Федоровна цепенеет, всплескивает руками и бежит навстречу перекатывающемуся по ухабам автомобильчику. Регина Павловна любезно здоровается с приехавшими и продолжает упорно стоять одна пока, наконец, за тем же поворотом не покажется темно-зеленый "Москвич". Тогда она охает, срывает с головы панаму и машет ею; следуют женские сбивчивые возгласы, скачущие туда-сюда разговоры, в которых не принимает участия зять, флегматично таскающий сумки с продуктами. На следующее утро, боясь разбудить гостей, Регина Павловна лежит, не вставая, до десяти и прислушивается к вжиканью садовых ножниц в огороде у Дарьи Федоровны. "Ну, надо же! - досадуя, делится она потом с дочкой. - Уж и в субботу не отдыхает, а между тем - высокое давление! Конечно, обработать такую плантацию... Сын-то не очень помогает!" - Да и мы тебе совсем не помогаем, мама! - сокрушенно вздыхает дочка, поедая клубнику. - Тебе нельзя портить руки! - уверенно парирует Регина Павловна. - Да и что там особенного делать на моем пятачке? Тем не менее, дочка берет ведерко и идет обрезать клубничные усы, а мужа заставляет чинить верандную крышу. Сын Дарьи Федоровны ушел с семьей на озеро, и она старается не попадаться на глаза гордо дефилирующей между работающими детьми соседке. "Ой ты, господи!" - с презреньем шепчет Дарья Федоровна, поглядывая из-за занавески, как вытирает пот со лба концертмейстер. - Уже и уморилась! Не смешили бы лучше людей! После сытного дачного обеда дочка Регины Павловны, глядя в сторону, вдруг, как бы невзначай бросает: - Знаешь, мам, нас сегодня в гости звали. Мы поедем, а? - Что ж ... - растерянно разводит руками Регина Павловна. - Если обещали, то конечно... Проводив их до дороги, она возвращается. И первое, что видит - стоящую на крыльце Дарью Федоровну. - Раненько что-то ваши, раненько! - с ехидством восклицает та, а на заднем плане вернувшийся с озера сын колет дрова. - Да билеты у дочки на поезд! - сумрачно врет Регина Павловна запирается у себя и принимается ожесточенно конспектировать "Справочник садовода". Но сын Дарьи Федоровны, наколов дрова и неприкаянно пошатавшись по огороду, вдруг тоже внезапно собирается и уезжает. И, увидев из-под шторы возвращающуюся с дороги, пригорюнившуюся соседку, Регина Павловна решает, что уподобляться ей и спрашивать: "А чего ваши на завтра не остались?" - недостойно. И, вдохновленная своим великодушием, она открывает дверь и кричит: "Так что там за цветы-то вы мне предлагали, Дарья Федоровна?" Несколько секунд соседняя дача молчит, а потом, будто бы с опаской из-за двери появляется Дарья Федоровна и в нерешительности начинает: "Белые такие да розовые - плохо вот не помню, как называются!" - Ну-ка, ну-ка! - надевает очки Регина Павловна, направляясь смотреть семена, и через несколько минут они уже сидят рядышком на крыльце, и Дарья Федоровна, словно оправдываясь, уверяет, что у сына завтра операция, а Регина Павловна, понимающе кивая, расписывает завтрашний дочкин гастрольный концерт. Обсудив детей, они некоторое время молча наблюдают за вьющимися вокруг лампы мотыльками, размышляя каждая о своей городской жизни. Дарья Федоровна плохо ладит с невесткой, но думает, что лучше все-таки до белых мух сидеть на даче, чем разменивать квартиру и насовсем бросать сына на эту недотепу. Регина Павловна тоже сокрушается про себя, что некому сейчас там в городе налаживать питание, что дочь - тощая, и что, кроме матери, никого это не волнует. Но, растравив обиду на зятя, Регина Павловна все же сознает, что не только его, но и дочку тоже вовсе не тяготит летнее, раздельное с ней житье, и соскучившаяся дочка в дни приездов внимательна, ласкова и совсем не та, что бывает в городе. И, встряхнув головой, Регина Павловна, говорит, что в городе сейчас - жара, нечем дышать, и уморят очереди. Дарья Федоровна, будто давно дожидалась этих слов, поспешно вторит, что в городе не пойдешь на грядку, не сорвешь клубничку, и они ругают город и ласкают взглядом свои освещенные луной владенья. Такие дни - лучшие в их дружбе, они допоздна сидят у керосиновой лампы и играют в дурака. Потом Дарья Федоровна провожает уносящую неведомые семена соседку, а та думает, что завтра, пожалуй, отдарит луковицами дельфиниума. А назавтра Дарья Федоровна тыкает редкостные луковицы где попало, в капусту, и Регина Павловна ужасается, бурчит про себя на веранде и опять норовит незаметно ускользнуть за навозом. История о но-шпе, накрахмаленном колпаке и театральных билетах Она была фармацевтом, продавала в ручном отделе лекарства, никогда не кричала на покупателей и даже при самой большой очереди очень вежливо ему предложила: "Если хотите, молодой человек, можете взять аллохол вместо но-шпы". А он был совсем не молодой человек, а уже сорокалетний, а по аптекам ходил часто, потому что печень у него была нездоровая, а готовить ему домашнюю пищу было некому. И чем-то она ему понравилась - то ли ловкими белыми руками, то ли халатом с иголочки, то ли приветливой улыбкой, но нежданно для себя негаданно он ей в ответ тоже улыбнулся, аллохол взял, а, придя домой, протер валяющийся на шкафу осколок зеркала, потрогал бледные залысины, покачал головой, осколок назад забросил, прогулял собаку Жучку и уселся думать над компьютерной программой. А фармацевт Полина Кирилловна его тоже приметила - уж очень взгляд у него был печальный, печальней, чем у пони в зоопарке, и, обсуждая перед закрытием с уборщицей Маргаритой многосерийный фильм, она припоминала, как он душевно сказал: "Убедительно вас благодарю!" и смутился. А когда Маргарита сняла резиновые перчатки, раскатала джинсы и убежала к мужу и дочке, Полина Кирилловна заперла помещение и пошла в свою однокомнатную квартиру, купила по дороге пирожное-"картошку" и, включив телевизор, принялась пить с пирожным чай. Когда серия кончилась, в который раз подумала Полина Кирилловна, как нехорошо жить одной и какая она все-таки несчастливая. Но на следующий день и виду не подала, что у нее такие мысли, и опять стояла за прилавком в воздушном накрахмаленном колпаке, а, увидев снова делового с виду, но с робким взглядом покупателя, радостно улыбнулась и сказала: "Нет у нас еще но-шпы - завтра, пожалуйста, заходите!" И он повадился туда заходить, и даже бриться стал не через день, а - каждый, но однажды вдруг увидел, что около нее налег на прилавок шикарный мужчина в велюровом пальто и с цветами, и что-то ей нашептывал чуть не в самое ухо. Он подумал: "Ну, мало ли кто?", но на завтра этот же тип опять оказался у прилавка, и он уже повернулся, чтоб уходить, но она высунулась из-за велюровой спины и вдогонку крикнула: "Погодите же, молодой человек, вот но-шпу только что привезли!" Он машинально купил один пузырек, а тип его прямо глазами изъел и, то на него, то на нее глядя, мерзко усмехался. И он тогда ушел, затосковал и больше в аптеку эту решил не ходить. А у него был сослуживец, Аркадий Павлович, человек не очень-то работящий, зато очень деловой. Аркадий Павлович тоже работал программистом, но имел еще и подпольный бизнес по торговле икрой, и работа и бизнес для него часто пересекались, и еще он очень любил ходить с женой в театр и мог достать любые билеты, а когда получалась накладка - и в театр надо было идти, и работать, Аркадий Павлович только его и просил: "Подежуришь за меня, Петруша, а?" И никогда отказа не имел, и, сидя среди интеллигентной театральной публики, говорил своей жене Маргарите: "Надо бы Егоркина как-то отблагодарить, не будет же он просто так за меня столько вечеров вкалывать!" А Маргарита это была та сама уборщица - она вообще-то тоже была программистом, но в двух аптеках за два часа имела те же деньги. А в вечера, когда надо было идти в театр, просила Полину Кирилловну посидеть с дочкой Дашенькой, и та всегда охотно соглашалась, потому что очень любила детей, и Маргарита, вспоминая про нее, прибавляла: "И Полину надо поощрить, как ты полагаешь?" - Только как его отблагодаришь? - размышлял Аркадий Павлович, - икру он не ест со своей печенью, в театр ходить - не любитель, и вообще у него весьма скромные запросы... - Только как ее поощришь? - рассуждала Маргарита. - В тряпках она, как я - в электронике, и косметикой совсем не интересуется, а в театр ей и пойти даже не с кем. Так у Аркадия Павловича с Маргаритой руки ни до чего не доходили, но однажды вечером Маргарита прочитала в газете, что много сейчас одиноких мужчин и женщин, и что неплохо бы их как-нибудь и где-нибудь знакомить. - Слушай, - сказала она Аркадию Павловичу, - а ведь и Полина одна живет. Может, познакомим ее с Егоркиным, чтоб одним махом двух зайцев ухлопать? - А кто ж с Дашкой сидеть будет, если они вдруг женятся? - сразу предположил Аркадий Павлович. - Фу, какой ты все-таки архипрактичный человек! - возмутилась Маргарита. - Неужели тебе такое доброе дело сделать не хочется? А Егоркин в то время опять брился только через день; аптеку ту завидев, сразу вспоминал, как двадцать лет назад написал одной красивой девушке письмо, а та его с хохотом вслух прочитала, и, помня, как народ тогда институте потешался, обходил аптеку за три версты. И такая его тоска начала разбирать, что хоть вешайся; шкаф захламленный, и драный диван, и даже милые сердцу компьютерные программы так его раздражали, что домой он стал заходить на минутку, и к Жучкиной радости таскался вечера напролет по холодным улицам и думал: "Надо что-то предпринимать!" И как раз в этот критический период ему Аркадий Павлович говорит: "Кончай киснуть, Егоркин, давай с девушкой познакомлю! Ну, не первой, конечно, молодости и красоты, зато с квартирой и новым телевизором!" Ну, Егоркин, понятно, сначала руками в шоке замахал: "Что, говорит, я обалдел, что ли?" Но, пошатавшись два вечера с дворнягой своей по улицам, решил, что невозможно дальше так существовать, что под лежачий камень вода не потечет, что не ему с его внешностью и возрастом мечтать о красивой женщине из аптеки, а если новая знакомая будет плохо к собакам относиться, то всегда можно будет извиниться и уйти. "Должен же, в самом деле, мужчина решаться на какие-то поступки!" - подогревал себя Егоркин и Аркадию Павловичу решительно сказал: "Ладно, знакомь, только, вот это... неловко все же, а?" "Вот и молодчина!" - похлопал его по спине Аркадий Павлович. А Маргарита в этот же день говорит Полине Кирилловне: "Полина, у меня для вас жених - ну, само собой, не Аполлон, росту маленького, лысоват, зато ужасно умный, с большими перспективами!" А Полина к тому времени уже рассталась с надеждой, что симпатичный и грустный мужчина, особенно как-то на нее глядящий, ходит не только за но-шпой. Как купил он флакончик, так и сгинул, а то, что виной всему красавец в велюре, Полине и в голову не шло, потому что красавца она в тот же день еще прогнала, чтоб не вымогал себе букетами по рецептам для больных только отпускаемую успокоительную настойку. Вот и думала про себя Полина, что у нее уже сдвиг на этой почве. Вспомнила она сразу, как пятнадцать лет назад казалось, что сосед с верхнего этажа тоже с каким-то особым значением с ней здоровается. А тот взял, да и женился, а Полине он до того нравился, что других она от себя отвадила, все по нему сокрушалась, вот и досокрушалась до тридцати пяти, а теперь опять невесть что выдумала про обычного, жаждущего но-шпы печеночника. - Так тебе и надо, дуреха несуразная, - бичевала себя Полина Кирилловна, а когда ей Маргарита такую штуку предложила, сначала категорически отказалась, но потом пришла домой, посмотрела очередную серию, поплакала, слезы вытерла и сказала себе: "Хватит в облаках витать, пора стать практичной, были бы только дети, а там с ним и разойтись можно". А назавтра подозвала Маргариту и говорит: "Ну, ладно, ведь не съест он меня - знакомьте!" И принялись думать Аркадий Павлович с Маргаритой, как это дело устроить, и решили, что ничего лучшего быть не может, как пригласить Егоркина и Полину в театр на нашумевший спектакль "Бедная Лиза", познакомить, посадить отдельно, чтоб они были сами себе предоставлены и начали свободно самовыражаться. И в этот вечер Егоркин побрился, чистую рубаху надел, а на душе у него было так муторно, будто он наглотался касторки с английской солью. А Полина Кирилловна сделала стрижку, но перед самым театром решила уже сбежать и сбежала бы, если бы не встретила одну знакомую, которая спросила: "Ну, как вы поживаете? Здоровы? А телевизор ваш как? Не испортился?" "Спасибо, мы оба в порядке!" - ответила Полина, и набрав полную грудь воздуха, бултыхнулась в театральный подъезд очень решительно. И в этот самый момент в другую дверь вошел с нахмуренными бровями Егоркин, и они друг друга увидели, и Полина подумала: "Ну, и пусть! Хватит фантазий - пойду знакомиться, какое ему до меня дело?" и гордо прошла мимо. А Егоркин, увидев ее, такую красивую и со стрижкой, остолбенел, представил, что она сейчас пронаблюдает, как он знакомится с уродиной какой-то при телевизоре и квартире, от стыда закраснелся и, нахлобучив шапку, как заяц, удрал, и в первый раз за всю жизнь напился, таким пьяным, что собака Жучка забилась в угол и жалобно завыла. А Полина Кирилловна, вся в напряжении, стараясь спокойно и независимо держаться, вела непринужденную беседу о старой сентиментальной истории с Маргаритой и нервно озирающимся на дверь Аркадием Павловичем. Но вот прозвенел один звонок, потом - другой, потом - третий, потом и свет уже начал гаснуть, но никто не пришел, и Маргарита убийственно посмотрела на мужа, а вокруг зашикали, и они пошли на свои места, виновато оглядываясь. Полина Кирилловна же сидела рядом с пустым местом справа, и в душе у нее было такое смятение - даже самый плюгавый жених не пришел с нею знакомится, что он проглотила слезы, а потом начала смотреть по сторонам, не видит ли, не дай Бог, такого ее позора мужчина из аптеки. И все-таки она взяла себя в руки, высидела первое действие, и в антракте, как ни в чем ни бывало, будто и не знакомиться пришла, а смотреть спектакль, обсуждала Лизины горести с Маргаритой. И если поначалу, прокляв все на свете, вместо того, чтобы смотреть на сцену, Маргарита беспощадно испилила Аркадия Павловича, то после антракта она сказала: "Все-таки бесчувственная какая-то Полина. Я бы на ее месте удавилась или убежала, куда глаза глядят. Вот и недаром ее никто замуж не взял!" А Полина Кирилловна, в одиночестве топая со спектакля, заливалась слезами и считала себя даже беднее бедной Лизы - той хоть было бы что вспоминать. И всю ночь она так проревела, дала себе зарок больше ни в какие авантюры не втравливаться, смириться, что она уже пожилая женщина, и, может, завести какую-нибудь собаку. И когда на следующий день Маргарита подошла к ней и сказала: "Ради бога, Полина, извините!", она славно так улыбнулась и ответила: "За что же, Риточка, такой хороший спектакль!", чем еще больше Маргариту в ее вчерашнем мнении утвердила. А Аркадий Павлович при встрече подмигнул Егоркину и сказал: "Шутишь, брат? Смотри, как бы до пенсии не просмеяться - женщины таких шуток не понимают". И Егоркин весь скособочился, готовый сквозь землю от своих дурных поступков провалиться, и еще пару раз нарезался, и печень у него так прихватило, что он зарекся такими вещами заниматься, но-шпу очень быстро всю выпил, аллохол тоже и появилась у него причина, все ходит с Жучкой вокруг аптеки и думает: "А не зайти ли, не спросить ли но-шпу опять?" И заглядывает в витрину, и видит накрахмаленный колпак Полины Кирилловны, но все ему что-то мешает: то о красавце вспомнит в велюровом пальто, то о незнакомой, обиженной им в театре женщине, и сделается сам себе гадок, и проведет Жучку мимо. А колпак светится, заманивает, и Егоркин все чаще и чаще к аптеке подходит, все чаще думает: "А, может, плюнуть на все и зайти?" Моя героиня Мы уже рассказали друг другу все конкретное, что происходило в нашей жизни за долгое время от предыдущей встречи до этой, рассказали кто про непутевого мужа, кто про неудачных детей, все - про опостылевшее домашнее хозяйство, рассказали про схемы, чертежи и отношения с начальством и трудовым коллективом. Одна шепотом рассказала еще про кое-какие отношения. Потом повспоминали, какими мы были в студенчестве, и что это сулило, потом помолчали, повздыхали, и мои подруги принялись предлагать способы добиваться того, что должно бы сбыться, но не сбылось. Они вспомнили пару случаев со знакомыми, когда за одним неожиданным крушением всех замыслов тут же следовала другая беда, а потом и третья, и, посокрушавшись еще и поохав, принялись обобщать, выстраивать замысловатые закономерности достижения если не счастья, то хоть того, чтобы жизнь протекала в некотором соответствии с нашими пожеланиями. - Главное, это всегда подстерегать возможное несчастье, - сказала одна подруга. - Когда собираешься что-то совершить, надо обязательно подумать, что может помешать вот это и то... - Тогда ничего уже не захочется, - усмехнулась другая. - Надо просто ставить цели, сосредоточиваться на них полностью, все остальное отмести - и обязательно добьешься, никакая судьба не посмеет вмешаться. - Наоборот, надо сразу настроиться на то, что ничего из задуманного не выйдет, надо помнить, что и то, что у тебя есть - не вечно, тогда скорей всего все сбудется, и ничего не потеряешь, а уж если потеряешь, будет не так обидно... - Какие глупости! Наоборот, надо сразу быть уверенной, что все получится, а все, что получилось - твое и ничье другое, и пойди попробуй у тебя это отними! Они спорили и делились вынесенными из собственного опыта соображениями, а потом опять замолчали, думая каждая о чем-то важном, своем. Они молчали, затаившись, и были похожи на охотников, обдумывающих, как лучше выследить дичь, теоретически подкованных уникальными методиками. Продумано все было прекрасно, силки были надежны и крепки, дичь непременно должна была в них забежать, но - на удивленно-разочарованных лицах подруг было написано, что она все-таки не забегала. И когда пауза затянулась настолько, что становилось ясно, что никто причин этого так и не понимает, я решила рассказать им про Антонину Трифоновну. Она была машинисткой в отделе информации конторы, где я когда-то работала. Контора звалась институтом, некоторые сотрудницы этого института особенно не перетруждались, сновали по коридорам меньше с бумагами, больше - с чайниками. С утра из стеклянного подъезда выбегали стаи женщин с пустыми сумками, а после обеда подтягивались по одной, тяжело груженные. В отделе информации переводчицы тоже успевали многое, а в случае претензий начальства знали, что сказать. И если начальнику хотелось-таки выместить неудовлетворенность, под рукой всегда была она, машинистка Антонина Трифоновна. Ей было тогда под сорок, она выглядела старше, но, все равно, видно было, что в молодости она была красива. Красивыми к тому времени остались только черные волнистые волосы и глаза, тоже черные. Остальная внешность была запущенная. Одеждой служили бабушкины самовязки и помятые брюки, фигура была маленькая, от таскания сумок чуть кособокая, глубокие морщины у рта, когда улыбалась - улыбку портил небрежно помещенный на самом видном месте металлический зуб. Улыбалась она, правда, редко, большей частью на лице ее было озабоченно-растерянное выражение. И немудрено. Весь отдел собирал информацию - печатала ее она одна. Работы было много. День в неделю, по уговору с начальством, она печатала дома. И этот ее домашний день, в который она успевала сделать раза в два меньше, чем когда была на работе, и вызывал у начальника большое неудовольствие. Вообще-то, все знающие переводчицы подсказывали Антонине Трифоновне, что то, что она делает дома, и есть где-то норма для машинистки, а на работе она сдуру вкалывает за двоих. Сами они в библиотечные дни, предназначенные для работы с отсутствующими в институте материалами редко доходили до библиотек, потому что, если покопаться, многое из якобы отсутствующего можно было найти-таки в своем фонде и потихоньку перевести на той же работе, благо время позволяло. Начальник об этом догадывался, но он не знал ни японского, ни даже английского, и когда переводчицы, пожимая плечами, болтали про сложность японских оригиналов и разрозненность источников, помалкивал и копил раздражение. С Антониной же Трифоновной все было проще, - сделано - не сделано, а если не сделано, то почему? Но главное было не в том, что с нее было проще спросить. Другая на ее месте, наверное, тоже сумела бы отчитываться о работе за все дни одинаково, Антонина же Трифоновна хитрить не умела. И если переводчицы всем своим гордым от знания экзотических языков обликом показывали, что работают много и плодотворно, то весь виноватый и готовый к раскаянью вид Антонины Трифоновны говорил о том, что она сознает, что работает недостаточно и выражает готовность и к выговорам и к порицаниям. Антонина Трифоновна вышла замуж восемнадцати лет за тридцатипятилетнего биохимика. Она познакомилась с ним на популярной лекции в университете, а затащила ее туда увлекающаяся биологией подруга. Антонина Трифоновна оканчивала английскую школу, имела способности к языкам и собиралась на английское отделение филфака, а с подругой пошла за компанию. После лекции подруга начала задавать вопросы, а светловолосый и тихий, в круглых очках, биохимик вдумчиво отвечал. Антонина же Трифоновна крутила головой по сторонам, рассматривая висящие на стенах портреты, копна ее черных кудрявых волос переливалась под льющими в большое сводчатое окно солнечными лучами, и биохимик делал в объяснении паузы, сбивался и пригласил их обеих на свой факультатив. Подруга пошла, и через год поступила на биофак, а Антонина Трифоновна через год родила сына. Следом появилась дочка, а потом, когда дети чуть подросли, и она все-таки собралась на филфак, случился инсульт со свекровью, и учиться Антонине Трифоновне опять не пришлось. Свекровь, церемонная и интеллигентная, смотрела на снующую в замызганном халате между нею и детьми Антонину Трифоновну, сокрушалась и говорила: "Скорее бы мне тебя развязать!" Антонина Трифоновна бросала в ведро половую тряпку, подбоченивалась, подходила к свекрови и начинала громко возмущаться: "Ну, как же вам не стыдно, ну, зачем вы мне все это говорите, ну, неужели же я...?" Антонина Трифоновна, действительно, и в мыслях не имела, что жизнь ее могла сложиться как-то иначе. Ее подруга училась в аспирантуре, другие знакомые тоже все к чему-то стремились; одна - инженер - все меняла работы в поисках той, которая бы ее удовлетворяла, другая - филолог, в четвертый раз выходила замуж, стремясь к более совершенной личной жизни. У всех были запросы и требования. Антонина же Трифоновна всех заходящих в гости подруг выслушивала, ахала, охала и всей душой проникалась их помыслами, а когда подруги уходили, принималась скорее наверстывать упущенное в разговорах время - достирывать, доглаживать, и не успевала подумать по аналогии, а есть ли все-таки что-то, что хотела бы получить от жизни она. Когда ее приятельницы пытались намекнуть ей, что она хоронит себя, просиживая лучшие годы с парализованной старухой, она, широко открыв глаза спрашивала: "А что же можно сделать?", и приятельницы, в глубине души знавшие, что бы сделали они, отводили взгляд и не умели ей как должно ответить. Детей своих Антонина Трифоновна обожала. Когда они были совсем маленькие, она их поминутно целовала и то и дело просила свекровь смотреть и умиляться. "Забалуешь!" - с улыбкой предостерегала свекровь. "Ага..." - сразу грустно соглашалась Антонина Трифоновна, а через секунду опять кричала: "Ну, посмотрите же, как он морщит лобик!" Капризам детей она потакала. Они никак не могли успокоиться перед сном и бегали по очереди то пить, то на горшок или обращались к ней с вовсе не актуальными вопросами и предложениями, и даже интересный фильм перед сном она могла смотреть лишь урывками. Но она не раздражалась и, забыв про фильм, изумленно ахала и втихаря шептала мужу: "Ты подумай только, чего выдумали, лишь бы не спать!" Глаза ее сияли от восхищения их изобретательностью, она шла на цыпочках к их комнате подслушать, что еще они там замышляют, а когда они ее обнаруживали, то начинали визжать от восторга с такой силой, что, нарушая все режимы, бог знает когда успокаивались. Дети подросли, а Антонина Трифоновна так и не научилась требовать и наказывать. "Ну, что же это такое? Ну, у тебя же опять двойка! Ну, как же это так?" - округляя глаза говорила она сыну, и когда тот бормотал что-то вроде: "Учительница придралась, а я все знал!", тут же начинала возмущаться уже учительницей: "Как же так можно, парень все знал, а она!" Сын конфузился, дочка наблюдала из-за его спины, чуть усмехаясь. Биохимик семейными делами не то, чтобы не интересовался, но приходил обычно с работы поздно, с наморщенным лбом, за ужином слушал, спрашивал, но лоб продолжал морщить, а после ужина пристраивался в уголке дивана с книгой по специальности и в поисках нужного по работе момента морщил лоб еще сильнее. Сын подрос, стал неплохо учиться, почитывал отцовские книжки, развел морских свинок и, держа их в разных коробках, творил какие-то опыты. С сыном Антонине Трифоновне было легко: если не дотягивалось до получки, она шушукалась с ним и, вздохнув и почесав затылок, он отбирал часть щедро рождавшихся свинок, нес на птичий рынок, а потом совал ей пятерку или трешку. С дочкой было иначе - если сын, как и отец, мог выйти из дома хоть в разных ботинках, дочка выросла смуглой и красивой - в мать, и поэтому не могла спокойно относиться к тому, что у нее не было приличного платья, кроме формы, что пальтишко она носила чуть не с начальной школы. Ее раздражал витающий по комнате запах морских свинок, раздражало то, что мать можно как угодно обмануть, и она всему поверит, а у отца она однажды спросила: "Папа, почему же ты до сих пор не защищаешься?" "Вот закончим эту работу, может, займусь оформлением", - отвечал отец, не отрываясь от листка с формулами. Денег в семье, действительно, всегда было мало, и когда умерла свекровь, Антонина Трифоновна сразу собралась на работу. Ей тогда было уже за тридцать, но, все равно, она решила устроиться на какую-нибудь работу, связанную с языком. От английской школы кое-что осталось, и она пошла лаборанткой в отдел информации, надеясь мало-помалу вспомнить то, что знала, окончить курсы, а там, глядишь, и понемножку переводить. Начальник посадил ее на разбор статей, но, остро нуждаясь в машинистке и увидев однажды, как лихо она печатает - а единственное, чему она за семейную жизнь выучилась кроме домашнего хозяйства - это печатать для мужа, - начальник принялся уламывать ее, посулил домашний день, но, в основном, сломал неуверенное сопротивление воззваниями к гражданскому долгу. Она согласилась, стремясь после многолетнего сидения дома делать что-то, действительно, общественно важное, вздохнув о языках и утешаясь тем, что будет все-таки печатать на машинке с латинским шрифтом. На работе она печатала, не разгибая спины, но дома, как ни старалась, сделать столько же не могла. Она не могла не выслушать прибежавшего из школы сына, не поахать над его рассказами, не посидеть с ним около ящиков со свинками, не посмотреть, как он ест и не проводить его в биологический кружок. Не могла она также не приставать к дочке, куда та идет, и с кем и зачем и не повозмущаться: "Ну, почему ты не рассказываешь?" А когда дочка уходила, Антонина Трифоновна не могла работать, раздумывая, что дочка - все дальше, размышляла, отчего. А там приходил муж, и все собирались, всех надо было кормить, расспрашивать, удивляться, тормошить, недоумевать, а потом она печатала до ночи, пока не засыпала за машинкой, и все равно, получалось мало, а назавтра ждала расплата. - Недоделала, - скорбно шептала она переводчицам. - Опять сейчас разнесет! - Антонина Трифоновна, - укоризненно увещевали те. - Да плюньте вы на него, дурака! Сам-то он что делает? Кто ж больше вас у нас работает? - Ну, вы-то с языками, - с благоговением бормотала Антонина Трифоновна, отмахивалась и уходила на ковер, а переводчицы только переглядывались и пожимали плечами. А в кабинете у начальника все развертывалось каждый раз по одному сценарию. - Недоделала, - опустив повинную голову, признавалась Антонина Трифоновна. - Почему? - холодно интересовался начальник. - Недоделала... - горестно повторяла она и вздыхала, и начальник клал ручку на стол и сначала тихо, потом громче и громче принимался ее распекать. Из кабинета доносились такие возгласы, как: "Бездельничаете! ... Распустились!... На работу наплевать!..." Появившаяся в отделе молодая специалистка, слышавшая это в первый раз, тоже кричала потом на Антонину Трифоновну: "Да как вы можете позволять? Он же вас унижает!" - Недоделала, - в ответ вздыхала Антонина Трифоновна, отправлялась печатать и стучала без передыха, несла, наконец, начальнику, тот хмуро просматривал, бурчал: "Хорошо!", уже спокойно давал новое задание, и она хватала и убегала опять к машинке, проносясь мимо переводчиц, радостно шептала: "Отошел!", и те снисходительно качали головами. Переводчицы и начальник были, в сущности, связаны круговой порукой. Он понимал, как мало они работают, но они знали языки, могли ответить на любой вопрос, он же, сложным путем оказавшийся на своем месте, имел диплом учителя географии и умел разве распределить заработанную другими премию. Где-то в глубине души он уважал переводчиц за то, что к ним не подступишься, что они всегда умеют найти прикрытие. Те тоже терпели его за снисходительное к ним отношение. Антонину же Трифоновну не уважали ни те, ни другой. Переводчицы не уважали Антонину Трифоновну за полное, по их мнению, отсутствие чувства собственного достоинства, за несдержанность, с которой она первая бросалась к выдаваемым бесплатно ручкам и блокнотам, стремясь порадовать сына. Они не уважали ее за то, что она мало следила за собой, а их новыми вещами восхищалась без разбору, и даже о самой неудачной вещи убежденно и искренне говорила: "Изумительно! Вам так идет!", а если раздраженная владелица грубила: "Да не говорите глупости! Первый и последний раз надела!", никогда не обижалась, а только удивленно и печально всплескивала руками: "Да что вы?" Переводчицы были убеждены, что начальник так относится к Антонине Трифоновне, потому что она позволяет ему так к себе относиться и, может быть, были правы. Также, как переводчицы, не уважала Антонину Трифоновну и дочь, и только двое - муж и сын не думали, уважают ли они ее, а просто каждый вечер не ложились спать, не рассказав ей обо всех мелочах и о серьезном тоже, хоть она никогда не давала совета, а только энергично и шумно соглашалась со всеми доводами, даже если они скакали и прыгали, отрицая друг друга. И хотя, казалось, судьба должна бы знать слабость Антонины Трифоновны позволять и, попытавшись раз, и, поняв полную неспособность данного объекта к сопротивлению, могла запросто поразить Антонину Трифоновну несчастьями (даже представить страшно, что бы сделалось с Антониной Трифоновной, попади она в ситуацию, в которой надо было бы за что-то бороться - устроить кого-то из близких в больницу, доставать дорогое лекарство, когда речь идет о жизни и смерти, вытягивать детей из засасывающей дурной компании, да мало ли что еще). Но жизнь Антонины Трифоновны, хотя и не было в ней никаких особенных взлетов, протекала без ужасных происшествий. Биохимик, наконец, защитился и стал лучше зарабатывать, на работе она выучилась печать вслепую и стала успевать делать все в сроки, сын поступил в университет. Дочка же, выскочив замуж за иностранца и укатив с ним за границу, сначала писала редко, потом стала - чаще, а потом принялась то и дело ездить к Антонине Трифоновне с одним, а после с двумя детьми, и ее голос в дни приездов вливался в хор делящихся и рассказывающих и даже становился солирующим. Судьба, как говорится, хранила Антонину Трифоновну, и хотя это, конечно, вовсе не закономерность, что судьба хранит отдающихся вполне ее течению, все-таки, глядя на Антонину Трифоновну, можно подумать о судьбе и в таком аспекте. После бабьего лета Марья Степановна сидела на лавочке, прислонясь спиной к теплой коре большой липы, и смотрела, как тоненькой кисточкой художник подправляет на холсте Асины растрепанные, как и в жизни, кудряшки. Ася стояла вполоборота, волосы ее развевал ветерок и, щурясь на солнце, она смотрела туда, где, как рыбья чешуя, блестели волны, а на них покачивалась моторка перевозчика, медленно пересекающая широкую реку. Вчера они тоже плавали на тот берег на плоскодонке, выпрошенной Асей на часок у молоденького рыбака. Ася гребла умело и ровно, но Марья Степановна боялась, что они не доплывут, со страхом вглядывалась в мутную воду, а тут еще Ася вдруг в одно мгновение свесилась за борт, и не успела Марья Степановна ахнуть, как она, и художник попали под душ холодных брызг. Марья Степановна выставила вперед ладони и заругалась, бороздки капель полоснули по куртке художника, заблестели на его лице, а он небрежно смахнул их, весело погрозил Асе пальцем, она засмеялась, а Марья Степановна с улыбкой подумала: "Точно дед с бабкой внучку на прогулку повезли". А потом на том берегу Ася вприпрыжку бежала по лесной дорожке - летящая челка, веселые янтарные глаза. "А знаете, - останавливаясь, чтобы перевести дух, - говорила она, - весна - это, все-таки время для гравюр! Смотрите, как тонко на небе дерево прочерчено! А вот лето, зиму я бы писала маслом, как Шишкин!" - Ну, а Левитан, а Юон? Разве плоха у них весна? - щурился художник. - Нет, нет, это совсем не о том я говорю! - упиралась Ася. - Смотрите, - и она показывала на гору, - березы сиреневые, как вуаль, а под вуалью - елки, крепкие, хмурые, да? Художник улыбался, глядя, как она, подпрыгивая, сбивала шишку с высокой ветки, а Ася вдруг опрометью пустилась с крутого берега к Неману, и от самой воды, помахав рукой, крикнула: "А вы наверху гуляйте!" - "А я тоже могу сбежать!" - задорно отозвался художник, но Марья Степановна испуганно покосилась на его кожаные ботиночки, поспешно сказала: "Нет, вы уж лучше не сбегайте!" и крикнула: "Ася, ну-ка живо назад!" На обратном пути взялся грести художник, и Марья Степановна с тревогой наблюдала, как он за шутками скрывает одышку, и думала, что ему надо бы ехать не в санаторий общего типа, а в сердечно-сосудистый, и, конечно, невестка достала ему первую попавшую путевку, чтобы только скорей сплавить куда-нибудь и пожить полной хозяйкой в доме. Марья Степановна ездила в санатории часто - куда было деваться еще, жила она в большом городе, свою дачу ни она, ни сын с невесткой не завели, а снимать было не для кого - внуков не было. Она давно уже могла бы быть на пенсии, но еще работала, на работе ей охотно давали путевки. Марье Степановне нравился скромный комфорт палат, она ходила на все процедуры - не зря же тратились деньги, чинно гуляла с пенсионерками по дорожкам, неторопливо говорила о детях, о ценах, слушала о чужих внуках, рано ложилась спать, и дорожки многих санаториев слились для нее в одно понятие - отдых. Она ехала в санаторий, будто сдавая себя, как свой станок на заводе, в профилактический ремонт, чтобы вернуться и, удовлетворенно сказав: "Ну, вот и отдохнула!", снова взяться за работу и исправно отслужить еще год. Но в этот раз, неожиданно очутившись в палате с молоденькой девчонкой, Марья Степановна стала жить по совсем другому режиму. Ася была спортсменкой - поздней осенью ее байдарка перевернулась, надо было долечивать тяжелое и долгое воспаление легких, и Асю с барабанным боем отправили в санаторий родители и тренер. Но она оказалась хитрее всех и выискала такой санаторий в городке, куда на весенние сборы должна была приехать ее команда, а пока команда не приезжала, старалась не потерять в санатории даром ни минуты. В первый день она обследовала ближайшие окрестности одна, но на второй, уберегаясь от компании молодящихся санаторских кавалеров, потащила за собой Марью Степановну. Марья Степановна сама не заметила, как вместо чинного гуляния по тропинкам за неделю облазила с Алей окрестные городки, охая на подламывающихся каблуках, взбиралась по гравиевым дорожкам к костелам, шла гулкими залами пустых музеев на Асино призывное: "Да, скорее же идите, видите, как интересно!" В водовороте Асиных выдумок скоро закрутился и художник - любопытная Ася очень быстро с ним познакомилась, когда он писал на набережной поворот Немана. Художник лечился без особого пыла, тоже не посещал вечеров отдыха, был занят работой, но все же чуть-чуть скучал. Ася никогда еще не видела настоящего живого художника и, посмеиваясь, он начал отвечать на ее бесконечные вопросы. Они втроем бродили на хутора, возвращались перед самым отбоем, безбожно нарушая режим, не замечая строгих глаз дежурной сестры, ни недоуменного шушуканья тянущих воду из кружек с носиками отдыхающих. Марья Степановна запустила и ванны, и грязи, к вечеру у нее гудели ноги, она засыпала мгновенно, будто проваливалась в яму, а утром, проснувшись от впущенного Асей в палату солнца, с удовольствием смотрела на веселую, румяную девочку, тараторящую о еще какой-то обнаруженной достопримечательности. Губы Марьи Степановны морщились в улыбке, и в душе поднималось какое-то забытое утреннее ощущение праздника предстоящего дня, и она дивилась себе, но бодро, как молодая, вскакивала с постели и, подхватив художника, они мчались на автобус. Походка Марьи Степановны была упругой, не болели ни спина, ни печень, она давно не чувствовала себя так хорошо. Они обошли, объездили, облазили всю округу, и художник однажды предложил Асе позировать, и ритм их жизни переменился. Теперь они все трое жили портретом, целыми днями пропадая на набережной, и отдыхающие норовили пронести свои кружки поближе, любопытно поглядывая на холст. Художник писал Асю, стоящей у парапета в ветреный день, работая, напевал и говорил, что у него непременно получится. Вчера он пригласил Марью Степановну с Асей в ресторан отметить близкое и успешное окончание, и Марья Степановна надела шерстяное платье, а Ася впервые сменила брюки на юбку. Они сидели за деревянным столиками и пили из крохотных рюмочек, и художник танцевал с ними по очереди, больше с Марьей Степановной, потому что Асю приглашали еще и бородатые литовцы. Потом они возвращались по коротеньким, освещенным фонарями улицам, мощеным плитками. Ася то мелко перебирала ногами, стараясь ступить на каждую плитку, то делала большие шаги - через две, и Марья Степановна все время сбивалась с шага. Они поравнялись с темной громадой костела, и Ася остановилась, закинув голову, и сказала, что колокольня - словно огромный карандаш, кто-нибудь большой мог бы писать им по небу. Художник засмеялся и закивал, и звезды засверкали в его лысине. Они шли по совсем пустой набережной мимо островерхих теней гребной базы, мимо узких и черных, выставленных на просушку байдарок, и Ася, касаясь каждой байдарки ладонью, жаловалась, что ребята все не едут. Прощаясь, художник по-приятельски пожал Асе руку, а Марье Степановне галантно поцеловал и, войдя в палату, Марья Степановна первым делом зажгла свет, разглядела руку как следует и даже понюхала ее, а потом взяла Асин крем и помазала. Она лежала, вдыхая непривычный сладковатый запах крема, и думала, сколько же лет не была в ресторане.