лавному: - Баймак еще при Керенском был всей душой наш - красный! - Цыц, Трифон! - повелительно обрезал старший. - Перед тобой - белая разведка, а мы против нее вроде как дураки. А ну - тряхни их! Трифон неохотно спустился с седла, сапоги утонули в слякоти до середины голенища. Он запрыгнул в лодку, стал рыться в баулах, на мокрое днище посыпался запас вяленой рыбы. Байбарин как ни в чем не бывало помогал: развязал узел, показывая завернутые в бумагу и в холст иконы, мешочек крупы, ложки. Главный приказал с лошади: - Документы на это место! - и направил ствол карабина на носовую скамью. Прокл Петрович гладил рукой голову жены, обмотанную платком. - Никаких документов, дорогой товарищ, белые не дали. Бежали мы! Неуж они отпустили бы к нашим - к вам, к красным, товарищ? - Есть! - коротко крикнул Трифон, выхватывая из баула нетолстую пачку ассигнаций. Байбарин с горестной улыбкой заговорил, как бы ласково жалуясь: - Чем же я расплачусь с лодочником, товарищи дорогие? А нам ведь еще до Баймака подводу нанимать... и ночевать кто же пустит за здорово живешь? Меж тем главный, потянувшись с седла, цапнул деньги из руки красноармейца. Самый по возрасту младший из верховых, парень лет двадцати, указал плеткой на Варвару Тихоновну: - Шубу мне надо... это, как его... для подарка. Трифон, скрывая смущение, развязно закричал на женщину: - Весна вовсю, мамаша, а ты утеплилась, как на Крещенье! Чего удумала. Сымай - проветрись! Байбарин, огорченно покряхтывая, стал стаскивать с жены шубу, а красноармеец ему выговаривал: - Ты-то чего смотрел? Она перепарится и еще хуже захворает. Откуда вы, старые, так боитесь простуды? Еще один конник в группке крикнул: - Лучше бы меньше пердели! - одет он был в шинель, чем-то выпачканную и оттого порыжелую, из-под туго натянутой кепки топырились мясистые уши. Трифон спросил Варвару Тихоновну: - Дочь, гришь, в Баймаке. А ее муж там не в совете? - Не знаю, милый, - убито выдохнула женщина. - Коли в совете - пусть он тебе новую шубу реквизует! - назидательно сказал красноармеец. - А на нас не обижайтесь. - Я им щас обижусь! - закричал главный. - Они для меня - белые! Документов - никаких. Куда их пропускать? - Он двинул лошадь к баркасу, буро-черная грязь забрала ее передние ноги выше колен. - Вот ты, старая, все крестишься! А ну, поклянись Богом, что вы - не белые и к дочери едете? Варвара Тихоновна, оставшаяся в бешмете, расстегнула его ворот, вытянула нательный образок и крестик на шнурке, прижала к губам: - Как Бог свят, все - правда! - произнесла скорбно и громко и осенила себя крестным знамением. У них, помимо денег и шубы, забрали одеяла, с Прокла Петровича сняли сапоги. Когда снимали, жена вскричала стонущим голосом: - Жалости у вас есть хоть наперсток? Будто не услышали. Трифон уселся на своего широкозадого серого коня. Тихо переговариваясь, красные поехали шагом от реки. Лодочник-парнишка обрадованно схватился за весла - Байбарин приказал свистящим шепотом: - Не двигайсь! Верховой в шинели с рыжиной повернул от группки вправо, пустил лошадь куцей рысцой вдоль реки, по ходу течения. Обернувшись, увидел: баркас покачивается на волнах на прежнем месте, все так же увязая носом в болотистом берегу. - Чо не едете? - конник держал в левой руке снятую со спины винтовку: из-за лошади ее не было видно с баркаса. Байбарин стоял в нем во весь рост: - Стрелять хотите, товарищ? - взял под руку жену, помогая ей подняться со скамьи, воскликнул звучным голосом: - Примем смерть от товарищей! Будут стрелять. Она молча стояла, привалясь к плечу мужа, подбородок у нее мелко дрожал. Три всадника застыли невдалеке. Они и тот, что проехал вдоль реки и караулил баркас, смотрели на ожидающих пули. - Лексан Палыч... - просительно позвал Трифон главного, - а-аа, Лексан Палыч? Тот безмолвствовал. Конный в шинели и в кепке обернулся к нему, ждал. Как бы не замечая его, старший тронул кобылу с места трусцой. Верховой в кепке помешкал несколько минут - озлясь, поднял лошадь на дыбы, плеткой высек на ее шкуре рубец и поскакал за остальными. Парнишка, что все это время лежал ничком на днище лодки, сел на свою среднюю скамью. Неловко - так было на него не похоже - ударил с силой по воде веслом: брызги осыпали лицо хорунжего. - Пронесло! Будешь сто лет жить! - ободрил тот парня с непринужденной легкостью, не идущей к степенным чертам. Байбарин выглядел сейчас каким-то по-особенному крепким, так что крепкими казались даже его морщины. - А ты по шубе не плачь, - повернулся к вытиравшей слезы жене, - плохо ли в бешмете? Подтрунивая над ней, разбитой волнением, он не мог скрыть щемящую жалость, ладонь поглаживала сукно ее стеганой куртки, отороченной козьей кожей. Лодочник, все еще не отойдя от страха, греб неровно, вода вскипала и пенилась от резких весельных ударов. Хорунжий полулежал на скамье, вытянув разутые обмотанные портянками ноги: - Определенного решения нас убивать у них не было. Это у того, в кепке, у лопоухого зачесалось - пострелять нас. Я почувствовал по его морде - как он глядел шакалом. Они поехали - он у вожака спросил, и тот согласился... Заново переживая случай, Байбарин давал выговориться счастливо отпустившей тревоге: - Лопоухий-то думал: мы мимо поплывем радостные, что живы, - и он нас от души пощелкает... - Прокл Петрович хотел ветрено всхохотнуть, но смех вышел не совсем приятным, что он и сам заметил, возвращаясь к прежней рассудительности: - Когда мы разгадали, встали и объявили - стрелять в открытую стало не того, вроде как стеснительно... Изумление избегнутого конца ушло в возглас: - На каком тонюсеньком волоске держалась наша жизнь! - хорунжий вспоминал, словно любуясь: - Этот за вожаком следил-ждал... Крикни он: "Ну?!" Или просто махни рукой? кивни? Хех-х-хе-еее... x x x Баркас шел серединой реки, обгоняя мелкие частые волны, под округло-заостренным носом бежал низенький вал. Справа по отлогому угорью раскинулась пашня. Добавляя к ней свежечернеющую борозду, пара лошадей тянула плуг, один мужик налегал на него, другой размеренно шагал обочь, погоняя запряжку. Прокл Петрович, поглядывая, мыслил: правильно ли, что в решающие минуты не открыл он огня? Короткая тужурка прикрывала на спине заткнутый за брючный ремень револьвер... Когда красноармеец Трифон рылся в имуществе, хорунжий ждал: "Захочет обыскать меня - выхвачу револьвер и хотя б этого убью!" Но Трифона нацелили на шубу Варвары Тихоновны, до настоящего обыска не дошло. "Если б они решили нас убить под конец, - размышлял Байбарин, - то оказалось бы, что я зря не стрелял в красного, пока он был в лодке. Возможно, при крупном везении, успел бы снять и вожака с лошади, но это - вопрос. А там нас изрешетили бы..." Он приходил к тому, что не стоит упрекать себя в нерешительности. "Я была начеку, а все остальное - воля Божья!" Проверку вещей предвидел и нарочно, чтобы сразу нашли и удовлетворились, припрятал немного денег в баул. Гораздо больше сохранилось за пазухой. Когда более суток назад он, предупрежденный прапорщиком, прибежал к хозяину снятого домишки: "Нельзя ль нанять лодку?" - тот, любитель-рыболов, регулярно промышлявший осетра, повел к баркасу. Момент был такой, что приходилось платить, сколько ни запросят (и хозяин не поскромничал). Однако поспешное согласие могло навести на подозрение, и Прокл Петрович недолго, но энергично поторговался. Хозяин послал гребцом батрачившего у него парня. Плыли весь вчерашний день, ночевали на берегу в пастушьем шалаше - паренек двух слов не выговорил. Теперь, спустя не менее получаса после избавления, он перестал грести, как бы понукая себя, вдохнул и выдохнул воздух и обратил на Байбарина блестящие смеющиеся глаза-точки: - Ну-у-уу, взял меня страхолюка! Ка-а-к пуля-то, мол, долбанет - чай, побольнее, чем кнутом стегнут! - Внезапно он захохотал во все горло и не утихал минут пять. Затем сказал значительно, с суеверным трепетом: - А вы, дяденька, их на храбрость взяли! - тут смех снова стал душить его: - Пуля-то, хо-хо-хо-о-оо... побольнее, чем кнутом... Хорунжий сменил его на веслах. Варвара Тихоновна, считая в душе, что они спасены благодаря самообладанию мужа, тем не менее смотрела сурово в его лицо, упрямо собранное и порозовевшее в пригреве крепкой нагрузки: - Грех ведь - поклялась. Спаситель сказал: "Не клянитесь!" Занятый греблей Прокл Петрович выговорил, разрывая слова усилиями дыхания: - Не согреши...ла! Пра...вду сказала! К кому... едем? К дочери. И... разве мы - белые? Нет! 32 Совсем недавно, стремясь в штаб повстанцев, он уповал, что там будет при месте, на него и жену выделят какое-то содержание. Он был бы доволен и должности штабного писаря. В неуемном сердце раскалялись честолюбивые поползновения: постепенно влияя на передовых офицеров, внушить уверенность в единственном, чем можно одолеть красных с их заразными приманками, как то: "декрет о мире", "декрет о земле"... Надо пропагандировать, что большевики - это, во-первых, во-вторых и в-третьих: красный Центр-деспот! Именно его власть как раз и есть, вопреки сладкой лжи коммунистов, - самая хищная, самая опасная для трудового народа тирания! Дутовцы должны объявлять: они борются за то, чтобы не было никакого назначенчества сверху, а власть свободно бы избиралась на местах - при подлинном, а не на словах, равноправии наций, народностей и вероисповеданий. Увы, старому хорунжему не повезло на слушателей. Попадись ему более терпеливые, они услышали бы то, что могло заронить искру в сердца заядлых монархистов. "Господа, ваши взгляды, возможно, и восторжествуют! - заявил бы Прокл Петрович. - Когда народ опрокинет большевицкий Центр, когда вслед за гнилью аристократии выбросит вон всех сатрапов, всю назначенную сволочь, тогда, отнюдь не исключено, народ захочет избрать и монарха - вышедшего из гущи народной россиянина!.." Прокл Петрович затаенно блаженствовал, устремляясь раздумьями дальше... Кто более всего подошел бы народу, как не отрочески чистый верующий человек, о чьей нравственности могли свидетельствовать схимники?.. И виделся сын Владимир: доброе одухотворенное лицо, обрамленное черными, на прямой пробор расчесанными волосами до плеч. Был Владимир донельзя худ и очень высок - уже в шестнадцать лет на полголовы выше отнюдь не низкорослого отца. Учился в Оренбурге в классической гимназии - оставил. Ушел прислужником к старцу-старообрядцу: жить по-Божьи. Через четыре года благословился у старца и у отца: отправился на север в скит. Однажды пришло письмо с берега Белого моря, из Сумского Посада: Владимир коротко сообщал, что для него счастье - жизнь послушника. Прокл Петрович не сказать чтобы умилился. Сам он нередко по полгода "забывал" говеть. Упрекая себя в легкомыслии, легкомысленно же оправдывался: "Неужели внешняя традиция столь важна, что я не могу надеяться на Твое терпение, Боже?" Полагался на собственную связь с Господом, каковую ткал из самостоятельного осмысления святых книг, старинных икон, росписи храмов... Религиозность сына считал "чересчур повышенной" и предпочел бы видеть его примерным независимым товаропроизводителем на своей земле, а не монахом. Перед германской войной зажиточный, ревностный в вере казак Никодим Лукахин отъехал в поморские скиты на богомолье. По возвращении пришел к хорунжему. Беспрестанно пасмурный, никогда из близкой родни никого не похваливший, Лукахин расщедрился да как! У Прокла Петровича и Варвары Тихоновны так и зашлись сердца. Проясняя скупо мигающее лицо, но не в силах изменить привычно ворчащий голос, Никодим поведал об одном из святых мест: "Идешь туда средь кедрача, и что же так благоухает? Кустарники! Тишь такая, и темновато - ну, будто и дня нет. Церковь маленькая стоит. Перед дверьми священник беседовает с молодежью. Самый-то высокорослый повернись - гля, сынок хорунжего!" По рассказу Лукахина, Владимир, несмотря на полутьму, тотчас его узнал. "Как, мол, дома-то? здоровы ли? Выслушал - грит: слава Вседержителю! Входим в церковь - это и есть скит. Из кедровых бревен воздвигнут в старину. Изнутри - белая резьба с позолотой, иконостас голубоватый. Снаружи воздух духовит, а тут и вовсе благость". Никодим описывал: священник служил молебен, "Владимир и такие же юноши запели "Христос воскресе из мертвых" - и что за отрада вошла в душу! Ну, наново родился". Лукахин повествовал о Владимире с неутихающей ласковостью: "Живет он в таких трудах и смирении - праведным на меня веяло. Моление питает его. Окромя черного хлеба и супца с горохом, ничего не знает. Похлебал пресного - и сызнова на молитву. Огород мотыжит, коровье стойло чистит, дрова рубит на зиму, помогает тесать из гранита крест... Я его спросил: не устаете, дескать, от такого житья? А он грит: здесь место - намоленное, и кому даден талан, тот здесь душой веселится..." x x x В пасмури закатилось солнце, что стало заметно по тому, как угас сочившийся сквозь облака ток рыхлого света. Тем временем разлив реки намного сузился: слева теснил косогор с бедным поселком на нем, а правый берег и до того был всхолмленный. Течение убыстрилось. Парень, он опять взял весла у Байбарина, сейчас лишь чуть-чуть шевелил ими, направляя ход баркаса. Саженях в двух от него сильно всплеснуло, через минуту всплеск повторился за кормой. Парнишка жадно глянул на то место: - Таймень! Зда-а-р-рровый! Прокл Петрович улыбнулся: - Не сом? - Не-е! - гребец убежденно, с легкой укоризной напомнил: - На перемыках-то таймень шарахает за чехонькой! Байбарин подумал: вот ведь взял в себя, живет с этим и с этого не сойдет... Мысли опять занял сын, который никак и родился со своим таланом. Прокл Петрович угнетенно признал в себе некоторую зависть. Смущала неотвязность соображения, что если бы не жена, не ее нужда в заботе, он хоть сегодня подался бы далеко-далеко - в намоленное место. "Но привел ли бы туда Бог? - усиливался почувствовать хорунжий. - Господи, дай знак!" Баркас плыл и плыл вниз по Уралу; в стылой полутьме по правому берегу тянулся чернеющей зубчатой стенкой лес. От него наносило тоскливый запах трухлявых пней, заплесневелого гнилья. По левую сторону распростерлась низменность. Откуда-то издалека, из пропадающего в потемках залитого водой займища, долетали еле слышные призывы дикого селезня. Сырость от реки стала гуще, улеглась ночь. Варвара Тихоновна, легонько пристанывая, жаловалась на стеснение в груди и на то, что "в поясницу вступило". Лодка обогнула гористый мыс справа, и впереди зажелтели в темноте огоньки хутора. С хозяином баркаса было обусловлено, что батрак сплавит их до этого места. Причалили к неструганым сосновым мосткам, парень побежал на хутор - раздобыл опорки разутому пассажиру. Прокл Петрович и парнишка, поднатужившись, помогли Варваре Тихоновне взобраться на причал. В ближнем дворе путники упросились на ночлег. На другой день они попрощались с гребцом и на нанятой повозке начали беспокойный путь к Баймаку. В дороге, занявшей не одни сутки, дважды возбуждали интерес красных разъездов. В первый случай среди красноармейцев оказался знакомый возницы: обошлось разговором между земляками. Но в другой раз поворачивалось так, что впору подержаться за сердце. От полуденного солнца слезились глаза. Под колкими лучами выпаривались весенние лужи, и дорога извилисто убегала к Баймаку подсушенная, исчерна-коричневая, изморщиненная начинающими черстветь колеями. До поселка оставалось верст двадцать. Поворот уводил за расплывчато-серый массив голого кустарника, а там и открылась - будто их и поджидала - стоянка красных. Один, верхом, отделился от дюжины товарищей. Он с видом невозмутимого в чванливом равнодушии бека покачивался на иноходи высоконогого савраски, драгунская трехлинейка висела на передней луке седла. Человек усиленно сжимал губы, чтобы не сказать слова - не повредить производимому впечатлению. Те, что были невдали, посматривали угрюмо-любопытно, и Прокл Петрович ощущал скобление тупым ножом по нервам. Взяв тон незаслуженной обиды, со стариковской слезой в голосе сообщил, что не чужой в этом краю: в Баймаке проживает дочь. А едут они к ней с пепелища: от постоя пьяных казаков сгорел дом. Всадник спешился и оказался низеньким. Нахраписто схватив пристяжку под уздцы, другой рукой махнул Байбарину: вон с подводы! Но неуверенность в могуществе жеста подгадила. - Ничо не знаю! Слазь! - прервал он кичливое безмолвие. Хорунжего окатило дерзновенное исступление жертвы, полыхнув удавшейся угрозой: - В Совете Баймака разберут ваш произвол. Красноармеец зыркнул исподлобья и вдруг разразился бранчливым многословием. Суть сводилась к тому, что он делает как надо. - Теперь так! Теперь поверь кому! Прокл Петрович, при острие риска у горла, отдался инстинкту дерзости: - Совет на то и поставлен, чтобы проверять! И вас - в первую голову! Красный, словно задумавшись, неторопливо взял в руки винтовку и, всем видом показывая, что сейчас направит ее на Байбарина, спросил со зловещей вежливостью: - Ваша дочь за кем будет замужем? Вопрос - а не враг ли его зять красным? - лишь сбивал порыв, не суля чем-то помочь. Прокл Петрович призвал мысленно Бога и в чувстве броска с высоты в воду ответил: - За инженером Лабинцовым. Красноармеец принял ремень ружья на плечо, повернулся к своим и, воздев руку, прокричал дважды: - К Лабинцову едут! К Семену Кириллычу! Хорунжий, в натянутой недоверчивости к происшедшему, теперь имел перед собой лицо не только не злобное, но даже дружественное. - Родня Семена Кириллыча? - сказал человек с симпатией и фамильярностью. - Давай, ехайте! Можно! Возчик, сгорбленный, внешне хранивший смиренное бесстрастие, потянулся, сжимая вожжи, к красноармейцу и осторожно уточнил: - Пропускашь, благодетель? Тот властно и лихо указал рукой: - Вези-ии! Торчащий из глины камень дал искру о копыто коренника; запряжка трусила мелкой рысью, поблескивая отбеленными подковами. Прокл Петрович смахнул с носа капли пота и, качнувшись от тряски телеги, заглянул в лицо жены. Она казалась рассеянно-спокойной, но когда заговорила, дребезжащий голос выдал смертное изнурение: - Нельзя Бога гневить - но хоть бы уж один конец... Близкая встреча с дочерью, переживания: что там у них? - вскоре, однако, оживили ее. Между тем погода сгрубела, как говорят в народе. Вечером, когда въезжали в Баймак, солнце чуть виднелось, запеленутое в тучи. Повозка встала у палисадника с сиренью, одевшейся пухлыми налитыми почками, за нею голубел фасад обшитого шпунтом дома. У путников после жгучести приключений и от неизвестности впереди сохло во рту. Прокл Петрович, храбрясь, сказал жене с деланной непринужденностью: - Так бы и выпил бадью клюквенного морса! 33 Запив морсом полтораста граммов водки, Юрий насладился тем, как кровь блаженным жаром плеснула в виски и щеки. Нещадная похмельная подавленность улетучилась. Он босиком потрусил по плюшевому ковру к окну и приотворил створку. Ворвавшийся ветерок колыхнул край скатерти, что свисала со стола до самого пола. Вдохнув весенней свежести, пахнущей городским садом, омытым дождем, Юрий поморщился от нелегкого душка в номере. Благоразумно остерегаясь простуды, надел свитер и пиджак и распахнул окно настежь. Незаведенные карманные часы встали, но тикавший на буфете гостиничный будильник показывал без восьми двенадцать. Начав вчера вечером, Вакер и Житоров "добавляли" всю ночь. В пять Марат грянулся наискось на кровать - Юрию пришлось, страдая и матерясь, искать удобного положения в кресле. Незаметно для себя он сполз с него и уснул на полу. Растолкал поднявшийся около восьми Житоров - больной, придавленно-лютый после пьянки. Стоило оценить, что в таком состоянии он заставил себя побриться и притом с тщанием. Ушел он, не произнеся ни слова, страдая жестоким отвращением ко всему окружающему. "Служба зовет, службист! - мысленно злорадствовал Юрий, ложась на освободившуюся кровать. - Премиленькое самочувствие для хлопот дня!" Расслабленно уплывая в сон, он приголубил мысль: ах, жить бы да поживать в не стесненной сроками творческой командировке, какие полагаются членам Союза писателей, этого придворного клана избранных... Не будь же близорукой, партия: нужен, пойми, нужен тебе писатель Вакер! Проветрив номер, Юрий нажал кнопку электрического звонка - появившейся горничной было велено сказать официанту, чтобы принес суп харчо и бутылку "хванчкары" (винную карточку здешнего ресторана гость знал наизусть). Аппетит отсутствовал напрочь, но Вакер, убежденный в живительности горячего, упрямо съел суп, немилосердно наперчив его. Теперь можно было в полноте интереса призаняться вином... Вспоминалось, как давеча Марат, донимаемый выспрашиванием о пытках, опускал расширенные подернутые слизью зрачки: - Исключено! В советском государстве этого нет! (Через год с небольшим, начиная с июля тридцать седьмого, пытки, перестав быть привилегией следователей-энтузиастов, найдут свое постоянное применение в органах - согласно особой секретной директиве). - Эхе-хе! - с шутливо-показной горечью вздохнул Вакер. - Куда мне, верблюду, знать плакатные истины? - сменив тон, сказал с циничной простотой: - В колхозе ты ему на морду наступил привычно. Житоров искоса полоснул каким-то дерганно-вывихнутым взглядом: - Есть категория нелюдей, которым нет места в социалистическом государстве! Они не должны его законы использовать для прикрытия. Убийцы из белых, из кулаков, поджигатели кулацких восстаний... К этой категории применимы все целесообразные средства... "Ого, весомо!" - взыграла журналистская жилка у Юрия. Он был уверен "на семьдесят процентов" (оговорку все же считал необходимой), что, по меркам высшего руководства, Житоров злоупотребляет должностной властью. "Подбросить в Белокаменной кому повыше - глядишь, и дед не вызволит..." - за стаканом вина он разжигал в себе возмущение садизмом Марата: "Разнуздался, субчик! Перерождаешься в палача". Кстати, вот о чем бы написать рассказ! Воображение дарило сцены, которые, вне сомнений, потрясли бы читателя... Но к чему думать о том, что никогда не дозволят воплотить? Не полезнее ли решить вопрос: пойти на прогулку или позвать горничную, которая посматривала вполне обещающе? Рассудив, что гостиница без горничных не живет, а проветриться - самое время, - он поспешил на улицу. Энергичным шагом, похожим на бег, шел под высоким, в таявших облачках небом, и было приятно, что весенний свет нестерпим для глаз, а деревья скоро обымутся зеленоватым дымком. Отдавшись звучащей в нем легкомысленной мелодии чарльстона, Юрий завернул в библиотеку. Его всегда влекли книжные полки, хранилища книг, где можно рыться с шансом напасть на что-либо малоизвестное, но примечательное - стилем ли, постройкой ли вещи. На библиотеках сказывалась партийная забота об идейности, и Вакера заняло, что Есенин, которого пролетарская критика оярлычила как реакционного религиозника, отсюда не удален. Только что на улице Юрий видел театральную афишу, свежеукрасившую тумбу: спектакль "Пугачев", было объявлено, поставлен "по одноименной драматической поэме Сергея Есенина. Режиссер Марк Кацнельсон". Заметим, что первая попытка поставить "Пугачева" относится к 1921 году, в котором поэма увидела свет. Мейерхольд задумывал сценически воплотить произведение в своем Театре РСФСР I - но все так и окончилось проектом. 34 Наутро, в воскресенье, Житоров позвонил в гостиницу и пригласил приятеля к себе домой. Жил в десяти минутах ходьбы. Встретил он Юрия, облаченный в белые вязаные подштанники и в футболку. Ткань обтягивала развитые округлые мышцы ног, скульптурный торс. Марат выглядел выспавшимся. - И у такого занятого начальства выдаются выходные! - располагающе улыбнулся гость. - Я свидетель редчайших минут. - Ничего смешного - в самом деле, замотан. И сегодня свободен только до восьми вечера, - слова эти были произнесены со снисходительным дружелюбием. Житоров занимал трехкомнатную квартиру в доме, где обитали исключительно ответственные лица. Жена, спортсменка, инструктор ОСОВИАХИМа по управлению планером, не пожелав бросить работу, осталась в Москве. Супруги решили "пожить двумя домами" - учитывая, что Марат назначен в Оренбург не навечно. Вакер прошел за другом в гостиную. Полы, недавно вымытые приходящей домработницей, поблескивали бурой, со свинцовым отливом краской, что не шла к веселеньким золотистым обоям. Не под стать им был и темно-коричневый - по виду неподъемно-тяжелый - диван, обитый толстой кожей. Кроме него, в комнате стояли два кресла в чехлах, голый полированный стол, пара стульев, сосновый буфет (точно такой, как в номере Вакера) и тумбочка с патефоном на ней. - Ну-у, мы на финише? Можно поздравить? - шаловливо и в то же время торжественно обратился гость к хозяину. По недовольному выражению догадался: поздравлять-то и не с чем. Тем не менее Житоров произнес с апломбом: - В любую минуту мне могут позвонить, что признание есть! - встав перед усевшимся в кресло приятелем, брюзгливо добавил: - Сегодня пить не будем. Хватит! И-и... не знаю, чем тебя угощать... - Угостишь чем-нибудь! - неунывающе хохотнул Юрий. Хозяин, будто никакого гостя и нет, прилег на диван, отстраненно развернул областную газету. Друг внутренне вознегодовал: "Смотри, как козырно держится, скотина!" Стало понятно - его пригласили из самодовольного, показного гостеприимства: "А то скажешь - ни разу в дом не позвал". Он, однако, не пролил вскипевшей обиды, а, закинув ногу на ногу, задал тривиальный вопрос: - Что интересного пишут мои местные коллеги? - Да вот гляжу... производственные успехи, как обычно, растут... Ага, отмечается успех другого рода: самогоноварение из зерна изжито. Но из свеклы, картошки - продолжается... - пробегая взглядом столбцы, Марат подпустил саркастическую нотку: - Критика в адрес милиции, прокуратуры... куда смотрят органы на местах? Он уронил газету на пол: - Вот что я скажу. Какие ни будь у нас достижения, но и через сто лет самогонку будут гнать! - Интересное убеждение чекиста! - поддел Юрий и, забирая инициативу, "поднял уровень" разговора: - Я вчера перечитывал Есенина - он бы с тобой согласился. Но я не о самогонке, хотя он в ней знал толк. Его поэма "Пугачев" - вещь, примечательная прозрачными строками... Между прочим, место действия - здешний край. Ты ее давно читал? Помнишь начало - калмыки бегут из страны от террора власти?.. Начальство, продолжил он пересказ, посылает казаков в погоню, но те - на стороне калмыков. Казаки и сами хотели бы уйти. Он процитировал по памяти: - "Если б наши избы были на колесах, мы впрягли бы в них своих коней и гужом с солончаковых плесов потянулись в золото степей..." - Читал дальше: умело, напевно - о том, как кони, "длинно выгнув шеи, стадом черных лебедей по водам ржи" понесли бы казаков, "буйно хорошея, в новый край..." Житоров слушал без оживления, покровительственно похвалил: - Память тебе досталась хорошая. Друг, считавший свою память феноменальной, обдуманно развивал мысль о поэме: - Есенин писал "Пугачева" в двадцать первом году, в год восстаний. Начал писать в марте - когда вспыхнул Кронштадтский мятеж... Он выдержал паузу и произнес в волнении как бы грозного открытия: - Создана антисоветская поэма! Воспето, по сути, крестьянское, казачье... кулацкое, - поправил он себя, - сопротивление центральной власти! Я тебе докажу... - проговорил приглушенно от страстности, с суровой глубиной напряжения. Его лицу сейчас нельзя было отказать в подкупающей выразительности. - Во времена Пугачева, ты знаешь, столицей был Петербург, из Петербурга посылала Екатерина усмирителей. А в поэме, там, где казаки убивают Траубенберга и Тамбовцева, читаем: "Пусть знает, пусть слышит Москва - ... это только лишь первый раскат..." Он был сама доверительная встревоженность: - Ты понял, какое время имеется в виду? Марат понял. Понял, но не дал это заметить. Мы же заметим относительно фамилии Траубенберг, что уже упоминалась в нашем рассказе. Жандармский офицер, который носил ее, не придуман. Возможно, Есенин знал о нем и нашел фамилию подходящей для поэмы. Или же мы имеем дело со случайным совпадением. Однако вернемся к нашим героям. Житоров, скрывая, насколько он впечатлен важностью того, что слышит, сыронизировал в притворном легкомыслии: - Шьешь покойнику агитацию - призыв к побегу за границу? "Индюк ты! - мстительно подумал Юрий. - Будь я в твоей должности - анализом и дедукцией уже вывел бы, кто прикончил отряд!" Его так и тянуло явить этой помпадурствующей посредственности, как он умеет добираться до сердцевины вещей. - Есенина хают, - сказал он, - за идеализацию старого крестьянского быта и тому подобное, но никто не сомневается, что он - патриот, что он влюблен в Русь. Так вот, этот русский народный, национальный поэт призывает массы обратиться к врагам России как к избавителям... Превозносит Азию, восхваляет монголов. Его Пугачев упивается: "О Азия, Азия! Голубая страна ... как бурливо и гордо скачут там шерстожелтые горные реки! ... Уж давно я, давно я скрывал тоску перебраться туда..." Юрий замер, всем видом побуждая друга внутренне заостриться, обратить себя в слух: - У Есенина Пугачев заявляет, что необходимо влиться в чужеземные орды... - "чтоб разящими волнами их сверкающих скул стать к преддверьям России, как тень Тамерлана!" - с силой прочел он. Глаза Житорова ворохнулись огоньком, точно сквозняк пронесся над гаснущими углями. Полулежа на диване в хищной подобранности, он смотрел на приятеля с въедистым ожиданием. Тот, как бы в беспомощности горестного недоумения, вымолвил: - Потрясающе. Другого слова не подберешь... Поэт, - продолжил он и насмешливо и страдающе, - поэт, который рвался целовать русские березки, объяснялся в любви стогам на русском поле, восторгается - мужики осчастливлены нашествием орд: "Эй ты, люд честной да веселый ... подружилась с твоими селами скуломордая татарва". Гость угнетенно откинулся на спинку кресла и вновь подался вперед с мучительным вопросом: - А?.. Ты дальше послушай, - проговорил гневно и процитировал: "Загляжусь я по ровной голи в синью стынущие луга, не березовая ль то Монголия? Не кибитки ль киргиз - стога?.." Вакер простер руки к окну, словно приглашая посмотреть в него: - Он уже так и видит на месте РСФСР новое Батыево ханство! Замечая, как все это действует на друга, сказал с нажимом язвительности и возмущения: - Пугачев выдан сподвижниками из трусости, они купили себе жизнь. Они - предатели! Ну, а кто тот, кого подает нам Есенин под видом Пугачева? Нарисованный крестьянским поэтом крестьянский вождь - призывает вражьи орды на свою родину! Житоров, знавший лишь есенинскую "Москву кабацкую", подумал с невольным уважением: "Какие, однако, достались Юрке способности! В двадцатых-то никого не нашлось, кто бы нашим глаза открыл... Шлепнули б Есенина как подкожную контру!" Он сказал укорчиво: - Стихи еще когда написаны, а ты до сих пор молчал? Вакеру не хотелось признаться, что он раньше не читал "Пугачева". Он читал у Есенина многое, но не все: поэт, казалось ему, опускается до "сермяжно-лапотной манеры", а это "отдает комизмом". - Ты же знаешь, - ответил он с извиняющейся уклончивостью, - я люблю Багрицкого, Светлова, Сельвинского... А на выводы, - произнес твердо, с серьезным лицом, - меня навели решения партии - о том, как опасна произвольная трактовка истории. Он говорил о постановлениях середины тридцатых, когда была отвергнута так называемая "школа Покровского" - за то, что рассматривала прошлое страны лишь как череду классовых столкновений. Сталин нашел, что упускаются сильнейшие средства воздействия, связанные с национальным чувством. Прежний подход был заклеймен как "вульгаризация истории и социологии". Теперь выдвигались новые "основополагающие принципы" воспитания - "в духе советского патриотизма". Все шире и чаще стали употреблять выражение "Советская Россия". Ее историю требовалось подавать как закономерное развитие от Великого княжества Московского к Русскому царству и потом к Российской империи. Трехсотлетнее иго татар открывало возможность усиленно напоминать о священной ненависти народа к иноземным поработителям. Народ ничего так не желал, как гибели захватчиков, шел на величайшие жертвы в борьбе с ними... - Вот что является исторической правдой, и через ее показ осуществляется принцип правдивости, - произнеся еще несколько подобных фраз привычно-гладким слогом, Вакер зловеще понизил голос: - Но кое-кто занимается отравительством... Мы воспитываем любовь и уважение к фигуре Пугачева, а у него на уме якобы - разящие волны нашествия! Тень Тамерлана - желанный союзник. - Ставка на басмачество! В начале двадцатых хлопотно было с ним! - сказал Житоров с категоричностью, как бы выявив самую суть поэмы. Юрий кивнул и, словно в удовлетворении, встал с кресла. Открыв дверцу буфета, он обернулся к хозяину со словами: - Ты, безусловно, прав! Но кончилось ли на том? - запустив, не глядя, руку в буфет, выудил бутылку "зверобоя". - А-аа... это... Шаликин как-то принес, - пояснил Житоров, пряча нетерпение: что еще поведает ему гостенек? Тот задумчиво переложил бутылку из руки в руку и поставил на стол. Давеча хозяин, объявляя, что сегодня они пить не будут, непроизвольно отклонил взгляд к буфету: это не прошло незамеченным. 35 Марат знал: приятель мнется-мнется, а расскажет все, с чем пришел, - и не желал, чтобы тот упивался своим значением. Не ясно ли, что Юрка пробует его выдержку, говоря с умиляюще-нахальной просительностью: - Я посмотрю на кухне? Он не отвечал, сохраняя холодное спокойствие. Гость принес из кухни хлеб, электроплитку и найденную в шкафу банку говяжьей тушенки. Предупреждая вероятное неудовольствие, произнес многозначительно: - В поэме - калмыки бегут со всем своим скотом в Китай... Ты уже все понял, но я скажу... Суди сам: представитель центральной власти обращается к казакам, к тем, - он выделил ударением, - "кто любит свое отечество!" - Вакер подошел к дивану, на котором боком полулежал друг, наклонился к нему: - С чем обращается? Слушай... - и привел есенинские строки: - "Нет, мы не можем, мы не можем, мы не можем допустить сей ущерб стране: Россия лишилась мяса и кожи, Россия лишилась лучших коней". "Россия лишилась мяса и кожи... - впечаталось в мозг Житорова, - какая антисоветская подначка!" - Ну? - срываясь, поторопил резко и хмуро. Юрий передвинул на столе электроплитку, поискал взглядом розетку. - И что услышал представитель Москвы? - проговорил вкрадчиво, косясь на Марата. - Что ответили казаки о калмыцком народе? - Вакер аффектированно продекламировал: - "Он ушел, этот смуглый монголец, дай же Бог ему добрый путь. Хорошо, что от наших околиц он без боли сумел повернуть". Хозяин, все еще стараясь выглядеть непроницаемым, показал, что ему не надо разжевывать: - Национальной интеллигенции адресовано - башкирам, татарам. Подливается масло в их мечту - о расчленении страны. - Провокация, - в тон ему договорил гость и достал из буфета, в котором рюмок не оказалось, чайные чашки. Он вынул из кармана пиджака складной нож, оснащенный для походов, откупорил бутылку, затем вскрыл и поставил на электроплитку банку с тушенкой. Распространился соблазнительный аромат разогреваемого говяжьего отвара с пряностями. - Мне не наливай! - Житоров махнул рукой слева направо, будто отсек что-то. - А я и не наливаю, - приятель наполнил свою чашку настоянной на траве зверобой водкой, отломил ломтик хлеба и опустил в банку с тушенкой, напитывая его бульонцем: - Пробовал так - корочку с соусом? Марат глянул с небрежным любопытством, ноздри его дрогнули. Поддавшись, протянул руку к буханке, чтобы тоже отломить хлеба, но друг остановил: - Вот же готовенький... - подцепил лезвием разбухший ломтик и так, словно сам с удовольствием съел его и сейчас облизнется, сказал: - Из поэмы у вас в театре спектакль сделали. Глаза Марата засветились такой впивающейся остротой, что показались завороженными чем-то сладостным. Юрий поднес к его губам свою чашку, говоря: - Как произнесут со сцены: "Россия лишилась мяса и кожи..." "Произнесут! - ухватил Житоров, в оторопи отхлебывая из чашки. - А если б уже произнесли?" Внутри черепа будто ворочалось что-то твердое невероятной тяжести. Едва не сорвалась с языка фамилия сотрудника, который контролировал культуру в крае. "У-ууу, Ершков, дармоед подлый! Попью я из тебя крови..." Юрий, захваченно-участливо, словно лекарство больному, налил водку во вторую чашку. - Да дай заесть! - взвинченно и грубо бросил Марат. Приятель доставил к его рту кусок мяса на лезвии, при этом не уронив ни капли сока. Прожевывая, хозяин спросил как бы между прочим: - Когда премьера? - Завтра. В мысли, что с мерами он не запоздает, Житоров приказал смягченно-барственно: - Слетай за вилками, что ли. Когда Юрий вернулся из кухни, оба дружно налегли на выпивку и тушенку. Безвыразительно, точно отпуская замечание о чем-то будничном, Вакер сказал: - Представителя Москвы, Траубенберга, и второго... их убили, совсем как... - он замолчал, цепко глянув в глаза приятелю, чье мускулистое лицо сжалось от глубинного озноба, вызванного прикосновением к застарело-болезненному узлу. "Тешится! - отравленно думал Житоров. - А как же - вон что раскрыл!.. Параллели тебе, сравнения... Демонстрирует себя!" Подхватив вилкой порцию тушенки, Марат закапал стол жиром: - А ведь хотел бы, чтоб условия изменились, а? - он вдруг расхохотался полнокровно и добродушно. Рассмеялся и Вакер. - Какие, ха-ха-ха... условия? - сказал беспечно, словно едва справляясь со смехом, а на деле усиленно скрывая настороженность. - Ну, чтобы стало возможным поафишировать себя в печати, а не только здесь, передо мной... Разобрать поэму, показать всем, как умно ты до того и до сего дошел... Душа у Юрия остро затомилась. Друг оказался так близок к истине! Хотя, если глядеть трезво, сопоставляя с минусами все выгоды его, Вакера, положения... - Ты меня подозреваешь в антисоветчине? - он постарался передать клокотание еле сдерживаемой обиды. Высказанное, казалось, возбудило в хозяине угрюмую радость. - Если б подозревал - то неужели сидел бы тут с тобой и пил? - произнес он с удивлением и приподнятостью. - Наверно, нет, - гость счел нужным это сказать, убежденный, что подозрения и не только они никак не противоречат задушевности совместной выпивки. "Гадюка!" - был