ло такое чувство, будто я присутствую на премьере какого-то страшно увлекательного фильма, но опоздал к началу и вынужден смотреть его прямо с середины. Однако от вопросов я воздержался и понимающе кивнул. Этот кивок так воодушевил Полину, что она даже выпростала из-под юбки поджатую ногу и стала елозить по полу мыском ботинка: - Да, конечно, рано или поздно это должно было начаться. Нельзя безнаказанно жить в чужом доме и ощущать себя хозяевами. Миллионы лет они владели землей, и вдруг пришли мы, понастроили свои дурацкие жилища и объявили себя царями природы. Да мы по сравнению с ними не то, что новорожденные, мы, может быть, даже еще не родились. Кто знает, быть может, - она с недоумением посмотрела на свою руку, все еще продолжающую скрести по чашке, - быть может, нас еще и нет. Я иногда даже думаю, - голос ее упал до шепота, - мы просто им снимся, и, когда они проснутся, мы исчезнем. Со всеми нашими домами, заводами и полетами в космос. - Если я вас правильно понял, я не более чем кошмарное сновидение таракана? - Вас это смущает? - удивилась Полина. - Но это же эстетический предрассудок! Хотя... - она задумчиво поглядела на меня, - вы скорее всего снитесь бабочке-лимоннице, потому что вы доброе и красивое сновидение. Кажется, я покраснел: -А вы, Полина, чей сон? Такой яркий и удивительный... Девочка съежилась и помрачнела: - Ох, лучше не спрашивайте! А то мне опять страшно будет. Я ведь сейчас одна ночую. Правда, меня сегодня Аркадий Ефимович с женой приглашали в гости. С ночевкой. Я даже халат с собой взяла. И полотенце. Они такие добрые. Только неудобно, ему опять придется на кухне спать. И все-таки почему она на меня напала?.. Среди ночи я проснулся. В комнате было темно, но это была какая-то другая темнота, не такая, как в предыдущие ночи. Она мягко пульсировала, испуская из себя тонкие токи. Я протянул руку в эту шуршащую темноту, нащупал веревочку, утяжеленную прохладным пластмассовым шариком, и дернул за нее. Темнота сухо щелкнула и расцвела красным абажуром торшера, высветив кусок комнаты и окно, заполненное светящейся листвой, среди которой цвел точно такой же абажур. И еще что-то красное было в комнате, мягкое, пушистое, беззащитное... Только где? Ах, вот! Щуплый байковый халат аккуратно свисал со стула, и рядом с ним, на тахте, отделенной от моей кровати гардеробом, кто-то ровно дышал, тихо, почти неслышно... Я подкрался к тахте и наклонился. Девочка сердито пробормотала что-то и, как бы защищаясь, прикрыла лицо кулаком. Я подошел к окну. На ветке рядом с абажуром выросло мужское лицо. И улыбнулось мне. -Доброе утро! Я отложил вилку, которой сбивал омлет, и обернулся. Девочка стояла в дверях кухни и улыбалась мне. Заспанное личико ее чуть припухло, руки с крупными косточками запястий прижимали к груди белое вафельное полотенце, аккуратно заштопанное в двух местах. - Доброе утро! - Кажется, я покраснел. - Как спалось на новом месте? - Спасибо, хорошо. Она потупилась и стала тискать и мять в руках полотенце. По всей видимости, она нервничала. Я подошел к ней и по-отечески прижал к груди. Она замерла. И вдруг я почувствовал, что она деликатно высвобождается из моих объятий. - Я бы хотела умыться, - сказала она. -Да, да, конечно. Мыло там, на полочке. Я посмотрел на ее спину. Спина была худая, с жалкой смешной косичкой. После этого она исчезла, дней на десять. Поначалу это меня вполне устраивало: у меня был срочный перевод - пятьсот строк сенегальских поэтов, и я не хотел, чтобы меня отвлекали. Но потом на меня вдруг напала непонятная тревога. Мне стало казаться, что в квартире кто-то есть и он следит за мной. Я обошел квартиру и всюду зажег свет. Но тревога не проходила. Тогда я включил еще и торшер. Он налился красным тревожным соком... и тут раздался звонок. Я снял трубку. "Ой, - смеялась трубка, - ой, что же мне теперь делать? Неудобно ведь..." Тут до меня дошло, что трубка вовсе не смеется, а плачет. Я обрадовался. "Полина, - закричал я, - что случилось?" - "Ой, - прорыдала трубка, - она вернулась из Туркмении и говорит, что я на нее неприятно смотрю. А я не смотрю, я совсем не смотрю. А она говорит, чтобы я уезжала. А куда же я? Ведь я никого, кроме Аркадия Ефимовича, не знаю. Ну, до такой степени, чтобы... Но неудобно ведь, ему опять придется на раскладушке. Мне бы всего на несколько дней, а там я что-нибудь придумаю... Но ведь я никого..." И вдруг я неожиданно для самого себя сказал: - Почему же никого? А я? - Вы? - застеснялась трубка. - Но неудобно ведь. Мы же разнополые. Мне и за ту ночевку неудобно. Но если только на несколько дней... Через час она уже вошла в мою квартиру с крохотным обтерханным чемоданчиком и сразу попыталась подмести пол. Я отнял у нее веник. Тогда она сказала мне, что тратиться на нее мне не придется, потому что у нее есть целых десять рублей. И тут же попробовала мне их всучить. Когда я отказался от денег, она занервничала и сказала, чтобы я не волновался, она скоро найдет работу, устроится в ЖЭК и получит казенную квартиру. Правда, тогда придется забросить живопись, потому что я-то, как творческий человек, должен понимать, что внутренняя суть вещей просто так не открывается, а насекомые очень хитрые, и если не держать мозг для них все время открытым, то они не позволят ей их рисовать, а как же держать его открытым, если ее сознание будет все время забито жэковскими бумажками. Я осторожно спросил, не стоит ли ей какое-то время пожить у матери в Горьком. "Ой, что вы! - испугалась она. - Моя мать, вы ее не знаете, она такая властная, прямо как царица термитов. А пока царица жива, она подавляет в своем потомстве возможность стать царицей. Я ведь от нее и уехала в Москву". В конце концов мы решили, что она поживет у меня с недельку, и за это время мы что-нибудь придумаем. Неделька превратилась в две. Потом в три. Она нервничала и то предлагала мне свои десять рублей, то снова начинала строить планы о том, как она будет работать в ЖЭКе. Впрочем, мне было уже ясно, что ежедневно ходить на службу она абсолютно неспособна. Неделька превратилась в месяц. Она округлилась, похорошела и все время рисовала. Тогда и были созданы лучшие ее рисунки: "Хозяин травы", "Пчелиный рай", "Термитник цивилизации"... Я тоже испытывал подъем. Я давно уже подбирался к Полю Валери, но не мог найти к нему ключ. А тут вдруг пошло. Я перевел "Сильфа", "Рождение Венеры", "Шаги", начал уже подумывать о Малларме... Никогда у меня не было такого благодарного слушателя. Когда я читал ей свои переводы, ресницы ее начинали подрагивать, глаза то изумленно округлялись, то превращались в щелочки, брови то лезли вверх, то сходились у переносицы. В ее способности к преображениям было что-то завораживающее. Она находила, что у меня оригинальный переводческий почерк, особенно эпитеты... Но иногда она вдруг проявляла нахальство. Как сейчас помню такую сцену. Букет из желтых и багровых осенних листьев пламенеет на синей скатерти. Полина пьет чай из белой чашки. Чай горячий, и ей приходится вытягивать губы трубочкой, чтобы не обжечься. От этого лицо ее кажется длинноносым, бледная кожа распарилась и порозовела, рыжие завитушки, выбившись из-под гладко затянутых волос, полыхают вокруг лба. И вся она напоминает пушистую пчелу, тянущую хоботком нектар из белого цветка. - Как у вас хорошо, - говорит она и накладывает в блюдечко абрикосовое варенье. - Это вы сами варили? - Что ты! Это покупное. - И я ничего не умею. Разве что рисовать. - Она огорченно разводит руками. - Ничего, выйдешь замуж, научишься. - Замуж? Но ведь это же страшная гадость! - Что - гадость? - Ну это... Что между мужчиной и женщиной бывает. По-моему, самое отвратительное, что есть на свете, - это лицо мужчины в момент так называемой "страсти". - Она кривится. - Ну, это тебе, деточка, неудачные мужчины попадались. - Мне? Мужчина? - Полина взмахивает чайной ложкой, абрикосовое варенье падает ей на жакет. - Я девушка! - Но откуда же ты тогда знаешь... - Я не знаю, я совсем не знаю, но могу себе представить! - Все лицо ее вплоть до рыжих завитушек изображает омерзение. - Животные! - Да за что же ты так ненавидишь мужчин? - Я не мужчин, вовсе не мужчин, женщины еще гаже! Особенно беременные. - Но почему? - Да потому что все войны на свете из-за этих грязных баб, из-за того, что им нужно набивать нору все новыми и новыми тряпками. Они же все время беременеют! Вторая капля варенья капает на жакет и медленно ползет вниз, оставляя за собой липкий коричневатый след. Эта медленно ползущая капля почему-то особенно раздражает меня, и я резко выкрикиваю: - Ну знаешь, твое стремление к парадоксальности не знает никаких границ! - А кто их определил, эти границы? Опять-таки женщины. Вот, например, крылатые муравьи после полового акта теряют свои крылья и больше никогда не летают. - При чем здесь муравьи?! При чем здесь муравьи?! Мы говорим совсем о другом. - Нет, мы говорим именно об этом! - Глаза Полины торжествующе сверкают. - Если твое предназначение - откладывать яйца, то крылья уже не нужны. Для того чтобы оставаться в границах, в рамках, в норме - в муравейнике! - достаточно уметь ползать. А крылья - это совсем для другого. - Да где же логика? - Я с ненавистью смотрю на коричневую каплю, переползающую с серого жакета на красную юбку. - То ты мужчин ненавидишь, то женщин. Дай тебе волю, так ты всех кастрируешь и стерилизуешь. Я резко встаю из-за стола и ухожу на кухню. Через минуту там появляется Полина. Она нервно теребит ворот жакета и сконфуженно улыбается. - Я вовсе не хотела вас обидеть, - шепчет она. - Я ведь вам стольким обязана. Мне бы совсем не хотелось, чтобы мы поссорились из-за какой-то ерунды. - Это не ерунда, - дрожащим голосом отвечаю я. - Ерунда! Не хватало еще, чтобы мы поссорились из-за каких-то дурацких абстракций! - Ничего себе абстракции! Я ведь все-таки тоже - мужчина. - Ну какой же вы мужчина? Вы же добрый. Я роняю в раковину ложку, которую раздраженно вертел в руках, и начинаю смеяться. Полина вторит мне сперва робко, а потом все громче и громче. Но чаще всего она бывала такой чуткой. Я улыбался - и лицо ее вспыхивало улыбкой. Я хмурился, и лицо ее покорно копировало мою мимику, и за это я прощал ей все. Ведь она была такая слабая и беззащитная! - Пал Сергеич, ты где такое чучело откопал? В спецзаказе, что ль, выдали? - В спецзаказе. -Ну ладно, ладно, не злись! - Соседка Татьяна с двумя раздувшимися авоськами в руках стояла, преграждая мне путь. - Родственница, что ль? - Родственница, родственница. - Я попытался прошмыгнуть мимо, но все пространство от стенки до перил было плотно заполнено Татьяной и ее авоськами. -А ежели родственница, так что ж на тебя не похожа? Ты мужчина интересный, а эта - прям глиста в обмороке. - Татьяна Петровна, вы бы все-таки выбирали выражения! - Так, значит, не родственница. - Да вам какая разница? - Как - какая? А что ж это, тут всякие подозрительные личности поселяться будут, а мне какая разница? Я ведь домовый комитет. - Извините, Татьяна Петровна, боюсь на перерыв попасть. - О, магазин - это дело святое! Особливо ежели пивка для рывка. Ладно, иди, а то еще и впрямь опоздаешь. Вечером я застал Полину в слезах. - Что? Что случилось? - Эта женщина, - выхлипнула она. - Какая еще женщина? -Толстая. Она, наверно, беременная. - Кто беременная? Теперь ты будешь шарахаться на улице от каждой беременной! Мало мне кузнечиков. Она что, тоже прыгнула на тебя? В ответ Полина зарыдала еще громче. - Ну что ты? Что с тобой? - Она сказала, что без прописки нельзя. И что она домовый комитет. Я начал догадываться, в чем дело. - С тобой что, Татьяна разговаривала? А зачем ты всякую дуру слушаешь? - А вы меня теперь не выгоните? - Ну уж если прежде не выгнал... - шучу я и осекаюсь: девочка смотрит на меня с таким ужасом, что я неожиданно для самого себя порывисто наклоняюсь к ней и целую ее горестный зареванный рот. Она слабо всхлипывает и утыкается головой мне в живот. Ночью мне приснилось, будто я стою на эскалаторе в метро. А на его полированной фанере матово светятся белые шары, похожие на гигантские коконы, и я еду вниз и трогаю коконы рукой. От моих прикосновений они размягчаются и начинают нежно посапывать. - Желаете приобрести? - Розовощекий мужчина с нежной пролысиной в черных волосах неожиданно материализуется рядом со мной. - А разве их можно купить? - удивляюсь я. -Да не то что можно. Прямо-таки нужно, голубчик. Вы их этим очень поддержите. Какой желаете - помельче, покрупнее? - Не знаю, - смущаюсь я. - Сами понимаете, ответственность. -Да уж если приручите... - Он ласково гладит коконы. "Ня-ня-ня", - пищат коконы, разевая беззубые ротики-ранки. - Да они же у вас голодные! - возмущаюсь я. - Во сколько они завтракали? - Завтракали? - мнется розовощекий. - Понимаете, как бы вам объяснить? Они еще не совсем родились. Все зависит от обстоятельств. Впрочем, у вас вряд ли еще будет такой шанс. - Беру, - поспешно говорю я. - Вы в этом уверены? - недоверчиво улыбается он. - Кого хотите? Самца? Самочку? - Я хочу девочку. - О, у вас тонкий вкус. На следующий день я опять застал ее в слезах. Она подняла ко мне припухшее личико и хрипло выкрикнула: - Они сказали, что моими рисунками только детей стращать. И что у меня женская рука. А я им сказала, что у них мужская нога. -Да кто "они"? - Выставком. Это был очередной отказ. Последнее время она тщетно пыталась пристроить свои рисунки на какую-нибудь выставку. По всей видимости, в идеологических сферах подул другой ветер, и даже Аркадий Ефимович был не в силах ей помочь. Я хотел погладить ее, но она резко мотнула головой, так что рыжая косичка пару раз хлестнула ее по щекам, и выскочила из комнаты. Входная дверь хлопнула. Я было двинулся за ней, как скомканый листок на столе привлек мое внимание. Я разгладил его. "Сновидение" - было написано на нем крупным детским почерком. Ее почерком. Я стал читать. Там было написано следующее: "...и мы ушли неизвестно куда. И рыбы улыбались нам, большие рыбы с крупными ртами. Поселок был рыбацкий, но никто не хотел на рыб охотиться, и рыбы страдали очень. Но ведь должен кто-то страдать. Или не должен? "Чушь", - сказал мне маленький мальчик с ладошками как нежная терка. И он любил ласкать этими ладошками женщин. И женщины любили, когда он ласкал их. Но он не любил их. Он любил только ласкать, а не любить. Колокол в этом поселке звонил редко, и никто не знал, где этот колокол и когда будет звонить. И я пойду на зов колокола. В какой-то неизвестный час. Потому что если в известный, то ничего не получится. Хоть всю землю обойдешь, все равно не сдвинешься с места". Входная дверь хлопнула. В комнату ввалилась соседка Татьяна: - Пал Сергеич, ты тараканов морить будешь? - Тараканов? Но у меня нет тараканов. - Нету? Значит, будут, - обещает она. - Ой, это чегой-то у тебя по стенкам развешано? Ну и страхуилы! А чего это-то твоя выскочила как ошпаренная? Даже дверь не закрыла. Вот я и думаю, дай-ка загляну. Кстати, ты ее уже прописал? А то участковый интересуется. - С вашей подачи интересуется? - А хотя бы и с моей. Без прописки не положено. А раз не родственница, так и не пропишут. Аль ты жениться на ней надумал? - Да вам-то какое дело? Может, и надумал. - Ну-ну. Чего ж не жениться? Красавица хоть куда. Ой, тесто убежит. И входная дверь снова хлопает. Полина вернулась поздно. Она смотрела на меня затравленным взглядом, но сквозь эту затравленность пробивался некий вызов и какая-то тупая ирония. Мне, изучившему ее лицо до малейших нежных прыщиков, это ее выражение было не очень понятно. - Где ты была? - спросил я. Может быть, резче, чем было надо. -У Аркадия Ефимовича. Он зовет меня переехать к ним, - выпалила она и жадно вгляделась в мое лицо. - Переехать? Почему бы не переехать. Я почувствовал неприязнь к ней. Она вдруг сделалась мне гадка и непонятна. Я перевел взгляд на ее руки. Они вели себя странно: то елозили друг по другу, то замирали где-то на уровне живота и снова затевали свою неприятную возню. Мне захотелось уйти. И вдруг я перехватил ее взгляд. В нем не было уже ни иронии, ни вызова, одна лишь жалкая растерянность. Губы ее дрогнули, искривились - и, звучно всхлипнув, она бросилась ко мне... Я гладил ее вздрагивающие плечи, целовал детский лоб... Никогда в жизни не доводилось мне испытать такого наслаждения. Ни одна взрослая женщина не могла мне его дать. В постели с ними я всегда чувствовал себя как на выставке достижений народного хозяйства. "Ну-ка, ну-ка, - как бы говорил мне их взгляд, - посмотрим, на что ты способен". И у меня оставалось такое ощущение, будто не я обладал ими, а они - мной. Но эта девочка, этот испуганный взгляд, эти слабые покорные руки, льнущие к моим плечам, эти стиснутые коленки, я мягко раздвигал их - "не бойся, не бойся, я постараюсь, чтобы не больно", это растерянное "ой, мамочки", когда я наконец-то вошел в нее! После свадьбы у нас началась вакханалия покупок. Мы приобрели соковыжималку, миксер, утюг какой-то особой конструкции. Зачем-то купили немецкие чашки. У меня были китайские, но она с таким жаром убеждала меня в превосходстве немецкого фарфора над китайским и так умоляюще смотрела на меня, что отказать ей было просто невозможно. Впрочем, деньги у меня были, я только что перевел безразмерный эпос одного маленького южного народа, и гонорар за него превзошел все мои ожидания. Так что я мог позволить себе быть щедрым и покупал почти все, что ей нравилось. А ей нравилось многое. Она с удовольствием играла во взрослую замужнюю женщину. Правда, иногда я отказывал ей. Не из жадности, а потому, что мне нравилось, когда она упрашивала меня. В такие минуты я особенно любил ее. Впрочем, я отказывал редко, стараясь не допустить перебора, тщательно дозируя это возбуждающее средство. Я сам выбрал и купил ей в магазине для новобрачных пушистый голубенький халат. Она хотела другой - красный, эластичный, но я счел его недостаточно эротичным. Зато голубая чешская пижамка с розовыми цветами и завязочками у щиколоток пришлась по вкусу нам обоим. И, возвращаясь вечером домой - я иногда ходил в гости один, специально, из воспитательных соображений давая ей понять, что есть сферы, в которые ее рано еще вводить, - я мечтал о том, как сорву с нее эти пижамные штанишки. Вскоре мне повсюду стали попадаться скомканные листочки бумаги. Они наивно высовывались из калошницы, из стаканчика для зубных щеток, падали на меня из кухонного шкафчика. Я брал их съеженные тельца, и под моими руками они доверчиво раскрывались и оказывались очередным Полининым сновидением. Они так и назывались - "Сновидение Э I", "Сновидение Э 2"... Это были яркие видения, в них жарко и густо желтели цветы золотые шары, тонко звенели осы и девочки в синих платьицах катили сквозь языческий зной легкие алюминиевые обручи, а за ними гонялись кузнечики с большими животами. Странная ритмика - то ли стихи, то ли проза, яркие вскрики созревших плодов, сухой и жаркий запах корицы... Похоже, она не знала разницы между цветом и звуком. Вряд ли это можно было напечатать, уж больно они были необычные, и я предложил ей попытаться немножко попереводить. Это были счастливые дни. Скорей, скорей, вверх по лестнице, ближе, ближе, еще ближе - и вот уже сумрачно чернеет обитая дерматином дверь, влажно сверкает белая кнопка звонка, и не успеваю я нажать на него, как дверь распахивается и в залитом желтым светом дверном проеме - она, в голубеньком халате, с рыжими завитушками вокруг головы, и между нами начинается тонкая игра: она делает вид, что вовсе и не ждала меня под дверью, так, случайно оказалась, и я притворяюсь, что верю в ее нехитрую игру, и упорно не замечаю белого листочка в ее руке, который ей не терпится мне показать. Это были счастливые дни. Мне нравилось руководить ею. Она оказалась очень способной. Схватывала все на лету. Я улыбался какой-нибудь ее особо удачной строчке, и в ответ она вспыхивала улыбкой. Я хмурился, и она покорно копировала мою мимику. Я уже начал ее потихоньку печатать, то пару переводов в одном сборничке, то троечку - в другом... Как вдруг в нашем издательстве объявили конкурс на лучший перевод Анны де Ноай. И она решила принять в нем участие. Я до сих пор хорошо помню первые строчки стихотворения, которое она выбрала: Pauvre faune, qui va mourir, Refletes - moi dans tes prunelles. Et fait danser mon souvenir Entre les ombres eternelles. (Бедный умирающий фавн, отрази меня в своих зрачках и заставь танцевать воспоминание обо мне среди вечных теней.) Я уже предвкушал удовольствие от совместной работы, как она будет показывать мне первые робкие наброски, а я буду делать замечания, как вдруг натолкнулся на сопротивление. Это было невероятно, но в ответ на мое "ну, давай посмотрим, что там у тебя получается" она, вместо того чтобы, как обычно, протянуть мне листок с начатым переводом, вдруг испуганно вздрогнула и прикрыла листок книжкой. Это была нелепая сцена: я тянул листок к себе, она крепко прижимала его книжкой к столу. "Да что с тобой?" Я все еще думал, что это шутка. Но это была не шутка. Лицо ее дернулось, и на нем установилось выражение, какого я давно у нее не видел, выражение тупого упрямства. - Я сама, - сказала она. -Что - сама? - Сама хочу переводить! Я был потрясен - мою помощь отвергали, в моих советах не нуждались. И главное - это идиотское выражение лица. Все же у меня хватило ума не настаивать. - Очень хорошо, - сказал я, - я давно этого ждал, малышка взрослеет. Она просияла: - Ты не обиделся? Правда не обиделся? Понимаешь, я должна сама... - Ну что ты, какие обиды! Работай, малыш, работай. Я отечески погладил ее по голове и удалился на кухню. Сама! Ночью в постели она свернулась калачиком, закинула одну ногу мне на бедро, а головой уткнулась мне в подмышку. Это была ее излюбленная поза, я всегда подшучивал над тем, как хорошо она вся вписывается в меня. Я медленно провел рукой по ее бедру, прихватывая пальцами край коротенькой ночной рубашки, заворачивая ее кверху. "Ну, как там твой перевод?" - осведомился я и тотчас почувствовал, как насторожилось ее тело. "Нормально", - ответила она. - "Не хочешь мне показать?" - "Потом". - "Когда потом?" - "После конкурса". - "После конкурса?" Лицо ее напряглось, и я вновь увидел на нем выражение тупого упрямства. "Поцелуй меня", - сказало это тупое лицо. Я поцеловал. Потом еще и еще. Но, увы, тело мое оставалось безучастным. Я целовал ее и в ужасе чувствовал, что бессилен. "Ничего, ничего, не расстраивайся, это бывает", - шептала она. Уничтоженный, я сполз с нее. Тупое лицо смотрело на меня, и завитушки вокруг него топорщились, рыжие, неприятно мягкие. "Поцелуй меня, - шептало это тупое лицо, - поцелуй, поцелуй", и лампа горела, красный торшер, и освещала это рыжее, наглое лицо. Но я не хотел его целовать, я хотел, чтобы оно перестало быть таким тупым, отторгающим меня. И я ударил его локтем. Оно отпрянуло, оно не поняло, что я нарочно, я так ударил, будто случайно задел, но оно все равно испугалось и стало меня отталкивать. Две руки выросли у него по бокам, и они отталкивали меня, эти слабые отростки - руки, и тогда немощная часть моего тела вдруг ожила - и я ворвался в нее. Я втискивал ее в тахту, расплющивал, сокрушал - никакой дистанции, никакой! И во сне я гнался за ней по извилистым коридорам, а она с тихим смехом ускользала от меня, пряталась за какими-то пыльными трюмо, и я успевал разглядеть только ее рыжий затылок. "Стой, - кричал я, - стой!" И вдруг понял, что не сплю. Постель была пуста. Я надел тапочки и стал красться на кухню. Она сидела за кухонным столом, держа перед глазами что-то белое, и беззвучно шевелила губами. Сперва я решил, что она плачет и это носовой платок. Но это был не платок. "Бедный фавн, - бормотала она, - бедный фавн". Половица скрипнула у меня под ногой, но она не услышала, полностью уйдя в свой перевод. Усатый таракан с блестящей спинкой выполз на середину кухни. За ним второй, третий... Татьяна была права, у нас действительно завелись тараканы. Все последующие дни мной владело праздничное настроение. Я вспоминал ее испуганное лицо, отпрянувшее от моего удара, залитое красным светом торшера, - и как будто кто-то сдергивал с предметов тусклую пленку - красное, белое, рыжее сверкало перед моими глазами, и внутри меня что-то дрожало, вибрировало, как бы готовясь вырваться из меня и взлететь. В тот день я вернулся с работы раньше обычного, у меня побаливала голова, и я отпросился. Я открыл дверь и тотчас же услышал Полинин смех, пушистый и кудрявый: "Ой, неужели и вправду так сказал?" Сперва я решил, что она говорит по телефону, но тут черная кожаная мужская куртка привлекла мое внимание. Она грузно свисала с вешалки, приминая собой серый Полинин плащик. "Да говорю же вам, вправду", - отвечал мужской голос. "Так и сказал, что я выиграю конкурс? А это и вправду был председатель конкурсной комиссии?". - "Да говорю вам, председатель. Вот смешная, не верите". - "Ой, Аркадий Ефимович, представляете, мне целую книжку дадут переводить?" Счастливый смех снова брызнул из комнаты в прихожую... Но ведь я отправился в Дом литераторов безо всякой цели. Я не искал этой встречи. Я и впрямь забыл, что именно его, Витьку Ландо, назначили председателем конкурсной комиссии и что он имеет привычку все время сшиваться в Доме литераторов. Я попил кофе и уже собирался уйти, и надо же - он выскочил на меня откуда-то сбоку: - Павлуша, поздравляю, только тебе по секрету. Сам понимаешь, конкурс анонимный. Но мы- то люди опытные, ее руку ни с чьей не спутаешь. Я только Аркадию Ефимовичу... Он просто захлебывался от удовольствия, которое, как полагал, доставил мне своим известием. Я в этот момент натягивал на себя перед зеркалом пальто. И вдруг, неожиданно для меня самого, тот, кто был в зеркале, сделал какой-то странный знак глазами и сказал Витьке: "Молодая еще". - "Что?" - не понял Витька. "Молодая, есть более достойные люди, старик Б., например". Но Витька все еще не понимал. И тогда тот, в зеркале, снова повторил свой странный знак глазами и небрежно добавил: "Да, кстати, я тут буду том Гафиза составлять, не хотел бы ты его попереводить?" Витька радостно изумился и, глупо ухмыльнувшись, кивнул в знак того, что все понял правильно. Через неделю нам позвонили. Трубку сняла она. "Да, да, я вас слушаю... - И вдруг лицо ее скукожилось: - Нет, что вы, какие обиды! Да, Б. очень хороший переводчик. Спасибо, что позвонили". Она положила трубку и заплакала. Я утешал ее, как мог, целовал ее руки, маленькие, беспомощные, с крупными косточками запястий. Мне незачем было ее расспрашивать, я и так знал, что именно ей сказал Витька. Не знаю, зачем это понадобилось живущему в зеркале? Ведь на других женщин он так не реагировал. По всей видимости, Полина заняла в моей жизни то место, на которое до нее не претендовали, - его место. Это случилось, когда мы с ней были в гостях у Аркадия Ефимовича. Он, сверкая улыбкой и нежной проплешиной, водил нас по квартире и с гордостью показывал свою коллекцию картин. "Это Стрельцов, - говорил он. - Спился. А это Полуэктов. Выбросился из окна. Теперь его картин в Союзе почти не осталось, все повывезли. А какой талант был! Цветоэнергия просто чудовищная". Мы переходили от картины к картине, от желтого к белому, от красного к коричневому - и вдруг белый домик кротко вспыхнул на стене, дверь в нем доверчиво распахнулась, и в проеме я увидел кусок голубой лестницы, винтообразно уходящей вверх. Я замер: "Что это?" - Нравится? - Очень. Он тоже... выбросился? - Кто? Вася? Нет, он еще жив. Кстати, он свои картины недорого продает, совсем недорого. - Еще бы, - вмешалась Полина, - у него же их никто не покупает. И тут Аркадий Ефимович и сказал эту фразу, эту дикую фразу: - Да, кстати, Полина, я тут на днях вашего отца видел. - Какого отца? - Я повернулся к ней. Она смотрела на меня как нашкодившая школьница. - Не волнуйтесь, Павел Сергеевич. - Аркадий Ефимович мягко дотронулся до моего локтя. - Он совсем не такой уж плохой человек. Он мне сказал, что сейчас почти что не пьет. -Кто не пьет?! - Я не понимаю, - растерялся он. - Полина, объясните же, я не понимаю. Она потупила глаза и стала елозить мыском туфельки по полу. Потом медленно подняла к нему лицо, на котором уже было изображено смущение, и сконфуженно прошептала: - Простите меня, Аркадий Ефимович, я пошутила. - Да о чем речь? - закричал я. Она потерлась головой о мое плечо и прошелестела: - Он не отец, он в ЖЭКе работает. Я боялась, что ты рассердишься. - Так он не ваш отец? - удивился Аркадий Ефимович. - Да что здесь происходит? - Я крепко взял ее за плечо и тряхнул. Голова ее послушно болтнулась из стороны в сторону. Эта покорность неожиданно возбудила меня, и я тряхнул ее сильнее, потом еще и еще, на какую-то секунду мне даже показалось, что ей это нравится, нравится делать вид, что она боится меня. Хотя, может быть, она и вправду испугалась, потому что Аркадий Ефимович вдруг схватил меня за руку и закричал: - Прекратите, сейчас же прекратите, ведь это женщина! И тут со мной случилось странное: я вдруг перестал понимать, где я нахожусь и кто эти двое - плешивый мужчина и рыжая женщина. Белый домик кротко мерцал на стене, дверь в нем была доверчиво распахнута, в проеме виднелся кусок голубой лестницы. И я шагнул в эту дверь... Странно, но лестницы там уже не было, а был коридор, залитый мягким голубым светом. Я пригляделся - в стены были вделаны матовые голубые окошки, и от них и шел этот свет. Впрочем, возможно, это был не коридор, а подземный переход. Я понял, что должен пойти по нему. Но эти двое не пустили меня, не знаю, как это объяснить, но я снова стоял в комнате и тряс ее за плечи. "Какой отец? Какой отец?" - выкрикивал я. На мой крик прибежала из кухни Наташа, жена Аркадия Ефимовича, с руками, вымазанными желтым тестом. Аркадий Ефимович хватал меня за руки, голова Полины со сконфуженной улыбкой механически болталась из стороны в сторону. Дальше я помню смутно. Мы шли с ней через пустырь к трамвайной остановке, и пустырь этот был какой-то нескончаемый. А она говорила, что тот человек из ЖЭКа, который не был ее отец, а был слесарь, просто пожалел ее и приютил, когда ей негде было жить, но у нее с ним ничего не было, я же знаю, что до меня она была девушка, а Аркадию Ефимовичу она сказала, что он отец, потому что стеснялась, что все узнают, что она незаконнорожденная, а когда переехала ко мне, то постеснялась сказать мне про него, чтобы я ничего такого не подумал, а Аркадию Ефимовичу она сказала, что я не позволяю ей видеть отца, потому что он пьяница. В общем, это была какая-то дурно скроенная мелодрама, и больше всего меня разозлило то, что я против собственной воли оказался задействованным в ней в качестве опереточного злодея. Но разозлился я как-то вяло, у меня перед глазами все еще стоял голубой коридор, и мне хотелось снова войти в него. Это была странная ночь. Мы ехали с ней в трамвае, и какие-то люди все входили и выходили, мне показалось, что это были одни и те же люди, за окном мчались красные трамваи, похожие на огромных рогатых насекомых, редкие фонари смотрели в наши окна желтыми безглазыми лицами, промелькнула церковь на холме, вся белая и золотая на фоне иссиня-черного неба, а по-моему, раньше там не было холма и церкви не было, а она прижималась ко мне и просила, чтобы я обнимал ее, по-моему, она делала это нарочно, чтобы все видели, что я ее обнимаю, и я обнимал, а они все входили и выходили, и лукаво улыбались, и были похожи на людей, и мы уже почему-то стояли в нашей прихожей и целовались. Среди ночи я проснулся. Потому что кто-то во сне сказал мне, что я хочу пить. И я пошел на кухню, но по дороге понял, что вода в прихожей. И тогда я стал красться в прихожую, к зеркалу, - и там меня уже ждал Он, напрягая губы в торжествующей улыбке. С этой ночи все обрело странное ускорение. Она начала проявлять неожиданную изобретательность в любви, чего прежде не было. По всей видимости, она чуяла что-то неладное и пыталась удержать меня. Но ночью, когда она засыпала, вздрагивая во сне и вскрикивая, я осторожно вылезал из постели, крался в прихожую к зеркалу, смотрел, как Он облизывает свои потрескавшиеся от любви губы, и возвращался обратно, и будил ее, и все начиналось снова, пока, изможденные, мы оба не падали каждый в свой сон. И там, во сне, я летел в какие-то грязно-бурые пространства с одинокими вспышками цветовых пятен, и пятна эти были домики - красные, желтые, зеленые, необычной формы, вокруг них все вихрилось, дыбилось, и я то ли летел ввысь, то ли рушился в провал, там не было разницы между верхом и низом. Да, наверно, она и впрямь о чем-то догадывалась и то пыталась подладиться под меня, то проявляла стремление к самостоятельности. Кто-то предложил ей синие кримпленовые брючки с переплатой. Она померила их, и они ей так шли. Но я отказал. На самом деле я хотел сделать ей сюрприз: сперва отказать, а потом все же купить. Но в воскресенье, когда мы собирались в кино, она вышла из комнаты в этих брючках и коротком красном в облипку свитере. "Аркадий Ефимович дал деньги, - радостно сказала она. - Через месяц я получу за перевод и верну ему". Можно подумать, что она жила на свои деньги. Я устроил скандал. Я объяснил ей, что она уже взрослая женщина, а не девчонка, чтобы бегать за деньгами к чужим людям. Она заплакала. Но я же хотел купить ей эти брюки! Вскоре я почувствовал недостаточность сношений только с ней. Я понял, что должен объединить их. Его и ее. Когда я подвел ее к зеркалу, она сперва не поняла, чего я хочу, и улыбнулась мне. Я обнял ее сзади и, продев руки ей под мышки, стал расстегивать ее кофточку. И Он тотчас же шагнул к нам. Мы ласкали ее в четыре руки, целовали плечи, детские, хрупкие, под нашими ласками она двоилась, зыбилась, она одновременно была и здесь, в этой комнате, и с любопытством подсматривала из зеркала, как я раздеваю ее. И через полтора месяца, на протяжении которых мы вновь и вновь предавались этой праздничной зыбкой игре в прихожей, она забеременела. Сообщила она мне об этом с каким-то глупым хихиканьем, как будто речь шла о детской шалости, немного неприличной, но вполне простительной. Подобный исход мне почему-то не приходил в голову. Я тупо молчал. Она, по всей видимости, приняла мое молчание за одобрение и, потершись щекой о мое плечо, вдруг выпалила: "Интересно, от кого из вас этот ребенок?" Кто-то сказал ей, что в ее положении надо пить соки, яблочный и морковный, и она все время делала их и забывала вымыть за собой соковыжималку, это раздражало меня, а она все пила, и улыбалась, и многозначительно говорила: "Ему нужны соки". И снова пила и улыбалась, живущий в ее животе все время требовал соков, соков, соков! Ее часто клонило ко сну, она норовила поспать днем, но я не давал, я тормошил ее, выдергивал из сна и выпроваживал на улицу - гулять, гулять, ходить, дышать свежим воздухом, никакие отговорки, что на улице дождь, меня не смягчали. Но когда она уходила, я снова испытывал дискомфорт, ведь она уносила с собой мое "я", отделенное от меня, неподконтрольное, живущее своей, неизвестной мне жизнью. Впрочем, я не был уверен, что это был именно "я", - ее идиотская фраза относительно возможного отцовства неприятно задела меня. Она никогда не была особенно аккуратной, а тут и вовсе... разгуливала по квартире в моих кальсонах и на все мои протесты отвечала, что мерзнет... И вправду, в ту осень в квартире топили плохо. В тот день она вернулась домой и, не раздеваясь, прямо в пальто, уселась перед зеркалом. - Что, по нему соскучилась? - пошутил я. Она неприязненно оглядела меня и ушла в комнату. Когда я вошел туда, она сидела перед сервантом и пристально вглядывалась в его застекленную дверцу. Услышав мои шаги, она обернулась и бросила на меня раздраженный взгляд. - Ты, - сказала она, - это ты во всем виноват. - В чем? - удивился я. -Ты, ты нарочно это сделал. Чтобы я не могла творить. Насекомые больше не хотят, чтобы я их рисовала! Ты должен был предохраняться. -Да? - как можно спокойнее ответил я. - А по-моему, ты и так давно не рисуешь. Ты ведь теперь в великую переводчицу играешь. Ты бы лучше мылась почаще, скоро не то что насекомые, от тебя люди шарахаться будут. Она взвизгнула, подпрыгнула и выскочила из комнаты. Входная дверь хлопнула. Вечером она не вернулась домой. Я хотел позвонить Аркадию Ефимовичу, больше ей негде было быть, и уже начал набирать его номер, но вдруг представил, как она там на меня жалуется, и положил трубку. Ночью я закрыл глаза и увидел, что нахожусь в метро, на эскалаторе, а на его полированной фанере рядом с поручнями ровно светятся большие матовые шары, похожие на коконы. И я еду вниз и трогаю коконы рукой. И вдруг один из них лопается, и из него вываливается какое-то месиво из тонких лапок, неразвернувшихся крылышек и реснитчатых глаз. Я вскрикиваю и бегу по эскалатору вниз. На платформе тихо и пустынно. Тощий старик в больничной пижаме поднимает ко мне лицо и тихо шепчет: "Она только что уехала". Две слезы выползают у него из глаз. И я вдруг понимаю, что это Аркадий Ефимович. "Уехала", - повторяет он и машет морщинистой рукой в сторону туннеля. Я ложусь на пол и пытаюсь заглянуть в туннель. Но тут раздается грохот, и, едва успев выдернуть голову, я вижу, как из туннеля вылетает электричка. С пустыми, освещенными вагонами она проносится мимо, и в последнем я вижу Полину, укачивающую на руках белый кокон. "Полина, вернись!" - кричу я, но она не слышит, и туннель быстро заглатывает электричку и Полину, нянчащую огромный кокон. Утром ее все еще не было. У меня был отгул, я хотел немножко поработать над Малларме, но дело не ладилось, я все время мысленно пререкался с ней. В восемь вечера ее все еще не было. В десять тоже. В двенадцатом наконец раздался звонок в дверь. Я молча открыл ей дверь и ушел на кухню. Мне не хотелось разговаривать с ней, объясняться, потакать ее выкрутасам. В час ночи я вошел в комнату. Она лежала на диване спиной ко мне. Обычно мы спали вдвоем на большой тахте. Впрочем, мне тоже было не до любви. Я молча расстелил тахту и лег. И мне приснилось, будто ребенок наш плачет, но она притворяется, что не слышит, чтобы вынудить меня подойти к нему. Я не двигаюсь с места, ребенок начинает плакать громче, он уже не плачет, а рыдает и слабым голосом выкрикивает: "Паша, Паша, проснись, мне плохо". Я открыл глаза. Она в розовой ночнушке, скорчившись, сидела на кровати и испуганно смотрела на меня. "Мне плохо", - прошептала она. "А мне, по-твоему, хорошо? - воспитательным тоном начал я. - Могла хотя бы позвонить". И тут я заметил, что губы ее покрыты белыми чешуйками. "Ты что, простудилась?" - "Нет, я у бабки была". - "Так у тебя еще и бабка есть?" Я окончательно проснулся. "Нет, она медсестра в гинекологии. Выкидыши на дому делает. Мне кажется, там что-то осталось. Очень болит". - "Так ты не у Аркадия Еф