ело важное для правительства. От него смотрителю доверие, он, пес, тыщи гнет за надзор, а ссыльная делает перед ним побег с такой нахальной насмешкой. Отомстил-де он тебе, Саша, жестоко. Правду люди сказали, куда он тебе попал. В самые твои причиндалы, сразу в оба влупил. Чем - знаешь? Каменючками из чернолупленого хариуса... "Как, как?" - "Из чернолупленого!" Халыпыч объясняет: как чернокнижники от старого износу теряют мужскую возможность, они идут на мелководье спящих хариусов лупить. В особые ночи, в места такие: как в черных книгах указано. С наговором, конечно, ходят, с асмодеевыми знаками и бессовестными шептаньями. Срежут молоденькую ольху, ствол оголят и по тихому мелководью - хрясь! хрясь! Где хариусы-то спят. Называется - лупленье по-черному. Какая рыба всплывает - тот ее хвать! Привяжет мочалом к копчику. Носит на себе; и так ест и спит. Хариус подгнивает на копчике, светится синенько. Свое действие оказывает. На седьмой день рыбьего ношения чернокнижник получает свойство. Да... Баба боле не отстанет от него. Так и егозит!.. Сашка спрашивает: "Поди, и ты попытал?" Халыпыч говорит: "Нет, обман это. Бабе только лишь кажется любовь. Она мечтой сама себя тешит, несчастный человек, а он просто полупливает ее по месту, поверху. А никакой правды нет. Избенка нетоплена". Я не могу, Халыпыч объясняет, обманывать человека, коли в нем одно горит - был бы месяц становит! Раздалась бы всласть избенка - гостя ей, а не котомку. Правды ждет крячей, а не обман висячий. Но тут есть другое еще. Какие хариусы луплены по-черному, но не взяты, они очухаются. И в молоках у них заводятся каменючки. От них всякая хитрая зловредность, от каменючек этих. Опасны очень разнообразно. Как чернокнижник добудет хариуса такого, много к чему применит каменючки. К разной погибели, расщепись его сук! "Вот он как, - Халыпыч Сашке говорит, - хлобыстнул, а тебе и невдомек, что такое в тебя прошло. Даже любовь не сбилась в момент попадания. И ранки сгладились за делом, на кобылке-то. О, и каменючки! Сидят в обоих грузилах. Как ты отдаешь себя, так и они тебе свой вред отдают, в каждый твой случай. И мрешь. Во, отомстил! Обида тебя поджидает последняя: через великую муку помереть на радостном человеке. Она ж не будет знать. Ей ублаженье, а у тебя - последняя отдача". Сашка слушает, и так ему печально. Молодой еще такой, любовь и радость была, а тут какой разврат! От похабства удумали чего седые старики: лупленье хариусов! А рыба бедная и знать не знает, куда применяют ее. Думает - в уху пошла. В расстегайчик под водку-мамочку. Знала б она эту мамочку, стерляжий студень! Делаешь человеку радость, а на вас глядят с думой про гадость. "Нельзя ль, дедок родимый, - Халыпыча просит, - вывесть каменючки? Уж уплачу. Бери хоть пятистенок! На пороге дави мои причиндалы утюгом, но только выдави эти каменючки из них". - "От давленья они подымутся в брюшину, а после опять сойдут. Одно излеченье - выложить!" Ножик на бруске правит, особые ножницы длинные вынул, с загибом, а Сашка: а как же с царицей спать? Халыпыч: "Ну, то уж не твоя забота. Раз уж сама царица тебе будет дана, это дело образуется". - "Как же они образуются, выложенные?" - "Ну, то уж пусть у царицы голова болит". Сашка говорит: "Не могу я ее подвести". Халыпыч ему: не рискуй, мол; сейчас вон сделаем, а там, главное, надейся. "Заради надежды и буду пушку на колесах держать!" - отстоял Сашка дела. И до того зажил смирно! Нинку с Лизонькой попросил уйти, не обижаться. Отступного дал, скотину уступил чуть не всю. Завел бобыля-подстарка на всякую помощь. И существуют вдвоем, проживают деньги остатние. Ворота на трех запорах; бобыль никакую бабу и вблизь не подпускает. Собак привез заграничных голенастых, брюхо подведенное; в пасти курица умещается. Ненавидящие - кто не в штанах - собаки! Нарочно на то они выведены. Вывели их таких в старину для войны с Шотландией. Шотландцы-солдаты в юбках: ну вот. Сосед - по пьянке без штанов - постучался к Сашке в ворота... Что сталось! Лай, рык; одна цепь - диньк! другая... Пока через забор перемахивали собаки, он - пьяный, пьяный - а рубаху с себя раз! да ноги в рукава. Лишь это спасло. А у Сашки случая с бабой нет - он и держится на сохраненном полздоровье. Утром редьки с квасом покушал и на чердак голубей гонять. В обед с бобылем похлебают ленивых щей, оладий с творогом поедят. Бобыль на хозяйство, а Сашка ляжет на кровать, простыней накроется, поставит себе на табуретку маленькую рюмочку. Покуривает себе, прихлебывает. Знаешь, мол, царица, судьбу свою? Чувствуешь чего такое, хе-хе? А за воротами подковы - цок-цок. И встала запряжка. Собаки - молчок. В ворота стучатся. Отпирает бобыль: ни одна не взлает собака. Кто-то в сени ступил. Бобыль, слышно, говорит: "Страдает хозяин через похабных людей". Заводит молодого человека. Костюм на том шелковый, не наш. Иностранец-мужчина; лицо очень смуглое, красивое. "Здрасьте", - и дальше как положено, вежливо; но, конечно, не чисто говорит. За ним негр заносит вещи. В таком точно костюме дорогом. Только на хозяине шелк желтый, а у негра - белый-белый. Сашка - простыней обернутый - и сел на койке. А этот молодой: помните, барышню спасли? "Помню, ядрен желток, и даже очень!" Ну, мол, я от нее. Не надо ль чего хорошего сделать? Все в наших силах. Сашка: да как вам сказать... А бобыль: "У него яйца попорчены смертельно, и любая баба может забрать жизнь, как суп съесть!" Сашка на него: не груби! Человек-де новый. Ему ль понять, до какой жестокости у нас доходит разврат? Вон хариусов лупят по-черному ради обмана женщины... Приезжий: "Ну-ну, слушаю..." На лавку сел, шляпой обмахивается, ногу на ногу. Ботинки заграничные, но бывают такие и в Ташкенте. Перед и подошва белые, задок коричневый. А носки на нем лазоревые, в малиновую полоску. Ну, скажи - так и напомнилась птица Уксюр! У Сашки от воспоминания поддалась душа. Все, как оно проистекло, рассказал до мелочи. Приезжий от жалости горит лицом. Смуглое, а сквозь смуглость полыхает красиво так. Аж слезы! И шляпой машет на себя, машет. Разобрал вещи, открывает саквояж. Коробочка с порошками. "Какое это, - говорит, - у вас строение около, в земле?" - "Сруб для винокуренья". - "Ага, оно подходяще. Идемте!" Сашка: неуж-де знает средство? "Все увидите, чего надо! Не будем опережать". В сруб вошли - приезжий вмиг разжег огонь. Щепотку какую-то посыпал на дрова, и заполыхали от одной спички. Дверь дубовую заложил бруском. В срубе и воды чистой наготовлено, и брага доходит - из яблок. Анисовые яблоки. Дух - в голове хороводы. Рядом и ржаная, и ягодная бражка для перегона. Приезжий каждую бражку помешал, да палец в нее и на язык попробовал. Почмокал эдак. И головой поводит: "О! О!" Дело хорошее, мол. Выбирает пустую бочку. "Где у вас бурав есть?" И отверстие в средней клепке провертел. Поставь бочку, в нее влезь: верхний край придется тебе по грудь, под соски. А отверстие в аккурат пониже пупка. Ну, этот приезжий кленовым гвоздем его крепко так забил. Раздевайтесь, говорит, и наливайте пока чистой воды. Сашка слушается - чего ему... "Теперь, - гость усмехается, - браги анисовой". И отсчитал девять ковшиков. Да ржаной бражки - пяток. Да четыре ковша ягодной, ежевичной. После этого сымает с себя ремешок: шведская кожа, тремя битюгами не порвешь. И хитрым узлом завязывает Сашке за спиной руки. Проворно запястья завязал. А тому - хоть перетри веревками! вылечи только. Он улыбается, гость. Указал влазить в бочку. Под мышки поддерживает, помог. Тот - ладно; исполнено. Стала бочка полнехонька, по самый краешек. Стоит Сашка в воде да в трех бражках. Пузырьки поверху. Гость: "Где у нас тут перегнанная водочка?" - "Вон в поставце - лафитники. В зеленом - двойной выгонки, в синеньком - тройной". Гость налил ему стопку двойной выгонки да тройной - рюмочку. "Это выпейте, этим запейте..." Приятно приняла душа. Ну - держись теперь! Всыпал порошок в бочку. Там была муть, болтушка - враз стала густа. Черная - деготь! Всыпал другой порошок - гущина зашипела. И переходит в прозрачную влагу. Чистая! Скажи - слеза! А от третьего порошка эта влага начала нагреваться. Сама вроде собой, с гудом каким-то. Все горячей и горячей. Сашка в бочке топочет, а гость: "Если гвоздь кленовый не выбьете, гуд и нагрев не прекратятся. Сваритесь!" - "Да с чего я выбью? Не с чего!" Тут приезжий этот большую стопку тройной выгонки принял - костюм с себя. Подтяжки отстегнул, сбросил все - девка! Здоровая, спелая, а гладкая! Эх, и красотища, ядрен желток, стерляжий студень, пеночка с варенья! Зажми ладонью глаза - она сквозь руку засияет блескучей красотой, так и полонит прелестью сладкой, круглотой белогладкой. Как подпрыгнет! То одной ногой - туда-сюда, то другой. Извернется, потом потянется - томно так, сладенько. Шажком вертким и так, и этак. Ну, кажет себя! Да как стала спинкой качать, хрен послушный, скрип нескушный! Прямо перед Сашкой. Ну, он и спасать себя от сваренья. Чуть не дожаривает его влага в бочке. Три раза промахнулся по гвоздю. Не глядит в бочку-то - от другого не оторвет глаз. Вот всей силой характера глаза оторвал, терпит, сколь может. Хорошо - влага прозрачная. Как наддал - выскочил кленовый. Из бочки полилось: и гуд пропал, и остыло тут же. Приятная теплота только в остатней влаге. Приезжая двумя руками его приподняла. Помогла из бочки вылезть - уж и ловка девушка! Ухватиста. Ремешок распустила с рук. Сашка не помнит себя, конечно. Едва не сварен живьем человек, как же... Трясенье колыхает его. Знай - приспосабливает, мостится. А она - нет. Шмель жалит, а жало и выплюни. Под ногами - из бочки вылитое: к луже - лужа. Так и сорвалась струя. И, слышно, по полу что-то: не стукнуло даже, а так... О, каменючки! Обе вышли. Походят на мышиный помет, но твердющие! Вот таким лишь способом и выгнало их. Через угрозу сваренья в самый-то жизненный миг. Сашка бросил их в крысиную нору, руки помыл после них. Уф! Излеченье. Залезли с приезжей в бочку: влаги до середины в ней, а тут поднялась. Гвоздь кленовый на место воткнут. На десять шагов отлетел, как Сашка его выбил... Погрелись, от переживанья отошли. Ладошками друг дружку погладили, помыли. И тогда уж пошли у них занятия. Каменючек нет, с маху спрыгивать не надо. И ему не боязно смертельного окончания. Хорошее дело! Вольно страдальцу вставать - не стращать себя горькой расплатой перед медком молоденьким. "Пропотей, а то умучился! - она ручками-то нежит его. - Милый наново рожден, старичок освобожден!" Во влаге тепленькой Сашку по надпашью гладит и ровно натолкнулась ладошкой на рукоять большую. Что за рычаг такой ввысь выперся, с маковкой укрупненной? Не им ли дверочку отворить в погребец мой заветный? "Им! Им, красивая!" - "Да к ларчику ли такой бульдюжина? Подержу-ка снаружи я..." И ручкой приналегает - оперлась всем телом: держит он ее. "А не выложен часом ларчик атласом?" - "Им и выложен, милый, как не им!" - "Атласом маковка драена - глядь, и счастье нечаяно!" - "Неужель?" - "Так у нас, хорошая, так, приветливая..." Усаживает ее пупком к пупку, она его икрами в плотный обним, он руками ее за сладкую прелесть. Качает сдобу, и в голос оба. Надраивают маковку до блеска-сияния, в бочке-то сидючи. Кинет в счастье криком-вздроглостью - затихнут до бодрости. В эти промежутки и выясняется про ссыльную. Ускользнула она с родней за границу. Ну, по курортам там. С отдыхающим знакомится, с португальцем. Вышла за него, а он - принц; и скоро и король. Но события идут, и в Португалии его свергают. Он - в колонию, в Бразилию, и там объявляется императором. И она - императрица, ядрен желток, стерляжий студень, пеночка с варенья! А девушка при ней, приближенная, звалась как-то непросто по-ихнему. Наши ее потом - Альфия да Альфия! Императрица ей нет-нет да помянет про Сашку: спас, мол, а повидать нельзя. Полюбила его с того одного раза, бычий мык, задом брык! Говорит Альфие: делюсь с тобой сердечным... Всем поделюсь! Полностью!.. Езжай к нему на счастье. Как чуяла, что его надо вызволять. Снарядила со всяким порошком, со всяким средством. На любой случай предусмотрено. Мало ли чего, мол, может быть, но чтобы счастье и процветание были обеспечены человеку. И как-де он меня парнишкой посчитал, ты ему так же явись. В память любви... И плакала при этих словах, просто была в истерике. А Сашка - чесать его, козла! - только и помнил о ней, что благодаря каменючкам. Через нее, мол, принял в оба грузила. А так - нет. Царицу ему... Альфия, как они опять бочку долили и в ней сидят, поплескивают - досказала все. А он ей - про свое. Как птицу Уксюр увидал, что услыхал от Халыпыча, ну и дальнейшее... Она говорит: знаем мы про такую птицу. У нас ее почитают. А ваш старый человек, Халыпыч-то, ох умен! В Бразилии был бы ему самый почет. А Сашка: "Что, исполнится в конце-то концов? К царице повезешь?" Альфия: "Да разве ж не исполнилось? С кем тогда сомкнулись, на вашем песочке, - императрица! Даже больше царицы или королевы. Но вообще основное - лишь бы корона на голове". "Но тогда не было короны!" - "Короны не было, но тело-то одно!.." Да... Такотки! Сашка после два ковша выпил ягодной. Для перегона бражка - он так выпил. Мечта - на запятках... Ну, поженились с Альфией. Она, чтоб собак особых со двора не сбывать, в юбке не ходит. Жалко собак-то. Через жалость ходит, как бухарцы называют, - в шальварах. Материал дорогой до тонкости: так и сквозит голое-то. Ой, наши бабы и хают ее! В глаза - совесть не дает: человек все-таки приезжий. Зато как мимо прокачает в шальварах кочаны упругие - шипят. Одна Нинка: "Ой, бабоньки, да не мы ль на Лядском песочке пяток годков назад..." - "Не было там при нас, как теперь хамят!" - "Ой ли..." - "И у Александра был стыд, а сейчас и не стыдится за нее! Вылечила - и чего? До бесстыдства довела! Так лечат, что ль?" Лечат не лечат, а из мужиков болеет по Альфие фронтовой человек. Пытанный жизнью, но сила при нем. И сейчас еще наша местность дает таких бугаев. Ой, здоровый! Усы черные - Касьян. Прошел десять лет службы да войну. И несмотря на то: знал бы, мол, что за страдание будет от лазоревой материи, на вторую б упросился. Альфия как-то в лазоревых все. Но и в малиновых, и в желтых. Касьян со своего двора выйдет, за ней идет - этак поодаль. До службы не женился, вот один подымает хозяйство. "И что это, - Альфие говорит, - за нога в дымочке синеньком, что хозяйство мое - кол и дворик - не боле как дым? Отгадай загадку!" - "Дворик знаю, кол понимаю, а чтоб хозяйство зазря не дымилось, колом не пугай - деликатно зазывай". - "Зову, умница, зову!" - "Нет, добрый человек, для чужой жены верной это не зазыв терпеливый, а грубый испуг. От твоего испуга скорее мужа зазову во дворик!" Но не всякий раз зазовешь. Как мечта про царицу с Сашки сошла, вступил в степенную силу. Все в езде. Мельницы ставит, гурты скота закупает; промышленный стал человек. Дались деньги - так и растите! А Касьян это наблюдает. Думает: не может красивая сдоба задаром сдобиться. Не зазря матерьял помогает. Как ни дорог, а для боле дорогого носится... Есть у ней кого послать за шоколадом да за чаем - но ходит сама. У! И ходит же та нога сквозящая по фронтовому сердцу! А как скумекано умно: кол, дворик, а хозяйство не манит, ровно дымом глаза ест. Кто бы понял чего? А она объяснила: жалею, мол, и оттого - испуг, как бы не дать лишней жалости. Как от дыма, отвожу глаза. Пока испуг меня пугает, твоя мечта - дым всего лишь. Да... Зряшный, как и подъем хозяйства. Одинокий подъем-то. Неразделенный. Как бы оборотить испуг насупротив? Чтоб потянул испуг-то... Со стариками поговорил, с Халыпычем. Отнес ему портсигар трофейный - серебряный с позолотой. И вот, как Сашка уехал недели на две, Касьян к Альфие. Бычина, шея - во-о, а стоит бледней гуся ощипанного. Так приказал себе. Вспомните, говорит, страданья вашего мужа. Так же и я... "Чего, чего?" Он ей: как вы, мол, советовали зазвать молодую во двор - подымать хозяйство, - я и попытался. Позвал замуж хорошую девушку: уж с такой охотой она ко мне! И родители с виду не против. Скоро б и свадьбу играть. Да уследил нас ее отец, чернокнижник... Шарахнул из двух стволов. Хозяйство мое на подъем, да рыбьи каменья в нем... Уж и крутило-ломало меня! Какую боль-муку поел, и еще предстоит. Знать, скоренько после свадьбы помру. Приберет чернокнижник избу и трофейную лошадь. Молоденькую вдову за дружка отдаст, такого же чернокнижника: семьдесят семь годов ему. Вместе лупят хариусов по-черному. Альфия как глянула на него, глянула! Зря-де и слово говорила с таким! Вон встряли в чего, а я, мол, виновата. Ишь, как ловок советы понимать! Ну, молоденькая ласкала хорошо, она и доведет до конца. Тут он и грохнись. Ушлый - фронтовик. Чай, не один раз получал раны. Грянулся как без памяти. Она его и так, и сяк шевелит - на помощь не зовет никого. Зубы разжала ему ложкой, порошок в рот, капельки. Как стала растирать, он глаза открыл: в бору-де есть винокуренный сруб заброшенный. Я его подновил, наготовил там. Проехать туда так-то и так... Вы верхом хорошо ездите. "Не сделаю, мил человек". - "Да где же тогда ваша совесть? Все у вас есть для спасенья, и не дать? И не стыдно вам будет перед нашим народом?" Давай стыдить эдак. Лежит укоряет. Ну, скажи - добирается до стыда. Она: "Делать бесполезно. Он опять стрельнет в вас". - "Э, нетушки! Я к его дочке близко не подойду. Никакой свадьбы, если вылечусь". Альфия так это, потрогала его. Набирайтесь, говорит, сил; леченье тяжелое. Ну, он барашка поперек седла и к срубу тому, в бору-то. Ночь переночевал, барашка разделывает, а тут и она, Альфия - две булочки, сахарный роток! По росе, пока жары нет, и приехала, пеночка с варенья. Чуть кивнула ему; с лошади и в сруб. Он снаружи костер развел, жарит шашлыки, а она в срубе делает, чего надо. Вот он зовет: "Покушали бы; то - дорога, сейчас - труды". Вышла; одетая наглухо, от комаров. Поели шашлыков, поели - она помалкивает. Только один раз ему: "Курдючное сало есть?" - "А это что, растопленное?" - "Остынет - на хлебец намажьте мне, посолите". Бутербродик такой сделал ей. Заходят в сруб; под таганом огонь, вино курится, в кружку каплет. Заперлись. Она без стесненья на все его на голое. Ну, как докторша. Тот же ремешок из шведской кожи на руки ему. А в срубе - хлебной браги дух! Яблоки не поспели еще, зато из зерна проросшего, да из солода брага играет. Ежевичная бражка стоит. И из овечьего молока, с сахаром. Богатые бражки. Касьян заране перегнал с ведерко двойной выгонки, кружку - тройной. Запотела: из ключевой воды вынута. Бочка приготовлена, кленовый гвоздь торчит. Ага - Альфия отсчитала ковши бражек разных в бочку, помогла ему залезть. Стаканчики поднесла, порошки всыпает чередом. Болтушка в бочке счернела до гущи - черней нельзя. Зашипело черное-то - и нету! ровно как роса сделалась. И разом тебе гуд и нагреванье. Касьян, здоровущий буйвол: "Ой, - орет, - как блохи едят!" А в бочке пузырится, парок в нос шибает. Все круче жар-то, вот-вот кипяток будет. "Лечи, добрая!" А она бутербродик двумя пальчиками держит и откусывает. Одета наглухо, пуговицы все дорогие, с блеском. Глядит, как он из бочки норовит выпрыгнуть, кушает хлеб с сальцем курдючным. Во-о баба, чеши ее, козу, калачи - подарок! Приодеты они, круглые, сдоба яристая, а бутербродик - в удовольствие, при вопле-то мужика. Сам же Касьян ей намазывал да солил. Хотел бочку раскачать, свалить - куда! Приросла. Вдаряется в жалкий крик - вот тебе и фронт. Может, и раны открываться стали уже... А она вжик: пробеги пальцами по пуговицам дорогим - и все спало с нее. Чего он себе ни представлял, а тут до того кинулось в глаза круглое да игручее, сверкнула белосахарность - его и ожарь, чуть не сваренного, ядрен желток! Стоит, рот разинул: гляди, глаза выронишь. И живое сваренье нечувствительно. Альфия к нему пупком; да одним бочком, да другим. И вьется станом: ну, ровно яблочки с яблони трясет. Качнет - а сдоба вздыбится, калачи подовые восстали: во-о! Хлопни - не оторвешь ладонь! А яблочки не сронятся: сильней качни, круче мах, размашистей!.. Касьяна - в кряк. Руки за спиной связаны, но сила и в другом знает себя. Долбанул по кленовому гвоздю - гвоздь из бочки да Альфие по заду. Отскочил - и по щеке его. Эдак вроде перебросились гвоздем... Из бочки хлынуло, Альфия поддержала его, чтоб вылез. И сила тоже в ней - поддержать быка голого! Ремешок у него на руках распускает, а он думает: чай, не пугает больше испуг-то! Гладить начал ее, уж и умиленный от нее такой, а она к одежке клонится к своей, на полу. А он довольный! Вот, мол, приноровлю морковину под круту пудовину... Пристраивается для излеченья, а она из одежды шкурку темненькую - дерг! С золотым отливом. У старых линей отливает этак чешуя. Шкурка дорогая: бывает бразильский зверек интересный - помесь дикой кошки и скунсовой вонючки. От него и шубка. Она снизу, Альфия, и махни за спину рукой: шкуркой темненькой с золотом обмахнулась, Альфия - две булочки, сахарный роток. Касьян до чего уж не помнил себя, бычий мык, задом брык, а тут маленькие иголочки проборонили глаза. Был мык, да стал крик. Черную старуху облапил! Согнутая, тощая, кожа гармошкой. Еще и лицо повертывает к нему: "Ха-ха-ха!" Он и отлипни. Какое леченье там! Вместо Альфии вон чего. Такая и не голая пуганет. А тут-то... Клоки седые, пасть - дыра, а остальное безобразие... Девяноста лет старуха страшная. Встала, хохочет. Как в крик его вдарило, так с криком и спасался на четвереньках. Обезумел - встать некогда. Из сруба - и кубарем. Вслед: "Хо-хо-хо! Пуганый, золотенький, дашь дождичка и не отвыкнешь! Гладкое сладко, негладкое - пьяно!" Тьфу ты! Почечуй во все проемы!.. А старуха из сруба: "От сладкого - хмельного ищут! Твой дождик - мой хмель, грибочки!" Заткнул уши; лежит, дрожит. Комары жрут его. Вот тебе и угадала: кол, дворок да хозяйство! Нагадала-сколдовала, с кем хозяйство подымать. Пускай лучше ни кола, ни дворка, а на довеске синичка качается. Чтоб тебя для твоего муженька этак обернуло, расщепись его сук! Лежит - ага: выходит из сруба Альфия. В полной одежде - никто и не скажет, что вот, мол, только-то чего... а! Пуговицы дорогие застегнуты все. Садится на лошадь. Касьян к ней было - но как отнялось все. Она себе уехала, он пополз кругом сруба. Страшно старой асмодейки. Ну, подняли его ноги - никого в срубе, как заглянул. Увезла, видать, колдовство с собой. А как трясла яблоньку: стан-то - лозина! сдоба кругла - калачи подовые; роток сахарный... Не съелось яблочко. Ну, плачь и плачь! Прямо в слезах человек. Шашлыки остыли, недоедено сколько. Сел, доедает. Брага еще постоит, не пропадет. Мясо, считай, съел уже. Выпил ковшик тройной выгонки. И чего, думает, было орать-бежать? Конечно, ей смех - Альфие. Когда она шла себе в шальварах, сквозь видных, упружила кочаны, а я к ней: какой испуг бывал! Вон - так и видать его! А и тут - по кленовому гвоздю молотнул! И с эдаким - убежал от шуточной старухи. Не испуг, а соломки пук. Разве ж потянет на него ушлую любовь? Всю обратную дорогу смеялась, поди... Ругает себя матерком. Надо, мол, было зажмуриться, отворотиться. Посидеть так - она б и вернулась в свое обличие, калачи - подарок, размашистый мах! И вот к ней с этой мыслью... В сенях упал: "Силов моих нету! Каменючки губят!" Альфия: "Ну, хоть как-нибудь доберитесь в дом-то". Ободряет его. "Сосет погибель - не могу!" - и ползком к порогу. А она в дверях растворенных: шальвары тонюсенькие, все сквозь видать. Он вылупил снизу гляделки: там ядрено, там ершисто! и неуж недоступно испугу? неужель не взъерошу ершистый мысок? А стать! А бодрость! Сам в себя каменючками стрельну, только б через эти радости леченье принять... "Эх вы, - говорит, - через вашу шутку не вышло из меня ничего... При смерти человеку по губам - этак-то, а не дали пить". - "И чего же это по губам такое?" - "Не шутите, Альфия Рафаиловна, нехорошей грубостью. У кого смертный кашель холодный - что тому, как не горячий мед?" Переступила в дверях, качнула круглыми, сияющими сквозь легкий дымок, и без смеха ему: "Чего не брали мед?" - "Стыдно вам при таком теле и красоте-прелести похабничать с полюбовным делом! Да чтоб я навострился на безобразие?.. Тьфу - шкура гармошкой, кости трещат, клок седой". А она: "От кашля, мил человек, мед тебе нужен или строишь приглядки: с белыми ль булками подается, с изюмом ли сочным да нежной ли ручкой?" Лежит под порогом, стонет. Она не отлучается. Похаживает над ним; возле потянется, повернется резвехонько. Эх, он думает, ершистое место, ядрен испуг! Что ни будь, а попугаем друг дружку до правды... "Мне бы, - просит, - откашляться. Уважьте, Альфия Рафаиловна, неконченую болезнь". Ага - на другой день подъезжает она к тому срубу. Утро - соколик в лазури! Сласть, какое погожее! От сруба - дух винный. Касьян навез котлы-жаровни; трофейное у него. Узорчатая медь бухарская, немецкое чугунное литье. Жарит-печет пирожки с телятиной в курдючном жиру, расстегаи с вязигой осетровой. Жареный запах так с винным и перешибаются: отъешь себе губы, едучий дух! Альфия - все так же; костюм застегнут, подпоясан, ворот глухой, пуговицы - сверк-сверк. На Касьяна как на пустое место. С лошади сошла, в срубе приготовила. Сидят снаружи, едят. На воле, на воздушке. Касьян пирожки так и мелет зубищами. Она помалкивает. Только раз ему: "Я бы с голубем пирожка поела". - "Ай, не угадал, беда моя чахотка! Простите ради мученья-болезни, Альфия Рафаиловна..." Она: "А чай пакованый есть?" - "Да вот же!" - "Завари полукупеческой крепости, остуди в стакане". Полукупеческий - это до цвета портвейна с вишневкой: два к одной. Заварил. Волнуется человек. Здоров-здоров, а руки дрожат. Как да что выйдет? Проделали опять, что положено. В бочке - гуденье, нагрев. Руки у него завязаны за спиной; терпит. А она поглядывает, чаек отхлебывает. Полукупеческий для румянца не вреден. Его пьют после вкусной котлетки не для занятия, а перед развлечением... Вот уж вопль пошел из Касьяна от вара-то. Она оставь стакан недопитый. Пальцы к пуговицам прилагает, и до чего же гордая! до чего ладно оголила себя - калачики подовые, малосольный случай!.. Стала стан-лозину прогибать, яблоньку покачивать - да ровно как сзади на сдобу-круглоту бабочка села. Вроде у нее такое сомнение, у Альфии, и она спинку-то в прогиб и через плечико взглядывает на себя, на круглоту белую, на калачики. Бабочка или чего там? Или кажется? Шейку плавно выворачивает, спинку волнует - лебедь! Круглоту-сдобу крутую оттопырила, тугие кочаны блескучие, на носки приподнялась, ножки ядреные, гладкие расставила. Касьян - враз во всей твердости характера. И по кленовому гвоздю - тук! Навылет! Из бочки вышел, старичок нацелился в избушку встрять, раззадорену намять, маковина в рот просится: скушай, обжористый, - и сладка, и забориста! Но Касьян на излеченье ладится, а сам следит. Только у нее в руке шкурка окажись - темненькая, с отливом золотым - зажмурился, башку назад. Аж на три шага отошел! А сзади: "Ха-ха-ха!" - как из худого ведра голос гунявый. Старуха та черная! "Люблю пугливых - нахальных не люблю. Привечу, золотенький, - не отвыкнешь!" Он не оборачивается. "Хо-хо!" И звук трескучий: из старого брюха ветры... Разорви тебя, похабница! "Дай дождичка!" Он не повернется. Тут ему на плечи-то - раз! Села. Он тряхнул - куда!.. Скинь-ка, совладай. Вцепилась и руками и ногами. Была б действительно старуха, а то - асмодейка. Ах, почечуй во все проемы! Он - бежать. Она на нем; царапает-скребет его. Хохот, визги; волосы ему рвет. Бежит Касьян потерян, мыло ошметьями с него: и скажи - и страх, и противно. По бору катает ее, малосольный случай. Бывают похабницы, а? Не менее девяноста лет ей. Убегался с ней и с обеих ног оземь - хрясь! Какой ни бугай, а вготовку укатан. Замутился свет ему, закружило. Чуть дышит, язык на траву вывалил. Глаза как залеплены тестом. Ага - разлепил глаза... И лежит-то он возле сруба. Кругами водило его, знать. А над ним стоит Альфия, калачи-подарочки, объеденье-смак. Гладенькая, при всем своем хорошем. Что ж, он думает, ее катал - не старуху ту? А может, скакнула на меня старуха, а там уж оказалось, что Альфия... Запутанность пошла в мыслях. Встать - нет... только язык и смог забрать в рот. А так - ни рукой, ни ногой. Альфия повернулась - ой, капустки белокочанные! - по травке голенькая пошла: кочаны на лозине гнучей - туда-сюда. Оделась, уехала на лошади. И рукой не махнула. Лишь тогда вступила сила в него. Ну, думает, то-то она пила полукупеческий! знала наперед: покатаю даром, без гостеванья в избушке - отворотит мой испуг старуха... Считала меня за пустельгу: по ее и есть. Ну уж, мол, не попущу далее, спотыкнись ядрен испуг на ершистом месте! Ввечеру к ней. Сашка все где-то промышляет богатство. Касьян по улице обыкновенным шагом, а как в ворота к ней - свались ничком. Собаки подошли, понюхали. Не зарычали даже - такой взял на себя горестный вид. Не выходит никто. Погулять отпущены и негр, и бобыль, и кладовщик пьющий: уж при ней нанятый. По образованию был раньше учитель - от запаху портвейна у него чеснок чищеный в кармашках на груди. Касьян в стон. Поворотился навзничь; руки-ноги враскидку. Не-е! Не показывается. Он овечьих катышков нашарил, покидывает в окошко. В фортку попал. Сени отворились - он кашлять да с надсадой! Скажи - разрывается нутро. Хозяйка говорит: "Заходите, чего уж... вечера нынче сырые. Проймет от земли". А он: "Того и ищу! Не даете выйти кашлю, пускай сырость меня возьмет". - "Да что уж, и улей и хмельное сулили вам - брали бы..." - "Нет! Если не ваш вид красивый передо мной - лучше чахотке себя отдам!" - "Не надо такого разговору. Пожалуйте - самовар на столе. Сделаем собеседование". - "Как хотите - не подымусь! Чтоб вы подумали - я на чужую жену хорошую покушаюсь? Чай, не такой я. У меня одна правда!" Она на крыльцо; шальвары закатаны доверху: видать, примеряла новые чулки. Долго, мол, рассуждать на сырой погоде? Убежит самовар! А Касьян на дворе лежит лежмя: "Я не любитель нахально правду менять. Помру здесь и все". - "Не знаю, как помочь. Сами ж не хотите. Самовар, крендели..." Он голову от земли подымает: "Эх, Рафаиловна! И все-то вы знаете... Ладно уж, не дамся сырости до завтрашнего. А там полечите впоследки! Какой хотите улей: только бы кашлю выход, испугу - отмашку". И ночью давай по деревьям лазить, горлиц ловить. А уж утречко распогожее! Дятлы в бору так и настукивают! Ягода краснеет, грибы растут-наливаются, тугонькие. Над срубом дымок вьется... Ну - едет! То бывало шагом все - сейчас рысью бежит лошадь. Касьян у костра; в жаровне пирожки жарит с голубятинкой. Купаются в жиру, ядрен желток! Альфия с седла ему ручкой махнула. Подходит - костюм тот же дорожный, но еще шарфик повязан темно-зеленый. Как у ели хвоя. Поглядела на него, запах вдохнула от пирожков и в сруб. "Во, - он думает, - а то и не заметит идет. Угодил человеку! Мало что хорошая жаровня трофейная, а до начинки не додумывался раньше..." Вернулась из сруба, он ей пирожки дает, дует. Скажи - так и тают на зубах! Как и не положено в рот ничего. С голубями-то, кроме пирожков, только суп лучше еще выходит. Она говорит: "Чай завари патентовый". Патентовый - это до цвета вишневки со свекольным перегоном, пополам-напополам. Его пьют с хлебной водкой. Запивают кипятком крутым, с колотым сахаром. Касьян ей: "Не тяжело будет начало-то с патентового?" И так-де стакашки ждут - тройной выгонки да двойной... "Чай будет тебе для отдыха - после первой трудности. После излеченья". - "А? Неужель, Рафаиловна? Ужли состоится на сей раз? Не знаю, как и благодарить тогда..." Она улыбается. Красного перцу, говорит, еще б в пирожки. А он обнадежен!.. В срубе все, как надо: от бражек дух, огонь горит; из змеевика каплет. Курится отменно водочка-мамочка! Бочка кленовым гвоздем заклепана на нужном уровне. Ага - проделали они обычное с ремешком, с порошком. Но лишь в бочке запузырилось, он и не взмыкни еще от нагрева - Альфия на волю тело-то! Пожалела его теперь... Не успела шарфик с шейки лебяжьей скинуть, новехоньки чулки стянуть: темненькие, с отливом золотым, как та шкурка. Лишь ногу-красотулю повернула эдак - снять, а из бочки и бахнуло! Касьян гвоздь кленовый вон, и как стал с вольными руками - ну подламывать, ну ерошить, ершистый мыс, роток-губан, кочаны вприпрыжку! Она опять уперлась ладошками в пол гладенек, калачи-подарочки круче вздымает, круче - попрыгивают завлекательно, тугонькие! Он ладит бульдюжину под прелесть напружену, выперся барин - горяч, не сварен - гляди не в стакан, а в ротик-губан: попробуй, губень, каков я пельмень! Альфия ручкой к шкурке - со смехом. А он: "Во - старуха сейчас будет!" Его и перекоси. Испуг и съежься. И где оно хорошее?.. Она - хохоток, чистый колокольчик, спинка прогнулась - вкусным волненьем трепещет, пронялась! калачики ждут, скоро ль их намнут... Пождет-пождет - нету. Ну, вышли, мол, рыбьи каменючки? Оборотила голову, а он топчется. Стыдно: срам прикрывает руками. Бывал испуг да какой - а ныне с испугу не стоится. Альфия смотрит, а он: "Вишь, как женщину-то подменять? Непривычный я к этим шуткам. Довела! Вот напугать и нечем - что скажу?" "Не говори, - она ему, - все вижу. Довела, до чего хотела. Чтоб не было большого мнения об себе. Но еще узнала досконально: понимаешь ты вид женщины. Иному подсунь подмену в нетерпежный миг - он и проедет. А ты на своей правде стоишь. И голая та - а устоял! Не все голое - правда, не всяк интерес гол. За мое держишься крепко! Не в одном меду твой интерес, но и про улей забота. И то толкуют: не бывает сладко без красоты порядка!" Так-то успокаивает его. Касьян ободрен. "Ты учти, Рафаиловна, что в беде-чахотке устоял чернолупленой, при угрозе гибели. Не дался на измену!" Ради всего твоего видного умру, мол. Или от тебя леченье принять, или кто-никто сули мед-хмель, грибы, ягодки, толстые булки, а я не любитель!.. Слово за слово, она: "Главное, не горься. Вот я сейчас... Ну, остры мои ноготки?" А он глаза закатил, жмурится. Прямо кота чешут! Гляди, шепчет, жизнь подтверждает! Маковка рдяна потолще стакана! Кто это около? Нацелился соколом... Кучерявенька, мала - перед палицей смела! Ага - ну, за его верность, за ее лечебность!.. Ладятся доехать, растолкай-содвинься. Он ее лицо от огня-то посторонил: не личико, чай, греть. Другим, боле чувствительным, на теплюшу обходительным, к огню вывернул - румянец будет, нет? А сам сзади нее шкурку хвать и в огонь. Пламя - ф-ф-фых! Она: "Ой, попалишь мне деликатные завитки!.." Он: "Ничего, пригаснет сейчас". Сзади подхватывает ее, отодвигает. "Ну да, жженым волосом пахнет!" - извернулась взглянуть, ершисто-шерстисто, а после и в огонь глянь. А шкурка догорает. Последние шерстинки - треск-треск. Она так и села, Альфия. Даром - пол мокрый, опилки. "Ой, погибли мы! Что-о будет!" А он: "Мне лишь бы старухи больше не было". Альфия ему: "Удумал? То она в шкурку исчезала, а отныне - воля ей! Ты отпустил ее навечно гулять. Теперь она с вашими нежитями свяжется: вот будут происки!" "Да кто она?" - "Кто, кто... С родины моей, с бразильских краев. Императрица старопрежняя. Тыщу лет назад была над Бразилией и соседними странами..." Такотки! Они тогда еще не являлись странами, входили в одно ее владение. И царила, и колдовала, пока одно хитрое племя через особый муравьиный укус не замкнуло ее в шкурке. У кого шкурка, тому и служила, старуха-то. От всякого сильного колдовства могла сберечь. Как Альфию хозяйка снаряжала к Сашке ехать, шкурку и дала. Мало ли чего пригодится. И пригодилась - скажи! Мужика засмущать до виноватого вида... Шутки и дошутили. Обогатились мы - своего мало. Касьян: пускай-де пока с нашими лешими сговаривается, а мы наконец свое сладим. Подымает Альфию на руки, а над срубом птицы на все голоса. До чего громко! И словно стадо тетеревов крыльями захлопало, помет птичий так в отдушину и посеялся. Касьян ее до лавки доносит, а она шею его руками обвила - не гляди! И притягивает его, дрожит вся - ровно от кого страшного спешит запереться засовом, сует дубов кутак на приветлив смак! Касьяну б приналечь, а он обернулся. И чего не хватало? На бочке птица сидит, навроде куренка почти взрослого. Сама рудо-желтая, а шейка малиновая; перьевые штанишки. В хвосте и по крыльям - перышки лазоревые. Головка увесистая, больше, чем у курицы. Лохматенькая; темные кольца вокруг глаз. В отдушину залетела. Он и покинь Альфию на лавке. Руки растопырил и к птице. Та - порх в отдушину! Чай, не дожидалась. Стоит он, глазами хлопает. Неуж думал поймать? Головой качает, хмыкает да вдруг Альфию как впервой увидел. "Чего разлеглась голая, в одних чулках? Ты шарфик с шеи сорви да на другое накинь, ершистый стыд!" Лается на нее, совестит, а она уж знает - чего... Сколько вина накурено - выпил ковшом. Одеться в срубе не дал, наружу покидал все. "Через миг, - орет, - не будешь одета, выйду - отстегаю по заднице! Наела какую и кажет! Во люди пошли..." Альфия поехала поругана, а навстречу: "Ха-ха-ха!" Лошадь - шарах! Черная старуха бежит безобразная, рожи корчит, из брюха - ветры. "На резвы карячики нагуляла мячики, от маковки без ума - поезжай на них сама! Не в твою берложку - маковке дорожка!" Мимо - подмигнула и в сруб, с костяным треском-то. Быстро у нее сговор произошел с нашими местными силами. Птица Уксюр как навстречу-то пошла: тут же и покажись Касьяну, чтоб ему с царицей спать. Ишь, подыграла, растолкай-содвинься! Первую добычу из наших зацапала старуха. Еще шкурка была цела, а она как знала, императрица голая: "Привечу - не отвыкнешь! Дай дождичка..." За считанные года сбыл человек себя на черное, на старушечье-то хмельное. Из бора уж не уходил. Встретят его в глухомани где: не человек - карша с отмели! Как тиной оброс, мочой пованивает. Ему: иди, мол, в деревню, Касьянушка! Обогреем-покормим, земляки никак. А у него глаза - несвежее яйцо, борода в блохах, трясется весь. Колени подламываются. Обопрется на сук скособоченно, плачет-рыдает: "С молодым старуха моя, стерва! Погуливает от меня..." - "Ну и ты найди молодую!" Пожует губами, пожует: "Я только на красивое любитель. Молодых не видать красивых таких". - "Это старуха твоя красивая?" Кивает. Самое что ни есть безобразное увидь наоборот - что будет красивей этого? Ничего! Разве ж еще похуже найти безобразность да наоборот узреть... К нему: "Как же оно могло с тобой сделаться?" - "А вот увидишь птицу Уксюр..." - "О-оо!" - и кинется от него человек. По сторонам не глянет, голову не подымет. Как бы не попалась на глаза... В последнее время больно уж ее стали видеть молодые. Увидит - и пропал из деревни! Когда-никогда заметят его на полянке. Старуха - чернущая голь - кинет ему чего-то в траву. Кости трескучие, кожа гармошкой, седые клоки: "Ха-ха-ха! Обронила перстенек - отыщи его, милок!.." Ползает, ищет - а она ему в зад пяткой мозолистой, как ослиным копытом! "У-уу-ху-ху-ху!.." Сойки с переполоху налетят друг на дружку. Глухари шалеют, за облака взвиваются. Там им воздуха недостача: в обморок и наземь. Тушка лопнет - и какой жирок наружу! На два пальца. А кто это видел - бежит, падает. Бывало, и медведь рядом бежит, с перепугу. До того страховидна голая старуха. Ну, если баба испугана, она переждет и вернется за глухарями