идет очень быстро, куртка нараспашку, чуть не бежит, что-то там, наверное, еще случилось. Он входит, кидает куртку, не здороваясь даже с Кимом. - Так вот, Петров, идите, подпишите акт! - тонким голосом заводит Ким. Саша будто не слышит, быстро идет за свой стол, открывает ящик, вынимает бумаги, роется, находит какой-то лист с формулами, смотрит. - Оглох что ли? - с любопытством спрашивает Бенедиктович. Ким удивленно глядит из-под очков. Саша поднимает голову, вроде, замечает Кима, соображая, морщит лоб - не может, наверное, понять, что еще надо этому. - Петров, ты меня понял, иди акт подпиши! - предлагает Ким уже сурово. - Какой акт? - в недоумении спрашивает Саша. Ким с Бенедиктовичем возмущенно раздувают щеки, и в два голоса начинают причитать на тему, как Саша может еще спрашивать, когда об этом знает весь объект! Это для них, как для двух старых сплетниц - важнейший аргумент. Саша слушает, начинает краснеть - признак того, что сейчас он их что-то такое скажет: Саша всегда в ответ на хамство сначала краснеет, потом, набычившись, бросается отражать, как затравленный, неловкий неумеха-гладиатор: - Я что-то не пойму, Петров, - еще раз повторяет Ким. - А иди ты на ...! Будешь еще тут! - с неожиданной злостью восклицает Саша и опускает голову в расчеты. Толька одобрительно крякает, Марина в недоумении смотрит, я - тоже, никогда Саша при всех не ругался. Бенедиктович, побурев от негодования, рубит кулаком по столу: - Ладно, пошли, Николай Иваныч, в другом месте мы! ... - Ким не привык к такому обращению, он даже ничего не может сказать, или это восточная сдержанность - еще не обдумал, что будет делать. Они уходят, я спрашиваю: - Что там было-то? - Да, - неопределенно поводит Саша плечами. Толька встает, выходит; следом, поджав губы, Марина. - Что? - спрашиваю я. - Он показал статью Фрезера - помнишь, у которого аналог. Если так, как в статье, считать коэффициенты, у нас будут совсем плохие характеристики. - Он дал тебе? - Помахал перед носом, статья непереводная, журнал ему нужен. - Что будешь делать? - Поеду в город, в Публичку, закажу. - Прямо сейчас? Саша кивает, берет куртку. Я соображаю - сейчас он еще и самовольно уйдет с работы, полезет в дырку в заборе - через проходную сейчас не выпустит охрана, до конца работы еще далеко. - Может, подождешь уж до конца? - просительно щурясь, предлагаю я. - Ким ведь озвереет... - Пошел он... - говорит Саша, и я вижу, ему совсем уже все равно. - Постой, я провожу до дырки, - говорю я тогда, быстро натягиваю куртку, и мы идем по коридору мимо курящих Тольки, Марины, Бенедиктовича. - Куда это? - летит вслед Бенедиктовичев окрик, но дверь хлопает, мы вприпрыжку сбегаем под горку, углубляемся в лес, прыгаем по кочкам через болото, сворачиваем по тропинке направо. Мы идем быстро, мелькают стволы берез, еловые ветки, черничник, под ногами кое-где грибы, вот и забор, проволока, дыра. Мы останавливаемся. Он поворачивается ко мне, взгляд его отчаянный, в глазах - слезы. Он хватает концы воротника моей куртки, сжимает их кулаками, спрашивает: - Ты-то хоть понимаешь? Я молчу, потому что не все я понимаю. Он ждет, что я отвечу, но я думаю, неужели, когда Федька вырастет, с ним тоже может случиться что-нибудь такое? - О чем ты думаешь? - спрашивает он. - О Феде, - отвечаю я, и он опускает голову. - Прости, - говорит он, отпуская мой воротник. - Если Тузов прав, значит, вообще, все зря, тупик, мне и раньше казалось, у тебя нет такого чувства? - Было, ты же знаешь, - улыбаюсь я. - Было и прошло, и ты помог. - А сейчас? - спрашивает он. - Сейчас я еще не поняла, - говорю я. - Слушай, Надя, - вдруг решительно говорит он, беря меня за руку. Но в этот момент шуршат кусты, мы оборачиваемся, из-за дерева появляется самая толстая объектовская охранница, за нею - Ким - когда успел выследить! - Стой, буду стрелять! - орет охранница, и в правду, хватаясь за кобуру. - Петров, стой! - вопит Ким, но Саша уже перемахнул забор, Саша уже скрывается в лесу, только щелкают на его пути сучки и ветки. Я возвращаюсь в дом под конвоем, как арестантка, только что руки не за головой. Составляется докладная записка, Ким читает вслух, шипит Бенедиктович, Толька Федоренко, хмурясь, кусает ногти, лупит глаза Марина, Семеныч огорченно качает головой. Звонят Тузову, звонят в город, в режим. Дело затевается крутое, но идет оно у меня мимо сознания. Почему-то все сжалось внутри, я слушаю не их, а как где-то на цепи лает и воет объектовская собака. Я подписываю все бумаги, киваю, соглашаюсь, что тоже пыталась бежать и была задержана. Я не слышу половины из всего, что они говорят, отвечаю потом как-то Марине, Тольке. Нас везут домой, мы долго стоим на платформе, что-то с электричками, говорят приехавшие на встречной люди, кое-кто идет по шпалам до автобуса. Тепло, но мерзнут руки, мне надо скорее добраться домой, скорее позвонить. И когда мы подъезжаем к первой остановке, и мужчина напротив говорит соседу, показывая за окно: - Где-то здесь сегодня задавило парня, попал между поездами, - я срываюсь, выскакиваю в уже задвигающуюся дверь, бегу назад по платформе до края, смотрю на заворачивающие в лес пустынные пути и, припав к барьерчику, висну. - Надежда, ты что? - слышу голос Тольки Федоренко. ....................................................... А через четыре года мне тридцать, я сижу в провисшем брезентовом кресле с тазом мелкого крыжовника на коленях. Я сижу под кустом шиповника, в цветах громко гудят шмели. Принимается жужжать и стрекотать еще какая-то живность, я смотрю, как продирается через траву муравей с грузом. Я закрываю глаза, дремлю и слышу, как подогретое жарой в цветах и листьях интенсивно живет невидимое множество существ. Сон это или явь, нет, скорее - явь, из сарайчика стучат молотки - Толин сильно и уверенно - тум-тум-тум, Федькин - мелко-заполошно - тум-тум, тум-тум, и - я улыбаюсь - Павлика, реденько слабенько - тумм... Я сижу, а работы ведь еще много - варенье, и кормить их обедом, и надо бы вечером опрыснуть кустарники - не очень-то я расторопная хозяйка. И все же из оцепененья выводит только крик выскочившего из сарая Федьки: - Мама, смотри, мы сделали! - Я не сразу встаю, иду смотреть - что ж, превосходный ящик для компоста с крышкой на петлях. Толя, подняв бровь, говорит: - Надо бы как-то премировать! - Пирог с крыжовником, если успею, - глядя на часы, говорю я, и Федька, загорелый, тощий веселый, кричит: - Ура! - Павлик, глядя на него, машет ручками, как крылышками и подпрыгивает. Толя, делано-разочарованно фыркает: - Пирог! Да за такой ящик! ... - и он, вскинув голову, смотрит, как прежде, гоголем и записным красавцем, для которого и так-то нет проблем, а уж за такой ящик... У него сильные плечи, твердый подбородок. На нем - фирменные плавки - он любит все красивое, и в мыслях сейчас он, наверное, где-то в прежней свободной и беспечной жизни, к которой, уверяет, что его больше никогда не потянет. - Ну, ладно! - тряхнув головой, и в правду, возвращается он оттуда. - Если нечего больше делать, айда, ребята, купаться! Через минуту они уносятся на велосипедах, а я, уже не валандаясь, быстренько достригаю крыжовник и делаю еще множество дел на кухне и в огороде, дел, которые, однажды начав, буду, наверное, переделывать до самой смерти, если ничего с нами всеми не случится, тьфу, тьфу, типун мне на язык. И вечером, когда, наевшись пирога, спят мои - легко отмытый розовый малыш и с трудом отдраенный голенастый мальчишка, когда спит уже не дождавшийся меня Толя, я еще довариваю варенье. В углу светятся маленькое бра и телевизор, кругом, во всех окнах веранды непроглядная ночь, не горят уже окна в соседних дачах и, кажется, откроешь дверь - неизведанное пространство, космос. И вот тогда, когда я одна в этой ночи, поддерживаемая только слабеньким светом телевизора, мне беспокойно, как прежде, и сердце заноет тоскливо, когда я неслышно, одними только губами шепну незабытое имя... ... Я подала на увольнение сразу - не могла ездить на работу. Каждый раз, когда электричка подъезжала к перегону между озерами, мне казалось, что Саша опять идет по шпалам, навстречу грохочет товарняк, за спиной - неслышная в шуме товарняка - мчится, настигает электричка. Если бы он догадался прыгнуть вниз, прочь по склону! Он шагает между рельсами. Я видела, как в телевизионном повторе, чередующиеся варианты: поворот - прыжок, поворот - шаг, мешалось, крутилось в голове. Поворот - шаг, поворот - прыжок, и внезапная звенящая тишина, зеленый луг, бабочки, кузнечики. - Наденька, Наденька! - продирающийся сквозь звон взволнованный голос Семеныча. В эти последние дни я подружилась с Семенычем. Наш дом совсем обезлюдел - Бенедиктович больше терся в первом, Марина лежала в больнице на сохранение, машины отключили, в домике остались Толька, Семеныч, я. Толька с утра брал большую корзину и шел в лес, мы с Семенычем сидели перед домом на скамейке. Дни стояли теплые, солнечные - бабье лето. Семеныч, устав сидеть, прикладывался, лежал, опершись на локоть, любовался облаками, говорил: - Смотри, Наденька, как меняется оттенок. Я заводила с ним каждый раз один и тот же разговор - полгода назад у Семеныча умерла жена, с которой он прожил тридцать шесть лет, и уже через четыре месяца Семеныч снова женился, преобразился, помолодел, часами рассказывал про новых внучек. Я каждый раз расспрашивала, как старшая внучка занимается макраме, думала: что же еще я хочу услышать, зачем спрашиваю, неужели уже подготавливаю почву, перенимаю передовой опыт? Приходил Толька с грибами, мы жарили на обед. Толька тоже мрачно слушал, чистя картошку - никогда Семенычу не уделялось раньше столько внимания. В эти же дни я перевела статью, которую хотел заказать Саша. Я заказала, она была трудная, я долго разбиралась в терминологии, а когда перевела, не могла толком разобраться в сути. Толька помог, сказал, что Тузов не вдавался - в статье был описан частный случай, не имеющий к Сашиному отношения. Я ехала с объекта последний раз, вспоминала первую дорогу - первый раз все казалось иначе - грузовик с длинными скамьями в закрытом кузове, множество набившихся в него людей, спина к спине, колени в колени. Остальные дороги слились в одну - зимние, с белыми заснеженными лесными пространствами, осенние - с хлещущим в стекла дождем, и летние - с поднимающимся над озером туманом. Феде я сказала, что Сашу послали в длинную и важную командировку. Работать я устроилась недалеко от дома - сидела в панельной, прокаленной солнцем ячейке, из окна видела залитые бело-серым асфальтом пространства, писала программы. С Толей мы случайно встретились в цирке, куда он тоже пришел с сыном. Мальчики шли впереди, мы смотрели на них, Толя рассказывал про объект, жаловался, что бывшая жена очень редко пускает его к ребенку. Через два месяца мы с ним отнесли заявление. Я согласилась сразу, в том год я заканчивала курсы кройки и шитья и не знала, что буду делать дальше. И все у нас пошло на удивление неплохо. Федька к Толе проникся сразу, едва выучился стоять на голове. У Толи оказалось множество друзей, в выходные нас одолевали гости, Толька гудел за столом, острил, развлекал всех анекдотами - он мог бы быть, наверное, чемпионом по анекдотам, на каждый случай у него был припасен подходящий. Я бегала из кухни в комнату, кормила их всех шашлыками, смеялась. Скоро наметился Павлик, мы взяли участок, и когда Павлику исполнился год, Толя уже соорудил небольшую добротную времяночку, и мы начали выезжать на дачу... ...И в это утро, как и в другие дачные утра, они еще спят, я встаю, беру ведро, выхожу - все вокруг в дымке, у колодца застыли березки - опять, значит, будет жара. Я приношу воды, ставлю чайник, и через полчаса каша уже в кастрюльке, яйца в тарелке и поджарена зачерствевшая булка. Они проснулись, я зову вставать, отклика нет, я зову снова, наконец, иду, замахиваюсь полотенцем: сколько можно валяться, сейчас кто-то получит! Толька вскидывается, так что стонут пружины, дурашливо приговаривая: - Ой, встаю, только не бей! - Федька, конечно, повторяет за ним, скачет козлом: - Не бей, мама, мы не виноваты! Толька на удивленье быстро появляется с уже одетым Павликом, я гоню их умываться на улицу, они плещутся под жестяной звон умывальника, и через десять минут мы чинно сидим за столом, окна веранды открыты, колышутся разрисованные синими цветами шторы, под окном одуряюще пахнут флоксы, вокруг тишина, простой день, пятница. Шум мотора по нашей линии мы слышим еще от канала. Я высовываюсь в окно, вижу - подъехала синяя "Волга", смотрю на Тольку, говорю: - Привезли Кристину. - Толька высовывается тоже, цедит: явились опять. Мы выходим на дорогу, из машины первой высовывается Марина. Она совсем не изменилась, разве другая стрижка, и губы накрашены еще ярче, огромные клипсы в ушах. За ней из машины выныривает девочка в джинсовой юбочке, с серьезным лицом. Толя уже жмет руку поджарому человеку с длинноватыми, по битловской еще моде волосами, в джинсах. Это Тузов. - Надь, возьмешь Кристинку до среды? - поздоровавшись, спрашивает Марина. - Для бабушки - мы у тебя, а, вообще, едем с Андрюшей в Ригу, - она протягивает мне сумку с Кристининой одеждой. Эта сумка здесь бывает часто, я знаю, какие там трусики и рубашки, я чинила синие колготки, Толька клеил подметку на сапоге. - Хорошо, - говорю я. Тузов, оттряся рукой, поворачивается ко мне и с преувеличенной, чтобы принимали ее всерьез, почтительностью, здоровается. Я обозначаю кивок. Марина говорит про рижский магазин "Аста", спрашивает, что привезти, я говорю: ничего не надо. Тузов открывает багажник, капот, водит за собой Тольку, они склоняются над машинными внутренностями. Толя, ходя за Тузовым и кивая, напоминает большую умную собаку, старающуюся врубиться в науку, которую ей преподают. Тузов сыпет цифрами: сто долларов... шестьсот километров... шесть рублей..., - жестикулирует, как на собраниях, когда, бывало, говорил, что отдел должен занять в соцсоревновании первое классное место. Тузов закрывает багажник, капот, делает общий прощальный жест, садится за руль. - Ну, бывай, - говорит Марина, машет Тольке, целует дочку, обещает: - Привезу тебе куклу, слушайся тут, - усаживается тоже. Из машины она шлет воздушный поцелуй. Я смотрю на Кристинку, беру ее за руку. Ручка мягкая, большие пальцы загибаются, как у Саши. В садик ее не отдают, Кристину растит бабушка, Сашина мама. Намыливаясь куда-нибудь с Тузовым, Марина всегда говорит бывшей свекрови, что едет с Кристиной гостить к нам на дачу. Кристина уезжает хмурая, с наморщенным лбом, боится проговориться. Девочка озабоченно смотрит на дорогу, потом переводит светло-серые, большие Маринины глаза на меня: - Тетя Надя, тебя обидели? - спрашивает она, внимательно глядя. - Почему ты решила, Кристина? - Ты грустная, - уверенно говорит она, и я целую ее, отвечаю: нет, тебе показалось, целую еще раз, беру на руки, несу домой. Толька идет следом. Мы заходим, Кристина здоровается с ребятами, стесняясь, слезает с моих рук, задерживается у двери. К ней подбегает Павлик, тянет новую собаку, хвастается: гагага. Федька снисходительно смотрит на малышню, внушает Павлику: какая еще тебе гага, скажи: со-ба-ка. Я переодеваю, кормлю Кристину, и вскоре все они выкатываются во двор. Федька седлает велосипед и исчезает, Кристина с Павликом усаживаются у песочной кучи. Мы с Толей сидим еще за чаем, смотрим на ребят. Я вспоминаю, как Марина пошла к Тузову говорить о пенсии на дочку - пенсия получалась маленькая - Тузов подписал бумагу, что погиб Саша не на работе, уход его был самовольный. Все возмущались низостью, Марина решилась и пошла, а через пару месяцев возмущаться перестала, и разговоры о пенсии потихоньку заглохли. - Он хорош был еще в институте, - отвечая словно моим мыслям, говорит Толя, - учились у нас болгары, Андрюха с Сашкой решили пошутить - на военной подготовке тоска - послали полковнику рисуночек: домик, солнышко, человечек, написали: се есм солнце, что-то там еще... Полковник вертел, вертел, дурной был, озлился: кто вам передал? А вам? А вам? - добрался до Андрюхи. Тот спокойно показывает на Сашку. - А вам? - Сашка встает: я писал. Ничего ему не было, конечно... Толька недолго молчит, закуривает. - А вот когда конспектом он раз Сашкиным пользовался на экзамене и забыл его потом в парте, физичка нашла, велела Сашке пересдавать, стыдила. Андрюха рядом стоял, смеялся, Сашка, знаешь, когда волновался, красный делался, смешной. Я не смотрю на Толю, он тоже не смотрит на меня, знает, надо немножко подождать. Мы редко говорим о Саше, а если говорим, потом замолкаем надолго, расходимся, занимаемся каждый своим делом. В этот раз я не ухожу. Я смотрю на Павлика с Кристинкой, думаю, что Кристина должна была родиться у меня, и я воспитала бы ее иначе, от нее пошла бы цепочка немножко других людей. Но потом мне приходит в голову, что и Павлик тогда должен бы родиться у Марины, и тоже была бы другая цепочка, и в конце концов, все бы уравновесилось. - Он перевел свою "Волгу" на газ, - говорит Толя. - Шестьсот километров на заряд. Шесть рублей, можно сказать, даром ездит... И я уже знаю, куда теперь пойдет разговор. - Хорошо сейчас отпуск, - действительно, поворачивает мысль Толя. - А кончится, как возить продукты, лишний раз в город не съездишь, уж не говорю - со всеми вещами выезжать... Я молчу, все это я знаю. К нашей даче, добираться на которую надо на электричке, теплоходе и автобусе, нужна хоть какая-нибудь машина. Я знаю, Толька мечтает об автомобиле, права у него еще со школы, на объекте он самозабвенно разъезжает между домами на "Урале", если только есть случай что-то куда-то перевезти. - Ну, буду вот так сидеть, - говорит Толя, - все равно ведь они поедут, что изменится-то, будет у нас машиной меньше. Я молчу, знаю, через полгода - новая экспедиция, Тузов зовет Тольку, теперь нет препятствий, Толька примерный семьянин, он хороший системщик. - У нас есть пятьсот рублей, - говорю я, - за год скопим еще тысячу, к лету можно будет купить старый "Запорожец". - За полторы-то? - хохочет Толька. - Что ты купишь, ржавое корыто? И как это, интересно, с алиментами моими ты накопишь? Мы недолго спорим, потом замолкаем, сидим. - Так, может, я соглашусь? - в который раз спрашивает Толька после паузы. - Не езди... - в который раз прошу его я, и он в сердцах плюет за окошко, встает, толкает дверь - гремят в коридоре ведра - выходит на улицу и сходу берется за распилку сваленной вчера сухой березы. Я смотрю, как он пилит, как, вгрызшись пилой в самое толстое место ствола, поворачивается, рычит: - Смеются ведь все уже! - и яростно пилит снова. - Не езди, - повторяю я чуть слышно, и мне кажется, я обращаюсь уже не к нему, мне кажется, я собираю разбросанные где-то клочки своей жизни - пустынную платформу и гладкий, ничего уже не помнящий путь, и утренние пробуждения, когда открываешь глаза, и сразу давит неразрешимая тяжесть, и большой светлый кабинет с множеством игрушек, монотонный голос женщины в белом халате, делающей заученные движения рукой при словах: я хо-ро-шо го-во-рю, и вторящий ей неверный детский голос. Много чего сливается в этих словах, я повторяю их еще раз, и они уходят, как вода в песок, в этот жаркий летний день с терпко пахнущими флоксами, перемазавшимися в песке ребятишками, бешено орудующим пилой Анатолием Борисовичем Федоренко. Санки Месяц назад у нее умер муж. Они наряжали елку, он вдруг прилег, побледнел, захрипел, и когда приехала скорая, было уже поздно. Он умер от сердечной недостаточности. Было ему двадцать семь лет. Первые дни прошли в суете, чтобы успеть похоронить до Нового года. Она бегала, хлопотала и не могла понять, что за мысль крутится в голове, а когда похоронить успели, и в Новый год они ни к кому не пошла, а осталась с сыном у наряженной наполовину елки дома, поймала эту мысль. Они сидела перед телевизором, не плакала, а просто думала, что был человек нужнее всех, а умер - норовишь скорее от него избавиться, вроде чтобы этим успокоиться, и не могла понять, как же это так. Жили они с мужем хорошо. У нее было два зимних пальто - старое и новое. Старое она обтирала по автобусам на работу, в новом ходила гулять по воскресеньям. Иногда на прогулках они ссорились, тогда он быстро уходил вперед, сутулясь, сложив за спиной руки, чтобы она понимала - идет суровый, серьезный мужчина. Она видела - никакой не мужчина, мальчишка - мальчишкой, вприпрыжку его догоняла, постукивала пальцем по спине, забегала и шла перед ним задом наперед, рискуя свалиться с тротуара. Он смягчался, не изображал больше мужчину, и снова они гуляли в обнимку. Скоро у них родился сынишка, дел прибавилось, но гуляли они по воскресеньям обязательно, теперь уже втроем. Он умер, и они с сынишкой взялись привыкать. В воскресенье они гуляли по тем же местам, только вдвоем. Гуляла она в новом пальто, но в нем же ездила теперь и на работу, потому что старое совсем что-то износилось, а покупать еще одно для прогулок стало ни к чему. Однажды в воскресенье образовалось много дел, и они с сыном никуда не поехали, а погуляли поблизости от дома, а потом и вовсе она стала выпускать мальчика во двор, как и в другие дни, а сама делала дела и поглядывала сверху. Сын говорил ребятишкам: "Все равно все люди умирают. Вот и папа мой тоже. Другие умрут после, а папа уже сейчас", - втолковывал он, стараясь объяснить, что нет такой уж большой разницы. Она тоже старалась представить случившееся с ней, как рядовое и обычное. Кто-то спрашивал на работе, как писать заявление на материальную помощь, и она объясняла, что надо писать причину, и сразу вставляла свою: "Вот у меня, например, муж умер, и я могла бы написать: "Прошу предоставить мне материальную помощь в связи со смертью мужа". Она говорила и вопросительно смотрела на советующегося, ожидая подтверждения, но где-то чуть-чуть надеясь, что тот вдруг возьмет и возмутится: "Что ты несешь? Как это муж у тебя умер? Обалдела что ли совсем?" Но никто не возмущался, все согласно кивали, и она, разочарованно посмотрев на них, принималась снова за работу. Однажды сын попросил у нее санки. Не такие, как в магазине - на железных полозьях - эти у него давно были. Сын попросил маленькие, деревянные, чтобы таскать под мышкой и кататься, сидя на них на коленках, с горки. Она пришла на работу советоваться. Работала она среди женщин, и толковых советов было мало, но кто-то все же раздобыл ей для начала красивую, красную фанерку. Она пошла во двор, нашла два маленьких брусочка, пошла к сторожу, попросила топор и принялась тесать бруски для закругления. Она била, топор соскочил по пальцу и сделал ссадину, но брусочки кое-как закруглились. Она приклеила бруски к фанере, сверху приклеила еще найденный в шкафу кусок зеленого сукна, чтобы теплее было мальчику сидеть, и получились разноцветные, хорошенькие санки. И тогда она стала ходить от сотрудницы к сотруднице и всем их показывать, и все улыбались, хвалили ее и говорили: "Ну, вот видишь!" Они говорили это так, будто она прежде боялась, что совсем пропадет без мужа, а они ее с самого начала уверяли, что - нет, не пропадет. И она тоже улыбалась и говорила: "Ну!", будто - "ничего подобного, я и сама с самого начала говорила, что не пропаду". А пальцы ее старательно ощупывали вещественное доказательство того, что она, действительно, не пропадает одна, пальцы трогали и оглаживали эту первую, сделанную самой мужскую работу, и в душе все холодело. Но она обошла еще с санками пол-отдела, а потом принесла их домой, сыну, тот запрыгал: "Ах, какие!", и тут она быстро пошла в ванную, открыла воду, задвинула задвижку, рухнула на пол прямо в углу и завыла. Для молодых мужчин в теплое время года Тамара Сергеевна опять ехала с ним. Каждое утро, когда ее вносило в автобус, Тамара Сергеевна, едва успев устроиться, оглядывалась и искала, едет ли он. В этот раз он сидел лицом к ней, она взглянула на него, он посмотрел тоже, и взгляд Тамары Сергеевны упорхнул, как бабочка, чтобы больше не касаться его лица, а кружить около. Она заметила его впервые, когда однажды взялась за ручку сидения, а он встал и, улыбнувшись, взглядом пригласил ее сесть. Правда, вышел он на следующей остановке, но Тамара Сергеевна сидела, смущаясь и потихонечку надеясь, что он встал именно перед ней, желая, чтобы сел не кто-нибудь, а она. У него была внешность из тех, что всю жизнь нравились ей: весной к его крупному носу и подбородку очень шла клетчатая кепка, а зимой - седые баки выбивались из-под большой мохнатой шапки. Тамаре Сергеевне хотелось выглядеть пусть немолодой, но интересной дамой, и она старалась очутиться около него, задумчиво наклоняла голову и делала загадочный вид, а, однажды, стараясь быть как можно вежливее и интеллигентнее, тронула его за рукав толстого пальто и сказала: "Будьте добры, передайте пожалуйста". А потом, уже не глядя на него, подчеркнуто равнодушно ответила: "Спасибо". Она могла бы уже уйти на пенсию, но не уходила, сознавая, как пусто и скучно ей будет без работы и без ежедневных поездок туда в одном автобусе с ним. Тамара Сергеевна никогда не была замужем, но почти всегда выбирала кого-то и думала о нем. Она влюблялась в начальника отдела - тогда он был ее однокурсником, в главного конструктора, когда он был еще просто конструктором, и в ведущего инженера Толмачева. Она превращала их всех по очереди во всевидящих, волшебных существ, с которыми нельзя разговаривать просто, а если заговорить, то они поймут ее влюбленность сразу и не простят, что она открылась им первая. Поэтому Тамара Сергеевна избегала каждого из них именно тогда, когда ждала от него чуда, ждала и надеялась, но всякий раз не дожидалась, грустила, уверяясь, что у нее и не может быть иначе. Теперь на работе ее никто не интересовал особо, и она бравировала своим солидным возрастом. Она держалась независимо, дерзко глядела из-под очков, на голове носила растрепанный помпончик, заколотый гребешком. Приходя на работу, она вынимала нарукавники, натягивала их и усаживалась перебирать бумаги, прислушиваясь к разговорам, которые вели девчонки-лаборантки. Она относилась к ним понимающе-снисходительно, а они, посмеиваясь, переглядывались, когда Тамара Сергеевна на виду у всей комнаты одна делала производственную гимнастику, изящно разводя руками и тряся голубыми серьгами в длинных ушах. Лаборантки выходили замуж, приносили свадебные альбомы, а вскоре и альбомы из дворца "Малютка", и Тамара Сергеевна умилялась, потом долго смотрела в окно, забыв про бумаги, но следующим утром снова ждала, снова оглядывалась в автобусе и застывала, увидев его. С мужчинами она разговаривала уже без стеснения, хотя и вскидывала голову по-особому. Раньше она краснела и отмалчивалась при Толмачеве, но теперь это было забыто, и Тамара Сергеевна смотрела на Толмачева с большой грустью, вздыхая и думая, что все проходит. Теперь она беседовала с мужчинами о книгах, об искусстве. Она слыла знатоком и с удовольствием обсуждала новинки, потому что вечерами бывала в театрах, на концертах, всегда покупала абонемент в филармонию. Но, слушая музыку, часто думала о нем, о ссоре с соседкой, о работе. Иногда Тамара Сергеевна забывала обо всем на свете после концерта или спектакля, это бывала редко, но в такие моменты у нее было просветленное, счастливое состояние, когда казалось, что-то понято, все хорошо сейчас и осталось совсем немного до того, когда все будет также хорошо всегда. Герои пьесы жили в ней, ей казалось, что и она живет где-то рядом с ними, в их другой, интересной жизни и, только входя в комнату, в душном, пропахшем одеждой и кухонными запахами коридорчике, она понимала, что всегда хорошо не будет... Она проходила на кухню, здоровалась с соседками и вступала в их разговор. Одна из соседок, интеллигентная старушка, расспрашивала Тамару Сергеевну о пьесе. Тамара Сергеевна рассказывала, но иначе, чем думала и чувствовала. Акценты она расставляла не на том, что ее больше всего привлекало - не на чувствах, а на интриге, и о любовных переживаниях героев говорила небрежно и насмешливо. Старушка слушала, резюмируя, что и Александринка и Мариинка стали не те. Вторая соседка не участвовала в этих обсуждениях, а бегала из ванной в кухню, громко распускала воду, проносила таз с бельем на кухню и ставила на плиту, задевая им Тамару Сергеевну и старушку. Когда она уходила, они оглядывались на дверь, и старушка начинала возмущаться, и Тамара Сергеевна с ней соглашалась, припоминая, что прошлой ночью вторая соседка тоже гремела тазами, а потом еще вздумала мыть пол. Старушка называла Тамару Сергеевну Тамарочкой и жаловалась, что соседские дети сломали замок и не дают никакой возможности отдыхать. Тамара Сергеевна сочувствовала, союзнически кивала, согретая пониманием и солидарностью, но, расставаясь, вспоминала старушкины слова о себе, однажды случайно подслушанные с лестничной площадки. "Ну, где ж ей вас понять? У нее ни мужа, ни детей не было!" - говорила старушка второй соседке и, вспоминая об этом, Тамара Сергеевна все же не могла не считать старушку своей единственной приятельницей, но душа у нее болела, и она начинала думать о нем, и ей казалось, что ей есть чем защититься от этих слов. Однажды на работу принесли билеты на демонстрацию мод, и одна из лаборанток скорее в шутку спросила: "А почему бы вам, Тамара Сергеевна, не сходить?" Девочки ее шумно и весело поддержали, а Тамара Сергеевна, подумав, что в этот вечер все равно некуда деваться, взяла и согласилась, сказав, что пойдет, пожалуй, посмотреть, как шьют теперь зимние пальто. Вечером она приехала в Дом моделей пораньше, уселась в кресло фойе и осмотрелась. Девчонки в брюках, в длинных юбках и такие же женщины, как она, с дочками, внучками и сыновьями прохаживались по фойе, поглядывая в зеркала. Наконец, открылись двери зала, и Тамара Сергеевна заняла место у самого помоста. На сцене играли на гитаре мальчики в розовых рубашках, за столик к микрофону вышла в широкой пестрой блузе и голубых брюках комментаторша и завела доверительный разговор о моде года. Тамара Сергеевна старалась ничего не пропустить, а на помост выходили высокие девушки, делая отмашку назад руками и раскачиваясь на огромных каблуках. Тамара Сергеевна поняла, что уселась слишком близко, потому что, когда они проносили свои поразительные наряды мимо, ей приходилось задирать голову, и видела она только их стройные коленки и блестящие туфли. Соседка справа лихорадочно зарисовывала что-то, и Тамара Сергеевна порылась в сумке, замотанной изолентой, и тоже принялась рисовать, но на бумаге оставались каракули, похожие на детские картинки, да обрывки слов комментаторши. На помосте появился меланхоличный стройный юноша в белом костюме. Она привычно вскинула голову, потому что издали казалось, что юноша идет и смотрит на нее, но он смотрел в пространство над залом, слегка улыбаясь, и Тамаре Сергеевне стало неловко. "Для молодых мужчин в теплое время года мы рекомендуем"... - шептала женщина за столиком, вертя микрофон длинными пальцами с фиолетовыми ногтями, но на смену юноше вышла полная седая дама с обручальным кольцом на руке. Она равнодушно прошла над Тамарой Сергеевной, на ходу расстегивая замысловатое пальто, и Тамара Сергеевна холодно, но жадно смотрела на нее, и вдруг из-за сцены на помост вышел ...он? Тамара Сергеевна сжалась, как от прострела в печень, но это точно был он! Она нагнула голову, отчаянно боясь быть узнанной, а он шел над ней, помахивая зонтом, волоча за собой кремовый плащ. Его седая шевелюра качалась в такт шагам, а лицо с обычной, как и в автобусе, полуулыбкой оглядывало сидящих в зале, а Тамара Сергеевна все еще прятала глаза и смотрела, не отрываясь, только, когда он шел обратно. Он выходил еще много раз и один, и с седой дамой, предупредительно подавая ей руку, а Тамара Сергеевна хотела уйти, но слишком много людей отделяло ее от прохода. Наконец, все девушки, и юноша, и он вышли вместе в последний раз, и зал аплодировал, и Тамара Сергеевна все-таки подняла голову и посмотрела прямо на него. Он стоял, ненатурально красивый, оттеняя темно-лиловым костюмом длинные, яркие платья девушек, он был лишь частью этого фейерверка нарядов, и Тамара Сергеевна тянула шею, не в силах хлопать, сжимая в мокрых ладонях карандаш и замусоленную бумажку. Она вышла в теплый полумрак улицы, не слыша ни горячих обсуждений платьев, ни шума трамваев. Она только видела, как в тишине плывут фигурки девушек, и их окликает кто-то из медленно едущего автомобиля, а они смеются, машут рукой и убегают. Она видела двух молодых за детской коляской, и пожилую пару, идущую чинно под руку, и мужа, который нес смешную сумочку жены. Дома она быстро прошла мимо соседок в комнату, глянула в зеркало и на секунду увидела нелепые серьги, тонкие черные брови и красные губы на старом лице. Она вспомнила далекое, гибкое и не оправдавшее надежд слово - девятнадцать, горькое - сорок и устоявшееся - пятьдесят, и прежняя горечь на свою выдуманную жизнь, тоска подступили прямо к сердцу, и Тамара Сергеевна плакала, а слезы расслабляли и успокаивали ее. Ночью, глядя на черные полки с книжками, она опять плакала, но, засыпая, уже подумала, что ресницы, выкрашенные в парикмахерской, не текут, и надо будет всегда их там красить. Особенные люди - Ой, как ты много пьешь таблеток! - всплескивает она руками. - Зря, этой химией только травиться, лучше давай я тебе намешаю столетника с медом - и пей, я всегда так лечу Ленку с Мишкой. - Будешь суп? - спрашиваю я, заглядывая в кастрюльку. - Да нет... Ну, чуть-чуть! - машет она рукой. - Слушай, но с твоим горлом обязательно надо что-то делать. Надо вырезать гланды, а что? Да брось ты, не больно, честное слово! Ленке с Мишкой вырезали - и то! Сколько ты уже мучаешься, а тут - чик-чик, и готово! - У тебя красивый свитер, - говорю я, щупая толстую вязку, и она вскакивает к зеркалу. - Ты знаешь, мне тоже нравится, - посмотревшись, говорит она, и обернувшись ко мне, улыбается. - Я в нем даже ничего, правда? Я смотрю на нее в зеркало и соглашаюсь: "Очень даже ничего!" Она, вскинув брови и прищелкнув языком, вертит туда- сюда головой, потом смотрит на меня, я улыбаюсь ей, и она вздыхает: - По сравнению с тобой - все равно урод. Ну, что я не вижу? Ладно, ладно, да я не расстраиваюсь - подумаешь! Зато Ленка с Мишкой у меня - вчера вся очередь в поликлинике восхищалась: "Чьи это, - говорят, - такие чудо-дети?" А я сижу, от гордости раздуваюсь. Зачем она мне теперь, эта красота? - Да.... - говорю я, глядя на бушующий над кастрюлькой пар, потом спохватываюсь и наливаю ей суп в тарелку. - Кто тебе теперь ходит в магазин? - спрашивает она. - Раз в неделю приезжает сестра. - Раз в неделю... - вздохнув, повторяет она, помешивая суп ложкой. Она смотрит на меня с серьезным состраданием, на лбу ее - тонкая морщинка, она о чем-то думает, и вдруг глаза ее загораются, и она с радостным нетерпением восклицает: - Слушай, а помнишь, как ты приехала с гор? - Когда это? - делаю вид, что не понимаю, я. - Ну, как же? - обиженно протягивает она. - Когда ты приехала на первом курсе, весной, после зимних каникул! Ты так похудела и была черная, как негритянка, и у тебя еще был такой белый пушистый свитер, и... ой, какая же ты была тогда! Я, улыбнувшись и пожав плечами, расставляю на столе чашки, и она тоже улыбается, вспоминая что-то, и с удовольствием на меня смотрит. - Слушай, - мечтательно говорит она, - ты тогда еще и начала петь, помнишь? - "Я люблю, он действительно очень хорош..." И за тобой после того вечера прямо выстраивалась очередь к концу лекций! И какие мальчики - а тебе было и не до них! Господи, как я тебе тогда завидовала! - Да брось ты, - отмахиваюсь я. - Знаешь, - говорит она, раскачиваясь на стуле, - когда девчонки узнали еще и про Олега - этого они тебе не могли простить, от зависти даже шипели, что ты из-за него только пошла работать на кафедру! Шутка ли - сам доцент Кедров, - как он читал, нет, ты помнишь, как он читал? - Еще бы, - говорю я. - Но и в тебя-то нельзя было не влюбиться, - убежденно говорит она. - Ты во всем была первая: все, ну, все тебе удавалось, а чем ты только ни занималась! И кафедра, и лыжи, и гитара, - загибает она пальцы, - уж про пятерки твои я не говорю... Она восхищенно качает головой, потом задумывается, недолго молчит. - А знаешь, - тихо говорит она, - а я ведь тебя прямо ненавидела тогда из-за Вадьки. Знаешь, я, наверное, и влюбилась-то в него сначала из жалости, когда у тебя он оказался за бортом. - Знаешь, - опять, помолчав, глядя куда-то за окно, почти шепотом продолжает она, - мне кажется, он и женился-то на мне тогда с досады, когда ты вышла за Олега. - Не выдумывай! - отойдя к окну, бросаю я. - Точно-точно, - тихо говорит она и вдруг с возгласом "Ой!" смеется. Я быстро оборачиваюсь, она смеется очень весело и очень искренно, смотрит на меня, машет рукою. - Что ты, что ты! - перестав смеяться, беззаботно говорит она. - Так ведь это когда было! Мало ли что было! Разве я тебе что хочу сказать? Что ты! У меня и мыслей никаких нет! Да у него теперь и один свет в окне - Ленка с Мишкой! - Очень любит их? - с улыбкой теребя штору, спрашиваю я. - Что ты! - и глаза ее вспыхивают. - Он их так понимает, и они его тоже. Знаешь, я даже иногда не могу взять в толк, что это они такое удумали. Недавно смотрю - сидят втроем, хохочут, подхожу - что это у них за книга - господи - телефонная! "Мама, мама - Укушин!" - и так и заливаются. Фамилию нашли - Укушин. Я говорю: "Укушин - ну и что?" - куда там, как грохнут, Вадька громче всех - большой, а хуже маленького, ну скажи... - Укушин, - улыбаюсь, - надо же, отыскали ведь - Укушин! - Да брось ты, - отмахивается она, но на лице ее довольная улыбка. - Вадька, он их так любит... - хочет продолжать она, но... - Что ж ты ничего не ешь? - перебиваю я. - У меня есть еще котлеты... - Нет, нет, - сразу переменив тон, трясет она головой. - И так у тебя все съела. Когда теперь к тебе придут... И взгляд ее опять делается серьезно-сострадательным, она смотрит на меня, видно, что хочет сказать что-то такое, что сразу не может выразить, наконец, решается. - Знаешь, - медленно начинает она. - Мне кажется, есть люди обыкновенные, а есть особенные. Так вот - особенным, им всегда... - она запинается, подыскивая слово, - им труднее, что ли, жить, наверное, да? У них другие запросы, наверное, оттого, что они внутренне богаче; им всегда надо что-то необыкновенное, они и страдают от этого - ведь да? - Не знаю, - пожимаю я плечами. - Не знаю... - укоризненно передразнивает она меня.- Кто бы развелся с таким мужем, как Олег? - Ну, и что? - усмехаюсь я. - А то, - говорит она с удовлетворением, - что другие бы счастливы были, а тебе - все не то, все что-то более настоящее надо... А возьми меня - вышла за Вадьку, родились дети, и - господи - да мне как в голову ударило - до сих пор не верю, что мне такое счастье. Да и что, кажется, особенного: дети - так у всех дети, Вадька - что, думаешь, так уж он меня любит? Привык - жена, - и в уголке ее губ впервые появляется намек на складочку, но тут же исчезает, и она по-прежнему весело улыбается... - Мне как