олгарии? Неужели затем, чтобы перейти к рассказу о крепостных, затюканных российскими помещиками? Но ничего подобного мы в этом произведении не находим. Зато перед нами предстает замечательная по необыкновенно ярким подробностям сцена, где главные фигуры - немцы... Вакер, перечитывая эпизод, не мог не признать правоту хорунжего. "Гурьба краснорожих, растрепанных" пьяных немцев, которые в подмосковном Царицыне привязались к русским дамам, впечатляла куражливо-хозяйской бесцеремонностью. Чего стоил "один из них, огромного росту, с бычачьей шеей и бычачьими воспаленными глазами", который "приблизился к окаменевшей от испуга Анне Васильевне" Стаховой, русской дворянке, и проговорил: "А отчего вы не хотел петь bis, когда наш компани кричал bis, и браво, и форо?" - "Да, да, отчего?" - раздалось в рядах компании. Лишь один из мужчин, сопровождавших даму, шагнул вперед: Инсаров. Но его остановил Шубин и попытался выговорить немцу. Тот, презрительно склонив голову на сторону и уперев руки в бока, произнес: "Я официр, я чиновник, да!" - и отстранил Шубина "своею мощною рукой, как ветку с дороги". Он требует от барышень "einen Kuss", "поцалуйшик", остальные немцы поддерживают его, не чувствуя ни малейшей опаски. И лишь Инсаров оказался для них неожиданностью, обойдясь с их собратом решительно и энергично: тот "всей своей массой, с тяжким плеском бухнулся в пруд". Как только собратья, опомнившись, вытащили его из воды, он, чин русской службы, начал браниться: "Русские мошенники!" Далее следует не менее красноречивая, наводящая на размышления подробность. Немец кричит "вслед "русским мошенникам", что он жаловаться будет, что он к самому его превосходительству графу фон Кизериц пойдет". Юрий оказался в затруднении. С одной стороны, прочитанное подтверждало, что немцы, преисполненные уверенности в своем значении и роли, были необычайно обласканы судьбою в России. С другой стороны, напрашивалась мысль: уж не хотел ли Тургенев сказать, что русским надо бы, по примеру Инсарова, побросать их в воду? Искушенным взглядом литератора Вакер схватывал и схватывал "упоминания", которые случайными счесть не удавалось. Помещик Стахов тайком дарит лошадей с конного завода, принадлежащего жене, любовнице-немке Августине Христиановне. А она в разговорах с немцами отзывается о русском барине "мой дурачок". Преуспевающий обер-секретарь сената, которого Стахов прочит в мужья своей дочери, достается опять же немочке... То, что Елена предпочла русским молодым людям Инсарова, находит понимание у Шубина: "Кого она здесь оставляет? Кого видела? Курнатовских да Берсеневых... Все - либо мелюзга, грызуны, гамлетики, самоеды, либо темнота и глушь подземная". В самом деле, Берсенев был при дамах, когда к ним привязались немцы, и не вступился. Не занятно ли сопоставить это с упоминанием в конце романа: Берсенев едет в Германию учиться и пишет статью о преимуществах древнегерманского права, о цивилизованности немцев? Юрий подчинился странному побуждению найти в книге все штрихи, которые подчеркивали бы мысль о немецком засилье. С неожиданной серьезностью повлекло превзойти хорунжего доказательствами, что Тургенев снова и снова предлагает читателю сравнить Россию со странами, в которых господствуют иноземцы... Инсаров и Елена в Венеции - австрийском владении - идут по берегу моря, и позади них раздается властный окрик на немецком: "Aufgepasst!" ("Берегись!"). Надменный австрийский офицер на лошади проскакал мимо их... "Они едва успели посторониться. Инсаров мрачно посмотрел ему вслед". А вот они проходят мимо Дворца дожей. Инсаров "указал молча на жерла австрийских пушек, выглядывавших из-под нижних сводов, и надвинул шляпу на брови". "Тургенев подчеркивает в своем герое чуткое, глубокое негодование при виде унижения одного народа другим", - Вакер остался доволен этой родившейся в его голове фразой. Он мысленно взялся за перо... В Москве Инсарова возмутила наглость немцев, уверенных в своем праве унижать русских. В Венеции его скребет по сердцу от поведения австрийского офицера, от вида австрийских пушек... Казалось бы, продолжал мысль Юрий, то же, что и Инсаров, чувствует навестивший его русский путешественник, восклицающий: "Венеция - поэзия, да и только! Одно ужасно: проклятые австрияки на каждом шагу! уж эти мне австрияки!" Не отсылает ли высказанное к эпизоду в подмосковном Царицыне? Перечитывая восхитительное описание Царицынских прудов, как не произнести слово "поэзия"?.. добавив: "Одно ужасно: краснорожие бесчинствующие немцы!" Русский путешественник, однако, о немцах не вспоминает. Он восхищен войной славян против турок, тем, что Сербия уже объявила себя независимою, он сообщает, что в нем самом "славянская кровь так и кипит!" После его ухода Инсаров произносит полные горького значения слова о "славянских патриотах" России: "Вот молодое поколение! Иной важничает и рисуется, а в душе такой же свистун, как этот господин". Юрия будоражило изощренное, жгучее чувство: в какое оригинальное, щекотливое положение сумел он мысленно себя поставить! Немец, он разъясняет русской публике (пусть пока в воображении) противонемецкую нацеленность романа, до сих пор не понятого Россией! Сейчас, когда немцы подступили к Москве, когда патриотическая пропаганда важна, как порох, как динамит, имя Тургенева, известное каждому красноармейцу со школьной парты, здорово бы добавило паров. Если германское племя так унижало россиян при царях-немцах, прятавшихся под русской фамилией, то что будет с народом - начни открыто властвовать германский фашизм? Гитлер? Юрий представил свою брошюру с новой трактовкой романа "Накануне". Брошюру зачитывают, разъясняют политруки в ротах, выдержки из нее перепечатывают газеты от дивизионных до центральных, ее текст звучит по радио... Взыгравшему воображению явился плакат... плакат с портретом Тургенева в верхнем правом углу; посередине же - Инсаров, эффектно поднявший в воздух дебелого, с выпученными глазами немца, который сейчас полетит в пруд... Но одного Инсарова мало. Вакер опять схватился за книгу. В конце ее Шубин пишет из Рима своему апатичному приятелю Увару Ивановичу в Москву: будут ли в России "люди" - те, надо понять, люди, которые не потерпят национального унижения? Увар Иванович "поиграл перстами и устремил в отдаление свой загадочный взор". "Вот, вот что надо будет сказать..." - окрылило Юрия: на плакате представились политрук с наганом в поднятой руке, устремившиеся за ним на врага бойцы, у них грозные лица, руки крепко сжимают автоматы ППШ. "Это они - те самые люди, которых так жаждал увидеть русский классик! Сегодня их - целая армия. Какою тоской по ним дышат строки романа "Накануне"! Но только Советская Родина смогла дать их - мужественные, сознательные, они ненавидят поработителей святой ненавистью..." Вакер стал прикидывать, какой срок, при загрузке газетной работой, понадобится ему, чтобы сделать дело. Дело, которое вознаградит и переменой национальности, и возвращением в Москву; вознаградит возможностями, какие открыты перед публицистом с именем. Надежда на перелом судьбы трепала его не слабее лихорадки; он кутался в одеяло, ворочался, потел, пока, наконец, сонное забытье не снизошло к нему. Когда же он вышел в белесо-серое, обдавшее морозом утро с розовой полосой над дальним лесом, - пристукнула сухо выстудившая трезвость. В ночном хмельном возбуждении рисовалось, как кому-то наверху придется по душе пример коммунистической сознательности: немец сумел увидеть в русской литературе еще неизученные предостережения о немецкой опасности! Собрал, систематизировал доказательства того, что его соплеменники, его предки отнюдь не чувствовали благодарности к принявшему их народу... Коммунист, который нашел в себе силы преподать такое открытие, заслуживает особых отличий. От свежего ли воздуха, но теперь мышление обрело строгую ясность: а если наверху решат, что его работа должна принадлежать перу публициста, писателя с уже прославленным русским именем?.. Оно и впрямь оказалось бы гораздо действеннее. Много ли могла сказать массам неизвестная, да еще и немецкая фамилия? Тогда как имя чтимое сделало бы работу сразу же бьющей в цель. Ну, и само, разумеется, запламенело бы в еще большем значении и почете... От представления, что его лавровый венок водружает себе на голову литературный корифей, Юрий вдруг до костей замерз и пришел на работу с сильным насморком. 82 Зима неохотно, мало-помалу сдавалась; по утрам лучи быстро съедали бахромчатый иней на густохвойных ветвях. Санный путь испортился, к полдню ухабы наполнялись грязно-желтой водой. В такой день расправляющей крылья весны Вакера вызвал по телефону районный уполномоченный НКВД. Не приглашая сесть, дал вопросительно-кротко улыбающемуся Юрию повестку о явке на лесозаготовительный участок. На вопрос, а как же с работой в газете, ответил отчужденно-ровным голосом: - Есть постановление Государственного Комитета Обороны. Все немцы - независимо от партийной принадлежности, воинского звания, выборных партийных и советских должностей - мобилизуются в рабочие колонны на время войны! По берегу Енисея теснились палатки; бараки из свежесрубленных сосен еще не были выведены под крышу. Пейзаж, однако, уже получил категорическое завершение в колючей проволоке, вышках с часовыми, в настороженных овчарках. Вакер, обрубая с поваленных стволов ветви и волоча их за сотню и более метров, по-новому оценил всю задушевность когда-то читанного стихотворения: "Отмотались мои рученьки, ломотой налились ноженьки..." После ледохода начался сплав леса. Работая на плоту, который течением ударило о затопленное дерево, Юрий сорвался в тяжело клокочущую ледяную воду. Вытащили его чуть живого. Охрана позволила двоим зэкам под руки отвести его в лагерную больницу. Лекпом (лекарский помощник) дал ему аспирину, а в спирте отказал. Мольбы Юрия, чтобы его растерли сухим полотенцем, тоже не имели успеха - его выпроводили. Но через сутки он вновь был в больничном бараке, врач определил острое воспаление почек. Не один день пролежал Вакер посинелым, хрипя туго, надсадно. Выкарабкался. Когда его выписали, лицо оставалось землистым, на нем отпечаталось недвижимое напряжение. Лесным воздухом подышать не привелось: ждала дорога. Он был внесен в список немцев, которых отправляли в Оренбургскую область, где для нужд нефтедобычи формировался один из отрядов Трудармии. В конце пути за дверным проемом скотного вагона поплыла знакомая южноуральская степь. По прошлогодней щетинистой стерне мчался низовой ветер, кое-где пространство сияюще зеленело прошвой пробившихся всходов, увалы по горизонту угольно чернели пятнами свежераспаханного пара. Со станции конвой погнал прибывших дорогой, обсаженной тополями, с их веток капал сок; над палой подгнившей листвой доцветали ландыши. Потом глазу открылся сизоватый, в ряби от ветра пруд, который лежал на плоской, без кустика, равнине. За прудом врос в землю серый деревянный домик. Перед ним была произведена перекличка. Стройный с седыми висками мужчина, державший в руках тетрадь, назвав фамилию Вакера, приостановил на нем взгляд, а после поверки спросил: - Вы в газете не печатались? Он помнил кое-какие выступления Юрия и, оказалось, знал разницу между репортажем и очерком. Человека звали Аксель Киндсфатер, до выселения он преподавал русский язык в Саратовском университете, а теперь состоял помощником начальника колонны (колонной именовалось рабочее формирование). - Вы ведь сын Иоханна Гуговича? - заинтересованно и уважительно спросил Киндсфатер. - Где он теперь? В лагере на Енисее Юрий получил письмо от отца. Его с матерью выселили в Зауралье, и отец сообщал: мобилизованный в Трудармию, он назначен начальником коммунально-бытовой службы строительного треста. Огромный трест был в ведении НКВД. Киндсфатер выслушал Вакера с серьезностью человека, делающего определенные выводы. - Распределение на работы лежит на мне, - сказал он. - Хотите на маслозавод? Там подсолнечное масло вырабатывают. В конвое - парень сговорчивый: дадите ему жмыха и с собой принесете. Подсобная работа на маленьком заводике не шла в сравнение с каторгой лесоповала, и тоска Вакера стала ровнее, порой окрашиваясь в светлые тона надежд. Вечерами он приходил в землянку к Киндсфатеру и, пока тот еще корпел над отчетностью, разживлял печку. В жестяном дымоходе взревывал раскаленный вихрь, и хлопотную занятость вытягивало из тесного, похожего на нору жилища. Юрий приноровился жарить лепешки из жмыха, которые они с Киндсфатером проворно поедали, облизывая замасленные пальцы. - Я говорил о вас с Юстом, - сообщил однажды Аксель Давидович. - У нас как заведено... я не могу постоянно заниматься бумагами, ибо по идее... - он усмехнулся, - мы все должны выполнять тяжелые физические работы. Возможно, вас возьмут на мое место. Юст, начальник колонны, ранее заведовал свинофермой в самом крупном совхозе Немреспублики. Плечистый мужчина с размеренными жестами имел то спокойно-лихое выражение, с каким начальники, без лишних слов, угощают подчиненных пинком. Юрию он сказал, что знает его отца "как требовательного руководителя". - Напишите от меня привет! Предупредил, что быть или нет Вакеру его помощником, решает "опер". Ему надо просительно улыбаться, но сразу же рассказать о "деятельности в московской газете", упомянуть "больших деятелей", с какими встречался. Оперуполномоченный НКВД Милехин был местным уроженцем, держался с немцами просто, как деревенский с деревенскими, отличался склонностью к шутке - и при всем при том перед ним дрожали мелкой дрожью. Говорили, что до назначения в трудотряд он "своих русских рабочих" отдавал под суд за социальную пассивность (умеренность в увлечении общим делом). Вакер ждал, когда Юст представит его, но Милехин вечером вдруг сам зашел в землянку к Киндсфатеру. Тот вскочил так резво, что керосиновая лампа на столе покачнулась. Юрий мгновенно отвлекся от шипящей сковороды с лепешками и встал навытяжку. Форма на Милехине сидела мешковато, но сапоги были начищены. Он обзыркал помещение темными юркими глазами и указал пальцем на сковороду: - Еще раз увижу - заведу дело о покраже жмыха! - Повернув голову к Киндсфатеру, добавил высоким крикливым голосом: - А завтра на строительство плотины пойдешь, потаскаешь камни, Давыдыч! - он по-сельски питал слабость к "ы", которое произносил с нажимом. Сев на табурет, заговорил с Вакером: - Вы от газеты приезжали в наши края? Тот, подтвердив, сказал, что написал повесть о Гражданской войне в здешних местах. Милехин тут же достал из планшетки записную книжку: - Ну-ка - название! Юрий указал и журнал, в котором повесть была напечатана. Опер смотрел с откровенной любознательностью: - Золотое перо, значит? Повидал я ваших, - и привел в виде всеобъясняющего довода: - Мой отец - директор типографии района! - Затем поведал с незлобивой насмешливостью: - Начальник мой называет ваших - златоперники! - Помолчав, сказал с вкрадчивостью понимания: - Дневничок ведете? заметочки какие-нибудь себе записываете? Вакер знал запрет на подобное и покамест не пытался его нарушать. - У меня и карандаша нет, - сказал честно и горько. - Верю и хочу убедиться! - воскликнул опер с видом своего в доску мужика и принялся за обыск в землянке. Завершая, перебрал служебные бумаги на столе Киндсфатера, после чего велел ему и Вакеру вывернуть карманы, а затем разуться и "потрясти" обувь. - Запомнили? - произнес с многообещающей угрозой. - Найду что-нибудь записанное - поздно будет жалеть! 83 Милехин разрешил "подержать" Вакера на месте Киндсфатера, и утро теперь начиналось у Юрия с котелка каши, принесенного вестовым в землянку. Потом приходил народ, и Юрий Иванович, глядя на заявки и в список, объявлял, где кому сегодня работать. Большинство отправлялось на буровые установки; другие шли копать траншеи под газовые трубы, обжигать кирпич, плотничать. Не без самоуважения держались перед Вакером шоферы. Их русских коллег повытребовал фронт, и они были в цене: обретя привилегию работать бесконвойно. Колхозницы, собравшись на базар и поджидая на обочине попутную машину, с чувством отрады смотрели на молодое мужское лицо... Подвозить пассажиров запрещалось, но кто нынче мог уследить? С каждой ездки шоферам доставалось то с мешочек муки, то с десяток яиц, то с литр сметаны. Они приносили дань Юсту, и тот ревниво следил, чтобы помощника не разобрало желание приобщиться к священному праву... В колонне было немало женщин, их направляли, главным образом, в цех, где валяли валенки, или на прополку картофельного поля. Юрий взглядывал на хорошеньких, и ответное гордо-занозистое выражение говорило ему: эта снискала расположение Юста. Доставало, впрочем, тех, кто расположение уже утратил. С Вакером начальник колонны обращался покровительственно-любезно. Однажды он его "посадил на контору" - уступил комнатенку в домишке у пруда. Юрий должен был "оформлять распределение" телогреек и рукавиц. Однако то, что груз прибыл, Юст и Милехин держали в секрете - помощник получил от них соответствующее предупреждение. Начальник колонны составил список, и вызванный народ собрался перед домиком. Юст произнес устрашающую речь: наверху недовольны их трудом! меж тем рабочая сила требуется за Полярным Кругом... - Кому здесь слишком тепло, я тех отправлю! - зловеще прозвучало в заключение. После этого людям предложили по одному входить к Вакеру. Тот, проинструктированный, холодно смотрел в забито-безвольные лица вчерашних пахарей, свинарей, конюхов: - Получи рукавицы! - и указывал на кучу рукавиц в углу. Человек, потоптавшись, робко брал пару. - Распишись, что получил! Неверной от напряжения рукой ставилась подпись. - А телогреек на всех нет! - объявлял затем Вакер. - Ты телогрейку не получил? Труармеец глядел в испуганной растерянности и отрицательно мотал головой. - Распишись тут, что не получил! - пододвигал бумагу Юрий, и непривычная, будто одеревенелая, рука снова выводила каракули напротив фамилии. Они удостоверяли, что телогрейка человеку выдана, как и рукавицы. Юст появился, только когда процедура окончилась, и забрал документы. Поскольку взгляд у помощника был вопросительно-злой, сказал успокаивающе: - Не обидим! - На мне какая ответственность! - нажал Юрий. - Отказался бы! Землекопом было бы тебе лучше! - Юст подчеркнуто произнес "тебе". Власть шла ему, как прирожденному наезднику идут шпоры. Он умел прикосновением хлыста пощекотать самолюбие и подтянуть. Взглядом на подчиненных он напоминал псаря, который "до нутра" знает своих гончих, борзых и норных. В массе рабсилы он приметил тех, с кем стоило считаться. Им и в самом деле достались телогрейки. Подавляющее же количество их, новеньких, на вате, в мгновение ока обрело хозяев на стороне - которые смогли достаточно заплатить. Вакер получил приглашение прийти, как стемнеет, к начальнику "на дом". Юст занимал просторную землянку, разделенную дощатыми перегородками на приемное, "рабочее" и спальное помещения. Еще на подходе Юрий услышал патефон; крутилась пластинка с записью Лемешева: "Паду ли я, стрелой пронзенный..." В торце стола сидел по-хозяйски Милехин и курил папиросу. Юст расположился справа; не вставая, протянул пришедшему руку. Здесь уже были несколько шоферов, буровой мастер и пара его людей, недавний майор авиации с планками медалей, с орденом Красного Знамени на кителе, а также Киндсфатер. Опер кратко велел сидевшему слева от него майору: "Пересядьте!" - и кивком пригласил Вакера занять место. - Прочитал я ваше... "Вечная молодость пламени" - хорошее название. Здорово вы описываете сознательность старика! Юрий поблагодарил. Вестовой хозяина стал подавать миски с кашей, и Вакер возбужденно потянул носом воздух. Пшенная каша была со шкварками: чадно-приторный запах жареного сала казался бешено соблазнительным. По рукам пошли фляжки с водкой, гости наливали себе сами. Милехин, двинув пальцем, велел Вакеру приблизить ухо. - Я вам сочувствую как творческому человеку, который сейчас не может работать по профессии. Вот вам и самому, - он подпустил подначку, - пригодится сознательность... для хорошего дела нехороших мест нет! Пейте, ешьте, пожалуйста. Кому только тело греть - тому телогрейку, а вам надо больше! - он не сводил с Юрия глаз; тот, чувствуя, что унижение почему-то мало его задевает, выпил стакан и стал жадно носить кашу ко рту полной ложкой. С этого вечера, который позднее украсили своим присутствием женщины, Юст стал регулярно одарять Юрия фляжкой водки. Подсчитывая, однако, в уме, сколько примерно огребли начальник и опер, Вакер заключал в безысходности переживания: его держат на доле не выше одного процента. А ведь именно он - мишень для жалоб, и, в случае чего, вряд ли ему удастся потянуть за собой распорядителей в лагерь строгого режима. Однажды, терзаемый непреходящим беспокойством, он сказал Юсту: народ-то увидел, что на некоторых появились телогрейки. Как бы не привелось воскликнуть: "К нам едет ревизор!" Начальник взглянул с презрительным удивлением. - Бумагу написать и отослать? Для них было бы легче в мине ковыряться, - он будто протиснул слова сквозь челюсти, которым не дал труда разомкнуться. Юрий должен был сказать себе, что человек, хотя и не творческий, преподнес определение - выразительнее не подыщешь. В самом деле, стоило попытаться вообразить, как эти люди потупленного взора с фамилиями Бауэр, Крепель, Захер, Липс задумываются над листом бумаги... Вспомнилось, с какой отчужденностью, хотя и снисходительно отец говорил о них, - тех, кто не руководил, но кем руководили. Они умели копить деньги и устраивать добротные жилища, варить хорошее пиво, делать вкусную колбасу - постоянно чувствуя необходимость власти над собой. Коренящаяся в них потребность была неотторжима от нужды в домашнем порядке, в устойчивом доходе. Если их этого лишали, то улучшения (вольно или невольно) они ждали, опять же, исключительно от власти. Вакер усмехался: что за глупость верить, как верит низовой расейский народ, будто эти немцы прятали заброшенных к ним германских парашютистов. Какая, по сути своей, похвала - эта варварски-примитивная вера! За укрывательство, по законам войны, расстреливают. Мыслимо ли, чтобы колхозники, которые послушно выслуживают трудодни, поглощенные заботой, как бы откормить свинью на продажу, не обомлели при мысли о "черном вороне", о людях в форме? Германский парашютист никак не оказался бы для них представителем силы: ведь он появился бы тайно, прося укрыть его. И потому был бы непременно выдан. Воодушевляться тем, что Германия сильнее, что она, победив, оценит твою помощь - на то требовалось воображение. Люди же эти обладали совершенно плоским сознанием. Они должны были своими глазами увидеть, как русская власть умаляется, уходит. Начальники спешно садятся в машины, уносятся на восток. Торопливо отступают войска... Нужно было проводить взглядом последнего солдата. И когда затем задрожала бы земля и появились бы германские танки, мотоциклисты, автоматчики, - только в эти минуты в головах перевернулись бы песочные часы. Из калиток, широко улыбаясь, вышли бы старики, заговорили по-немецки. Выскочили бы девушки, из самых бойких, со жбанчиками домашнего пива, с "кухэн", с цветами. Теперь (и только теперь!) местным немцам явилось бы непреложной истиной: они принадлежат Германии! они бесконечно любят ее - победоносную, родную. Любовь будит движения души: миг - и посыплются доносы. У этой женщины муж - русский офицер! А тот старик, что проворно зазвал в дом танкистов, - в молодости служил в ЧК и еще недавно щеголял значком "почетный чекист!" На плоскости нет углубленьица, где отложилось бы: а если через месяц, через полгода русские возвратятся? Дабы представить, что новые доносы высветят доносчиков и должки неминуемо будут взысканы, - много ли воображения нужно? Но его не имелось нисколько, почему поиск маневра был немыслим. Вермахт крушил Красную Армию, тыл лихорадило, что было для уголовников и пролаз всех мастей как дождь на грибы. Обвиненные же немцы после Указа о выселении не разбежались, не попрятались, а дружно пошли к скотным вагонам. И в долгом пути никто не отстал от эшелона - а попробуй власть вот так, при ничтожной охране, перевозить карманных воров? сколько бы их прибыло к месту назначения? Воришек бы не довезли - а людей, которые якобы прятали вражеских парашютистов и готовили вооруженное восстание, благополучно доставили куда надо. Доставили - и они по-воловьи трудятся не ради благополучия, а потому что велено. Вакер думал, что вождь, разумеется, все это знал заранее. Знал, что один народ безоговорочно поверит: да! опасные враги, поделом наказанные. А другой, обращенный в невольничий табун, будет приносить пользу, выживая на мизерной пайке. Как вода рыбе, ему необходима власть - а, значит, и обижающая, - она сладка, и он завещает детям не обиду, а любовное почтение к советской власти. 84 По-осеннему синеватой стала поверхность пруда, перезревшая рогоза устало гнулась над зарослями осоки. Вакера оторвали от стола с чернильницей-непроливайкой: копать картошку или, по-газетному, "убирать второй хлеб" считалось занятием, для всех трогательно желанным. Налегая на лопату, ощущая, как тело изливает пот через все разверзшиеся поры, он поглядывал на тыквы: их семечки посеяли, когда сажали картошку. Заманчиво-полновесные - тыквы лежали на земле, будто разбросанные с воза. Вечером одну, наверное, удастся унести в землянку и испечь. Он оказал Юсту и Милехину другие услуги вроде распределения телогреек, и опер разрешал, без посторонних, называть его Александром Афанасьевичем. От него Вакер знал, что германские войска подошли к Сталинграду, овладели кубанским черноземьем и проникают все дальше на Кавказ. Опер говорил рассудительным голосом секретаря сельсовета: - Смотри сам, Юрий Иваныч: был бы ты, прикинем, комбатом при таком нашем отступлении. Как тебя отстаивать от разговоров: командир, мол, немец - потому и бежим... Сознательность у солдат простая, каждому не докажешь, что ты не сам приказал отходить, а исполняешь приказ. Ну и смог бы ты чувствовать себя уверенно? наказывать и внушать: твоя воля - закон для подчиненных?.. На то ваш брат собран отдельно, ну и в командиры путь не закрыт. Погляди, как Юст командует! Кто из ваших может на него шипеть? Вакер не возразил, но и не подал вида, что башковитый опер высказал его мысли. А тот добавил: - Юрий Иваныч, ты - с высшим образованием человек, а война еще не завтра кончится... при первой возможности я тебя выдвину. Угнетало: до чего обстоятельства понизили его требования к жизни - для него судьбоносно обещание лейтенанта! В голову лезли слова мыслителя: возможности стать счастливым выпадают каждому, но не каждый умеет ими воспользоваться... Виделся, точно это было только что, крест, четко нарисованный на башне танка... танк, вздымая пыль, приближался, а Юрий был так заворожен, что не сразу бросился с улицы прочь. Позднее он думал: "Песочные часы хотели перевернуться!" Если бы он дал внутреннему кипению вырваться действием: перешел бы к немцам... часы отмеряли бы совсем иное время! Время вне прозябания в сибирском селе, вне каторги лесоповала. Какая бы малая ни досталась ему должность у немцев в русском отделе пропаганды, он, по выражению блатных, "не лишился бы полздоровья" и не копал бы ныне картошку, тешась предвкушением праздника: сварить и съесть ее полный котелок. x x x Поблизости таилась пища - суслики, - и это разжигало в народе страсть. Пока большинство рыло картошку, кого-то отряжали на болотце за водой; ее таскали ведрами к припасенной бочке, а затем заливали нору, карауля миг, когда покажется мокрый, как губка, зверек. Юрий обычно ходил за водой с Киндсфатером. За болотцем земля ощетинилась изжелта-серыми щетками жнивья, на межах засел репейник, силой спорил с ним матерый овсюг. Стрекозы челночили в воздухе, прогретом сентябрьским солнцем. Вдали на равнине прочно стояли хлебные зароды с ровным, будто литым верхом. Вакеру помыслилось о скрытой в них могущественной энергии, которая способна, вопреки ненастьям, в любую погоду сохраняться и год, и второй, и третий. В какие может она воплотиться пиршества с калачами, блинами, пирогами, с ведрами самогонки... Воображенное сменилось сквозяще-страшным: сколько в нем самом убыло жизни!.. Невыносимо тоскливо было чувствовать в осенней степной вольности запах дымка от костров, разведенных трудармейцами. Вакер ощутил себя пронзительно заболевшим некой странной памятью кочевий, мысль одержимо повторяла строку Есенина: "Если б наши избы были на колесах..." Не тот ли же неукротимо-надрывный, безнадежный порыв владел поэтом, когда в 1921-м, в год самых отчаянных крестьянских восстаний, он написал: "Пусть знает, пусть слышит Москва - это только лишь первый раскат"? С корежащей внутренней усмешкой думалось - а что если бы творческая сила могла обратить запечатленную Пугачевскую войну в энергию и обернулась бы пиршеством сокрытая в хлебных зародах жизнь? Теперь, когда вермахт раскачивает исполинскую постройку и из края в край разносится скрип устоев, почему бы, в самом деле, не проснуться тому непокорству, о котором говорил и писал хорунжий Байбарин? Если есенинский Пугачев так желал прихода чужеземных орд, то вот оно: нашествие западного Тамерлана! его загорелые, покрытые пылью, с засученными по локоть рукавами солдаты дошли до Волги, егеря водрузили знамена на вершинах Кавказа... О-оо, рухни режим - он, Вакер, нашел бы местечко на пиру!.. Всплеснуло: ведром зачерпнувший воду Киндсфатер обернулся. - Почечные боли мучают? Отечность у вас под глазами... - Ночью бывает - хоть на стенку лезь! Но в больнице не полежишь... У Юрия, неожиданно для него самого, вырвался вопрос: верит ли Киндсфатер в Бога? - Я вас не провоцирую, Аксель. В нашем положении, сами знаете, за религиозность не накажут. Продолговатое с седыми висками лицо чуть оживилось. Они сели на порыжелую траву, в которой трещали кузнечики. - Что-то есть... - Киндсфатер глянул из-под бровей в небо. - Но не надо смешивать с суевериями... хотя и они небезосновательны. В любой здешней деревне вам расскажут про выходящих из могил покойников, про домовых, про духов, которые живут в овине, в баньке, в хлеву... - И за этим есть основание? - Да! Само то - что эти образы живут! Пусть только в сознании - но в коллективном, в массовом сознании. Они являются его структурой и влияют на материальную жизнь. Вот вам пример. Знакомый мне шофер завел в деревне женщину, ей посчастливилось разжиться рыбой, и в канун его визита был испечен рыбник. Ночью женщину разбудило жутко громкое мяуканье. Раздавалось из пустого хлева: хлев под одной крышей с избой. Бабушка этой крестьянки объясняет: "Это не кошка мяукает, это... не буду поминать - кто... Надо ему рыбник отдать - не то плохо будет, все может сгореть". Хозяйка: нет-нет, как можно? завтра Оскар приедет! Он знает, что будет пирог. - У меня слюнки потекли, - сказал Юрий как бы в шутку. - У меня тоже. Мяуканье - а оно уже казалось не мяуканьем - не смолкало, и бабушка нудила: "Пирога хочет! Не отдашь - дому конец!" Женщина отнесла рыбник в хлев - стало тихо. Утром заглянула: пирога нет, а сидит котище с раздувшимся брюшком и облизывается. Юрий засомневался, что кот мог сожрать целый рыбник. - Если очень голодный - съест! - возразил Киндсфатер. - Итак, приехал шофер и был страшно обижен, что его пирог скормили коту. Женщине пришлось услышать, что она невежественная и темная. Это ей не понравилось, и она заявила: то вовсе был не кот, а под видом кота! Он не дозволил, чтобы рыбником кормили немца! Немцы пришли с войной, убивают, жгут, насильничают... Потому невидимые, кто оберегают дома, овины, хлевы, не выносят, чтобы немца пирогом угощали. И был шофер наш площадно обруган, назван проклятым фрицем и выгнан. - Но баба-то знает, что ее рыбник сожрал кот, - заметил Вакер. - Пройдет время, и она будет непоколебимо уверена: не кот! Таково обыденное сознание: невероятное приживается в нем скорее! Уже сейчас вся деревня вам скажет: домовой целую ночь мучил бабу, за то что с немцем спуталась, она немцу пирогов напекла - а домовой съел! Они помолчали, соглашаясь в невысказанной мысли: нечистая сила стала глубинной, надежной структурой патриотизма. 85 В последующие месяцы Вакер и Киндсфатер служили в помощниках у Юста, поочередно возвращаясь к физическому труду. Крещенские морозы пришлись на время, когда Юрий сидел за конторским столом; срок работы в тепле должен был окончиться не раньше марта, что просветляло ожидания от жизни. Она, однако, своенравно сгримасничала. Вакера вызвали к начальнику, который сказал жестко и ободряюще: - Поедешь в степь! Срочно нужны рапорты о трудовом отличии. Бригада будет готовить площадку под буровую - побудь с ними неделю. Подадим так, что руководящий состав личным примером того-сего... на самых тяжелых участках... ты понял. "Спасибо за доверие! Причислили меня к руководящему составу!" - издевательски, хотя и мысленно, воскликнул Юрий. Вслух же он сказал: - Значит, неделю только - ваши слова! На степь студено дышало серо-каменное небо. Грузовики, постреливая моторами, везли к месту назначения с рассвета до сумерек, и кругом было снежно и мертво. На другой день машины уехали. Вакер, группа трудармейцев и два солдата-конвоира остались в палатках. Конвой, понятно, занял ту, что получше. Вакеру и его людям досталась палатка с обгорелым возле печной трубы верхом, со сбитой из досок, укрепленной на низких столбах дверью. В железной печке жирно горел мазут, вдоль брезентовых стен стояли скамьи, были устроены сборные нары. Солдаты в белых нагольных полушубках, в серых армейских валенках неохотно выходили наружу, где трудармейцы - кто в истасканных пальто, кто в стеганках с торчащими клочьями ваты - расчищали снег до земли. Ее предстояло долбить: от мороза твердую, как гранит. Юрий, выдержав полсмены, почувствовал: хватит. Заиндевелый от стужи, толкнул схваченную наледью дверь, подошел к печке и присел на корточки. Вошел ефрейтор с неподвижно-злым лицом, по-командирски отрывисто произнес: - Идите работать! Время не вышло. - У меня хронический нефрит: воспаление почек, - сказал с видом доверительности Вакер, - и потом, я здесь в качестве распорядителя работ. К концу второго дня ефрейтор уведомил: - Нерасчет вышел. Печки столько жрут мазута - запаса еще на пару дней хватит. А за нами приедут через пять. Теперь, когда люди уходили трудиться, печку едва топили. Юрий, возвращаясь в палатку, напрасно прижимался к чуть гревшему железу. В теле сидела стылость, и от нее ноющей болью наливалась поясница. Появилась одышка. Когда он шел по нужде, его покачивало, перед глазами волновалась мутная зыбь. Никогда не отпускавшее чувство голода пропало. Однажды за ужином он повозил ложкой в котелке и отставил его. Вызвало отвращение то, как трудармейцы крошили хлеб в баланду лоснящимися, словно проросшими грязью руками, потом хищно поедали кашу с подсолнечным маслом: оно блестело на щетинистых подбородках. Какое довольство было на лицах! Его тянуло на рвоту. Если бы он не коченел от холода, то бросился бы на воздух из этой вони, исторгаемой раззадоренными утробами. Остатки мазута догорали в печке, а палатку заметало снегом, сильный буран не давал машинам добраться сюда. Трудармейцы порубили скамьи в щепки, порциями жгли их и, заведя очередность, обхватывали печку руками: пытались впрок насытить тело теплом. Грузовики подъехали с трехдневным опозданием. Шофер, в чью кабину подсадили Вакера, был уверен, что довезет труп, однако Юрий сам вышел из машины. Полубеспамятное устремление довело его до больничного барака. x x x Когда доводилось очнуться, он видел, что лежит на кровати у стены; она была не оштукатурена, и перед глазами двоились слоистые линии, трещинки, сучки струганого дерева. Пахло карболкой и мочой, на соседних кроватях сипло дышали, всхрапывали. Но то, что он чувствовал в самом себе, повелительно отвлекало от всего постороннего. Он представлял свои почки: воспаленные, они делаются меньше и меньше, сморщиваются, приходя в негодность, отчего кровь наполняется шлаками... Иногда он совсем плохо видел, иногда ему становилось лучше - он поднимался, ходил, узнавал, как долго уже тянется этот сумеречный больничный срок. Схватывали припадки с судорогами, и он, от боли не слыша себя, исходил криком неутоляемого кошмара. Потом организм вытребывал у болезни часы сравнительно щадящего режима, и тогда Юрий погружался в состояние любопытствующего ужаса... оно напоминало о минутах, когда он спросил Киндсфатера, верит ли тот в Бога?.. Киндсфатер навещал его, и, если Юрий мог, они выходили в коридор, беседовали. Аксель передавал услышанное от Милехина. Немцы после Сталинградского разгрома опять полезли на рожон и небезуспешно: возвратили себе отбитый было Красной Армией Харьков. Вакер думал: сколь многое еще может "переиграться", если с чужеземными ордами окажется новый Пугачев... Волнение от этой мысли бывало смертельно щемящим - за ним караулило оцепенение: не все ли тебе равно? Он чувствовал в себе как бы некое разграничение неяркого, но света и - тумана. Хаос воспоминаний и будто бы обрывков сна о будущем увлекал его в туман, и болезненно отчетливо проявлялось в нем лицо Аристарха Сотскова, проявлялись другие лица, никогда не виданные. То были обиженные, о которых говорил хорунжий. Свобода, немыслимая до недуга, соединяла сознание с недостижимым берегом, и хотелось воскликнуть: почему бы им не выйти из могил?! Остро-требовательным смыслом наполнялась фраза, прочитанная в тетрадках хорунжего: "У Бога нет мертвых, но все - живые". Он думал о возможности сделать нечто применительно к этим словам - дабы они могли бы быть отнесены и к нему самому... В очередной приход Киндсфатера он начал: - Аксель, а вы ведь пробовали себя в литературе? Тот не поспешил с ответом, предположение ему понравилось. - Но ведь пробовали же! - сказал Вакер. - А-ааа!.. миниатюры о природе... - с нарочитым пренебрежением уронил Киндсфатер. - Должна была выйти книжечка, но тут война... В глазах Юрия стоял горячечный блеск, синева под глазами пухло выделялась на лице, необратимо тронутом желтизной. - Как человек литературы, вы понимаете... - голос прервался, и он измученно повторил, - вы понимаете... - чтобы скрыть раздирающую тоску, рассмеялся принужденно и жалко: - Я прошу вас стать моим восприемником, Аксель... Тот хотел бы