ь. "Ваше Величество, дракон настоящий. Хотя, конечно, ни на каких девицах он жениться не собирается. Занимается, в основном, поджогом озимой пшеницы и пожиранием коров и мелких домашних животных. Басня про девиц распущена старостой деревни. По моим сведениям, на почве отвергнутых притязаний к одной этих самых девиц". Черт бы тебя подрал. Все-то ты знаешь. И если сказал, что дракон есть, то он есть. Скверно. "А может, ему кошку отравленную подбросить?" -- спрашиваю безо всякой надежды. "По моим сведениям..." -- снисходительно начинает супостат. "Пшел вон! -- ору. -- Почему воротничок не подшит? Где ремень, мать твою?" Как будто я сам не знаю, что даже в слона столько крысиного яда не влезет, чтобы этого дракона хотя бы понос прохватил. От генерала толку нет. Он будет рисовать кроки, утыкает карту синими флажками, его солдаты будут кукукать в зарослях, брать языков, он их всех отправит на гауптвахту, сам туда сядет, но больше ни одного солдата он на дракона не отправит. И правильно сделает. По уставу главнокомандующим этой богадельни являюсь я. Но солдаты меня не уважают. Я не умею ласково ткнуть их кулаком в пузо и спросить, хорошо ли кормят. Они со мной никуда не пойдут. Как не вовремя... В голове мутно, хоть бы просвет какой, туман один. Никак не додумать цепочку вытекающих друг из друга предложений -- рвется. Может, обойдется? Рассосется как-нибудь, а тут и я в доспехах, со ржавым мечом. "Ваше Величество, не нужно уже -- издох аспид..." И домой, домой -- улыбаться в бороду, как смешно все с этим драконом вышло. Сижу я с пустыми глазами и думаю, думаю... Надо идти. Как-то получилось, что кроме меня некому. Я бы с удовольствием все свалил на кого угодно. Но никого невозможно найти. Господи, они столько лет не давали мне побыть одному, подумать, что-то решить и бросить, наконец, это дурацкое королевство. И теперь, когда я, замученный и высосанный их проблемами, болезнями, сплетнями, хихиканьем за спиной, еле волочу ноги, меня, наконец, оставили в покое. Я пойду. Конечно же, пойду. С дурацким мечом и без героического профиля. Я плохой, но добросовестный король. И очень боюсь, что и я тоже перестану себя уважать. Сожрет меня этот дракон. Это вам не Змей Горыныч с именем-отчеством, со своими, пусть неправильными, но мыслями об этой жизни. Выходи, чудище-поганище, биться будем... Это полкило мозгов на гору вонючего синего мяса и заплывшие гноем бурые глаза. Может, по дороге что-нибудь придумается? Опасность близка, кровь взволнуется, голова прояснится. Обязательно прояснится, а то плохи мои дела. Дракон, по последним донесениям, сжег Завалинку дотла. Хотя староста, сволочь, скормил ему все-таки трех девиц. С согласия деревенского схода. Старосту повесить. Остальным -- Бог судья. Министра внутренних дел -- в три шеи, за границу, к чертовой матери. Ненавижу непьющих кристально чистых людей. Наделает он тут делов без меня. Генералу -- орден, я ему еще на Пасху обещал, да забыл. Солдатам -- водки сколько выпьют и навечно запретить крючок на воротничке застегивать. Извините, дорогой читатель. Сказка только начинается, а я уже ухожу. Я пишу последние строки, сняв глупую железную перчатку, которой только орехи колоть хорошо. Если вернусь, обязательно расскажу, как там получилось с этим драконом, и тогда слово "конец" стоять будет гораздо дальше от этого места. Осталось самое трудное. Дочке обещал написать длинное смешное письмо. Я ее люблю. Когда у нее начался переходный возраст, я взял на заметку всех юных разбойников, обдирающих яблони в королевском саду, и всех мало-мальски заметных дураков, уличенных в созерцательности. Я был готов ко всему. К нищим, злодеям, поэтам и мусорщикам. Но ее нынешний муж застал меня врасплох. Этого с детства плешивого выпрямителя кривых линий я не ждал. И в собственной дочке я тоже ничего не понимаю, хотя знаю ее гораздо лучше, чем всех остальных женщин этого мира. Впрочем, похоже, как-то она там устроилась, в его чугунном замке с сосисками и кислой капустой. Я всегда за нее боялся. Женщине для счастья нужно быть круглой дурой с большими голубыми глазами. И, наконец, Ее Величество... "Я ухожу, -- говорю я, надеясь неизвестно на что. -- Воевать с драконом". Королева пожимает плечами. Если я сейчас подпрыгну к потолку и рассыплюсь на три миллиона разноцветных шариков, она пожмет плечами еще раз. Поздно. Никакие драконы здесь уже не помогут. Вот и все. Я выполнил все обещания, о которых сумел вспомнить. Осталось последнее. Выполняю. -- Сочини мне сказку, милый, -- попросила меня королева давным-давно. -- И чтобы она обязательно заканчивалась "вот так они и жили". Жили-были глупый король и красавица королева. Жили они душа в душу тридцать лет и три года. Ушел однажды король воевать с драконом и не вернулся. Это было бы грустно, да, к счастью, никто этого не заметил. Вот так они и жили... К о н е ц 1998  * ВОТ ТАКАЯ ИСТОРИЯ *  Городки Отправил однажды царь Ленина в село Шушенское, чтобы он там над жизнью своей задумался. Скучно было Ленину в селе Шушенском. Сначала он стал крестьян агитировать, чтобы они картошку в огороде назло царю не сажали, а те послушают, головами покивают, да и пойдут огороды копать. Темнота, одно слово. Книжки, которые Ленин с собой привез, он мало того что по три раза прочитал, так еще все до единой сам и написал. Рояль ему царь не позволил с собой взять, потому что сам Ленин умел только чижик-пыжик одним пальцем играть, а пианиста, его-то за что в Сибирь? Пианистам, им про жизнь свою думать не нужно, а то они сразу играть разучатся. Ходил Ленин, бродил из угла в угол. Книжки новые писать комары не дают. Хотел он уже запить со скуки, даже самогону у крестьян накупил, но тут как раз приехали к нему в гости Сталин с Троцким. Они тогда друзья еще были. Обрадовался Ленин, накормил их хлебными чернильницами, хотя у него и нормальных было пруд-пруди, и напоил молоком, которым царю анонимки писал. Поговорили они про дела, про знакомых, а потом Ленин и говорит: "Пойдемте, дгузья, в гогодки игать". "Это что -- пальки кидать?" -- пошутил Сталин. Он уже тогда грубый был. Стали они в городки играть, только ничего у них не выходит. Никак они в фигуру попасть не могут, хоть лопни. Тогда Ленин предложил кидать кто дальше. Кинул Сталин палку -- убил курицу во дворе у попадьи. Притащил ее за ноги: "Вах!", -- говорит и усы поглаживает. Кинул Троцкий палку -- набил шишку свинье во дворе у старосты. "Зачем, таки, свинья? -- кричит. -- Зачем не курочка?" Тут и Ленин закрутился, развернулся да ка-ак кинет! Улетела палка в черный лес. Три часа ее там искали, потому что Ленин очень хотел эту палку для музея сохранить, будто бы он с ней по грибы ходил. Искали-искали, в грязи все перемазались с ног до головы, потом махнули рукой и домой пошли, самогон допивать. Вдруг слышат -- топочет кто-то сзади. Оглядываются -- батюшки-светы, а там лягушка пудов на шесть. Палку в зубах держит и на Ленина так преданно-преданно смотрит глазами своими выпученными. Обрадовался Ленин, забрал у лягушки палку, и пошли они дальше. Только слышат -- лягушка за ними по пыли шлепает. Хотел было Ленин ее палкой треснуть, но передумал -- больно уж у нее зубы были страшные. Так до самого дома и дошлепали. Да. А утром Сталин с Троцким стали в путь собираться. Сталин -- в Туруханск, он, вообще-то, к Ленину по пути заехал, его царь тоже в ссылку отправил. Троцкий как на себя с утра в зеркало посмотрел, так решил начать новую жизнь. "Поеду, -- говорит, -- выучусь, таки, на гинеколога, как папаша завещал. Буду по темной Руси аборты распространять". А Ленин так и остался жить с лягушкой. Она сидела в углу и преданно дышала. В первый же день она съела всех комаров в селе Шушенском, и тогда Ленин стал писать роман "Что делать?". Напишет страничку и лягушке прочитает. А та слушает и головой кивает. Комара проглотит и дальше слушает. Хорошо они зажили. Тут и Пасха наступила. Разговелся царь утречком, яичком от Фаберже закусил и спрашивает главного полицмейстера, как, мол, там Ленин? Угомонился? "Угомонился, батюшка, -- отвечает полицмейстер. -- Лягушку себе завел ученую". "Лягушка -- это ничего, -- говорит царь. -- Лягушка -- это вам не крокодил. Ну что ж, Христос воскресе, отпустите-ка вы Ленина на все четыре стороны. Пускай заведет себе шарманку, да и бродит по Руси со своей лягушкой. Может, кто копеечку и подаст". И еще рюмочку выпил. Вот так и стал Ленин бродить по Руси с шарманкой и лягушкой. Только зря полицмейстер подумал, что он угомонился. Придет, бывало, Ленин на фабрику в понедельник, станет у проходной и шарманку крутит. Та играет "Боже, царя храни", а Ленин другое тянет: "Почему рабочему с утра похмелиться не на что, а у фабриканта Смирнова -- водки сто миллионов бутылок?". И рабочие, которые собрались на дивную лягушку поглазеть, тут же задумаются. И в самом деле -- почему? Почему не наоборот? Очень это рабочим обидно. Донесли это дело царю. Тот рассердился, даже студень у него на вилке задрожал: "Гнать! -- кричит. -- Гнать его в три шеи из России! Пускай французам свои песни поет". Отвел тогда главный полицмейстер Ленина с лягушкой на границу, перекрестил его три раза и сказал: "Ну, ступай с Богом, пропащая твоя душа". Стал Ленин жить за границей. Скоро к нему опять приехал Сталин. Его из Туруханска выгнали за то, что он ко всем женщинам приставал, жениться обещал. Потом и Троцкий приехал. Его тоже выгнали. Он сделал какой-то гимназистке аборт, а она, как показало вскрытие, была даже не беременная. Сидели они как-то втроем в Лондоне. Сыро, скучно, по-английски ничего не понятно. Придумали тогда съезд собрать -- поговорить о том, о сем, посмотреть, у кого женщины лучше... Разослали всем телеграммы, стали ответа ждать. Скоро стали приходить ответы целыми мешками. Отозвались все -- большевики, меньшевики, бундовцы, эсеры... Отказали только одному -- какому-то художнику Шиккльгруберу из Мюнхена. "Знаю я этого Шиккльгрубера, -- стал кричать Троцкий. -- У меня сосед был Шиккльгрубер. Так он у меня насос у велосипеда украл". Так и не позвали его. А остальные стали срочно готовиться к съезду. Ленин тут же побежал на почтамт давать телеграмму Инессе Арманд. А на следующий день приходит ему из Парижа ответ: "Арманд выбыла философом". Может быть, это консьержка в отеле что-то напутала, но Ленин потом уже, после революции, наловил разных философов полную баржу и отправил в море без руля и парусов. Пришел Ленин домой, сидит, переживает. Не ест, не пьет, только из бороды волоски выдергивает и внимательно рассматривает. "Это же надо, -- думает, -- так перед всеми марксистами опозориться". Как вдруг лягушка говорит человечьим голосом: "Не горюй, Ленин!" Тот чуть со стула не упал. "Вот это да, -- думает. -- Вот вам и материализм с эмпириокритицизмом!" А лягушка пока дальше разговаривает: "Ты вот чего, Ленин. Иди завтра на съезд как ни в чем не бывало. А как услышишь гром да стук, скажи -- это, мол, моя лягушонка в коробчонке скачет. А за это можно я вас Ильичом звать стану?" "Отчего же, -- говорит Ленин (он уже очухался слегка), -- Ильич тоже очень даже неплохо". На том и порешили. Пришел Ленин на следующий день на съезд, а там марксисты женщин навели -- не продохнуть. Худых, толстых, страшных и не очень. Троцкий привел брюнетку с извилистым носом. Посмотришь на нее -- и сразу видно, что в постели очень хороша, если помолчит пять минут. А Сталин -- нет, Сталин блондинку где-то нашел, настоящую. Один Ленин обе руки в жилетные карманы засунул и хитро улыбается. Марксисты над ним смеются, пальцем показывают, а он хоть бы что. Начали съезд. Повестку дня какую-то придумали, хотели даже за что-нибудь проголосовать для смеху, как вдруг раздается страшный грохот. Стенка трещит, марксисты с мест повскакивали: "Что? Что такое?" -- кричат. А Ленин им с улыбочкой: "Да это моя лягушонка в когобчонке скачет". Тут стенка рухнула, и заезжает прямо в съезд броневик. Еле успели Плеханова с бабой из-под колес вытащить. И такая тишина на съезде установилась, что стало слышно, как у какого-то бундовца в животе маца бурчит. Тогда у броневика со страшным скрипом отвинчивается люк, и вылезает оттуда девица. Ничего себе девица, справная, только лицом очень на лягушку похожа, и глаза выпученные во все стороны поворачиваются. "А вот и я, Ильич", -- говорит. Марксисты, которые еще сидели, все со стульев упали, которые стояли -- те пополам согнулись, а Ленин залез под президиум и быстро-быстро крестится, хотя неверующий. Хорошо хоть Сталин вмешался. У него на Ленина свои виды были. Так что он достал ножик из-за пазухи и стал ногти подравнивать, а сам ласково так на марксистов смотрит. Те тут же с полу поднялись, Ленин вылез из-под президиума и притворился, будто он там тезисы искал. "Ну что же, -- говорит, -- дгузья, вот пгибыл к нам товагищ. Какие будут пгедложения?" Только все как на девицу посмотрят, так всякие предложения у них пропадают. "Дэвушка, -- говорит, наконец, Сталин, -- ты партыйная?" "Не-ет", -- отвечает девица и хочет глаза потупить. Только они у нее не тупятся никак. "Как? -- начинают кричать марксисты. -- А вдруг она царской охранкой подосланная?" "Тише, дгузья, -- говорит Ленин. -- А мы ее сейчас в пагтию пгимем и запишем как делегата от села Шушенское." Достал Троцкий из портфеля бланк и стал на девицу анкету заполнять. "Имя?" -- спрашивает. "Надюша, -- отвечает девица. -- Меня так папаша звал". "А папашу вашего как звали?" -- спрашивает Троцкий. "Да ну вас!" -- зарделась девица. "Не надо, не надо про папашу", -- вмешался Ленин. "Контантын, -- говорит Сталин. -- Харошее имя. Кназь у нас такой бил." "А фамилию какую писать будем?" -- опять интересуется Троцкий. "Комаговская, -- отвечает Ленин. -- Комагов она очень хогошо жгет!" Все марксисты с испугом посмотрели на девицу. А та ничего, стоит, глазами лупает, хоть бы ей что. "Почему Комаровская? -- начинает тут кричать Троцкий. -- У меня сосед был Комаровский, так он мне, таки, три рубля и не отдал!" "Ну, тогда пусть будет Кгупская, -- говорит Ленин. -- Кгупу пегловую она тоже здогово жгет, не напасешься". -- Крупская... Крупская... -- задумчиво говорит Троцкий. -- Ну ладно, пусть будет Крупская. Вот так и приняли в партию большевиков Надежду Константиновну Крупскую и сразу же записали Ленину в супруги, для воспитания в марксистском духе. И стал Ленин с ней жить по-прежнему, как раньше с лягушкой жил, только хуже. Страничку напишет -- и ей прочитает. А та в кровати ворочается, пружинами скрипит: "Вы бы поберегли себя, Ильич. Все пишете и пишете". Ленин только голову в плечи вжимает. "Надо революцию поскорее делать,-- думает. -- Лучше сразу мировую. Я тогда к Розе Люксембург убегу. Или к Кларе Цеткин." Повернется украдкой -- а Крупская уже рукой машет. И снова Ленин хватает какую-то бумажку и пишет, пишет, пишет... Всю ночь горит окошко в его квартире. Только под утро Ленин засыпает прямо за столом и все бормочет: "Геволюция... геволюция..." Вот такие городки... 1994 Язык У Ленина был очень длинный язык. Например, он запросто мог облизать им свой левый глаз. А правый -- не мог. От этого он у него всегда гноился и был хитро прищуренный. Однажды Ленин страшно удивил ходоков, вылизав за три минуты полный туесок красной икры. Ходоки, конечно, раззвонили бы об этом на всю Россию, но хорошо, что Дзержинский вызвался их проводить до ворот Спасской башни, да и расстрелял по дороге. Подул он в дуло маузера, вздохнул тяжко, да и пошел, нехорошо кашляя, на квартиру. А шинелька на ветру развевается... Своим языком Ленин доводил Надежду Константиновну Крупскую до полного исступления. Сядут они, бывало, чай пить. Надежда Константиновна только блюдечко себе нальет и мизинчик оттопырит, а тут Ленин хвать языком кусок рафинада прямо из сахарницы! Надежда Константиновна тут же поперхнется, юбку зеленую чаем обольет и смотрит укоризненно. А Ленин -- хоть бы хны, оба больших пальца в подмышки засунет, и лицо специально еврейское сделает. Попробуй ему слово скажи. Он в ответ -- десять. Чистый Карл Маркс, даже хуже. А однажды из-за этого языка случилось с эсеркой Фанни Каплан несчастье. Ленин как раз говорил речь на Путиловском заводе, а тут ему муха на плечо села. Ленин как кепкой махал, так даже головы не повернул -- слизнул муху и дальше про продразверстку картавит. Никто, кроме Фанни Каплан, даже и не заметил ничего. А она как это увидела, так ей тут же что-то свое, женское, пригрезилось. Растолкала она кое-как слесарей, и ушла тошнить возле забора. Три месяца ее после этого тошнило беспрерывно, и наконец-то додумалась она пойти к доктору. А доктор на очки подышал и говорит, мол, поздравляю вас, голубушка. Ну, женщины, они хорошо знают, с чем их все поздравлять любят. "Как! -- кричит Каплан. -- Не может быть! Да я бы с удовольствием, но точно знаю, что не может!" А доктор смотрит и головой понимающе кивает. Докторов, их попробуй удиви. Они не таких видали. Но, в общем, так или иначе, все равно уже поздно что-то предпринимать. Ну, делать нечего, посидела Каплан у себя на чердаке, кутаясь в пальтишко, а потом проснулась однажды ночью, а на груди у ней сидит крыса и губы ей ласково облизывает. У Каплан тут же всю тошноту как рукой сняло. Встала она с кровати, чугунным шагом к столу подошла и Ленину письмо написала. Так, мол, и так, по поводу крупного теоретика Каутского, Вы очень погорячились, когда назвали его проституткой. Кроме того, я от Вас беременна. С уважением, Фанни Каплан. Заклеила она это письмо в самодельный конверт и в ящик бросила. Вернулась домой, и стала сидеть неподвижно. Когда женщина так сидит, то лучше не надо. Лучше уж как-нибудь отхлестать по щекам министра продовольствия Цурюпу, который вечно в голодном обмороке валяется, и уговорить его дать этой женщине усиленный паек. И молиться, потому что все равно не поможет. Только Ленин этого письма так и не получил. Оно попало к Сталину, который как раз к нему в секретари напросился. Он сидел себе в приемной, пел грустные грузинские песни про ласточку и носил Ленину в кабинет пустой чай, без сахара, но подозрительно чем-то вонючий. И Ленин, который и раньше не очень-то был молодец, от этого чаю совсем сбрендил. Выскочит, бывало, среди ночи на улицу, наловит беспризорников на калач с маком, приведет в Кремль, пыльную елку из чулана вытащит и давай вокруг нее плясать! Беспризорникам неудобно, им покурить хочется, а Ленин натащит грязных тарелок из кремлевской столовой и устраивает соревнование, кто их быстрей оближет досуха. А Сталин это письмо пустил на самокрутки. Вообще-то, больше всего он любил курить папиросы "Герцеговина Флор", но у него тогда на них денег не хватало. Он поэтому в секретари-то и подался, думал наворовать чего-нибудь получится. Но у Ленина, что своруешь? От пайка он отказался, а то, что ходоки носили, он тут же и лопал, даже ложку сроду не попросит. Ну, вы-то, конечно, знаете, что там дальше Фанни Каплан учудила по этому поводу. А я не знаю. Знаю только, что однажды к ней на чердак пришли семь матросов и ударили ее рукояткой маузера по лицу. Нет-нет, они ее даже насиловать не стали. Что, вы думаете, матросу изнасиловать больше некого? А Ленин умер вскоре. И никто не знает, от чего он умер на самом деле. Сам академик Боткин его резал, но только руками развел. Гвозди бы делать из этих людей, сказал. Я и правда не знаю, от чего умер Ленин. Царствие ему небесное. 1999 Ботинки Мой дедушка был первоцелинник. Даже хуже того -- когда мой дедушка уже был первоцелинник, тогда еще и целины никакой не было. Жил он тогда в землянке посреди пустой степи. Сидел целый день на камушке, курил самосад и дым в желтые усы выпускал. Иногда мимо проходил путник с граммофоном и рассказывал моему деду про то, что на свете творится. А однажды мой дед проснулся рано утром, вышел на камушек покурить -- а ему, оказывается, кто-то ночью красный флаг в землянку воткнул. Дед на флаг посмотрел и крепко задумался -- неспроста это. Не иначе как сам Ленин мимо проезжать будет. А то какой резон посреди пустой степи красный флаг втыкать? Помыл мой дед портки, закурил и сел на камушек Ленина ждать. А тот все не едет. Уже потом путник с граммофоном рассказал деду, что Ленина какая-то женщина из пистолета застрелила. Живет дед дальше. В колхоз, правда, не вступает, но и за Колчака не воюет. Только однажды просыпается дед ни свет ни заря от страшного шума. Выскакивает из землянки -- мать честна! Кто-то за ночь ему перед землянкой столб вкопал и тарелку черную повесил. И орет эта тарелка страшным голосом что-то про коллективизацию. Э-э-э, думает дед, неспроста эта тарелка тут орет. Не иначе как сам Сталин мимо поедет. Помыл дед портки во второй раз, закурил и сел на камушек Сталина ждать. Только и Сталин никак не едет. А прохожий с граммофоном тоже куда-то пропал. Уже потом та самая тарелка рассказала деду, что Сталин очень сильно занят -- у него война с Гитлером. Да и за Берией глаз да глаз, потому что он оказался шпион. Хотя непонятно -- кому такой шпион нужен, от которого все собаки на улице шарахаются. Шпион, он должен быть добрый и вежливый, как Штирлиц. А дед живет себе дальше. Никого не ждет, только курит и на солнце щурится. Но просыпается он однажды утром, выходит, а там и вовсе что-то несусветное стоит -- плевательница. Нет, думает дед, не могут они просто так посреди степи плевательницу поставить. Если уж и на этот раз Хрущев не приедет, тогда я не знаю. Помыл дед портки в последний раз и сел Хрущева ждать. Портки еще и высохнуть не успели, а по степи уже автомобиль пылит. И в нем Хрущев едет. Сам внутри, а ноги в ботинках наружу высунул. А дело было вот как. Как раз перед этим Хрущев ездил в Америку. А там на каком-то собрании ему американцы что-то поперек возьми да брякни. Хрущев, он мужчина, конечно, веселый был. Он даже, когда у Сталина на столе плясал, тому, шутки ради, в суп-харчо сапогом наступил. Ну, Сталин тоже пошутить любил. Хрущев тогда еще кудрявый был, так Сталин велел Берии у него все волосы на голове специальной машинкой выщипать, которую Курчатов изобрел, чтобы у бериевой любовницы волосы на ногах не росли. Между прочим, Сталин это нарочно сделал. Он раньше никак фамилию Хрущева выговорить не мог. А тут он просто стал говорить: "А падат суда пиляд Лисова". И всем сразу было все понятно. Но на этот раз Хрущев сильно осерчал. Снял с ноги ботинок и стал им на американцев по столу стучать. А потом выпил стакан водки и пошел домой. Только по дороге смотрит -- носок с левой ноги наполовину снялся и по лужам шлепает. Ботинок-то он так и не надел обратно. Побежал Хрущев назад -- да где там! Американцы его ботинок уже в музей утащили, положили в стеклянный ящик и сирену подключили. Очень уж их Хрущев своим ботинком удивил. Кое-как добрался он до гостиницы. Сидит, горюет. Как домой в одном ботинке ехать? А потом как хлопнет себя по лбу! Мать-перемать, кричит, зачем же за мной Громыка полный чемодан американских денег возит! Позвал он поскорее Громыку. И Суслова тоже позвал, на всякий случай. Так, говорит, вот вам пять минут, чтоб были здесь новые ботинки и бутылка водки. Схватили Громыка с Сусловым чемодан и побежали в магазин. Ботинки купили, а водки тогда в Америке еще на каждом углу не продавали. Одни виски. Идут они обратно, от страха трясутся. Сейчас, думают, их Хрущев из партии исключит. Только тот, как ботинки увидел, так чуть про водку не забыл. Да таких ботинок, говорит, даже у товарища Сталина не было. А водка, я знаю, у Подгорного в чемодане зашита. Ботинки и правда знатные были. Желтые, и подметка со шмат сала толщиной. Хрущев их тут же на себя надел, да так больше и не снимал никогда. Да. А когда они вернулись домой, стал Хрущев думать, как бы эти ботинки всему советскому народу показать. Брежнев тогда еще молодой был, соображал чуть-чуть, так он Хрущеву и посоветовал -- вы, говорит, Никита Сергеич, поезжайте по всей стране, вроде как посмотреть -- когда там коммунизм? А по дороге всем свои ботинки и покажете. Хрущеву этот совет очень сильно понравился. Дал он Брежневу орден и поехал по стране разъезжать. Только вот беда -- куда он ни приедет, все в рот ему заглядывают, а на ботинки даже не взглянут. Хрущев и так, и эдак -- и плюнет на ботинок, и рукавом потрет. Ничего не помогает -- строчат в блокноты и про коммунизм вопросы задают. Вернулся Хрущев в Кремль чернее тучи, отобрал у Брежнева орден и стал водку пить. Выпьет бутылку, посмотрит на ботинки и плачет. Вдруг приглашают его на выставку. А там поэт какой-то модный суетится. И ботинки у него точь-в-точь, как у Хрущева, только подошва даже еще толще. Хорошо бульдозер рядом стоял. Хрущев махнул водителю -- давай, мол. Тот всю выставку и задавил. Один только художник из-под гусениц как-то выбрался и в Америку сбежал, но его даже фамилия неизвестная. А однажды звонит Хрущев Косыгину в три часа ночи и говорит, бери, мол, подштанники, машину, ящик водки и заезжай за мной. Косыгин спросонья ничего понять не может -- какие такие подштанники? Разбаловал их Хрущев. При Сталине все, небось, знали, какие подштанники в три часа ночи бывают. Ну, какая никакая партийная дисциплина еще была, поэтому через пять минут подъехал Косыгин на машине к Хрущеву. Тот кое-как выполз, в машину уселся, ботинки наружу выставил. Поехали, говорит, через всю страну на Камчатку. И заснул тут же. Долго они ехали. Хрущеву-то что? Он водки выпьет и спит. Глаз иногда откроет -- что, говорит, никак уже Чебоксары? Про ботинки никто не спрашивал? Нет, говорит Косыгин. А про то, что он специально самыми глухими дорогами едет, чтобы никто их не увидел, молчит. Вздохнет Хрущев, опять водки выпьет и дальше спит. А однажды смотрят -- стоит посреди пустой степи землянка, а перед ней на камушке курит дед в мокрых портках. Здорово, парнишка, -- говорит дед Хрущеву, -- где же это ты такие ботинки добрые купил? Не иначе, немецкие?" Заплакал Хрущев, расцеловал моего деда в усы и говорит: "Проси, дед, чего хочешь. Все для тебя исполню". Подумал дед маленько: "Хочу, -- говорит, -- чтобы здесь магазин стоял, курево покупать". Задумался Хрущев -- как же тут магазин поставишь? Кто в него ходить будет в такой глухомани? И опять же, откуда в него продукты возить? "Слушай, папаша, -- говорит тогда Хрущев, -- может, тебе лучше курева вертолетом забросить?" Но дед у меня упрямый был. "Нет, -- говорит, -- желаю, как человек, продавщицу с добрым утречком поздравить и курева у ней купить. А тебя, парнишка, никто за язык не тянул, но, ежели пообещал, то выполняй. Я тебя хорошо знаю, Хрущев твоя фамилия". Делать нечего. Поворачивается Хрущев к Косыгину, рукой вокруг обводит и говорит: "Давай вот тут чего-нибудь распашем, коровок разведем и магазин откроем. Ты уж там распорядись". Сели в машину и обратно в Москву уехали. А в Москве ученые как посчитали, сколько Хрущев рукой обвел, так за голову схватились -- получилась у них тысяча километров во все стороны. Степь ведь, ни бугорка, ни впадинки. Что делать, позвали комсомольцев. А комсомольцев, их только позови. Они в пять минут чемоданчики деревянные уложили, схватили, у кого что было -- кто лопату, кто кирку, и в поезд уселись. Так что проснулся однажды мой дед утром, вышел на камушке посидеть, а на его землянке висит табличка: "улица Карла Маркса, дом 318". Обрадовался дед, пошел магазин искать. Искал-искал, да так и не нашел. Комсомольцам зачем магазин? Им все равно никаких денег не платили. Так и курил мой дед самосад до самой смерти. Сидит, бывало, на камушке, а мимо пионеры в дудки дудят -- юбилей целины празднуют. Брежнев, говорят, два раза мимо дедова дома проезжал, но тот к нему ни разу не вышел. Не любил он его почему-то. 1994 Михель Как-то раз одна женщина взяла, да и полюбила Гитлера. Причем за какой-то пустяк -- он букву "р" очень смешно по-немецки выговаривал. Женщины, они всегда так -- сначала полюбят за какую-нибудь чепуху, а потом за такую же чепуху и разлюбят. Да еще, когда уходить будут, наврут, что их два дня тошнило всякий раз, как они у нас ночевать оставались. А может, и не наврут. И вообще, если бы мы с вами хоть раз догадались, что там про нас думают наши женщины, то давно все ушли бы в гомосексуалисты. Хорошо, что мы никогда не догадаемся. Потому что дураки набитые. На свете все очень мудро на этот счет устроено. А Гитлер в то время еще и Гитлером-то не был. Он был простой художник Шиккльгрубер из Мюнхена. И рисовал он картины гораздо лучше, чем какой-нибудь Малевич или Шагал, но почему-то никто не хотел их покупать. У тех всякую дрянь прямо из рук рвали, а у Шиккльгрубера уже вся каморка под лестницей была завалена картинами, одна лучше другой. Особенно ему удалась та, на которой был изображен очаг с дымящейся похлебкой. Вроде и кубизм, а все как настоящее, даже лучше. Впрочем, куда-то меня не туда занесло. Гитлеру потом уже умные люди, конечно, объяснили, почему у Шагала с Малевичем и у прочих Рабиновичей дела хорошо идут, но тогда он еще ничего не понимал и все старался кубики поаккуратней рисовать. Так уж немцы устроены. У них, если жизнь не ладится, они тут же возьмут мочалку и линейку, все отскоблят, подровняют, пива выпьют -- любо-дорого смотреть. Впрочем, мы что-то отвлеклись от женщины, которая полюбила художника Шиккльгрубера. Звали ее Эльзой. Она работала почтальоном в ячейке социалистов и бесплатно раздавала газеты кому попало, потому что их и за два пфеннига никто бы не купил, даже когда коробка спичек миллион марок стоила. Художник Шиккльгрубер у нее всегда охотно брал газеты, потому что Эльза на самом деле ему очень нравилась, и каждый день в три часа он поджидал у дверей своей каморки ее велосипед, и они долго расшаркивались и раскланивались, по сто раз говорили "натюрлих" и "ауф видерзеен". Потом она уезжала, а ему было удивительно, что такая красивая женщина работает у каких-то неопрятных социалистов. А однажды он не вышел ее встретить, потому что простыл и лежал под своим выходным и единственным пальто, стуча зубами. И представляете, Эльза сама зашла поинтересоваться, не случилось ли чего с милым херром Шиккльгрубером, и он чуть не расплакался от жалости к себе, потому что да-да, конечно же, херру Шиккльгруберу полный капут. Нет на свете более несчастного и жалкого существа, чем здоровый в целом мужчина, внезапно подхвативший насморк или порезавший пальчик. Эльза напоила его каким-то фальшивым немецким бульоном и пообещала зайти вечером, проведать. И Шиккльгрубер трясся до самого ее прихода, теперь уже от страха, что выздоровеет и ей не придется подтыкать ему одеяло и щупать бугристый лоб. Художник Шиккльгрубер не пользовался успехом у женщин. Даже потом, когда он уже стал Гитлером, стригся у лучших парикмахеров и шил костюмы у самых модных немецких портных, он и тогда выглядел не так чтобы потрясающе. К тому времени, правда, в него уже были влюблены все немецкие женщины, но по каким-то другим, тоже мне непонятным, причинам. И все же Эльза пришла к нему вечером. Чудес не бывает -- она не осталась ночевать. Она осталась ночевать только через неделю. И художник Шиккльгрубер, который раньше имел дело только с пунктуальными немецкими проститутками, вдруг узнал, что с женщинами бывает не только быстро, аккуратно и гигиенически безупречно. Впрочем, это не наше с вами дело. Эльза как-то так расставила его картины, что они перестали отнимать надежду у всех сюда входящих, натащила каких-то странных предметов и разместила в единственно возможных местах, из которых они сообщали о ее здесь присутствии. Во всех укромных углах, которые первым делом проверяет любая женщина, были разложены шпильки. Она заняла художнику Шиккльгруберу немного денег, и на них были куплены первые в его жизни пристойные костюм и ботинки. Теперь можно было входить в кинематограф раньше, чем погасят свет, а самое главное, Шиккльгрубера, наконец, приняли в какую-то контору на службу. В общем, все у него наладилось. Эльза была незаметно для посторонних беременна, и вопрос женитьбы был давно решен, нужно было только подкопить немного денег. Плохо только, что Эльзу все больше загружали работой в ячейке социалистов, и она приходила вечерами уставшая и неразговорчивая. Иногда она молчала несколько дней подряд, обидевшись на какой-нибудь пустяк, который сама же и выдумывала. Ну, да что взять с беременной женщины? Потом у нее вдруг объявилась какая-то подозрительная больная тетка, и Эльза стала приходить все реже и реже. А потом совсем исчезла. И даже тех вещей, без которых жить не могла -- каких-то щипчиков, пилочек, баночек, не пришла забрать. Художник Шиккльгрубер пытался навести о ней справки в партии социалистов, но там ему наотрез отказали. Конспирация у них. Какая конспирация? Кому они нужны, эти социалисты? Он зачастил в пивную. Напившись, он орал про превосходство немецкой нации. Посетители одобрительно поддакивали и иногда покупали ему еще пива. Все-таки превосходство -- это приятно, чего уж там. Возвращаясь из пивной, он дышал себе в ладонь, проверяя, не слишком ли от него разит, и всякий раз надеялся увидеть свет в своей каморке, потому что у Эльзы навсегда остался первый и единственный в его жизни второй ключ. А однажды, уже весной, Шиккльгрубер вдруг встретил ее на улице. Он свернул за угол и тут же увидел возмутительно хорошо одетую Эльзу. Он так долго и тщательно готовился к этой встрече, что совершенно растерялся. У него было столько планов на этот случай, один лучше другого, что он никак не мог выбрать. И вот она уже прошла мимо, и безразлично кивнуть или убийственно усмехнуться было уже поздно. Тогда он остановился и, трясясь от злобы, закричал ей в спину: "Где мой ребенок? Сука!" Она обернулась, посмотрела на него так, как умеют смотреть на нас только те женщины, которые с нами когда-то спали, села в автомобиль "Хорьх" и захлопнула дверь. Шиккльгрубер начал дергать ручку, но шофер с хамским почтением, которым в совершенстве владеют только негры, отвел его в сторонку, сел за руль, и автомобиль уехал. Здесь мы и расстанемся с художником Шиккльгрубером. Здесь он и сам с собой расстанется. Он стоит на немецкой улице, смотрит вслед автомобилю, и прохожие, не в пример нашим, его аккуратно обходят. Новые брюки уже отвисли на заду и коленях, у ботинок смешно задрались носы, и сейчас он действительно очень похож на своего любимого комика Чарли Чаплина, для полного сходства не хватает только дурацких усиков под носом. Через несколько лет Чарли Чаплин снимет жалкую и несмешную комедию, но она будет уже не про художника Шиккльгрубера, а про того человека, к которому Эльза должна была приползти на коленях. Но Эльза к нему никогда не вернулась. После скандального развода с сосисочным магнатом, ее, вышвырнутую вместе с сыном на улицу, вызвали для выдачи нового задания в Москву, а оттуда она отправилась прямиком в Акмолинский лагерь для жен врагов народа. Это было несправедливо, конечно. Она ведь никогда не была женой Гитлера. Умные люди посоветовали ей написать письмо Сталину, и действительно -- в тридцать восьмом году дело отправили на дорасследование, а через две недели ее уже расстреляли. Немецкая разведка работала тогда не в пример хуже нашей, и Гитлер узнал про расстрел Эльзы только через три года, за два дня до того, как Германия вероломно нарушила пакт о ненападении. Про ее сына Михеля никто не знал, что его папа -- Гитлер, поэтому его просто отдали в какой-то детдом подальше от Москвы, где-то на Ставрополье. Когда началась война, немцы, которые тоже ничего не знали про сына Гитлера, этот детдом разбомбили, а разбежавшихся детей приютили местные колхозники. Михеля, которого все, конечно же, звали Мишей, взял к себе середняк Сергей Фомич... "А-а!!! -- закричит тут какой-нибудь не в меру догадливый читатель. -- Сейчас нам будут врать, что отец перестройки Михаил Сергеевич Горбачев был сыном Гитлера". Да нет. Ничего такого я вам врать не буду. Дядя Миша работал у нас, в общежитии института иностранных языков, вахтером. У него было недержание, и он носил в штанах баночку, которая, судя по всему, частенько проливалась. Почему-то он питал ко мне симпатию и делился драгоценной житейской мудростью, типа "делай людям добро -- они тебе сделают говно". Я поддакивал и задавал вопросы, пока за спиной дяди Миши подозрительные личности протаскивали через вахту сумки с портвейном. Через несколько лет кривая жизнь опять занесла меня в родное общежитие. Я пытался навести справки про дядю Мишу, но все его давно забыли. Кто-то неуверенно сказал, что он умер. А может, просто уволился. Вот и все. 1998  * ПРО ОДНОГО ЧЕЛОВЕКА *  Пистолет Иван Иванович купил себе на базаре пистолет. Вообще-то сначала он хотел купить луку. Потому что макароны без лука -- это совсем одно блюдо, а макароны с луком, если его поджарить на постном масле, совсем другое. Иван Иванович любил питаться разнообразно. Только в овощном магазине ему что-то такое вместо луку насыпали, что даже Иван Иванович на них обиделся и пошел на базар. А там к нему возьми да пристань какой-то цыган. А может, и не цыган, но борода рыжая из ушей по всему телу растет. Купи, говорит, пистолет, от сердца отрываю. Иван Иванович отказывался-отказывался, но цыган этот показал ему какой-то ножик из-под тулупа. Пришлось купить. А на лук и денег не осталось совсем. Пришел Иван Иванович домой и сел на табуретку думать -- как бы с этим пистолетом поступить. Наконец придумал и положил его в кастрюлю, а кастрюлю поставил на антресоль, которая еще от строителей недоделанная осталась. Только среди ночи начал кто-то ему в двери кулаком стучать. Вскочил Иван Иванович, открыл -- а там милиция стоит, сердитая. Ну-ка, говорит, показывайте, кого прячете. А кого прятать-то? От Ивана Ивановича как жена десять лет назад ушла, так больше никто и не приходил. Так ему милиция и поверила. Весь дом перерыла, но зато нашла в холодильнике какой-то кусок мяса, очень подозрительный. Иван Иванович и сам, когда принес его из куриного магазина, долго рассматривал-- очень уж волосы из него удивительные росли. Милиция тут же стала кричать, что нужно, мол, искать голову от этого куска, и полезла на табуретку, чтобы антресоль проверить. Но табуретка, наверное, не очень хорошая была, потому что милиция с нее свалилась и расквасила себе всю морду. Обиделась тогда милиция на Ивана Ивановича и ушла куда-то к себе в отделение. А Иван Иванович глаз распухший пальцем вывихнутым потрогал и решил, что надо бы пистолет куда-нибудь получше перепрятать. 2 Кое-кто подумает, что у Ивана Ивановича, кроме табуретки, н