- Хорошо им, кто верующий. Они уверены: после смерти что-то будет. А так, когда знаешь: бац - и больше ничего! Ни солнца тебе никогда... ни одним глазком в эту жизнь уж не глянешь... С жалостью к себе тихо поделился: - А пожить охота. Не кувалдой махать в цеху, а сидеть за столом с полировкой, в чистоте... тебе бумаги приносят, печать ставишь... Обед принесут из ресторана, хлеб - под салфеткой... - Чаво? - с тупым недоумением спросил приятель. Егор спохватился: - Шутю! - Помолчав, поинтересовался: - А как ты свою жизнь представляешь при нашей власти? Володя вылил из котелка в рот остатки супа, проговорил веско, с сумрачнойзначительностью: - У меня так. Поел и - по большой нужде! В животе у него звучно зарокотало. Поднялся, разминая в руках клочок бумаги, вышел из кузницы. Павленин последовал за другом. Из сарая выглядывал парень-дежурный, следя, чтобы никто не пытался уйти со двора. Было неприютное пасмурное утро - восстание должно начаться в пять пополудни. Володя зашел за угол кузницы, в проход между ее стеной и забором. Земля здесь густо усеяна человеческими испражнениями. Он присел на корточки, Егор, встав рядом, стал мочиться; его угнетало ожидание боя, и, бодрясь, он сказал: - По гудку весь Омск подымется! Друг, кряхтя, с наслаждением раскуривал козью ножку; тужась, пустил ветры. Павленин, который жадно желал сочувствия, но не услышал ни слова, оскорбленно бросил: - Ты, вижу, мастак смаковать!.. - И вернулся в кузницу. Ромеев расправил клочок бумаги, указал карандашом время восстания, пункты сбора: скомкав, забросил записку за забор. Через минуту он опять сидел на земляном полу кузницы, устало привалясь к Павленину. В проулке вдоль забора бегала взад-вперед ищейка, из укрытия наблюдали агенты чешской контрразведки. Собака кинулась к упавшему комку бумаги. 15. Молодой белобрысый капрал Маржак, по-петушиному легкий, перепрыгивал через рельсы, проворно пересекая железнодорожные пути. В тупике стоялвагон чешской контрразведки, к его крыше с неоструганного временного столба спускался телефонный провод. Маржак вбежал в салон, вытянулся. Майор Котера сидел за столиком, читая утренние донесения. Оторвался от них, велел докладывать. Услышав имя "Володья", он привстал, спеша взять у капрала клочок мятой грязной бумаги. Пять минут спустя рука Котеры протянулась к телефонному аппарату... Офицер вышел на площадку вагона. Напротив стоял состав обжитых чехословаками теплушек: их наружные стены отделаны резной кедровой корой - замысловатыми барельефными изображениями. У каждой теплушки основательно устроена лестница с удобными ступенями. Чешские части всегда обустраиваются так, если им предстоит пробыть на станции не менее недели. Легионеры больше не желают воевать против красных на фронте, но они взяли на себя охрану железной дороги в белом тылу, где из-за безмозглой политики колчаковцев собираются целые повстанческие армии. Котера окидывает взглядом сытых, хорошо обмундированных легионеров, что, высыпав из состава, прогуливаются или сбиваются в группки. Одна из таких кучек забавляется с ручным медвежонком. Двое чехов играют на скрипках - несколько минут майор наслаждается "Славянской рапсодией" Дворжака... Даже в промозглое безрадостное утро ощущается домашняя теплота. Котера вернулся в салон и отдал распоряжения. Раздались свистки, команды, могучий слитный топот; вдоль состава встал строй в несколько рядов - сплошной забор из штыков. Четким отработанным шагом, отделение за отделением, легионеры стремительно ушли в город. 16. Павленина вызвали из тюремной камеры, набитой арестованными. Конвоир привел его в помещение с голыми выбеленными стенами, с забранным решеткой окном. Здесь стояли лишь два стула и конторский стол. Конвоир удалился в коридор. Вдруг открылась еще одна, слева от входа, дверь, и вошел Ромеев. Вошел неторопливой, небрежной походкой, какой он почти никогда не ходил: так ходят люди, когда на них смотрят, а они хотят показать, что совершили нечто выдающееся. Он позволил себе вымыться, был побрит, одет в приличный чистый пиджак и в свежевыглаженную косоворотку. Павленин напрягся от ярости и от того, что выражать ее опасно. Володя медлительно, с ленцой уселся за стол, сухо пригласил: - Присядь. Егор наклонил маленькую голову на длинной шее: нос с широкими крыльями, опущенные уголки рта - сейчас он был особенно похож на гусака, который, казалось, злобно зашипит. Он сел на стул перед столом. Не глядя на него, Ромеев с непроницаемым видом сказал: - Восстание накрыто. Весь город вычистили. Урало-Сибирский комитет в руках у нас. Вчера около трех пополудни они с Павлениным, как требовал план выступления, были в депо, где скапливалась дружина боевиков. Внезапно появились чехи. На Егора, рванувшегося в тендер паровоза к пулемету, вдруг прыгнул сзади его товарищ, подсек ловкой подножкой и, упирая в хребет ствол пистолета, сдал легионерам. Когда ошеломление отошло, Павленина скрутила жалость к себе, он изводился, осуждая себя за доверчивость, проклиная вероломство врага. Теперь он сидел напротив контрразведчика, подавленный до глухоты ко всему, кроме одного... На мертвенно-сером лице выделялись поры, оно казалось вырезанным из старого ноздреватого камня. Безжизненным голосом, не шелохнувшись, он как-то механически пробормотал: - Показания давать? В ответ услышал равнодушное: - Потом дашь - на случай, если мы чего-то еще не знаем. Раздался стук в дверь, Володя крикнул: - Ага, давайте! Два пожилых, царской службы, надзирателя внесли судки, от которых шел парок; запахло дразняще вкусно. Дыхание арестованного стало болезненно-учащенным. До чего же хотелось жить! Он таращился на то, как накрывают на стол. Ромеев сказал без выражения: - Это тебе обед из ресторана. В тарелку налили горячую уху из лососины, на блюде появилась часть тушеного гуся с капустой; нарезанный горкой белый хлеб был накрыт накрахмаленной салфеткой. Ромеев обвел яства пренебрежительным взглядом, сделал рукой приглашающий жест: - Сбылась твоя мечта, Егор Николаич! У Павленина застучали зубы. - Зачем так-то тешиться, Володин, или как вас... Володя сказал невозмутимо, что он не тешится, что он просто чувствует "человечность" - ведь они, как-никак, успели сдружиться. В его силах оказалось удовлетворить мечту Павленина, он заказал обед за свой счет. - И ничего, кроме этого, не ищите, говорю вам честно, - обратившись на "вы", заверил он с ноткой сердечности. Арестованный смотрел пытливо. Его хотят купить лаской, чтобы выудить у него все? Но у контрразведки имеются более простые безотказные средства. Станут они возиться, угождать ему обедом... У Егора затлело подозрение, что он нужен Володину для некоего его собственного, шкурного, тайно вынашиваемого плана. Мысль подбодрила, и тотчас всколыхнулся голод. Он схватил хлеб, жадно хлебнул из ложки ухи, заговорил и развязно, и заискивающе: - Как приметили-то вы, что я вчера сказал насчет хлеба под салфеткой. А такого сермягу разыграли! Вроде как на мою барскую замашку рассердились... Ромеев молчал, и арестованный продолжил: - У простого-то тоже человека - и понимание, и вкус на хорошее. А то нам с вами не хочется приличного? Мы - люди схожие. - Он из осторожности умолк. Володя прервал молчание, дружелюбно обронив: - Да вы ешьте, ешьте, Егор Николаич. Павленин быстро покончил с ухой, схватив руками гусятину, хищно отдирал зубами мясо от костей, маленький подвижный подбородок залоснился жиром. - Как вас называть, не знаю... - Владимиром Андреичем. - Я вам рассказывал, Владимир Андреевич, еще в начале нашей дружбы... - последние слова Егор выделил, - как я подростком пятнадцати лет трудился на шерстомойках. Таскал целый день мокрую шерсть. Получал миску щей да дневной заработок вот какой. Мог я на него купить булку, селедку и стакан молока. Такая была моя судьба. Думаю, что и вы как сыр в масле не катались. Павленин выждал, обгладывая гусиную ножку, заговорил опять: - У такого человека, как вы, с вашей головой и угнетенного происхожденья... если б, к примеру, обчество и порядок без белой власти... могла бы быть замечательная жизнь. Ромеев негромко, словно вскользь, заметил: - Агитируешь? Упираясь локтями в стол, нависая над тарелками, Егор подался к Володе: - Отступают ва... - он хотел сказать "ваши", но осекся и поправил себя: - э-э, белые! Да сколько партизан в тылу - кому знать, как не вам. Душою Сибирь за красных! Проигрыш белым и никак иначе. - Лицо его сделалось хитрым, глаза пронырливо заблестели, он зашептал: - Не хочу я, Владимир Андреевич, чтобы вы бежали на чужбину! Умоляю, разрешите вам помочь... - Ему казалось, он правильно понял контрразведчика. Тот, как бы сходясь с ним на одной мысли, бормотнул: - Простят? - Руку даю на отсечение! - выдохнул Павленин в озарении, что может спастись, и забывая, как мало сейчас стоит его рука. Добавил многозначительно: - Вы ведь не пустой к нашим придете... Вижу я, - высказал он с жаром, - не должны вы быть с белыми. Это ненатурально. Вы - наш! Ромеев потупил глаза, словно скрывая внутреннюю борьбу. - Ваш... не ваш... - сказал и точно забылся, выдержал паузу. - Происхождение мое... Нет у меня желанья его вам рассказывать... Вдруг с искренностью произнес: - Но, конечно, поскитался я по углам. Часто не был сыт. Городовой был для меня большая опасность. Павленин возбужденно кивнул, как бы приветствуя то, что городовой представлял опасность для Володи. Тот продолжал: - Жили мы с отцом под чужими именами - по глухим фатерам, по номерам...отец на каторге помыкался... правда, не за политику - за грабежи. Но для красных и это неплохо. Егор охотно поддержал: - Хозяева побольше грабят! Внутри у Ромеева клокотало. Сказал через силу: - Не надо мне поддакивать. Вы не знаете, что к чему. - Во рту было сухо, он сглотнул с усилием, точно пил что-то не проходящее внутрь: заметно двинулся острый кадык. - На отца, - в голосе зазвучало неуемное страдание, - за его самостоятельный характер напали свои же. В спину всадили финку и потом пыряли. Думали - кончился, бросили его под мост в канаву. А он сумел вылезти, дойти до номера, где меня поселил. Мне было в ту ночь пятнадцать лет восемь месяцев, и на моих руках помирал последний, единственный родной мне человек. Мучился он страшно... успел мне сказать: "Мсти всем ворам, всем преступникам мсти! Из них многие часто убивают своих, но с другими ворами работают заодно. А ты, - сказал он мне строго и верно, - назло будь не таким! Ты будь против всех преступных и против каждого преступника". С этим последним словом затих. Схоронили его, продолжал рассказ Володя, за счет благотворительного общества, а мне надо было думать, где найти пожрать. То же общество посоветовало меня в артель, которая ставила каменные надгробья, могильные склепы или поправляла старые. Ну и подновляла часовни, церкви. Уж потаскал, поворочал я камни, потесал их - мозоли лопаются, из нихсукровица течет, руки ею облиты, а работать надо: не пожалеет никто! Проливал слезы - сказать не стесняюсь. Проливал - что послан в мир на такую долю, и жалел себя как! и ненавидел, кажется, весь мир. А выпадет погожий, теплый день - работать полегче, - и благодаришь Бога. Обед, случится, дадут хороший - и уж радости сколько! Всего тебя это меняет, и тянет душой - чего б посмотреть невиданного? Особенно я любил, когда переходила артель на новое место: вот тебе и другая церковь, и кладбище другое, да если это летом - ух, привольно-то! жарко, облака белые громоздятся горами, а меж них солнце так и шпарит, по всему кладбищу вишня разрослась, ягоды наливные краснеют. Идешь срываешь их и высматриваешь надписи по надгробьям. И вдруг встречается: "На поле брани он честь россов выражал". А то: "Он умереть вернулся в край отцов из той Венеции, где звался Львом России". Обернешься на церковь: купол ее голубой точно белоснежной пеной умыт, золотой крест на солнце сияет, а дале - молочное облако встало пухлое, легонькое, и от тишины, от жара огненного так воздух и звенит... ох, как охота всю эту буйную зелень вокруг, кусты пахучие обхватить! И такая радость проберет - мир хорош до чего, и мир-то - Россия! В Псковской губернии, в деревушке - глухие сосновые леса кругом, - поправляли мы церковку: беднее не бывает. Батюшка, совсем молодой, сам на своем поле и работал. Раз обтесываем мы камни, а он после службы спешит на огород полоть. И чего-то улыбается нам... А назад идет - несет мешок. Я, говорит, вам молоденькой картошечки накопал, сейчас матушка сварит... И притащили с матушкой нам котел молодой картошки, укропом посыпана. Едим мы ее в тенечке - знойный вечер, душный, - и нельзя передать, как приятно мне от понятия: вот моя Россия! Батюшка этот - кудельки еще вместо бороды, матушка, не родившая пока что ни разу, бедная церковка, картошка: в охотку в такую, что и сейчас облизнешься... - Россия это! С тех пор я увижу сараюшку, а рядом босого пацаненка - ему трех лет нет, а он уж работает, чтоб против голодухи выстоять: хворостиной отгоняет от грядки кур - так у меня внутри все переворачивается от боли России. Павленин, не забывая приканчивать остатки обеда, поражался, какой хитрый, ушлый, заковыристо-опаснейший человек перед ним, время от времени кивал, даже зажмуривался, выказывая сочувствие Ромееву и восхищение верностью сказанных им слов. Захваченный порывом высказать, высказать заветное, Володя торопливо, нервно вспоминал: - В псковских же местах, при поместье на реке Плюссе, подновляли мы склепы. Кладбище родовое. Помещик пекся о нем - сам заметно уже пожилой, тучный, голова и бородка седые, а нос большой, розовый. Обходительный барин - рубашка на нем кипенно-белая, жилет белый, белыми же цветами расшитый, и летний белый пиджак. Ходил с тросточкой, говорил с сильным сипом, отдувался. Мы во дворе обедаем, а он по веранде туда-сюда - топ-топ, топ-топ, тросточкой помахивает - своего обеда ждет. И очень нервничает, что повар что- нибудь не так сделает. То и дело уходит в кухню к повару - до нас доносится взволнованный разговор. Обедать сядет на веранде, служит ему слуга - старик, а усы черные. Залюбуешься, как барин от нетерпенья крышки над кастрюльками приподнимает и обжигается, вскрикивает, пальцы облизывает. Станет есть - аж стонет, охает от вкусного, мычит и головой поводит. Нам он велел сделать ему впрок надгробье, выбить золотом надпись: "Пределы ему не поставлены, ибо он дворянин России". Наш старший над артелью осмелился спросить: как же-с, мол, извиняюсь, насчет пределов, когда человек-то ведь уже будет мертвый? А барин: пусть - мертвый, и хоть сорок раз мертвый, а, однако же, никаких пределов не признаю! За эти слова я его прямо полюбил, и еще то мне затронуло сердце, что - не "русский дворянин", а - "дворянин России"! Не знаю, понимал ли он, как я: Россия может и немецкой, и американской быть. Она всех стран пространственней! Ромеев вернулся мыслью к барину, заявив запальчиво: - И никак мне не было обидно глядеть, как он обедает, и не брала зависть на его богатство. - М-мм... - Павленин, прожевывая тушеную капусту, кашлянул и как бы доверчиво признался: - Не могу я чего-то понять: вы работаете до кровавых мозолей, куска досыта не едите, а он всю жизнь в счастье, на ваших глазах - такое роскошество и безделье, и чтоб вам не было обидно... Ромеева залихорадило, он дернул головой, порывисто вытягивая шею, стараясь придать себе высокомерный вид. - Ни понять, ни представить ты, конечно, не можешь, - сказал желчно, заносчиво: обращаться к Егору на "вы" ему надоело. - Ты смотришь на роскошь снизу, у тебя текут слюнки на богатый стол, а я смотрел на барина сверху, потому что я чувствовал... не буду тебе объяснять - почему, - но я чувствовал, что вроде как мог таким же богатым и даже богаче быть, но я вроде как от того отказался ради России! И я бы по правде-истине отказался в действительном смысле. А барин Россию любит, но не отказался ни от чего ради нее: не мог по слабости, куда ему против меня? То есть он слабый, больной росток в саду России, и я, как о ней целой, так и о нем должен печься! - И как же мне тогда, - рассерженно и убежденно заключил Володя, - не смотреть на него сверху?! Будь Павленин не в тюрьме под угрозой расстрела, его разорвало бы от хохота. Он притворился, что всерьез принял услышанное; при этом воодушевляюще верилось: до чего ловко сумел он загнать в угол столь прожженного хитреца! Тому остается лишь нахально врать откровенную чушь. Ромеев с презрением говорил: - Ты плакал, что рученьки твои отмотались мокрую шерсть таскать, спинка изломилась и пожрать ты не можешь то, что у других на столе. А я камни ворочал, тесал их - ладони кровоточили! травил пылью легкие и мечтал не о том, чтоб в чистой сидеть конторе, печати ставить и чтоб мне из ресторана приносили обед. А я думал, что я могу и должен сделать, - он на секунду примолк, колеблясь, сказать или нет, - сделать, чтоб мне на надгробном камне написали - "честь россов выражал". - Ну разве ж ты, - горячо, горестно вскричал Володя, - можешь понять - "Честь россов выражал"? Егор спрятал взгляд, не посчитав нужным поддакнуть. Ромеев с трудом кое-как обуздал кипевшую в нем бурю и, приостанавливаясь, чтобы не сбиться, со снисходительно-усмешливым выражением задал вопрос: - Разве б ты или кто другой... из всех вас мириадов таких же... мог бы пойти на смерть лишь за то, чтоб на его могиле было: "Он умереть вернулся в край отцов из той Венеции, где звался Львом России"? Или: "Пределы ему не поставлены"? Сказано было со столь красноречивой интонацией, что Павленин не стерпел обиды: - Я за свое пошел жизнью рисковать и средь первых был, - проговорил дрожащим от бешенства голосом, - и если так сошлось, что выхода нет - умру, на колени не встану! Ромеев глядел в его бескровное, словно отвердевшее в решимости лицо, а Павленин высказывал жестко, грубо: - Россия не мене родная мне, чем кому другому. Русский я. Но слова о России не обманут и не отвлекут от положения: одни в ней имеют и много, а другие - нет. Чтоб это поменять - шли, идут и будут идти на смерть! Володя хотел ввернуть что-то саркастическое, но не получилось. Какое-то время он молчал, усиленно подыскивая слова. - Не можешь ты мне поверить, но я изъяснюсь. Чтоб кто не имел - стали иметь, нельзя прямо за это бороться! Толку не будет. Мировое устроение не переборешь. Надо бороться за другое - лишь тогда неимущие и заимеют! Я это понял из слов отца. Его смерть была дозволена, чтоб он свои слова сказал и чтоб они повернули меня против преступников, подтолкнули мстить. Но для этого я еще был зеленый, а пока повзрослел, мне было дано понять: надо мстить не только за отца. Надо мстить за Россию - преступникам России! Почему я и пошел проситься в сыск. Павленин остро вдумывался: к чему он клонит? Соблазняет в провокаторы к ним пойти? Стараясь, чтобы вышло простодушно, сказал: - Платили, думаю, в сыске не ахти сколько... Ромеев ждал подобного вопроса, не взъярился, а с холодной надменностью ответил: - Не уколола булавка! Как ты, конечно, думаешь, платили мне нескупо. А так как я служил с немалой пользой, то все щедрей платили. Квартиру нанимал в бельэтаже - не худшую, чем у отставного генерала. Спал с сожительницей на кровати из карельской березы. Дачу купил в Подмосковье, в Вешняках... В голосе стало прорываться волнение: - Шло мне, добавлялось и прибывало - потому что не за это я служил и не об этом думал. И когда честь потребовала - все это не удержало меня совершить! Что совершить - про то не тебе знать... Уволили от службы, но я оставался при деньгах. Мог найти, как и прожить хорошо, и поднажиться. Но я взялся за тяжелое: открыл каменотесную мастерскую. Сам же тесал камень и учил подручных... Сожительница меня запрезирала. Женщина молодая, приятная и дорогая мне... Не захотела со мной более продолжать. У нее от меня были девчушка и мальчик, и я оставил ей дачу. Шестьдесят процентов скопленного записал на них, а самому пришлось помещаться с мастерской в сарае. Бился-бился, а не шло дело, работники попадались пьющие, прохиндеи, клиенты в обиде всегда... так до большевицкого переворота и дотянул - тому должен, другому. Володя вдруг смягчился, сказал улыбаясь, почти дрожа от теплого чувства: - Зато как узналось про белых - я судьбу-то и понял! Начата белая битва за Россию. Вот на что я был послан, к чему меня жизнь подводила... в кошмарный час России - зрелой головой и всею испытанной силой - действовать за Россию! - А ты считаешь, - с упреком, но без злости обращался к Павленину, - я - предатель. Дурочка! - с жалостливой иронией назвал Егора как существо женского рода. - Вернее меня нет. Павленин думал с душащим возмущением: "Брешешь-то зачем так мудрено?.. А если ты когда-то в самом деле бабе и детям своим оставил дачу, то теперь на десять дач нажился. Чехи вон как грабят, а ты при них - с развязанными руками..." Сказал неожиданно легко, голосом, звенящим от безоглядно-злого подъема: - Зовешь к вам в агенты? Попроще, покороче надо было! А историю свою щипательную сберег бы для семинариста, дьячкова сынка... Павленина захлестнуло пронзительно-страшное и вместе с тем торжественное чувство гибели, он спешил высказать : - Я слушал твои сопли - думал: ты, как фасонная блядь, модничаешь и крутишь вокруг того, чтобы со мной к нашим бежать. Потому что - вашим каюк! - он весь подобрался, стремясь произнести с предельным, с неимоверным сарказмом: - А ты меня-а-а, хе-х-хе, меня-а-аа! к вам в шпики тянешь, ха-ха-ха... - прохохотал деланно, тяжело и с заледеневшими в ярости глазами будто прицелился в Ромеева: - Не знаю, какой ты, хи-хи, ве-ерный... Но о себе скажу: я - своим верный! Володя с внезапной простотой сказал: - А я это знал, Егор Николаич. Я тебя до нутра видел - ведь ты со мной был очень откровенным. Видя твое доверие, и другие ваши мне вполне доверяли. От твоей доверительности, от твоей пользы и происходит моя человечность к тебе - конечно, в отмеренной позволительной степени. Боясь сломаться, размякнуть, арестованный понудил себя со злобой выдавить: - Ври, ври... Ромеев, словно не услыхав, говорил: - Про твой страх смерти и что в бою не бывал - знаю от тебя же. И потому оцениваю, сколького тебе стоит со мной держаться и говорить такое. Я всегда чувствовал твою силу - и поэтому должен был сказать перед тобой о себе. Твое дело не верить - а я открылся. В агенты же я тебя не тяну и не хотел. Сам знаешь - из ваших найдутся не один и не два. - Он выдвинул ящик стола; стол достаточно широкий, и сидящему напротив Павленину не видно содержимое ящика. В нем под листом бумаги - револьвер со взведенным курком. Володя протянул арестованному бумагу, карандаш: - А показания ты все-таки дай. Егора оглушило смятение. Силу мою чувствуешь? Так чувствуй! Написать: "Я - большевик, от своих убеждений не отказываюсь, белого суда не признаю..."? "Смерть белой сволочи!"? Или потрафить им? словчить, написать про то, что они уже и так знают, посмирнее написать... Заменят расстрел отправкой на Сахалин, у них это бывает... Он сжимал карандаш, силясь думать спокойнее, напряженно склонился над листом бумаги, а Ромеев незаметно опустил руку в ящик стола, взял револьвер; не вынимая его, тихонечко выдвигал ящик на себя и вдруг неуловимо приподнял наган и выстрелил. Павленин ничего не успел увидеть. Пуля угодила ему в лоб над левым глазом - тело мягко свалилось на пол, стул шатнулся, но не опрокинулся. Выскочив из-за стола, едва удерживая в затрясшейся вдруг руке револьвер, Володя, готовый стрелять еще, заметался над телом. По нему прошла легкая судорога. Павленин был мертв. Унимая себя, Володя мысленно вскричал: "Это только и мог я для тебя сделать". Он избавил арестованного от муки ожидания, от процедуры казни. 17. Унимая себя при виде воровства, царящего в тылу, сопротивляясь муке отчаяния, Володя мысленно повторял себе: на фронте есть смелые, честные, гордые - и ради них избавлена будет от казни Белая Россия. Умиленно берег в памяти день, когда вдруг встретился в Омске с Сизориным. Ромеев был в парикмахерской - с молодости держался привычки хоть изредка, но бриться у дорогого парикмахера. Его брили, а он уловил в себе беспокойство от чьего-то взгляда. Увидел в кресле поодаль тощего, недужно-бледного солдата, глядевшего счастливыми глазами. - Дядя Володя! С Сизориным в парикмахерской был приятель, они зашли обрить головы - замучили вши. Когда Ромеев и два молодых солдата вышли на летнюю полуденную оживленную улицу, по которой проходило немало хорошо одетых людей и чуть не через каждые десять шагов попадались кофейни, чайные, рестораны, Сизорин фыркнул, всплеснул руками, стыдливо согнулся в извиняющемся смехе: - Парикмахер только стричь - а вши как посыплются!.. Он покрывала меняет и бросает, меняет и бросает, а они сыплются... Позорище! - заключил парень весело и с наслаждением провел пальцами по глянцево-голому черепу. У его товарища череп был странно удлиненный от лба к затылку - походил формой на дирижабль. Сизорин представил этого долговязого, поджарого юношу как Леньку из Кузнецка - добровольца 5-го Сызранского полка. Ленька выглядел не лучше приятеля. Они сегодня вышли из госпиталя. Раненные, оба еще и переболели тифом, и им дали освобождение от службы на полгода. Вручили им и деньги - солдаты подсчитали, что хватит их, если иметь в виду только еду, лишь на неделю. А где они будут жить? Врач посоветовал проситься на поезд американского Красного Креста. Случалось, американцы брали выздоравливающих белых солдат санитарами или просто так, отлично кормили, обмундировывали и даже обещали взять в Америку. Сизорин, захиревший, изможденный до полусмерти, вдруг заразительно рассмеялся. Вероятность очутиться в американском поезде, где все блестит чистотой, где вдоволь сливочного масла, засахаренных сгущенных сливок, а к мясному супу дают еще и копченую колбасу, представилась солдату неправдоподобно-комичной. Его товарищ хохотал вместе с ним. Не поняв сначала этого веселья, Ромеев сказал: - А почему не попроситься? Я знаю - они берут. Они - христиане, а по вашему виду все понятно... Сизорин, справившись, наконец, со смехом, немного обиженно объяснил: - Да мы в этом поезде со скуки подохнем! - тут лицо его сделалось строгим, он хотел произнести сурово, но вышло растерянно и вместе с тем поражающе искренне: - "Попроситься"... Мы столько прошли... мы... и - проситься? Его спутник как бы жадно схватил что-то невидимое: - Нам бы снова трехлинеечку в руки! У друзей было решено сегодня же ехать на фронт в свои части. Ромеева до слез пробрало от щемящей жалости и уважения. Он повел ребят кормить - но не в ресторан: не то состояние души, чтобы сидеть среди ресторанной публики. Он нашел наклеенное на стену объявление: "Обеды на дому". Их впустили в бревенчатый флигель в глубине двора, в некогда небедную, а ныне жалкую комнату, куда из кухни было прорезано окно в стене. Хозяйка, вдова значительного в свое время местного чиновника, боролась за существование: собственное и детей-подростков. Гостям принесли, как хозяйка назвала их, "домашние щи", в которых оказалось чересчур много капусты и совсем мало говядины, подали рубленые котлеты, открытый пирог с подозрительным фаршем. Главное - они остались в комнате одни, никто не мешал им говорить... Ромеев узнал из рассказа Сизорина, что Быбин погиб от ранения в живот, промучившись около суток. В бреду он поминал шурина, убитого за месяц до того, бормотал, что они в честь встречи "раздавят баночку". Сизорин описал, как изменился Шикунов: показывал себя рьяным служакой, его произвели в прапорщики - и он стал неприступно-властным, строит из себя "военную косточку", раздобыл перчатки тонкой кожи и летом не снимает их. Лушин, всегда носивший усы, зарос до самых глаз бородищей, все так же ухитряется находить выпивку, все так же охотно, подолгу рассуждает. Ромеев слушал с видом человека, который мучительно колеблется. Вдруг решился - стал рассказывать о себе... Отложив служебные дела, повел ребят на берег Оми, там давали напрокат лодки; он катался с ребятами на лодке и описывал свою жизнь... Потом пошли в привокзальный сад, прогуливались и сидели там на скамейке, пили морс, а он все рассказывал... Повторял, что грешник, однако есть у него одно: на эту войну он пошел, как на библейский брачный пир и, "как и вы, великое юношество России, вошел в брачной одежде!" Многие же пошли на войну "не в брачной одежде", и к ним будет отнесено то, что в библейской притче сказали подобному человеку: "Друг, как ты вошел сюда не в брачной одежде?" Он же молчал. Тогда хозяин велел связать ему руки, ноги и бросить его во тьму внешнюю". Сизорин и его товарищ не поняли этой ссылки на Библию, даже как-то и не задумались. Пора было прощаться. Когда Ромеев ушел, Ленька под сильным впечатлением проговорил: - Такой непреклонный к самому себе человек! Если б, к примеру, он иногда напивался и голый на четвереньках лаял, как собака, - я бы его все равно уважал. Сизорин убежденно согласился. - Большой человек! - с твердостью сказал он. - Великий человек! 18. То было в августе девятнадцатого... А в феврале двадцатого поезд чешской контрразведки отбывал из Хабаровска на Владивосток. Позади остался Иркутск, где кончил жизнь проигравший Колчак. Эшелоны англичан, французов, чехословаков тянулись в Приморье, там держалась еще белая власть. Майор Котера распорядился пригласить в купе Ромеева. Капрал Маржакнатащил с поезда любезных англичан запас джина, и майор, питавший симпатию к Володе, хотел обрадовать его. Володя, впрочем, в последнее время и без того пил - правда, не английский джин, а продававшуюся на станциях китайскую самогонку. Пьяный, он, против обыкновения, часто брился: на землистом, с синевой под глазами лице багровели порезы. Котера приветливо глядел на вошедшего: - О-о, какой мы горки! Садись, выпей джин, он сладки, и ты перестанешь быть горки. Ромеев медленно от старательности поклонился и чопорно (а как иначе держаться при таком виде уважающему себя человеку?) уселся напротив чеха. В то время как тот улыбчиво наполнял его стакан густовато-маслянистым пахучим напитком, Володя приглушенно, чтобы не так была заметна горячечная надежда, спросил: - Может, еще будет контрудар? Может, хоть Сибирь пока от них отстоим? Офицер молчал, пододвигая ему стакан, наливая себе, сделал Маржаку знак распорядиться насчет свиного жаркого, наконец неохотно ответил: - Нет, дрогой, это вже конец полный. Володя пил и, страдальчески кривя простонародное худощекое лицо - точь-в-точь мужик, которому костоправ накладывает лубки на поломанную ногу, - жаловался: как работала контрразведка! сколько подпольных большевицких организаций было раскрыто, сколько переловлено красных! И, несмотря на всеэто, - поражение... Котера раздумывал: этот хитрый, ловкий человек притворяется? Неужели при его наблюдательности мог он не понимать того, что давно знали чехи: белые проиграют? Майор возразил собеседнику: чешская контрразведка не потерпела поражения. Легионеры понесли очень мало потерь (потери их, главным образом, от тифа), возвращаются на родину организованно, не без удобств, и увозят в сохранности все то, что им нужно увезти. Володя с ехидством повторил слова чеха: - Увозят все то, что им нужно. - С пылом, с болью воскликнул: - Но я ведь не за то служил! Я за белую победу служил! Котера лукаво усмехнулся: - Про то в твоем кабачке, в Праге, рассказывать будешь, будут слушать тебе русские эмигранты. Ромеев сидел в немом непонимании; наконец сказал: - В каком кабачке? Офицер, не раздражаясь на его кокетство, терпеливо ответил: в том кабачке, который он поможет Володе открыть в Праге. - За твои тысяч десять долларов, - пояснил Котера. - Золото, камни... все то мы в Европе обратим на доллары. Ромеева раздирали колебания: сдержать обиду? С губ сорвалось: - Нет у меня. - Говорить можешь, страхов не надо, - как мог дружелюбно увещал майор. - Семь-восемь тысяч? - Нисколько нет! - Володю взвинтило, он стал вдохновенно доказывать, что "на эту войну пошел по-чистому", что к его "ладони крупинки не прилипло", что "в том и виделась ему идея: чтобы среди белых оказались люди, какие досконально по-честному, безвыгодно пошли - и заради их чистого и пошлется победа Белой России". - Но, - сокрушенно, почти с рыданием выдавил Володя, - видать, было мало таких людей. Котера слушал, слушал и прервал: - Тебе очэн много власти бывало дано! Я мой нос в твои дела не ставил! Не бойся, что теперь отнимать буду твое. Я уважаю трофеи, я сам имею мои трофеи. - Офицер искал русские слова, чтобы доходчивее выразить: с его стороны нет и намека на желание присвоить добычу Володи. - Я тебе европейский чоловек! - убеждающе заявил Котера, подчеркивая, как важно право собственности и как уважаемо им. Ромееву стало душно, в голову бросилась кровь, потянуло бить бутылки, стаканы, он остервенело закричал: - Не такой я-а-ааа! Не бер-ру-ууу!!! Поезд тронулся на восток. Был морозный ветреный полдень, за окном проплывал заснеженный пригород Хабаровска, выстуженные, со сверкающими наезженными колеями улицы, застроенные домами из темных кондовых бревен. Солнце ударяло в окно щедро протопленного вагона, и бутылки с джином на столике зеленовато, мягко блестели. Маржак, по приказу майора, притащил имущество Ромеева - единственный чемодан. Володя встал посреди купе, развел в стороны руки: - И меня обыщите! Котера кивнул Маржаку - тот старательно обыскал русского, потом вывалил на пол содержимое его чемодана. Ни доллара, ни колечка позолоченного не нашлось. Было лишь выданное чехами в рублях жалование за последний месяц. Котере вспомнился русский старик, который деревянной колотушкой толок вареную картошку вместе с кожурой, залив водой, ел с удовольствием, был весел. Стоящий напротив Ромеев сейчас вот так же весел... Нет, не так - он весел торжествующе. Его кричащая варварская гордость вдруг взбесила Котеру. Он осаживал себя, но русский продолжал смотреть с разнузданно-дерзким вызовом дикаря-повелителя (он - никакой не повелитель!). И майор приказал выбросить его из вагона. - Все тоже монетки! - выкрикнул в ярости, матерно ругаясь по-русски и желая сказать, что велит вышвырнуть и "манатки" Ромеева. Паровоз, сильно изношенный за время войны, тащил состав со скоростью рысящей лошади, и Володя упал в снег без вреда для себя. Неподалеку валялись его чемодан, полушубок, кроличья шапка. Он шел назад в Хабаровск, омертвело-жестокий, как старый убийца, которого много дней травили в лесу собаками, в кармане ощущалась полновесная тяжесть револьвера, мозг сверлило: "И велел бросить его во тьму внешнюю". 19. Минуло несколько месяцев. Иржи Котера теперь отвечал за безопасность чехословаков и сохранность их грузов во Владивостоке. Ожидая отплытия в Европу, легионеры жили в вагонах, загромождавших запасные пути станции. Помимо чехов, город патрулировали американцы, японцы, русские белогвардейцы, но это не гарантировало от ограблений. Когда взгляд Котеры останавливался на дюжем парне-смазчике, на слесаре депо или просто на каком-нибудь оборванце, майор думал, что, вероятно, ночью он крадется под составами, чтобы ломиком сбить пломбу с вагона, набитого собольими шкурками. Была жаркая середина лета. После обеда Котера перешел из вагона на устроенный перед ним помост под тентом, где стояло дорогое мягкое кресло, которое еще недавно красовалось в богатом русском доме. Белобрысый Маржак, щуплый, бодро-юркий, точно молоденький петух, принес кофе. Котера пригласил капрала за столик, у них были непринужденные отношения. Говорили о происшествиях минувшей ночи: ограблен склад мануфактуры русской торговой компании, раздет донага американский лейтенант, возвращавшийся из казино... Маржак поворачивал голову вправо, острые, в белесых ресницах глазки следили за подростком, что топтался у эшелона напротив, заговаривая с легионерами. Паренек запускал руку в карман штанов, бережно доставал что-то и показывал чехам. Котера, который, как и капрал, заметил его, с требовательным вниманием взглянул на подчиненного. Тот ответил на немой вопрос: - Предлагает краденые украшения. Оба одновременно улыбнулись: они подумали о Ромееве. Котера обронил: - Ты чему-нибудь научился у Володьи? Капрал понял начальника и с готовностью встал. Когда парнишка, распродав товар, пошел со станции, торопясь отнести выручку тем, кто его послал, и получить награду, следом потянулся "хвост". За подростком проследили до барака в глуши пристанционной слободки. Вскоре строение окружил взвод легионеров. Ворвавшись в барак, они застали там компанию пьяных и полупьяных людей; одни, сидя на подушках, брошенных на лоснящийся от сырости земляной пол, играли в карты, другие, сгрудившись вокруг стола, ели и пили. Кто-то из компании выстрелил, и тогда чехи перебили почти всех. x x x Котера прогуливался между составами по чистой, посыпанной свежим песком дорожке. Завидев бегущего капрала, заинтересованно остановился. Маржак, который, казалось бы, не отличался эмоциональностью, на этот раз не в силах был стоять, как положено, перед начальником. Сделал шаг к нему, еще шаг и, оказавшись почти вплотную, облизывая губы, выпалил: - Там был Володья, господин майор! Котера, мгновенно подобравшись: - Он жив? Капрал ответил "да". Он узнал Володю в человеке, что, пытаясь спастись, бросился к окну барака. Маржак ударил его прикладом и весьма вовремя заслонил своим телом: легионеры пристрелили бы его. Майор, желая скрыть возбуждение и потому понизив голос, поинтересовался, жив ли подросток? Нет, услышал он, парнишка убит. Пока жив лишь один раненый: когда все было кончено, он вдруг подал признаки жизни, но никто из чехов уже не захотел добивать его. Котера взбежал на свой помост и, сосредоточенный на какой-то мысли, ходил взад-вперед. Наконец он опустился в кресло. Капрал докладывал: компания в бараке - обыкновенные бандиты; тела покрыты татуировками, в карманах, помимо колец, серег, часов, найдены вырванные у людей золотые зубы. Выслушав с въедливым вниманием, майор сказал: - Человек хорошо служил нам, принес немало пользы, а оказался вместе с каторжниками... Что значит варварство. Мы спасли его, мы ему доверяли, мы дали ему власть, а он был коварным гунном. Маржак стоял и думал, что тогда, в вагоне, не надо было поить Володю джином, а если уж майор напоил его, то мог бы и снисходительно отнестись к речам пьяного человека. Сейчас Володя был бы с ними, вылавливал бы всех этих бандитов и партизан. Котера, после того как он приказал вышвырнуть Ромеева из вагона, чувствовал неприятные сомнения, пожалуй, даже угрызения совести. Он оправдывал себя, вспоминая наглую гордость Володи - "этот цинизм", как обозначал он мысленно. Однако гадкий осадок не исчезал.