и. Так себе, ничего особенного, играла на скрыпочке в Гнесинке. И как-то раз в рюмочной... тут надо сказать, что у нас с Петром был по субботам ритуал: зайти после уроков в рюмочную в Копьевском переулке и тяпнуть по пятьдесят грамм водки. Мы выглядели довольно-таки по-взрослому, и нам наливали. Главное, чтобы школьная форма из-под куртки не высовывалась... Ну вот, значит, взяли мы водки, хряпнули, закусываем бутербродом с килькой - помните? на каждые пятьдесят грамм обязывали покупать бутерброд, и Петруха мне и говорит: "Альберт! - говорит, - если ты мне друг, то открой мне вашу еврейскую тайну. Что я должен сделать, чтобы Лариса меня полюбила?" У меня от злости аж килька поперек горла встала. "Ах ты, сука!, - думаю, - два года дружим, одну рекреацию, можно сказать, топчем, а ты меня, оказывается, за жидо-масона держишь! Ну я тебе тайну-то сейчас приоткрою, хохляндия!" И говорю ему очень доверительно: "Ты должен выучить идиш! Ни одна еврейская девушка не устоит перед гоем, если он знает идиш. Выучи идиш, и Лариска - твоя!" Петро купился на раз, я даже не ожидал, что так легко все получится. Как это на иврите говорится: кше hа-з'аин омэд hа-сэхель ба-т'ахат, да? классная пословица! Короче, достал я ему грамматику, изданную при журнале "Совьетиш Геймланд", и через месяц упорный Гайденко уже мог вести несложную бытовую беседу на идиш. С моей бабушкой. Потому что, Лариска, разумеется, никакого идиша не знала. Но, если я Петра простебал и только, то она довела его до членовредительства. В смысле, буквально. Эта иезуитка заявила ему, что даст только после того, как он сделает обрезание. Петр пришел домой, взял ножик, оттянул крайнюю, не побоюсь этого слова, плоть, и - чикнул! Неделю он провалялся с абсцессом и почти ничего не пил, так как, писая, ему было мучительно больно за все прожитые годы. Оклемавшись, он пошел к Лариске с отчетом, но она и смотреть не стала. Сказала, что не любит его и не полюбит никогда, пусть он хоть все там себе отрежет. Ну что мужику оставалось? С базовым знанием идиша, обрезанным концом и неразделенной любовью... Как в песне поется: "Мне теперь одна дорога, мне другого нет пути: "Где тут, братцы, синагога? Расскажите, как пройти!" В десятом классе мы с Гайденко, считай, почти что уже не общались. Интересы стали слишком разные. У меня в школьной сумке лежал томик Бродского и бутылка портвейна, а у него - Библия и тфилин. После школы он побыл немного в дурке, чтобы в армию не ходить, а потом зажил припеваючи на сионистские посылки, которые ему присылали разные еврейские боготворители. В каждой посылке была шуба на искусственном меху. В комиссионке она стоила пятьсот рублей. Так что, Петя мог спокойно учить свой Талмуд. Гебешники его дергали, но не сильно. А в Израиле я с ним ни разу не виделся. Странно, что вообще узнал. Ох, постарел мужик, ох постарел!.. В Алон Швуте живет. Семеро детей. А был же мальчик... Ладно, все. Отбой. Юппи! Стихи!" - Дембель стал на день короче, всем дедам спокойной ночи! - Спи спокойно, сынок! Мы затушили сигареты. Ночь была новой, негородской и очень темной. Тишине мешали дачные звуки лагеря: шум воды в душевой, чей-то далекий разговор, а потом смех, оборвавшийся так же неожиданно, как возник. Я закурил последнюю сигарету, чтобы в одиночестве ночи распрощаться с прошедшим днем. Итак, мой приступ посетил меня сегодня. Мой инквизиторский костер, мой очистительный катарсис. Это, конечно, значит, что incipit vita nova. Но какая? Если б знать! И постелить много-много соломы там, куда предстоит падать... Интересно, что мне совсем неинтересно думать о Малгоське. Даже на ночь. Зато я вдруг опять очень сильно вспомнил о тебе. Поверишь ли, мне совершенно не к кому больше обратиться. Любовь моя! Страшная тревога гложет изнутри и не дает душе успокоиться: я чувствую, что новые женщины больше не смогут меня развлекать. Ума не приложу, чем можно будет их заменить. Надвигается жуткая скука. И, значит, страх. Ну и, сама знаешь. Я до сих пор не могу нащупать, отыскать в своей памяти тот, может быть, самый главный для моей жизни кадр, когда детский страх превратился во взрослый. Следующий за ним кадр я помню очень хорошо: папа успокаивает, убаюкивает меня, шестилетнего, проснувшегося с криком ужаса: "Папа, я умру?!" И ответ, над которым я думаю всю жизнь: "Да. Но это будет так не скоро, что можно сказать, что этого не будет никогда". Момент, в который обыкновенный детский кошмар с домашней бабой-ягой обернулся абстрактным страхом смерти, я не помню. Догорает сигарета. Завтра будет много новых забот. Надо выспросить у повара Кико, куда нас пошлют и какие там варианты. Кико всегда в курсе. Завтра будет много нового и интересного. Солдат спит, служба идет. Кончился первый день милуим. День второй В армию уж затем ходить надо, чтобы фишку сломать. Ну когда бы еще я встал в пять утра? С подначками и прибаутками, ежась от утреннего холода, рота погрузилась в тиюлит. Нас повезли. Степь да степь кругом. С носа течет. Автомат зажат между колен. Хорошо бы каску не забыть, не потерять. За нее штраф триста шекелей. Разговаривать не хочется -- отвык за ночь. Так бы и ехал молча всю жизнь, клюя мокрым носом. Ан--нет: остановились. Спешились. Сейчас мы будем отрабатывать коронный номер программы учений под названием "тарнеголет", что по-русски -- курица. Баташит -- маленький такой грузовичек с пулеметами по бокам - медленно движется как бы вдоль границы. Патрулирует. Тут ему кричат: "Засада!" Баташит лихо разворачивается ближайшим пулеметом в сторону агрессора; водитель, командир и бедуинский следопыт (если ночью) прыгают на землю и под прикрытием пулеметного огня наносят ответный удар, переходящий в контратаку. Нет! Поправочка. Зах как раз всех собрал и объясняет, что согласно распоряжению главнокомандующего, водила теперь остается в машине. Прямо за смену до нас случилось, что водила не поставил на ручник, и кому-то отдавило ногу. В армии, как и везде, главная боевая задача -- жопу свою прикрыть. Существует даже специальный еврейский навороченный глагол в значении "прикрывание жопы от административной ответственности". Другие языки вряд ли могут таким похвастаться. Всю роту разбили на экипажи. Зах уже смирился с русским сепаратизмом, хотя с удовольствием утопил бы его в насыщенном растворе израильского коллективизма. Он желает нам только добра и хочет, чтобы мы были как все. Чтоб абсорбировались. Какой русский, интересно, придумал орвеллианское название "министерство абсорбции"? Химик, видать, был, или физик, но, как пить дать, еще и лирик, любитель КСП. Однако участвовать всем троим в одном и том же тарнеголете нам никак невозможно, ибо среди нас нет ни водителя баташита, ни командира. Совсем мы простые бойцы. И нас разлучили. Эйнштейна засунули в один экипаж, а меня с Юппи - в другой. Между тем над линией горизонта показался край солнца, оповещая о том, что пришло время выпить по чашечке кофе. Подайте-ка примус, поручик Эйнштейн! И джезву подайте! Первая четверка еще только собирает, нехотя, манатки и с трудом отрывается от холодной земли, на которой развалилась рота "гимель". Солнце поднимается быстрее, чем бойцы. Кофе закипает, я разливаю его по цветастым чашкам армянской керамики. Элексир жизни разбегается по телу. Хорошо! Четверо несчастных ковыляют к баташиту. Мы с кайфом закуриваем в бельэтаже. Как вам нравится ваш новый полководец! Как мне нравится построенный народец! Зах орет: "Засада!" Пулеметные очереди, запах пороха, короткая батальная сцена. И восходит солнце. В нашем экипаже я пожелал быть пулеметчиком, чтобы посмотреть, как Юппи будет бежать с полной выкладкой, стреляя на ходу. Это редкое по драматическому эффекту зрелище. Душещипательное очень. А я еще и подбавлю в конце. Ну, Юппи! Ну что тебе стоит! Ну прочти! Ну пожалуйста! Запыхавшийся и потный, но безотказный Юппи дает отмашку и читает с выражением: Друзья но если в день убийственный падет последний исполин, тогда ваш нежный, ваш единственный я поведу вас на Каир! Повар Кико, добрый по профессии, обещал похлопотать, чтобы нас послали в Мицпе-Атид. "Тебе там будет хорошо, М'артин!" Ударение иврит любит переносить на первый слог, звука "ы" в нем вообще нет. Мое имя на иврите становится другим. На английском -- тоже. Почему же, интересно, набоковский барчук, мой тезка, ничего об этом не сказал? Зах дает заключительный брифинг, а я не слушаю. Я притаился за спинами товарищей и там листаю, трогаю, нюхаю и открываю наугад подаренную Библию, - я всегда так делаю с попавшими в руки новыми книгами. Слушать Заха нет никакого смысла. Для успешного прохождения службы мне совершенно необязательно знать, где границы нашего сектора и кто наши соседи с севера и с юга. Я самый что ни на есть маленький человек во всей еврейской Армии. Буду делать, что скажут. И проработал Яаков за Рахель семь лет, но в его любви к ней они показались ему за несколько дней. Боже, как все просто! Караваном личных машин мы движемся по пустыне. Кто не вписался в личную машину, движется на коммунальном тиюлите. Идя навстречу многочисленным пожеланиям бойцов, Зах разрешил получасовой привал на бензоколонке. Мы закупились сигаретами. Эйнштейн отнес в багажник четыре бутылки брэнди, ящик пива и восемь плиток шоколада для Юппи. Потом взяли в ресторанчике по фалафелю. Самое подлое блюдо на всем Средиземноморье. Меня бесят эти соевые шарики, которые прикидываются тефтельками. Свобода вещь относительная, подумывал я, надкусывая питу и пиная сложенные под столом автоматы. Мы уже при оружии и в форме, но еще не в гарнизоне. Мы питаемся на воле как гражданские люди. Нам обеспечено право на побег. Сел себе в машину и свалил отсюда. Когда еще военная полиция найдет... Стало немного тоскливо и захотелось домой. Кико не подвел. Зах высадил и нас, и его, и еще нескольких в Мицпе-Атид. Я даже не понял, куда нас занесло, потому что в первые минуты был ослеплен гордостью за себя - старого ушлого солдата, нажившего за долгую службу необходимые связи. Первое представление о гарнизоне, в котором нам надлежит провести без малого месяц, я составил по беглому, как хроника текущих событий, комментарию друзей. Так, блин! Домиков нету. В палатках сраных без мазгана будем жариться. Мухи заебут. - рапортовал Эйнштейн. Вон та вышка очень неплохая, хорошая вышка, не броская, на ней и спать, наверное, можно, - вел рекогнисцировку Юппи. Мне же весь гарнизон и окрестности виделись бесформенной палитрой полинялых красок с преобладанием жухло-зеленого пыльного оттенка. Ничто не выделялось в отдельный объект, и, если бы психолог спросил, какие ассоциации вызывает у меня предложенная картинка, я бы ответил: "Лишь безмерную тоску, доктор". Мы затащили китбэки и сумки в палатку и разлеглись на раскладушках. Пологи были подняты, и можно было наблюдать, как по территории в радостном возбуждении передвигаются с вещами закончившие свою смену солдаты и офицеры. Они разъезжаются по домам, где их ждут мамы, жены, любовницы и дети, тапочки, телевизор, разнообразный пейзаж. Они приветливо машут рукой, улыбаются и охотно делятся опытом: "Кайтан'а, ах'и! Настоящий курорт!" Не хочу я вашей кайтаны! Шли бы вы в жопу со своим пионерским лагерем! В палатку вошел офицер Цахи. "Эй, Зильбер! Смени-ка их парня на вышке. Ребята уезжают". Единственный способ не заплакать это - убить офицера Цахи. Юппи сварил мне кофе. Эйнштейн сказал, что сменит на ужин. Повар Кико, уже принявший кухню, сунул пачку печенья и банку джема. Кто бывает нежнее женщин? Разве что некоторые мужчины. На душе стало светло как будто я влюбился. Юппи оказался прав: заботами предыдущих поколений вышка была оборудована матрацем, а, значит, в ночные смены можно будет просто нагло спать. Имелись также стереотруба, прожектор, прибор ночного видения и рация. Эти развлечения, в отличии от матраца, надоедают очень быстро. Вид на местность сверху был откровенной геокартографией. Он напоминал туристический план, на котором достопримечательности изображены полноценными картинками. С нашей стороны можно было любоваться палатками, сортиром, генератором и будкой блокпоста, который в дальнейшем мы будем называть ивритским словом "махсом", потому, что в Израиле сказать про махсом "блокпост" не придет в голову ни одному из миллиона живущих здесь русских. К махсому шел длинный сколоченный из досок коридор, основательно наполненный очередью из палестинских рабочих. Отработав день в Израиле, они возвращались к себе в Газу. В будке сидели садирники -- два парня и девочка. Парни шмонали палестинцев, а девочка проверяла на компьютере их магнитные карточки. За будкой коридор продолжался, доходя до границы с Газой. Двое наших милуимников в бронежилетах охраняли всю эту благодать. Слово "будка" (пока я не забыл) попало в иврит из русского через идиш, так и звучит: будке. Со стороны Газы различался ихний махсом с усатыми полицейскими, какие-то невнятные постройки, то ли жилые, то ли нет, и проселочная дорога. Все остальное было сильно заросшим пустырем. И, наконец, в относительном далеке виднелась граница с Египтом, и совсем уже на горизонте голубели синайские горы. Звуковой дорожкой этого широкопанорамного слайда служил гул генератора, - база питалась автономно. Я поиграл со стереотрубой, но многократное увеличение объектов на местности не принесло мне новых интересных знаний. По дороге проехал грязный дребезжащий "пежо", потом запряженная осликом тележка. Потом я поймал в фокус молодую палестинку, закрытую одеждами с ног до головы. Я попытался ее мысленно раздеть, но у меня не получилось. Для работы воображения нужен хоть какой-то эмпирический опыт, а мне совершенно ничего неизвестно о палестинках. Босоногий малец пришел под вышку, задрал голову и потребовал: "Солдат, дай шекель!" Я спросил, не выдать ли ему еще и ключ от квартиры, но он на иврите туго знал только одну фразу: "Солдат, дай шекель!" Я скинул ему шекель, и он ушел. Я допил кофе, докурил сигарету. Пора было приниматься за работу. Мой учебник арабского написал человек по имени Йоханан Абутбуль. Я с ним лично знаком. Вы, наверное, сразу подумали: марроканец, а, смотри ты, выбился в грамотеи! Вы не угадали. На обложке - псевдоним. Его настоящее имя -- Жак Лекруа. Он французский монах, принадлежит к ордену Живых Братьев, очень маленькому, всего триста человек. Им полагается жить в миру. После второй мировой войны Лекруа попал с французской миссией в Бейрут. Начал там учить арабский. И съездил в Палестину. Он понаблюдал евреев, вернулся в Париж, посвятил несколько лет изучению иврита, иудаизма и еврейской истории, а к тому времени как он всем этим вполне овладел, в Палестине было создано новое еврейское государство. В те времена израильское гражданство еще не сильно котировалось, власти на него не жидились, и Лекруа легко переехал в Тель-Авив. Про тель-авивский период он не очень склонен распространяться, но от других людей я знаю, что, протусовавшись два года среди приморской богемы, Лекруа ни в чем не уронил облика французского монаха. Потом он перебрался в Таршиху -- арабскую деревню в Галилее, стал там гоначаром и гончарил много лет. А учебник арабского в четырех частях написал по случаю - для приятеля из французского посольства, которому зачем-то понадобилось. Учебник иностранного языка я бы выделил в отдельный литературный жанр с характерными признаками: гарантированный счастливый конец и описания наиприятнейшего образа жизни в окружении красивых, доброжелательных людей. Они рассказывают о себе, встречаются с друзьями, пьют кофе, ведут бонтонные беседы, гуляют по парку, делают покупки, обедают в ресторане, учатся, путешествуют. Для отработки грамматических родов они знакомятся с особами противоположного пола и совершают с ними увлекательные экскурсии, а если ненароком вдруг возникнет на пути неприятность, то уже к следующему уроку она обернется забавным недоразумением. Согласен: сюжеты незамысловаты. Но, если хорошо написано, и диалоги героев похожи на речь нормальных людей, то вымыслу веришь. Тут-то и начинается литература. Прежде, чем приступить непосредственно к занятиям, я прочитал сначала переводы всех текстов учебника на иврит, чтобы узнать, какие достижения ожидают усердного ученика. В первых уроках язык персонажей был еще довольно беден, слов не хватало, и происходящие события казались, поэтому, не слишком интересными, но с каждой главой, с каждым новым уроком, слова становились точнее, фразы -- богаче, ситуации -- тоньше. В учебнике разворачивался сюжет. Герой, молодой француз, путешествует по Леванту. В дороге он знакомится с кучей разных людей, и они ему рассказывают всякие байки и сыпят арабскими пословицами а ля Платон Каратаев. К концу первой части выясняется, что герой разъезжает не просто так, а ищет какую-то штуку, связанную с тамплиерами. Что будет дальше, я пока не знаю, потому что вторая часть - для продвинутых, осталась у меня дома. Для изучения иностранных языков нет места надежнее, чем далекая смотровая вышка. Надев наушники на уши, задрав ноги на железный обруч, можно с закрытыми глазами повторять за диктором одну и ту же фразу биль-х'араке б'араке пока она не станет роднее, чем ее русский перевод: в движении благословение. Эта присказка совершенно меня заворожила и все кружилась и кружилась в голове во время ужина в палаточной кухне-столовой. Ужин за дощатым столом проходил с большим аппетитом. Кудесник Кико умеет превратить в конфетки-бараночки даже армейские сосиски-сранные. "Что, М'артин, вкусно? Сказать, в чем секрет марокканской кухни? Больше масла! Жиру не жалеть! И специй, острого - побольше!" Когда Эйнштейн пришел сменить меня на ужин, я поспешил рассказать ему про роман-учебник. Он среагировал встречными проектами: учебник-отрывной календарь и учебник-туалетная бумага -- по одному слову на квадратик. "Арабский язык в четырех рулонах! - прикидывал Эйнштейн. -- Отличная вещь! Единственный недостаток -- пройденный материал невозможно повторить. Но, все равно, будут покупать. Я жопой чувствую, что будут!" А надо сказать, что во всем, что касается коммерции, Эйнштейн наделен феноменальной интуицией. После ужина мне оставалось сидеть на вышке еще два часа. Учиться было неохота. Я сидел просто так, курил. Повоображал немного, как легко было бы сейчас, с оружием в руках, покончить с собой. Добился острой психосоматической реакции. Включил прибор ночного видения. С ним было видно еще хуже, чем без него. Наверное, газ кончается. Выключил его на фиг. Включил прожектор. От света трава на пустыре заколосилась вангоговскими мазками. Остальное -- темнота. Хреновые приборы на этой вышке. Вот я однажды плавал на сатиле. Сатиль -- это сторожевой торпедный катер. За то, что я переводил встречу между командующим нашими ВМС Ами Аялоном и русским министром обороны Грачевым, меня премировали экскурсией на таком катере. Сутки мы бороздили и зорко берегли морские рубежы нашей родины между Хайфой и Рош-Ха-Никра, совершая дерзкие набеги в ливанские территориальные воды. Ночью я проснулся от оглушительной стрельбы: палубные пулеметы старательно уничтожали какую-то карягу на воде. Но я хочу сказать, что на сатиле отличные приборы: за год службы ребята наснимали через них на видео восемнадцать часов береговой эротики! Я снова включил прожектор. Все-таки с ним пейзаж намного веселее. И трава становится такого сюрного цвета, что своим колыханием приводит на ум синайский трип. Помнишь ли, любовь моя, синайский трип? Глупо даже спрашивать. Нет, не забываешь ты о нем! Но ведь, правда, ты не станешь возражать, если я поделюсь им с читателем?.. Синайский трип Хорошо, что мы отдали египтянам Синай! Останься он за нами, там сейчас был бы один сплошной Эйлат, жирный и дорогой. А так, под бедуинским руководством, Синай похож на остров Чунга-Чанга: ешь кокосы-жуй бананы! кури траву! катайся на верблюде! Мы начали с верблюда. Набоков рассказывает, как они с братом попытались в детстве разыграть сцену из "Всадника без головы", когда Морис-мустангер и мисс Пойндекстер целуются, сидя на лошадях. Владимир Владимирович чуть не свернули себе шею. Мы же с тобой успешно поцеловались, сидя верхом на верблюдах, помнишь? Мы потом еще заставили их скакать галопом, и обслуживающий персонал в лице бедуинского подростка сбился с ног, догоняя нас. Эйнштейн распух от колонизаторского самодовольства и все время орал из Киплинга: "take up the white man's burden!" - "несите бремя белых!" И колотил в своего верблюда пятками. Корабль пустыни ему достался облезлый и упрямый, как осел. Подожди, а где был Юппи? Почему он с нами не поехал?.. Ах, ну да, он же в это время как раз принимал дядю Мозю из Алабамы, бедняга... Нам было хорошо в Синае. Но мне, гордецу, захотелось, чтобы стало еще лучше. Утром следующего дня я усадил вас всех рядком на койке в залитом солнцем пятнадцатишекелевом бамбуковом вигваме бедуинского кэмпа Али Баба. Вас всех было не много: ты, Эйнштейн, да бесцветная голландка, которую накануне Альберт, скрипя всеми железками, свинтил в рыбном ресторане. Вас было не много, но вы уже были паствой. Я достал заложенные между страниц книги крохотные бумажки и опустился на колени. Вы послушно ждали с открытыми как у птенчиков ртами, такие трогательные, такие доверчивые, что на секунду меня охватил страх сомнения, но я справился с предательской слабостью и недрожащей рукой вложил в каждый из трех клювиков по бумажке. Четвертую бумажку склевал я сам. Теперь у нас в запасе оставалось четырнадцать минут. Я повел вас, несмышленышей, короткой дорогой на пляж; разместил в плетеных креслах под навесом и заказал разных вкусных соков, потому что главный гуру, продавец трипов, велел пить дорогие соки и дружить с водой. Вы хорохорились, сердешные, фанфаронили: "а на меня не действует!" "и на меня не действует!" Но разве можно уйти от неизбежного? Через положенное число минут, в полном соответствии с законами природы, данная нам в ощущениях реальность стала смешной до безумия. Эйнштейн бился в судороге: "А-аб! а-аб! а-аб!" Голландка пускала пузыри: "У-от? у-от? у-от?" Но смешнеее всего были мы с тобой. Мы без смеха и взглянуть-то уже друг на друга не могли. От смеха речь крошилась и не давалась. Эйнштейн не сдавался: "А-аб! А-аб! А-аб!" И прорвался, наконец, настырный, взвился песней: "А-абдолбанное небо! А-абдолбанная пальма! А-абдолбанная мама! А-абдолбанный верблюд!" Голландка сложилась от смеха вдвое, потому что понимала все русские слова. Мы не удивились чуду. Чудо нас смешило и щекотало. А, когда немного отпустило, в мою черно-белую жизнь ворвался цвет. Вообще-то, я по призванию рисовальщик, график. Такой, знаете ли, куртуазный линьерист. Цвет меня никогда не привлекал. Я никогда по-настоящему не мог понять, зачем он нужен. Нет, я не дальтоник. Просто цветной мир кажется мне излишеством. Стоит ли беситься с жиру, когда в мире столько линий и форм? Можно ли разбазаривать зрение на неглавное? Надо ли раскрашивать Маху обнаженную, когда она так прекрасна в черно-белой редакции? Мне на форму целой жизни не хватит, а вы говорите: "цвет!" Аскетизм мой, я знаю, от гордыни. Ведь любой праздник это -- излишество, но прожить без него не может никто. А какие с моим гороскопом могут быть праздники? По большому счету, только путешествия, да трипы... Во время трипа глаз человека способен смотреть прямо на солнце не щурясь. Интенсивностью света цвет пробивает любую форму. В Синае мне в одночасье открылась та самая красота, которая, по одной версии спасет мир, а, по другой - погубит, что, в сущности, одно и то же. Главное, что в стационарном состоянии человеку такого не показывают, щадят. Только-только я начал проникаться небесными откровениями, как поле моего нового зрения бесцеремонно захватили бедуинские дети - маленькие офени плетенных фенечек. О, как они были прекрасны, проклятые! И дети, и фенечки. Я имел неосторожность улыбнуться одному. Тот час на мне повисла разноцветная гирлянда из мальчиков и фефочек и, не веря своему счастью, принялась украшать мои руки и ноги галантерейными хипповскими браслетами, а я щедро раздавал пиастры и фунты. Я орал: "Снимайте! Снимайте! Картина "Зильбер и дети"!" Ты захотела п'исать и пошла в море дружить с водой. Вернулась вприпрыжку на одной ноге. Мы так смеялись, так веселились. Я начал промывать порез на ступне, счищать песчинки, чтобы помазать йодом, а ты умоляла: "Ой, не трогай их! Они ведь живые!" Я слизывал языком рубиновую кровь и глядел снизу вверх в изумрудные глаза. Слегка порозовела бесцветная голландка. Эйнштейн, сверкая, сообщил, что видит у себя в стакане молекулу Н2О. Моя паства была счастлива. Старинная мечта осуществилась. Ты отхлебнула дорогого яблочного сока, облизнула ультрамалиновые губы и сказала: "Пойдем, погуляем?" Сколько времени мы шли? Пляж остался далеко позади, вокруг не было уже ни кэмпов, ни людей, но и в нас человеческой усталости тоже не было: мы не шли, а летели - плавно и легко. Если не зеркало, мы бы, наверное, никогда не остановились. Обыкновенный осколок зеркала, воткнутый в торчащую из песка палку. Грех было не посмотреться. (трип, конечно, субъективен, но ведь его отражение должно быть объективно, не так ли?) Мы увидали принца и принцессу. Они были великодушны и прекрасны как в лучшей из сказок. Их глаза лучились мягким серебряным светом. На губах играли веселые мудрые улыбки. Не было в мире людей счастливее их... Помнишь? Без пяти полночь. Меня идут менять. Дежурство окончено. Спокойной ночи, любимая! День третий Шесть-шесть -- жестокая схема жизни. За шесть часов дежурства успеваешь озвереть, за шесть часов отдыха не успеваешь выспаться. Оч-чень скоро превращаешься в зомби. Но в бардаке первых дней службы мне скостили целую смену, и я заступаю сегодня только днем, на махсоме. Бардак -- друг моей судьбы. Я думал понежиться с утра в объятиях Морфея, но, как и предрекал Эйнштейн, палатка раскалилась от солнца, налетели злые мухи, и к девяти часам, после упорных продолжительных боев, выбили меня из раскладушки. Я сунул ноги в шлепанцы и поплелся к сортиру-душевой. На полпути к сортиру стоял раввин Петруха. Что он здесь делает? Какие у него длинные руки! Для чего ему нужен огнемет?! "Помоги! М'артин! Скорее!" Повар Кико семенил на полусогнутых от кухни. Высокая гора кастрюль у него в руках изогнулась и грозила сверзиться. Я подскочил вовремя. Огнемет оказался газовой горелкой. При помощи ее инквизиторского огня Петруха безжалостно изживал в кастрюлях остатки квасного. "Близится Песах", - догадался Зильбер и решил порадовать раввина громкой демонстрацией любви к традиции: "Рабами мы были в земле египетской!" Согбенный над огнем Петруха кряхтя разогнулся, отер рукавом гимнастерки пот со лба, рассеянно пробормотал "рабами и остались...", и согнулся обратно. А в сортире такая сцена. Двое солдатиков, из молодых, из садирников, отбивают на каменном полу чечетку и поют. Один, завидев меня, смутился, махнул рукой на кабинки и объяснил: "У нас, вы уж извините, друг там... срет... вот мы тут... чтоб ему не скучно было..." Я кивнул с пониманием и прошествовал в дальнюю кабинку. Друзья у меня, между прочим, тоже верные имеются; надо будет -- и споют, и спляшут, но в гарнизонном сортире меня ждут дела поважнее. Закурив, я приступил к осмотру. Так-так, поглядим... Густоисписанная военнослужащими дверь обещала интересные находки. За чтением я провел минут сорок. Усидчивость моя была вознаграждена, и многолетняя коллекция пополнилась двумя автографами. У нас бытует широко распространенное заблуждение будто сортирные графити все сплошь скабрезные. Не верьте, юноши! Неправда это! В Армии Обороны Израиля сортиром пользуются самые разные слои населения. И среди них попадаются настоящие поэты и философы. Хотя, конечно, не часто. Философ попался ивритский. Он писал: "В эпоху Водолея народы перестанут гордиться своей историей, но станут стесняться ее". И еще: "Добро не существует без зла, и потому, не может быть самоцелью". Поэт же был очень русский в лучшем смысле этого слова. "Время подумать уже о душе, а о другом поздновато уже" - нацарапал он ручкой, страдающей от перебоев с чернилами. Оба автора пожелали остаться неизвестными. Арабские же автографы я, к сожалению, прочесть пока не могу. Официальный час завтрака давно миновал. На кухне Кико изжарил для меня личную яичницу, наметал закусок: салата, тхины, хумуса, маслин, кабачков, солений. В Армии сливочного масла нет почему-то. Я мазал хлеб маргарином. Кико присел напротив в позе доброго повара, то есть - подперев голову руками, смотрел с умилением, как я ем. С кофием были поданы печенье и шоколадная паста. "Кико, - попросил я, насытившись, - а расскажи мне, пожалуйста, про Марокко". Мы родились в империи, а наш повар - в африканском королевстве. Он свободно говорит по-арабски и по-французски. И часто ездит в королевство по делам фирмы -- продает израильские брызгалки для капельного орошения. Вот отслужу как надо, вернусь домой, буду работать не поднимая головы целый месяц, переведу роман старого дурака Йорама Канюка про войну за независимость, про то, как партизан Яшка херачил арабов из пулемета "стерн", получу от библиотечки "Алия" жирный чек, но не стану вкладывать его себе на счет, где он утонет в минусе, а обналичу в живые деньги, отнесу их в бюро путешествий и поеду в веселый город Маракеш. В Маракеше на базаре дервиши лежат на гвоздях, фокусники глотают пламя, обезьянки тащут из ящика записки с предсказаниями судьбы, берешь на прокат машину, и никто не требует водительских прав, и, вообще, там все решает король, и поэтому можно ездить как тебе вздумается, главное давать небольшие суммы долларов веселым толстым полицейским, а вечером всего за пятьдесят шекелей (на наши деньги) я приглашу к себе в номер тонкостанную газель... что?.. а, да?.. облом!... - Кико говорит, что проститутки в Маракеше пухленькие, "ну, сам знаешь, - марокканки..." - ладно, пусть будет пухленькая, но пусть только шепчет мне на ухо что-нибудь нежное по-арабски, мне еще никто никогда не шептал нежное по-арабски... Вернувшись в палатку, я нашел Эйнштейна поехавшим крышей. Рановато в этом сезоне. Обычно у него начинается день этак на пятый, но чтоб на третий -- не было такого! Я чай, стареем мы. Нервы ни к черту. Юппи лежал на своей койке, упакованный в спальник как мумия. Кажется, спал. Я тоже прилег и стал наблюдать за эйнштеновской вольтижировкой. Свернув в трубочку журнал "Кавалер", Эйнштейн охотился на мух, азартно и жестоко. Я прикрыл глаза. Театр остался у микрофона. Что, цыкатуха, допрыгалась, падла!.. хрясть!.. Ах ты, сука! Еще цепляешься!?. хрясть!.. Ну что, жиды? Прищурились!.. хрясть!.. Он... пугает... а нам... не страшно... Morituri te salutant!.. хрясть! хрясть! хрясть! Бль-ааааадь! Ой! Юппи! Извини! Извини, старик, промахнулся! Воевода пошатнулся, парень, видно, промахнулся -- прямо в лоб ему попал! Заглохни, Зильбер! Юппи, больно, да? Нет! Приятно! Тебя бы так разбудили! Ну, извини... Спи, спи дальше. Давай, я тебе почитаю на ночь. Так... чтобы тебе такого... ага... во! Щас ты убаюкаешься. Из отдела писем. Уважаемый "Кавалер"! Вы редко печатаете письма людей -- скажем так -- среднего возраста. Расскажу о своей сексуальной ситуации. В прошлом году моя дочь вышла замуж, и теперь молодые живут вместе с нами... Альбертик! А может не надо?.. Надо, надо... Так, это пропускаем... вот! Дочь лежала навзничь на ворохе одежды, юбка задрана, колготки и трусики приспущены до колен. О, боже, если б вы только знали, что он вытворял с моей дочерью!.. Альбертик?.. Ну?.. А почему наука ничего от мух не придумала? От комаров есть, а от мух нету? От мух у тебя есть я, моя ласточка! Отвянь! Отвянь, кому сказал! А-аааа! А-аааа! Уйди-уйди, ужасный коксинель! В этом месте я отключил театр от микрофона, зарывшись с головой в спальник, и поплыл в собственном поту дурным сном. Мне снилась польская изба. Было натоплено невыносимо жарко. Ты пекла блины. Я, в богатой шубе, пришел свататься. Ты отвернулась и заплакала. Я вынул мешок с золотыми и высыпал их на стол. Горячий блин ударил меня по лицу... На махсоме было не многим легче, чем во сне. В определенном смысле, на махсоме было даже тяжелее. Во сне хотя бы лежишь, а здесь нужно стоять на солнцепеке в тяжелой сбруе. Эм-шеш-эсрэ, шахпац-жилет -- всех этих слов по-русски нет. У меня жуткое плоскостопие, но мне никто не верит. Юппи сказал: "Пойду, договорюсь с таможней". Пошел в будку и приволок от садирников два пластиковых стула. Мы грузно оплыли на них набрякшими тушками и тупо уставились вдаль. Палестинцы струились через махсом не шибко. На работу им поздно уже, а с работы рано еще. Юппи сопел-сопел, а потом говорит: "Ты знаешь, Мартын? Я думаю, что мы стоим на страже мира. Ведь мы за ним наблюдаем!" Из вежливости я хмыкнул, хотя игра слов была так себе, а сил у меня вообще не было. От бессилия я становлюсь злым и некорректным. Вон, кажется, еще один наблюдатель идет. Молод. Бодр. Улыбчив. Вместо гимнастерки -- майка. Что это там у него на ней написано?.. Israel is OK, but Leningrad was home. Та-а-ак... Только питерских нам здесь и не хватало. Чтоб московский наш батон душистый назывался словом булка!? - Эй, чувак! На поребрике смотри, не навернись! Карточку потеряешь! Мальчик приближался, улыбаясь. На прикладе его автомата ясно различался нарисованный фламастером пацифик. Он приветственно помахал рукой и прокричал: - Соси хуй у пьяного ежика, русское уебище! Я опешил. Не от содержания, конечно, а от формы. Таких русских слов с израильским акцентом я еще не слышал. Их просто не было в природе. Они родились здесь и сейчас. Мальчик подошел, сел на землю, прислонился к бетонному кубу, достал сигарету и, не переставая улыбаться, затараторил. - Я не говорю по-русски, не думайте. Эту майку мне подарил один кореш. Его зовут Домиан. Домиан Кудриафцев. Он специалист по литературе вашего восемнадцатого века. А меня зовут Шай. Я из координационной службы. Мы как бы между Армией и палестинской полицией -- чтобы не передрались. А Домиан говорил, что, если я буду в этой майке, то могу любому русскому сказать сасихуйупьянаваежика русскаеуебище!, и он сразу пригласит меня выпить. Вы меня приглашаете выпить? Брэнди остался у нас в палатке, но у меня в нагрудном кармане хранился уже скрученный косяк, и я без промедления с радостью пустил его по кругу в честь нового знакомца. Дождавшись своей очереди, Шай глубоко затянулся, прикрыл глаза и, медленно выпуская дым, сообщил: хомэр тов! машегу бэн зона!, - общепринятые слова, которые, хотя и не включены в разговорники, являются в наших краях традиционной формулой вежливости, произносимой в ответ на угощение марихуаной. Хомэр был, вне всякого сомнения, тов, потому что мир сделался значительно спокойнее и добрее. Даже понурые палестинцы блеснули, можно сказать, какой-то новой веселой гранью. Мысли поплыли что твои облака. И время полетело. А, все же, много жизни досталось мне! Бывал я дворником в Москве, бывал и солдатом почти в Африке. В составе оккупационного корпуса. Как Лермонтов. Перечитывая которого, кстати, я сделал недавно филологическое открытие. Маленькое, но блестящее. В "Герое нашего времени" встречается слово "кунатская". Так русские офицеры называли свой клуб -- от слова "кунак", означающего на местном языке "друг". А в израильской армии солдатский клуб называется "сахбакия" -- от арабского "сахбак": "твой друг". С разрывом в сто пятьдесят лет, в двух разных уголках планеты колониальные армии занимаются одним и тем же словотворчеством! Изящная петля вышла во времени и пространстве. Иногда, правда, армии друг у друга подворовывают. На тренировочной базе номер четыре под Рамаллой, где двадцатилетние девочки-командирши дрючили нас, старых дураков, на предмет произвести в солдаты, висел плакат: каш'е бэ-имун'им -- каль ба-крав! -- трудно в ученьи -- легко в бою! Все русские страшно прикололись, и стали ломать головы как бы перевести на иврит "война хуйня, главное маневры!", чтобы обогатить израильскую армию еще больше. На тренировочной базе мне не понравилось, потому что мной командовали девчонки. Хотя, с моей тягой к неформальным эротическим знаниям, следовало ожидать, что понравится. Но - нет. Совершенно отрицательный опыт. Я стал спрашивать, почему это, по израильской доктрине, баба может командовать мужиками, а мужик бабами -- не может? И вот как мне это объяснили. Когда мужчина смотрит на женский строй, он невольно выделяет в нем отдельные экземпляры. А когда женщина смотрит на строй мужчин, для нее все одинаковы, и она ни к кому не испытывает особой симпатии. К таким оскорбительным для обоих полов выводам пришли армейские психологи. Хотя, нет, вру я все. Как я мог! Как язык мой повернулся сказать дурное про тренировочную базу номер четыре под Рамаллой! Ведь там за две недели я узнал столько новых слов (и выражений), сколько не собрал бы на гражданке за годы. Если хочешь выучить русский -- сиди по кухням, кочумай. Если хочешь выучить иврит -- в армию, филоло(г), в армию! Специальные усилия были затрачены на выяснение таких слов, как "дедовщина" и "черпак". В израильской армии дедовщины нет, как в России нет секса. Но язык врать не станет. Дедовщина -- з'убур; черпак -- бизон. Шай, а Шай, скажи, пожалуйста, а как называется на иврите "паровозик" - это, когда один берет косяк огнем внутрь и вдувает другому рот в рот концентрированную струю дыма, давай, покажу, -- вот так!? Шай сказал, что не знает и, что это, кажется, никак не называется. Он далеко не первый мой респондент по данному вопросу. Я пристаю ко всем курильщикам травы, а их в Израиле много. Но нету, нету на иврите "паровозика"! Нелепая языковая лакуна много лет не дает мне покоя. За державу обидно. С досады я наехал: - Значит, все-таки, права наша русская интеллигенция, и нет в Израиле культуры! - Я так понимаю, ваша русская интеллигенция всегда права... Когда Шай улыбается, у него ямочки на щеках. С некоторых пор я опасаюсь любоваться молодыми мужчинами. Я сидел дома, слушал музыку, никого не трогал, и вдруг совершенно неожиданно вспомнил, что в детском саду был бисексуалом -- мне одинаково нравились и мальчики, и девочки. Цивилизация, не устающая даже крошечным человечкам сюсюкать про жениха и невесту, быстро вправила мне мозги в нужную ей сторону. Теперь я дергаюсь: а что, если на старости лет у меня вдруг изменится ориентация?.. - Послушай, Шай, - сказал я. -- А хомер-то, действительно, тов. Чувствуешь, какой покой? Какая тишина! - Чувствую, - ответил Шай, - а, знаешь, почему? - Почему? - Потому, что генератор вырубился! А ведь точно! Будто буравчик вытащили из головы. Юппи поднялся и с глупой улыбкой сообщил, что его пробило на сладенькое, и что он пошел в гарнизон за шоколадкой. Я перевел Шаю. "Пробило на сладенькое"