снил: - Я о войне. Лихоимство, воровство начальников - страшнее всякого кошмара! Поставляют в войска столько гнилой солонины и прочего гнилья, что с мукой, зараженной куколем, - обошлось! "Для вас", - подумал хорунжий и хмыкнул. - В лазареты валом валят солдаты: не до разбора, от чего болеют, - Калинчин энергично распахнул перед другом дверь зала. К гостю направилась, встав с кресла, Паулина Евгеньевна, тщательная в уходе за собой женщина с озабоченным взглядом и приветливой улыбкой на губах. Прокл Петрович, негодующий на немцев, втайне сконфузился и с особенной любезностью поцеловал у хозяйки руку. В свое время муж передал ей о "настроении" Байбарина - она вздохнула, но затем сказала, вопреки ожиданиям супруга, без зла: - И правда должно быть обидно. Начальник немец любит усердных, способных, а такими часто оказываются немцы - вот он им и поручает важное. Так, ее кузен успешно продвигался по службе в министерстве финансов при Витте, а когда министром стал Плеске - опять же был повышен в должности. Племянник удачно начал службу на поприще народного просвещения - министр Зенгер уже доверил ему не одно серьезное поручение. Паулина Евгеньевна, обратившись к гостю: - Каков холод в поле, а? - произнесла это лукаво-довольно, как будто сама и насылала морозы. Хорунжий ответил в тон ей: - Тем приятнее ступить под ваш кров! Хозяин провел его в райски натопленный кабинет, обставленный мебелью розового дерева. Прокл Петрович заговорил о "вандализме власти в Петербурге" - стрельбе залпами по мирной демонстрации. Калинчин вполне согласился с ним, осуждая злодейство. - Задержу ваше внимание... - хорунжий понизил голос, хотя они были одни, - помните наш прошлый разговор о призвании "фон-фонов"? Так вот: во главе столичной полиции, при побоище, - фон дер Лауниц. Градоначальник Петербурга - Фуллон. Михаил Артемьевич, который и сам уже подумывал о распространенности немцев, сказал: - Злые служаки. Но - служаки! Этого не опровергнуть. - И пытаться не стоит! - отозвался Байбарин. - Только и увидим лишний раз: ретивцы что ни на есть! При выступлении декабристов в 1825-м, когда полки стояли на площади и не желали Николаю Первому присягать, - генерал-квартирмейстер граф Толь приказал Сухозанету подкатить пушки и картечью по бессловесной скотинке, картечью! На юге выступили - и там в подавлении отличился Карл Толь. - Но один из пяти повешенных, Пестель, тоже был немец, - возразил Михаил Артемьевич, присаживаясь за стол, на котором поблескивал старый, елизаветинских времен, письменный прибор из малахита и серебра. - Я вам о Пестеле-папаше скажу! - хорунжий сел на кушетку. - Герцен у нас запрещен, но я постарался добыть. В "Былом и думах" есть замечательное местечко о Пестеле, коего Александр Первый поставил генерал-губернатором Иркутским, Тобольским и Томским. Огромный край скоро превратился в сатрапию - да сатрапа такого яростного еще поискать! Пестель завел здесь повсеместный открытый грабеж. Бросал в тюрьму даже купцов первой гильдии, держал их по году в цепях, пытал - пока не заплатят требуемое. Везде у него были глаза и уши. Ни одно письмо не уходило без проверки за границы края. И уж горе тому, кто осмелился написать что-то о порядках. Калинчин заметил: - Но ведь по матери и сам Герцен - немец. - Он чувствовал себя русским, и его труды это доказывают! - решительно сказал Прокл Петрович. - Он повидал, послушал немцев и за границей. Они там не стесняются говорить, как они понимают свое положение в России. Герцен приводит слова из статьи их ученого. Тот утверждает, что Россия - один грубый материал, дикий и неустроенный, чьи сила, слава, красота оттого только и происходят, что германский гений ей придал свой образ и подобие. (4) Утверждение немца обидело Михаила Артемьевича. Он сказал сдержанно: - Написать все можно - чего только бумага не стерпит! Лицо Байбарина приняло выражение суровой собранности. - Пишут и правду. Я их Брокгауза почитываю - со словарем, конечно... - видя, что заинтересовал друга, хорунжий произнес: - Читаю, перечитываю одно прелюбопытное место и совершенно-таки уясняю, почему у нас так хорошо немцам. Говорить, будто карьеру им обеспечивают их способности, - значит, самих себя водить за нос. Верховная власть столь к ним лицеприятна по причине, о которой у Грибоедова сказано: "Как станешь представлять к крестишку ли, к местечку, ну как не порадеть родному человечку!.." Преподнеся цитату из "Горя от ума", Прокл Петрович призвал Калинчина "взяться за факт". В 1730 году умер царь Петр Второй - последний мужчина из Романовых. (5) Потом правили женщины; правила Елизавета, дочь Петра Первого. (6) Она не произвела на свет продолжателей рода. Кому же она завещает престол? Одному из германских государей. Его зовут Карл Петер Ульрих фон Гольштейн-Готторп. Он родился от эрцгерцога Карла Фридриха фон Гольштейн-Готторпа и его жены Анны, которая, как и Елизавета, была дочерью Петра Первого. Ее выдали замуж в германскую землю, она перешла в лютеранство, стала эрцгерцогиней фон Гольштейн-Готторп и, родив мужу наследника, через три месяца умерла. Отец умер, когда молодому человеку было одиннадцать: он занял голштинский престол. И вот того, кто третий год являлся эрцгерцогом Гольштейна и остался им, Елизавета определила в российские императоры. В том, что пересказал Прокл Петрович, недостает подробности, о которой он не мог знать. Анна была помолвлена с Карлом Фридрихом в ноябре 1724, незадолго до смерти императора Петра Первого. В заключенном тогда брачном договоре Анна Петровна вместе с женихом под присягой отказывалась от всяких притязаний на российский престол - за себя и свое потомство. (7) Байбарин тоном наболевшей, страстно продуманной темы рассуждал о том, что стало для него таким открытием, - о подлоге: - Не форменный ли подлог, что Карла Петера Ульриха фон Гольштейн-Готторпа преподнесли россиянам как Романова? Какой же он Романов, когда и его мать уже была не Романова? Извольте слушаться и почитать нового русского царя Петра Федоровича! Даже его отца Карла Фридриха не оставили в покое в родовом склепе - окрестили покойника Федором. Байбарин ждал, что скажет его слушатель. Тот собирался с мыслями: "Надо будет у историков посмотреть. Если все впрямь так..." Решив пока следовать намечающейся линии, проговорил: - Но такое... э-ээ... - Надувательство! - подсказал гость. - Предположим, надувательство - как его оправдывают? - Никак! Потомков Карла Петера Ульриха - то бишь Петра Третьего - и урожденной принцессы Софии Фредерики Августы фон Ангальт-Цербст называют Романовыми: вот и весь сказ. Калинчин, не веря, что дело и впрямь столь нахальное, почувствовал любопытство к истории, в которой был не силен. Впрочем, кое-какие вещи он знал: например, то, что София Фредерика Августа стала Екатериной Второй. - Что она немка, известно всем, - говорил гость. - Ну, а Петр Федорович? Его мать Анна и та была русской лишь наполовину. Михаил Артемьевич остановил: - Не будем носиться с кровью. От сего исходит, знаете, запашок... - Никакого запашка нам не нужно! - гость из-за живости настроения встал. - Мы лишь сделаем пометку: Петр Гольштейн-Готторп, на четверть русский, и истая немка, кстати, его троюродная сестра София Фредерика, то бишь Екатерина произвели на свет Павла, коего ни один немец не мог бы не признать немцем. Эта кровь в дальнейшем сливалась опять же с германской, главным образом, кровью, но никогда - с русской! Опережаю ваши возражения! - Байбарин напомнил, что сам заявлял о признании факта: были и есть немцы, чьи заслуги перед Россией неоспоримы. - Однако заслуги перед нею и перед самозваной династией - вещи разные! Скажите, - обращался он к Калинчину, - как помог прогрессу господин Штюрмер своей ревизией Тверского земства? Прокл Петрович имел в виду событие, относящееся к 1903 году и отраженное в тогдашних газетах. Верховная власть, полагая, что ученикам полезнее то образование, которое дают церковноприходские школы, предпочитала их земским. Новоторжское уездное земство Тверской губернии, руководимое людьми раболепными, выказало свою верноподанность - выступив за передачу земских школ в ведение Святейшего Синода. Этим возмутилось губернское земство, которое холуйством не отличалось, и, поскольку школы переходили к Синоду, заморозило свои кредиты на них. Тогда вмешался самодержец Николай Второй. По его Высочайшему повелению Тверское губернское земство ревизовал Штюрмер, помощник уже упоминавшегося фон Плеве. Члены земской управы были устранены от должностей, которые заняли люди, угодные власти. Кроме того, Штюрмер выслал из губернии "вредно влияющих лиц". Первыми с публичным одобрением принятых мер выступили Нижегородский губернатор Унтербергер и предводитель нижегородского губернского дворянства Нейдгарт... Монарх, со своей стороны, оценил заслугу Штюрмера, назначив его членом Государственного совета по департаменту законов. Впоследствии царь сделает этого человека председателем Совета министров - по этому поводу французский посол в России Палеолог напишет, что Штюрмер "ума небольшого; мелочен; души низкой; честности подозрительной; никакого государственного опыта и делового размаха. В то же время с хитрецой и умеет льстить". (8) Мы по необходимости несколько отвлеклись, тогда как Михаил Артемьевич, человек либеральных взглядов, высказывался за земские школы и за то, что земствам должно быть предоставлено больше прав. Что до Штюрмера, то о нем он слышал от своего родственника, проживающего в Ярославской губернии. В бытность Ярославским губернатором Штюрмер обнаружил нечистую любовь к презренному металлу. Байбарин, поспешно кивнув, сказал: - Назовите наугад любую нашу губернию - и почти наверняка губернатор окажется немцем! Вы только представьте, - сказал он настойчиво-просительно, - что при таких делах известно: с 1761 года, с Петра Третьего, (9) Россией правят самодержцы Гольштейн-Готторпы. Вдумайтесь! Было видно, что Михаил Артемьевич вдумывается. Гость нетерпеливо продолжил: - Если бы в войну с Наполеоном, в другие войны общество, народ знали, что слова: "За веру, царя и отечество!" - означают: "За Гольштейн-Готторпа и отечество" или точнее: "За Гольштейн-Готторпа и его вотчину"? (10) 24 В комнате, освещенной люстрами с восковыми свечами, беседовали два человека. Один расположился в кресле, другой устроился за изящным письменным столом. Тепло прожорливых печей перенасыщало вместительный крепкий дом, а кругом него воздух был выстужен до мертвого каления, вширь и вдаль отсвечивали под строгой луной снега, над ними курилась сухая морозная дымка, и оставленный зайцем-беляком помет через минуту превращался в россыпь твердейшей гальки. Поглядеть оттуда, из глухой январской степи, на горящие окна имения, и пронижет чувство уверенной, сгущенной жизни, что господствует средь отчужденности темноты и непереносимого холода. Калинчин, размышляя, проговорил: - Но терпели же Екатерину Вторую - зная, что немка. Замечание, по-видимому, только обрадовало собеседника: - А вы учтите - как щедро она задаривала знать! И вообще все дворянство какими одарила привилегиями! Эти люди быстро увидели, насколько им стало благоприятнее при ней. Немаловажно и то, что она оказалась одаренным правителем, и ей сопутствовал успех во внешней политике. Но в стране, тем не менее, разбушевалась Пугачевская война, трон под Екатериной зашатался. Помимо других причин, народ подхлестывало на войну то, что царица - немка. Недаром Емельян противопоставился ей в роли русского государя Петра Федоровича, - последние слова Байбарина окрасила горькая ирония. - Если бы народ, - вырвалась у него вся пронзительность сожаления, - если бы народ знал, что действительный "Петр Федорович" плохо говорил по-русски, что его папаша "Федор" был на самом деле Карл Фридрих... За зашторенным окном тихо запел ветер, он наращивал силу и разыгрывался по равнине, вылизывая промерзшие плотные снега, жемчужно-серые и мерцающие в темноте. Калинчин, подойдя к окну, отвел портьеру в сторону. - Побеги "снежных растений", - так он выразился об узорах на стекле, - пошли вверх. Значит, морозы продлятся. Прокл Петрович, будто они говорили о морозах, продолжил тоном подтверждения: - Конечно!.. Потомки Екатерины не были умелыми правителями. Их неуспехов страна не простила бы Гольштейн-Готторпам. Следовали бы войны, подобные Пугачевской, и... Калинчин вернулся к письменному столу, имея такое выражение, словно для того, чтобы сесть за него, требовалась особенная осторожность: - Но ведь это же сплошь усобицы! К нашему времени не осталось бы ничего... - он указал рукой вправо, а другой - влево. - Что я и хотел до вас довести! - гость повторил его жест: - Великой державы с ее необъятностью от Балтики до Тихого океана, с бескрайним разлетом на север и на юг - не было бы! В ее нынешнем виде и внутреннем состоянии, - уточнил он со сварливой твердостью. - Ибо она почти полтора века держится на пошлом обмане! Народу непристойно втирают очки, будто управляют им русские Романовы. Михаил Артемьевич прищурился, глядя на малахитовый письменный прибор, и с многозначительностью сказал: - Картина, однако-с!.. - затем сосредоточенно взял со стола колокольчик. - Что же я... пора и закусить перед ужином... Слуга средних лет, держащийся очень прямо, принес пузатый графинчик водки, соленые помидоры, грузди, сельдяные молоки со свеженарезанным луком, политые лимонным соком и обильно поперченные. Приятели пропустили по рюмке, и, когда остались одни, Прокл Петрович, высосав налитой ядреный помидор, сказал: - Все совершенно логично! Самодержец держится на обмане, и потому меня, приехавшего с жалобой на обман, прогнали и унизили. - М-мм... - Калинчин помотал головой. - Слишком упрощаете. Это называется вульгаризация. - Отчего же вульгаризация? - Байбарин, на минуту отрешившись, полузакрыв глаза, высосал второй помидор. - Глядите в корень! Гольштейн-Готторпы знают, что распоряжаются страной, а правильнее - владеют вотчиной, - используя чужую фамилию. Знают, что если это откроется народу, он будет не особенно доволен. Так как же, при таком важном, страшно важном обстоятельстве, они могут считать народ своим, испытывать к нему участие? В тесные черепа этих не блещущих способностями ограниченных немцев вместились Белосельские-Белозерские с их понятными аппетитами, но ни за что не вместится образ народа-исполина. Для них это неинтересная тьма-тьмущая безгласных, что существует, дабы приносить доход и, по приказу, превращаться в послушные полки. С точки зрения Гольштейн-Готторпов - вывел хорунжий - было бы бестактно, некрасиво и, кроме того, даже опасно встревать между Белосельскими-Белозерскими и русской чернью, на которую те, в силу происхождения, имеют гораздо больше прав. Михаил Артемьевич встрепенулся, будто желая заспорить, после чего внимательно взглянул на рюмку... Заев водку груздем, хрустнувшим на зубах, он поддел вилкой и отправил в рот сельдяную молоку. Ему было вкусно и хорошо, и он дружелюбно кивал, слушая гостя. - В Петербурге, - передавал тот, - мне рассказали, как во дворец приходит караул - оберегать ночной покой государя императора, - и начальнику караула, офицеру-гвардейцу, приносят ужин из царской кухни. Он на глазах солдат ест с серебра французские тонкие кушанья, а солдаты ждут, когда им приволокут из их казармы котел с кашей. - Прокл Петрович убежденно выделил: - Это очень по-немецки! Я рос в Лифляндии - так там управляющий барона-немца, оказавшись на мельнице или у овина, где застало его время обеда, принимался за каплуна, а батраки-латыши смотрели и ели горох. Калинчин сказал с горячностью, как бы оправдываясь: - Когда мне доводится есть с работниками - мы едим одно и то же! Правда, не каплунов, но и не один горох или картошку. Густые мясные щи - ложка стоит! - и... - Разве я этого не знаю? - мягко прервал, улыбаясь, Байбарин. - Я говорю о том, что Гольштейн-Готторпы - не только по крови немцы, но и по усвоенным понятиям. Если вы скажете им, что они презирают простого русского солдата, они вас не поймут. По их представлениям, солдат должен получать достаточно простой питательной пищи. Зариться на то, что ест господин офицер?.. Ну не может же лошадь, жуя овес, зариться на салат, который станет при ней есть хозяин? А если все же позарится, то с этой лошадью явно что-то не то... Байбарин сжал кулак и трижды размеренно взмахнул им в воздухе: - Я не хочу сказать, что русские цари отнеслись бы к караулу благороднее. Они послали бы солдатам объедки - но со своего стола! И это было бы ближе русскому сердцу. Вошедшая Паулина Евгеньевна пригласила в столовую ужинать. Дети, дочь-подросток и два сына не старше десяти, пожелали взрослым аппетита, учтиво поклонились. - В кроватки, в кроватки! - поторопил их Михаил Артемьевич, похлопывая в ладоши. За столом, посмотрев на жену тем взглядом, каким смотрят при уверенности, что тебя вполне поймут, он сказал гостю: давеча-де говорили, как кое-кто любит выслужиться... А вот отец Паулины Евгеньевны - его предки приехали при Екатерине Второй - за чинами не гонится. Управляет конным заводом в Астраханской губернии, разводит верховых лошадей, что хороши и в упряжке. - Полезная деятельность! - отозвался хорунжий и спросил: - А губернатор там кто? Паулина Евгеньевна ответила: - Все эти годы был Газенкампф. Недавно его за отличия перевели в Петербург. (11) Проклу Петровичу показалось, что его вид - причина возникшего неловкого молчания, - и он сказал: - Из немцев, которые управляли нашим краем, граф Эссен оставил по себе неплохую память. Открыл Неплюевское училище, а в Уфе - первую гимназию. Безак заботился об условиях в гарнизонах. Но то, как он провел размежевание башкирских земель... По тону хозяин предугадал, что положительная оценка себя исчерпала, и подумав - а почему бы Траубенбергу не расплатиться за все? - решил отвести удар от Безака: - Тот жандармский офицер, как возмутительно он обращался... - произнес Калинчин мрачно. Гость, в ком мгновенно ожили воспоминания, собрал все черты лица к глазам: - С каким высокомерием, с гадливостью он мне задал вопрос: "Байбарин Прокл, сын Петров?" Обращаясь к Паулине Евгеньевне, хорунжий втянулся в рассказ о том, как был изгнан из Петербурга. Хозяин, выпивая и поощряя к тому гостя, вставлял - "к сведению", - что приобрел в рассрочку локомобиль, купил племенных баранов... Глянцевитые щеки его раскраснелись - "хоть прикуривай!" Шея над белоснежным воротничком приняла лиловый оттенок. После очередной стопки его лицо вдруг стало сумрачно-вдохновенным: - Йе-э-эх-хх, собрал бы я по нашим степям полчища ребятушек - и, с боями, туда, на этих Гольштейн-Го... Го... и прочих Белосельских-Белозерских со всеми их Траубергами!.. - он скрежетнул зубами и занялся паштетом из телячьей печени. 25 В январе-феврале 1918 полчища ребятушек вовсю топали по степи. Имение Калинчина заняла "красно-пролетарская дружина", чистопородные быки, племенные бараны были зарезаны и, при помощи крепких пролетарских челюстей, спроважены в дальний путь. Локомобиль ребятушки разобрали до винтика, мелкие части ухитрились кому-то сбыть, а громоздкие не привлекли ничьего интереса и врастали в землю. Михаил Артемьевич поехал в Оренбург с жалобой и с просьбой к новой власти "сохранить остатки хозяйства для народных нужд". Он изъявлял согласие "при гарантии приличного жалования служить управляющим общественного имения". Удалось пробиться к Житору. Зиновий Силыч был в хлопотах: каждую минуту в городе ожидалось восстание скрывающихся офицеров и "сочувствующих", отчего в деловом вихре торопливости тюрьму наполняли заложниками. Калинчин был свезен туда прямиком из приемной Житора. На ту пору восстание не состоялось - однако больше половины заложников (бывших офицеров, чиновников, лавочников) все равно расстреляли. Михаилу Артемьевичу выпала пощада. Когда до обжившихся в его имении ребятушек дошла весть о гибели житоровского отряда, хозяина, со связанными за спиной руками, прислонили к стене мельничного элеватора и пересекли туловище пополам очередью из пулемета. x x x Теми апрельскими днями давний приятель Калинчина с женой и работником Степой, основательно помыкавшись, прибыл в станицу Кардаиловскую, где разместились делегаты съезда объединенных станиц, поднявшихся против коммунистов. Командующим всеми повстанческими отрядами избрали войскового старшину Красноярцева, и он со своим штабом стоял тут же. Улицы большой богатой станицы стали тесны от телег всевозможного люда, боящегося большевицкой длани. В налитых колдобинах разжижался навоз, и месиво бесперебойно хлюпало под копытами лошадей: верховые преобладали числом над пешеходами. Весенние запахи подавил аромат шинельной прели, дегтя и конского пота. В какой двор ни сунься - всюду набито битком. Зажиточный столяр в светло-коричневом байковом пальто, владелец нескольких домов, повел Прокла Петровича к разлившемуся Уралу. Дубы богатырской толщины стояли по грудь в говорливо бегущей воде, по зеленовато-синей шири скользили, дотаивая, льдины. Столяр указал рукой: - Гляди-ка! Разливом подтопило сарай, пустой курятник, вода подкрадывалась к крытому тесом домику в два окна. Из воды торчал почерневший от сырости куст крыжовника, поднимались верхушки многолетних растений. Бросался в глаза яркий янтарь расцветшего желтоголовника - сам он залит, а цветок так и горит над водой. - Жить надо - живи, - как бы неохотно снизошел хозяин к приезжему и загнул такую цену, что тот минуты три молчал, а потом повернулся грудью к раздолью разлива и крикнул измененным высоким голосом: - Ге-ге-э-эээй!!! Вдали отозвалось смятенным гамом: в воздух всполошенно поднялись стаи уток и гусей. Столяр, по-видимому, не нашел странным то, что человек, узнав о сумме, вдруг испытал свои голосовые связки. - Дак даете деньги? Коли зальет - без отдачи! Перед хорунжим проглянула неизбежность: либо ночевать с Варварой Тихоновной под небесным сводом, либо, скорчившись, под пологом таратайки. Он мысленно сказал: "Господи, Твоя воля!" - и, ощутимо облегчив кошель, снял домишко на неделю. Раздобыв шест, доставал им из воды дрова, что выплывали из затопленного сарая. Перед тем как разгореться в печи, они несговорчиво шипели и исходили паром. Ночью прибывающая вода перелилась через порог. Хорунжий нашел на чердаке и перетаскал в домик обрезки горбылей, чтобы положить их на пол, когда его зальет... В эти дни распродавал имущество: оказался хороший спрос на скот, особенно на лошадей. С работником рассчитался в такой для себя убыток, что Степа задумчиво спрашивал свою душу: есть зацепка для обиды? неуж нет?.. x x x Хорунжий ходил в довольно просторный, но требующий ремонта дом с обшарпанными дверями: его приспособили под офицерское собрание. Здесь, главным образом, ели и выпивали, чья-нибудь рука оголтело разгоняла неисчезающие клубы зеленовато-серого махорочного дыма; непрестанно сшибались громкие голоса. Среди офицеров было немало недавних студентов, учителей, служащих статистических управлений: кто причислял себя к эсерам, кто - к народным социалистам, к меньшевикам, кто - к "вообще либералам". Между ними бурлили дискуссии, но противники непременно объединялись, лишь стоило взыграть спору с кадровыми офицерами - традиционно монархистами. Прокл Петрович склонился над тарелкой с тощей котлетой и не сразу перенес внимание на скромно подошедшего к столу прапорщика. - Прошу прощенья... - сказал этот юноша с возбужденно-серьезным мелких черт лицом, с мягкими усиками. Байбарин узнал сына своего друга. Антон Калинчин с началом германской войны поступил в юнкерское училище; пройдя ускоренный курс, провел почти год на фронте. Он натянуто молчал, осыпаемый вопросами. Прокл Петрович, спохватившись, помрачнел в догадке. Молодой Калинчин рассказал о смерти отца: передали знакомые. У Байбарина душа не лежала к дежурным словам соболезнования - пауза полнилась неловкостью, тяготила. Наконец прапорщик сказал: - Тут столько разговоров - у вас в Изобильной казаки красных перебили? Тысячный отряд Житора?.. И будто схватили самого? - Отряд не тысячный. А этого взяли! - в облегчении подтвердил хорунжий. Глаза у молодого Калинчина остро блеснули восхищением. - Так вы... участвовали?! Наши офицеры ужасно нервничают: правда про отряд или нет? Я вас познакомлю! Они представят вас атаману... Минут через пять за столом Прокла Петровича уже сидели, помимо Антона, ротмистр-улан - длинный, сухощавый, но с круглыми сочными щеками эпикурейца, есаул, чье худое вытянутое лицо роднило его с щукой, и сотник - мужиковатый, с заснувшим в глазах выражением скупой улыбки. Байбарина теребили вопросами: в чем состоял, кем был выношен боевой план?.. Он опасался предстать хвастливым и слышал: - Ну хочется же знать! 26 - Я хочу знать! - приветствовал Марат приятеля, войдя в полуподвал, в котором тот изнывал больше часа. - Зачем ты рыскал там? Вакер изобразил раскаянное стеснение: - Пошел просто так за стариком... ну, который у вас кормится. А он приплелся на то самое кладбище... Откуда я мог знать? Он показал прокушенную овчаркой полу реглана: - Твои спустили на меня озверелых псов. Впору с жизнью прощаться... Дверь в смежное помещение была открыта, там слышали беседу, и Житоров кивком приказал гостю выйти во двор. Сейчас здесь было пусто. - Врешь-врешь-врешь про дедуху! - стремглав выметнул Марат злым шепотом. - Старик - прикрытие! О моей работе вынюхиваешь? Юрий про себя вознегодовал: "Ни хрена не доверяет!" Обида невзначай натолкнулась на мысль, что Житоров пока не давал повода считать его неумным. - Посуди сам, - голосом и лицом Юрий выразил боль от душевной раны, - как я, нездешний, мог догадаться, куда старик тащится? - На калитке была надпись "Вход воспрещен"? Друг глядел с наглой наивностью: - Но дед-то прошел... - Ты надеялся на незарытые трупы полюбоваться? А может, думал - мы там приводим в исполнение и тебе повезет увидеть? Юрий, не имевший ничего против такой удачи, запротестовал: - Ты что - меня не знаешь?! В вашем аппарате не работаю - так уж и дурак? - Не виляй! У тебя нечистое любопытство к... - Марат вдруг забылся, на лице блуждала отвлеченно-неясная улыбка, - к работе со смертью... - закончил он. "Работе со смертью", - повторилось в мозгу гостя. - Кому-у? - внезапно озверел Житоров. - Мне не хочешь признаться? У-уу, говнюк! Вакер почувствовал, что приятель перехлестнул и не только можно, но необходимо "взорваться". - Как власть преображает человека! - горестно съязвил он, поморщился и добавил дрожливо-оскорбленно: - Ты сам - то, чем меня назвал. Друг между тем думал: "Что если Юрка (кто его знает?) окажется даровитым романистом?" Житоров сейчас жаждал двух достижений: заполучить убийц отца и увидеть изданный в Москве объемистый роман о нем. - Не цепляйся к словам, - сказал мирно, но не без строгости. - Ты полез туда, несмотря на надпись, потому что знал: я тебя вытащу. Ты не ошибся. Но в нашей работе есть этика! - произнес он с ударением. - Столичный хлыщ козыряет знакомством: вот как ты выглядишь. Нехорошо - спекулировать именем начальника. Гость удрученно согласился, думая: приятель мало что выжал из очной ставки двух бывших дутовцев, и оттого он в скверном настроении. Воспаленно-диковатые налитые кровью глаза начальника излучали сухой блеск. - Чем тебе дедуха зенки мозолит? Уходишь от романа, распыляешь внимание... Юрий возразил, убеждая: в книге может "сыграть" любая мелочь, привлекшая творческое любопытство, какая-нибудь "случайность" будет в ткани вещи вовсе не случайностью, а... Он оборвал рассуждение, заметив, что Марат уже не слушает, и спросил как бы сам себя: - Почему его к вам в здание пускают? Ага - сторож. Но почему сторожем взяли такого старого, дряхлого? Житоров наградил себя, задавшись вопросом, полным презрения: "Если б твоего отца убили, мог ли бы ты питаться идеей отмщения?! Твоя стезя - мелочи вынюхивать, немощных выслеживать. Несчастный чуть живой старик и тот не дает покоя!" - Время идет, я - на работе! - напомнив это приятелю, проводил его до ворот и пообещал навестить вечером в гостинице. По пути в нее Вакер размышлял: Марат чересчур эмоционален для его должности. Он слишком много пламени расходует на историю отца: то есть на семейное, личное дело. Дед - шишка: внучок и выступает эдаким смелым спесивцем. Опять же растили революционеры: было от кого поднасытиться властолюбием. 27 А Юрия воспитывали во всепоглощающей любви к труду и к честному заработку. Он помнит ослепительный, щемящий сердце праздник: папа и мама подарили полусапожки телячьей кожи. Они пахли едко, кисловато - этот запах чарующе ударил в голову мальчика. В полусапожках полагалось ходить только на занятия (он занимался в начальном училище) и в кирху. Родители Юрия, немцы Поволжья, исповедовали лютерано-евангелическую веру, и, пробудившись, а также перед сном сын читал наизусть: "Ich bin klein, mein Herz ist rein", "Wen ich liebe? - fragst Du mich. - Meine Eltern liebe ich..." ("Я мал, мое сердце чисто", "Кого я люблю? - спрашиваешь Ты меня. - Моих родителей люблю я...") Семья жила в Покровской слободе, что располагалась на левом берегу Волги напротив Саратова. Вакеры имели домик с огородом, садом и коровником. В воскресные дни Юрий обувал старые грубые башмаки, что в свое время перейдут к младшему брату, и помогал матери везти на базар тележку с молочными продуктами. Родившаяся на Волге мать изъяснялась по-русски коверканно: - Фкюсный слифки, сфежий сметана! Ошень дешефый! Приятной внешности мальчик в заботливо заштопанных носках, в опрятном костюмчике с заплатками на локтях и на коленях жгуче стеснялся выговора матери и своего облачения, которым он был обязан неукоснительно повторяемой дома мудрости: "Разумная скупость - не глупость!" В каникулы Юрий отправлялся в Саратов и подрабатывал, продавая на улицах газеты. Любопытство подбивало заглядывать в них. Кражи, побег из тюрьмы, поджог, приткнувшийся к свае причала утопленник - все это выпестывало изумленное влечение к кругу тех, кто пишет о таких темных, мрачно-щекочущих случаях... Страшась ее хрупкости, он прятал от всех мечту стать газетным репортером. Украдкой на клочках бумаги, сожалея, что этого не случилось действительно, писал: "Сообщение в газету. Дворник Клим застал свою жену с каким-то человеком. Человек быстро одевался, а дворник ругал его и бил, человек дрался тоже. Когда он убежал, Клим зарезал свою жену ножом. Пока больше ничего неизвестно". Юрий изощрял хитрость, терзаясь - куда прятать "сообщения"? И выискал место: взобравшись по лестнице к крыше, засовывал клочки под черепицу с краю. Теперь под этой крышей проживает младший брат со своей многодетной семьей, а отец и мать занимают особнячок поодаль от главной улицы Энгельса (так ныне зовется город, что ранее был Покровской слободой). Отец, в прошлом фельдшер, по-русски говорил почти чисто. Осенью 1918 его мобилизовали в Красную Армию, но на фронт он не попал - служил в саратовском госпитале. Приезжая домой, плавно спускал со спины на пол мешок с прибереженным пайковым продовольствием, мыл руки и лицо над лоханью - мать понемногу подливала ему на ладони теплую воду из кувшина. Он садился за стол, и в его движениях, во всем облике объемистого в торсе мужчины с крепкой куцеватой шеей, с педантично подровненными "проволочными" усами, так и сквозило внутреннее равновесие. - Шнапс! - произнес он однажды слово, которого никогда не произносил за столом, ибо существовали известные дни, в какие подавалось спиртное. Мать, чье замкнутое лицо оживлял всегдашний суровый огонек в глазах, помешкала, затем нехотя направилась в другую комнату, но возвратилась уже привычно скорым шагом - с аптекарской фляжкой самогонки. Отец, заботливо-внимательный, каким выглядел нечасто, молчал; перед ним оказалась тарелка гречневой каши. Протомившись со вчерашнего вечера в истопленной печи, она стала рассыпчатой и малиновой. Он налил себе граненый стаканчик и, подняв его в крупной короткопалой красноватой руке, сказал с напряженным восхищением: - Эта власть нам много лучше, чем были! Я хочу выпить на здравие Ленина! - он неторопливо, как что-то приятное, вытянул самогонку, так же неспешно съел свежепросоленный огурец и поведал: несколько дней назад, 19 октября 1918 года, Ленин и советское правительство даровали немцам Поволжья автономию. До этого семью трепали треволнения. Увязнув в войне с Германией, Николай Второй, прячущийся под русской фамилией, все явственнее видел над собой и своим семейством дамоклов меч. Кровавая неудачная война закономерно выливалась в рост ненависти ко всему немецкому, а государство не могло не подливать масла в огонь - поощряя массы к продолжению бойни. Состояние умов стало донельзя податливым к воздействию противонемецких разоблачений - того самого жареного, что теперь делало газету газетой. Писали, например, что "свои" немцы устраиваются трубочистами, проникают через дымоходы в учреждения и, пользуясь знанием русского языка, подслушивают военные тайны. В Прибалтике бароны с башен своих замков подают сигналы германскому флоту. Рассказывали, будто один барон устроил пир для германских летчиков, а на прощание подарил им корову, которую те погрузили в самолет. О подогреве настроений заботилась Государственная Дума. Речи депутатов изобиловали прозрачными намеками на то, что германские шпионы будто бы не лишены высочайшего покровительства. Общество зачитывалось ходившим в списках памфлетом Амфитеатрова "о похоти царицы-немки" и "о германском владычестве". Жадно подхватывался слух о секретном проводе, которым императрица и ее немецкая камарилья будто бы связаны с Берлином. Кипение страстей порождало поступки, прямо-таки удивительные. Один из министров со всей серьезностью обращал внимание начальника Охранного отделения на то, что по Невскому проспекту якобы разгуливают как ни в чем не бывало два адъютанта кайзера. (12) Мудрено не вообразить, какой отклик нашла бы в стране уже не выдумка, а легко доказываемая истина: что там царица, когда сам царь - ни кто иной, как укравший русскую фамилию фон Гольштейн-Готторп? Народ ударился бы в сабантуй, сравнительно с которым немецкий погром в Москве 27 мая 1915 показался бы мелким хулиганством. (13) Самодержцу, что попал, точно кур в ощип, оставалось одно: выказывать русский патриотизм первой пробы. В Действующей армии насчитывалось триста тысяч российских немцев, повод обвинить их в ненадежности отсутствовал, и царь не мог позволить себе то, что впоследствии проделает Сталин, - обратив солдат в подконвойную рабочую силу. Монарх удовольствовался жертвенными коровами, которых предостаточно имел в тылу. Немцам воспретили собираться в количестве более трех. В публичных местах нельзя стало говорить по-немецки. Священный Синод объявил рождественские елки немецким обычаем, и на них пал запрет. Пал он и на проповеди в кирхах на немецком языке, и на музыку германских композиторов, включая Баха и Бетховена. Публике, однако, это приелось, она желала плача попираемых, и царь пошел ей навстречу. В 1915 у немцев, живших на черноморском побережье и вдоль западной российской границы, в полосе шириной сто пятьдесят верст, стали отбирать недвижимость, а их самих - выселять. Одних только немцев Волыни было отправлено в Сибирь двести тысяч человек. Позднее монарх подписал указ, которым обрекал на ту же участь сотни тысяч немцев-поселян Поволжья. Их разорение должно было осуществиться в апреле 1917, но Февральская революция, упразднив царское предписание, отвлекла публику на другие дела. Однако ура-патриотизму не давали остыть, а, наоборот, его принялись подогревать со свежими силами, и немцы знали, что о выселении могут вспомнить в любой момент. Большевики, прежде всего, стали известны своим Декретом о мире, а когда они и вправду замирились с Германией, многие немцы-россияне, особенно в селах, склонились к тому, чтобы ощутить себя красными или хотя бы краснеющими. Декрет же Ленина об автономии дал то влияние, которое прошло сквозь сутолоку всего противоречивого относительно большевиков и нашло верный приют в немецких сердцах. Ленинцы называли Российскую империю тюрьмой народов, заявляя о сочувствии нациям, что жаждали самоуправления и независимости. В восемнадцатом году еще ни одна коренная народность России не получила автономии (если не считать тех, которые сами провозгласили свою независимость). Но немцев Поволжья коммунисты отличили - причем в созданной автономной области немцы не составляли большинства. Не объясняется ли все тем, что пылала Гражданская война и земли других народностей занимали белые? Отнюдь. К концу 1918 советская власть была установлена на всей территории будущей Татарии, а на земле будущей Чувашии - и того раньше. Однако автономию татары обрели только в мае 1920, а чуваши - месяцем позже. В Карелии коммунисты повсеместно воцарились к марту 1918, но автономии карелы ждали до июня 1920. И башкиры, и марийцы, и мордва, и удмурты и все остальные коренные народы оказались отодвинутыми в очереди. Интересно еще, что когда немецкая автономная область будет преобразована в республику, та выделится исключительным признаком: окажется поделенной не на районы, как вся остальная территория СССР, а на кантоны, отчего возникнет уникальное словообразование "первый секретарь канткома партии". Но это так, замечание по ходу дела. Главное же, что с устроением автономной области перед поселянами победнее и попроще открылась дорога во власть, и обнаружилось немало тех, что ощутили себя рожденными руководить. Если бы еще их причудливый говор не вселял в русского человека смешинку... Вот тут-то фельдшер Вакер, человек сравнительно грамотный, и поймал судьбу за бороду. Самолюбие и деловая сметка подсказали Иоханну Гуговичу, что не надо медлить со вступлением в партию. Он был выдвинут в губернский отдел здравоохранения, потом его направили в советско-партийную школу, а там и пошел дальше по административной линии: с преобразованием области в республику стал одним из ее руководящих работников. А Юрий из скованно-осторожного провинциального мальчика вырос в видного мужчину: когда - непринужденно-развязного, когда - наглого, ведомого убеждением, что советская страна выделила ему самокатящиеся колеса. Он жил наполненно-ретивой жизнью, воспевая сельских активистов, геологов, пограничников или