расивую женскую брошь! Откуда он взялся утром? В жизни не видел такого жука. Здорово он мне помог. С его помощью я доведу ее и до желудей... и ничего в ней нет, такую и сочинять скучно, -и мне ее жаль, как бабочку, стряхивающую с себя пыльцу. Но как и не поймать, если летает всего один день? "Писатель вознаграждает себя, как умеет, за какую-то несправедливость судьбы." Поль Валери. Вдруг я вспомнил о Толе с Лидой, запертых в гостинице... Мы пропускали утренний свет... Режимные досъемки на натуре! Толя Сакевич, хоть и пил и занимался с Лидой, но все увидел и определил, где сегодня будет снимать. Про бабку Шифру и говорить нечего. Оттуда - на прямое шоссе до Быхова!.. Однако то, что я увидел, меня удивило. Гостиница открыта, киногруппа в разброде. Даже не вынесена и не сложена в "рафик" аппаратура... Если гостиницу открыли, не могли без меня съездить, снять? Толя, не злой, расстроенный, стоял с Герой, ассистенткой, похожей на цыганку еврейкой. Не то любовницей, не то матерью, опекавшей его, как ребенка. Близоруко щурился, от всего отстранясь. Не замечал, как на него пялятся проходящие районные дамы. Куда бы Толя ни приезжал, бабы считали его своей собственностью. Так действовала на них его нездешняя, непонятная, небритая, слащавая, приторная морда. Толя вынул из рабочей куртки мой сценарий и протянул мне: - Засунь его в жопу. - Выражайся ясней. - Герой этот, пионер, которого мы сняли, - еврей. - А мы тут причем? Заказ Председателя Верховного Совета. Василий Иванович сам сказал: "Снимите моего ординарца. Геройский пацан. Подбил два танка, взорвал себя гранатой", и еще что-то. Это его слова. Да и фамилия - Козлов! - Фамилию ему дал Василий Иванович. - Значит, тот? - Федот, да не тот. У Василия Ивановича - маразм... Все запомнил, а забыл, что еврей. Тебе объяснит Франц Иванович. А сейчас - что прикажешь делать? Я проживу - а твой гонорар? Да и уезжать без ничего неохота... - Толя выплюнул окурок, посмотрел с сожалением на мой сценарий: он влюблялся в каждую мою строчку, цитировал в постели любовницам. Так и не отдав сценарий, сунул обратно в карман куртки. - Ну, придумай что-нибудь? - Не ручаюсь, что понравится. - Знаю заранее, что - да. - Есть скрипач недалеко. Деревня Дорогая. - "До-ро-гая!" - простонал Толя. - Я кончаю... Играет на свадьбах - и так далее? - В том-то и дело, что нет! Лишился скрипки. Итальянская, сгорела. Попала молния в хату. То есть прямо в скрипку. - Прямо в скрипку?! - Да. Больше ничего не сгорело в хате. Толя сел на тротуар: - И ты молчал? - Но причем тут юбилей Василия Ивановича? - Это моя забота. От тебя потребуется только текст. - Я берег скрипку как сюжет для фильма. - Покупаю за любые деньги. - Денег у тебя все равно нет. Мне надо съездить к бабке. - К бабе? - К моей бабке Соне, она живет здесь. - Хорошо. Райкомовский "газик" я тебе оставляю. Скажешь бабке: "Привет" - и нас догонишь. Толя щелкнул пальцами, повернувшись к группе. Те уже, все поняв, понеслись: тащили кабель, свет, коробки с кассетами. Вышел враскачку похожий на гиппопотама Валерий Хайтин, кинооператор. Я увидел Франца Ивановича, ходившего в отдалении и теперь приблизившегося. Его худое хитроватое лицо с глазами рыси, недавно озабоченное, - поспокойнело. Ведь он был к нам приставлен, за нас отвечал. А если мы нашли решение, то и ему зачтется. Я сказал, что он со мной. Мы поехали, остановились, пропуская бабу с базара. Баба несла в сеточке купленную курицу. Свесила сеточку до земли, а курица, продев ноги в ячеи, семенила отдельно, подскакивая, когда баба невзначай дергала сетку... Отличный кадр! Я раз поставил в затруднение режиссера Валеру Рыбарева, своего друга, когда тот хотел снять фильм по "Осени на Шантарских островах". У меня в книге, в рассказе "Местная контрабанда", есть деталь: по песчаной косе бредет кореец, а следом ковыляет чайка, полностью копируя его походку... Валера, относившийся к моим деталям всерьез, на этот раз взмолился: "Как это снимешь?!" А мне какое дело? Вот баба с курицей идет, я их простым пером сниму. А у вас техника, кинокамера... Проехали! Пошла крутая дорога между холмами с домиками, лепившимися на откосах. Вот выбрались на плоское место, чтоб снова вписаться в вираж глубочайшего оврага... Где он? На месте оврага - озеро... Здесь был песчаный карьер, когда я ездил прошлый раз к бабке Шифре. Какая здесь была круча! Внизу грузовики в карьере -как с птичьего полета! А сейчас все залили водопроводной водой... Что же оно под собой скрывает, это озеро рукотворное? А что скрывает тот омут на сливе Сожа и Остра?.. - Прискорбный случай, Борис Михайлович! Мне самому неловко... - Все ж я не понимаю. Евреев не брали в партизанские отряды. Если спасся - иди, откуда пришел. А тут - пацан! Случай экстраординарный. Чем он их взял? Франц Иванович, хоть и имел хитрое лисье лицо и рысьи глаза, - нормальный белорус. Вот я и спросил. Что он ответит? Сам затронул, не я. - Пацана как раз проще взять. Не у всякого написано... - Фамилия у него есть? - Нет данных. Привезли откуда-то, вылез из рва. Это его настоящая могила в Круглом. Сами полицаи похоронили. - Ого! Подбил два танка, взорвал себя... - За это мучают особенно. Нельзя разглашать, но не продадите... - Франц Иванович снял тесную шляпу, оставившую красноватый след на лбу, и его лисье лицо в рыжеватой щетине, уже с глазками простодушного прохиндея, приняло выражение скорбящей матери, а щеки опустились на отвороты пиджака в виде добавочного мехового воротника. - Его забыли в лесу, когда уходили из блокады... Мало у Василия Ивановича ординарцев? Стоял, охранял какой-то склад. А тут - черные шинели, за ними фрицы. Подбил два танка, взорвал себя, а уцелел! Все осколки - мимо. - Да-а... - Мне рассказывал один полицай, я его допрашивал... - Франц Иванович привычно прокрутил в голове диск с номерами папок "Дело". - Да хрен с ним! Так они его везли связанного, точили шило: глаза колоть. "Бобики" такие. Тут обернулась телега, его оглоблей ударило... Много пацану надо? - Ну, закопали б у дороги... - Пересрали! Все даже не запылились, а он один... Это как та скрипка, что вы сказали!... - Счастливчик. - Геройский пацан. 23. Бабка Шифра и я Обтрепанная дверь, как редко ее открывают!.. Звоню непрерывно, слышу голос бабки: "Хто-та звонить", - а не идут открывать. В глазок она меня не увидит, как к ней войти? За соседней дверью от моего стука проснулся ребенок, заплакал навзрыд. Услышал женский голос: "К жидовской потаскухе приперся какой-то жид"... Вдруг - как взрыв! От самолета, наверное: ломает звуковой барьер. Неподалеку военный аэродром. Когда его только строили, там работал нерусский шофер. Жил у родителей Семы, после Моисея уже Приборкина. Знал наизусть "Русь кабацкую", я впервые услышал из его уст: "Ты жива еще, моя старушка?" - и пытался приложить слова Сергея Есенина к бабке Шифре, чтоб думать о ней поэтически. В тот есенинский вечер аэродромовский шофер загнал фарами зайца, стушил и меня угостил. Я не посмел отказаться, хотя знал, что этого загнанного зайца не смогу переварить. Избавлюсь от него во дворе, сунув в рот два пальца... Там, во дворе, я почувствовал, что все это фальшь и блажь -не так, как Есенин, писать, а так его стихи прилагать. В стихах Есенина был заложен и безотказно срабатывал русский принцип: чем больше каешься, что ты подлец, тем больше к тебе сочувствия и порыва навстречу. Меня же давно не привлекают кающиеся грешники. Вот сейчас уйду и не раскаюсь, не увидев бабки Шифры. Мне достаточно, что я постоял у ее двери. Я буду пить и веселиться в деревне Дорогая и не вспомню о бабке Шифре... Чудеса! - бабка Шифра стоит, присматривается слабыми глазами... Или она знает про аэродром? Может, война? Грабить пришли, убивать? - у нее вечный страх после Рясны. Пригляделась: "Бора!" - и заплакала, обняла. Сгорбилась, совсем седая, а в квартире чисто: круглый половичок из лоскутных тряпок, знакомый с Рясны, и такой же родной черный, с крылышками буфет. В нем есть мои детские фотокарточки и тетрадка с первым стихотворением "Весна". Из кухни видна комнатка с фикусом, цветком "огонек" и канарейками в клетках. На стуле сидит в выходном костюме старик, куда-то собрался. "Обещали подстригчи, -объясняет бабка, - зарос, совсем волосатый." - "А когда они бывают?". -"Раз в два месяца приезжают, вот он и ждет парихмахера". Старик посмотрел на меня с почтением: "Здравствуйте, большой человек!" Бабка загремела сковородкой на кухне, послышался стук треснувшего яйца: "Табе жидкую, як ты любишь?" - "Не хочу я есть". - "Ай, не хочаш? Пачакай, Борачка, яйцы свежанькие у нас". Сколько лет ее не видел? А как увидел, как спало с души, -бежать! Там, в деревне Дорогая: мужики, бабы. Ликование: кино приехало из-за скрипки! Любой дом открыт: входи, как в свой. А тут я родной, а вошел - и бежать. - Бабка, мне надо ехать. - Прама сичас? - Да. Привыкла, положила в чашку разбитое яйцо. Ох, эти ее пухлые руки с кожей, как сморщенная молочная пенка! Как заботливо они меня укрывали зимой, когда я засыпал под вой волков в Лисичьем рву и бормотание деда Гильки, одетого в "талас", с руками, обвитыми кожаными лентами... Бабка надела кофту, платок, хотела снять пальто. - Тепло, сейчас лето. - Ах, забыла... А я табе скопила, - зашептала она, хитро подмигивая. -Ты будешь рад за проценты. Нарасло, я давно не ходила, знаешь сколько! - Так уж и наросло. - За стольки-та годов? Вот как бы дойти, где моя сбяркнижка? Побыстрей увести ее от деда! А тот сидел и мне нравился. Вывел бабку под руку, а там соседка, чей ребенок расплакался. Тряпкой пол затирает, носатая, платье промокло на груди, которой кормила. Разогнулась, смотрит... Неужто я следы оставил, пройдя из машины три шага до крыльца? А бабка ей: - Это мой унучек! Он мяне так любить... Соседка смолчала, я на нее смотрел открыто, простецки, по-русски так. Так глядя, я ее злобный взгляд пересилил. Она смякла, прикрыла текущую грудь. - Вспомнила вас. Старая давала почитать книжку. - Прочитали? - Где ж тут читать, в такой квартире?.. Ой, гром! Аж в ухе зазвенело... - Это аэродром. - Что вы говорите! Маланка... - Она показала на вспышку в окне. - А вы: "аэродром", - и усмехнулась так, что мне захотелось ее задушить. За что они ненавидят этих двух несчастных стариков? За квартиру? Но эту квартиру бабка получила по обмену - за дом в Рясне. Ненавидят за то, что живут. Да еще в квартирах... Надо же, повезло бабке Шифре! Переселилась из Рясны в Рясну. И куда б она ни переехала тут, какой бы ни нашла закуток, всегда будет такая соседка, которая не простит бабке Шифре, что она немощная старая жидовка... Вот из-за этих крысиных глазенок я не поехал к деду Гильке и теперь не узнаю, что он мне хотел сказать перед смертью... И природы для меня здесь нет - что гром, что аэродром. Я скормил вашей злобе свою совесть, свой стыд, пытаясь вас уломать, переломить. А как же бабка Шифра? Ведь и она умеет хитрить! Только обмануть ей вас не удается. Один я знаю, как она ненавидит вас... Франц Иванович шел навстречу, я впервые увидел, как он улыбается. - Как по заказу, Борис Михайлович!.. - Вы о чем? - О скрипке... - Он показал на небо. - Молнией спалило... Точно! Представил, что там творится... Вот это я подгадал Толе! Сам Бог помог... Бабка показала пальцем на сберкассу. Франц Иванович возразил: сберкасса теперь в другом месте. Бабка не соглашалась: "Не, я вас не знаю, яна там стаить". Жалобно на меня смотрела - и рвалась из машины. Франц Иванович общался со мной через зеркальце. Я держал бабку за руку, повторял: "Верь ему!" Микрорайон: все разворочено гигантской трубоцентралью. Большие деревья стоят, обнаженные до корней, словно раздели и выставили на срам. Посредине микрорайона - пустой фонтан. Сберкасса, девица за стеклом: "Распишитесь в получении". Бабка не хочет слышать: "Я ж стольки ж и положила! А якие тут проценты? Як ляжали, так и ляжать". Я не выдержал, сидя в стороне. Вскочил, схватил деньги, напугав кассира: та думала - грабитель! - бабку за руку, чуть ли не поволок. В машине она сказала: "Схавай деньги, чтоб не увидел шофер". Ничего себе - шофер! Начальник райфо... Увидел продовольственный магазин. Выскочил, накупил, как с гонорара: яблок, винограда, апельсинов, бутылку сладкого венгерского портвейна. Один здесь, без бабки, я был кум королю. Вышла обрюзгшая заведующая, выпивавшая с шоферами. Подала от себя лично, обтерев полой халата, бутылку марочного коньяка. Франц Иванович выпучил глаза, когда я ему показал горлышко из красивого пакета. Вчера посыльные секретаря Васи обшарили все склады, а коньяка не нашли. А он - вот где!.. - Я забегу, вы за меня не торопитесь. - Сам не знаю, сколько пробуду. - Тут живу я, вас в окно увижу. У бабки я устроил пир! Они не ели таких фруктов и не пили такого вина. Бабка Шифра прихлебнула с рюмки, чмокнув: "Солодкая!" - понравилось. Старик тихо выпил, посидел с рюмкой, оценивая. Я ему налил еще, пока он не поставил рюмку на стол. Больше всего я желал его задобрить, понимая, как трудно выдержать бабку Шифру. Она опять тащила меня в сторонку. Хотела, чтоб я забрал пуховую подушку для Олежки. Бабка Шифра нянчила его маленького, он для нее таким и остался. Про Аню она ничего не знала. Попыталась сунуть мне стариковскую рубаху: "Бяры, ен не видить ужо!" Старик видел, посмеивался. "Вы извините за Соню, я перед ней бессилен." Он ответил: "Если Шифра умрет, я не останусь в квартире". - "Тяжело с соседями?" - "Так хотят занять квартиру, что надо помирать". - "А если не умрете, дай Бог?" - "Пойду в инвалидный дом". Бабка закивала: "Ен воевал, яго прапустять". Мы выпили напоследок: "Я вас отвезу в парикмахерскую". Старик показал на протез: "Не дойду обратно". - "Вас и обратно привезут." Пока я сидел с ними, пролился ливень. Дорога выровнялась, опять солнце, дорога парила из-за налитых луж. Во мне поднималась тоска, обволакивала мозг... Нечего мне делать в деревне Дорогая! Что толку в этой скрипке, если ее нельзя положить на могилу в поселке Круглое, куда, не прибив лопатой, не выколов глаза шилом, а как целого человека, заслужившего почесть даже у зверей, спустили полицаи, засыпав землей, геройского еврейского пацана? Зачем сейчас нужно о нем вспоминать, если в минском парке размахивает гранатой Марат Казей?.. Что толку, что я мучаюсь, что мне не пишется, если и не надо, чтоб был такой писатель? Но у меня, в том моя удача, - глаза мои открыты: тех, кого стоит уважать, я уважаю, тех, кого стоит любить, я люблю... Увидел Антонину Федоровну, отмывавшую сапоги в зеркальной луже перед гостиницей. Потная, в сенной трухе, она отражалась в луже, осчастливив ее своими голубыми рейтузами. Попросил у нее ключ, так как отдал свой Толе. Антонина Федоровна не могла достать из-за мокрых рук. Показала, где он у нее запрятан. Я залез к ней под блузку, где ключ был пришпилен булавкой. От нее пахло сеном, и сердце ее скокнуло под моей ладонью. "Пацаненок с вами?" - спросил я. Она плеснула на сапоги, вызвав рябь на луже: "Он вашему делу не повредит". - "Тогда я вас прошу, Антонина Федоровна, не пудриться и не обдаваться духами, а прямо при всей вашей амуниции пожаловать на марочный коньяк". Антонина Федоровна лишь усмехнулась на такой ангажемент. - За вами когда заехать? - высунулся из газика Франц Иванович. - Поезжайте в киногруппу. Я забыл, что приглашен на обед еще в одно место. - Приятно вам пообедать и повечерять. 24. Нина Григорьевна, я и бабка Шифра Под вечер, оказавшись в простом автобусе, останавливавшимся у каждого столба, я почувствовал себя опустошенным, как больным. Смотрел на людей, не входивших, а врывавшихся в автобус: в салоне пусто, в дверях застряло пять человек, не могут себя протолкнуть! Разве трудно понять, что если на билете указано место, то его и надо занять? Или лучше сидеть на чужом месте? От меня через сиденье женщина с ребенком хотела сесть у окна. На ее место уселся дядька вообще без билета - и попробуй его сгони! Водителю было наплевать: достанет из кошелки яйцо, подкинет на руке, разобьет и высосет до скорлупы. По привычке я слушал, о чем говорили: о буслах, которые здесь перестали жить. Один бусел упал, нашли высохшего на ветках. Говорили о том, что гроза не идет, как раньше, по воде. Жара, река не притягивает тучи. Две женщины с завистью обсуждали какую-то Зою, у которой умер ребенок: "Похудела, покрасивела, стала, что девочка". - "А рабенок был больши?" - "Больши! Ужо ушки были". Я подумал об Антонине Федоровне, с которой утолил какой-то юношеский бред о бабе с граблями. Утолил и вычеркнул этот бред. Так и идешь по жизни, как от нее избавляешься. Странное состояние, когда ни с кем не чувствуешь связи. Ищешь такую же заблудшую душу, выбившуюся из колеи... Вспомнил женщину на вокзале в Орше. Стояла неподалеку, прислонясь к стене, грызла подсолнух. Я посмотрел, она голову опустила, раскосив в ожидании глаза. Безвольная, свявшая, - и залучилась неожиданным румянцем. Страх, какие в ней тлели угли... Неужто опять в море, опять дорога туда? Несколько раз попадали в грозу. Тучи, застилая сильное летнее солнце, пропускали темные дымные лучи. От них мрачно блистала река с пустым теплоходом из Гомеля. Как-то по-особому был озарен и лес, еловый подлесок с большими березами на переднем плане по обе стороны шоссе, и дальше рощи за полями, уже недалекие от тех полян, где я бродил с Натальей. Порой проливался такой обильный дождь, что автобус останавливался, пережидая ливень. К нему бежали, спасаясь от потопа, грибники с полными ведрами желтых твердых лисичек. Мне часто потом вспоминались эти летние грозы по дороге на Рославль и темные лучи, бьющие из облаков. Я видел в них какой-то знак беды для этой полосы земли в междуречье Сожа и Днепра, по которой пройдет, как смерть с косой, чернобыльское облако. Надо же было мне оказаться на этой дороге именно в тот черный жаркий апрель, чтоб постоять под радиоактивным дождем на тещином огороде! А потом еще не раз ездить к ней по земле, что уже перестанет быть землей, а станет "зоной заражения". Мы ели, что поделаешь! -и картошку, и яблоки из сада Нины Григорьевны, хотя ничего этого нельзя было есть. Мы не могли забыть и отбросить дорогу в ее дом, который нас много лет кормил; продолжали приезжать, как будто он еще был, -а как же еще? По-другому не могло быть, если этот дом и огород являлись сутью того, чем жила Нина Григорьевна! Да и куда еще ехать, или у нас было другое место? Умерла земля, осталось лишь то, что связалось с ней, те немногие воспоминания, что уцелели во мне. Все еще сохранялось что-то, о чем хотелось вспоминать: о волке в лощине, о Натальиной грибной поляне. Не забыл я тот подпаленный костром куст, откуда вылезла однажды, отряхиваясь, мокрая полуслепая охотничья собака. Мы смотрели с Юрой Меньшагиным, как она легко, словно по натянутой нитке, переплывает Днепр с сильным течением. Уже собрались уезжать с рыбалки, сели в мотоцикл. Собака догнала и прыгнула в коляску, где и привыкла сидеть... Как бережно, деликатно отнеслась она к маленькой Ане!.. Я всегда вспоминал эту собаку, когда ехал в Быхов, и вспоминал Аню, чтоб настроить себя на 2-3 дня в доме Нины Григорьевны. Вот эта дорога, а за Воронино -знакомое быховское половодье. Днепр исчез, только по кустам и определишь, где русло; желтый замок Сапеги, похожий на солдатские казармы, каменный склад, бывшая тюрьма, где сидел плененный генерал Корнилов. А вот и дом с березой у ворот... Не о таком ли доме я мечтал в Рясне? О доме, где не выбивают окон камнями и не мажут ворота говном... Если б я ощутил в нем тепло! Но в нем, в этом доме, не было и подобия того, что я испытывал в Шклове у Бати. Как бы я там ни относился к Матке, все ж я был свой. В Кричеве от звука лопнувшего яйца на сковородке бабки Шифры оседало в душе больше, чем от гнущихся под яблоками деревьев в саду Нины Григорьевны. Только и согревала душу полуслепая собака, побывавшая здесь. Потом Юра ее кому-то отдал. Ни разу я не приезжал сюда отдыхать, как сын тещи Леня или Наталья с детьми. Это было единственное место, где я бы умер от скуки, если б не смог себя чем занять. Все время пропадал в огороде... Сколько там удивительного всего! Приподнимешь подгнившую колоду - и отлетает туча прятавшегося от жары комарья! Запрыгают в стороны влажные, уже неведомые лягушки... А гнездо красавцев-шмелей, похожих на бочонки? Как впивались они в заляпанный мыльной пеной розовый куст у рукомойника!.. Кто тут сидел под этими яблонями? Юра Меньшагин - муж тещиной сестры, обходивший с геологической разведкой Якутию. Пацаном поджигал быховский мост перед приходом немцев. Был увезен в Неметчину, а когда немцы начали оплачивать свои преступления, как ни трудно ему стало жить, отказался от их дармовых марок!.. Сидели Толя-Большой и Толя-Маленький, по комплекции наоборот, закадычные друзья, не-разлей-вода, лихие десантники. Толю-Маленького, весом за сто, обычно первым выталкивали при самолетных прыжках, для определения силы ветра. Толя-Большой, Натальин дядька, худой, кожа да кости, отчаянный партизан и пьяница. Я растрогал народного поэта Петруся Бровку, рассказав, как Толя-Большой приносил Наталье в партизанский лагерь немецкие конфеты. Наталья, играя с пустыми гильзами, продолжала играть и с конфетами, не догадываясь, что их можно есть. Петрусь Устинович, смахнув слезу и подмахнув бумагу о переводе Натальи в Минск (его подпись была росчерком Бога для РОНО), сказал: "Я б тольки за жонку принял тябе у Саюз письменников!.." - вот какая сидела здесь родня. Появлялся Леонид Антонович, ученый сосед, имевший трех дочерей, которых любил с такой необычайной силой, с какой ненавидел зятей. Мне был бы близок по душе этот человек, сотворивший кумиров из собственных дочерей, но жутковато было представить: а если б оказался его зятем? Меня трясло, как осиновый лист, когда я слышал трехчасовой монолог о зятьях, завладевших дочерями! Казалось, что Леонид Антонович проговаривал теще текст из неведомой драмы Шекспира, а в часы подъема достигал накала трагедий Еврипида или Софокла. Являлась, пригорюнясь, поплакаться Нине Григорьевне соседка, Валентина Тимофеевна, принимавшая у себя целый гарнизон. Влетала коршуном, стрекоча языком, фронтовичка Маруся, чтоб вырвать из застолья Толю-Большого, -чтоб он не пил у сестры... Вот Нина Григорьевна, жалеющая пьющего брата и безжалостная к языкастой Марусе, -разве она в идеале права? Вся улица ходит к ней исповедоваться: и пьяницы, и проститутки, и просто ушибленные на голову. Всех она выслушает и ободрит. Марусю же, как Нина Григорьевна рот откроет, начинает рвать... Вот и помири их! Многие вещи, о которых не договариваешь с другими людьми, я мог бы, кажется, договорить среди белорусской родни. Приехав тогда со съемок геройского пацана, я думал: а взял бы меня в отряд Толя-Большой, если б это я вылез из Лисичьего рва? Трудно сказать! И нельзя осудить. Если еврея попросту гнали взашей, то своего не так-то отпустят: а вдруг подослан? Выслушают, дадут лопату: "Копай", -и копает себе могилу. Или матери не душили своих детей, чтоб не выдавали немцам криком?.. Ну, рассказал бы им о судьбе еврейского пацана. Развели б руками: не мы решаем... А если б я им сказал, как живет бабка Шифра? Что там я увидел и пережил? Это все равно, что испортить воздух, когда люди вбирают его в себя, готовясь выпить... Ведь как бывало у меня с Ниной Григорьевной? Потрудимся славно вместе, породнимся в огороде, сядем ужинать. Начнет она вспоминать о былом: о доме отца, о молодых годах и прочем... Занятно! Я уже начинаю с ней искать общий язык. Не дай Бог поддаться минуте, сказать о том, что тебя гложет! Глянешь: сейчас уши заткнет. Вот когда сын Леня заговорит о своих газопроводах, тут она вся в волнении. Все уловит и поймет, и объяснит в пользу Лени. Не одобряла Нина Григорьевна моего отца, зная о нем со слов Натальи... Что это за отец? Вот бы его вызвать на беседу да просветить ему мозги! Историческая встреча Бати с Ниной Григорьевной произошла на быховском вокзале. Батя передал ей Олежку, гостившего в Шклове, и поехал, куда ехал, -кажется, в Могилев. Больше они не встречались, и я был рад, что Батя не дал себя уговорить посидеть в этом саду. Мне было бы тяжко представить, как он бы, выпячивая глаз, напившись, хвастался, что белорусский композитор... Смех один!.. Везде Батя смог бы прижиться, только не в саду Нины Григорьевны. Вот прижилась же бабка Шифра! Привез я ее сюда, украв у второго мужа. Настояла сама Нина Григорьевна: хватит ей одной быть нянькой Олегу! Я не сомневался, что Нина Григорьевна отправит бабку обратно через день-два. До меня же доходили слухи, что живут они мирно. Наталья, ездившая проведать, подтвердила этот феноменальный факт. Похвалила бабку: ходит в чистом, за собой следит. Еще бы! Бабка, что ни говори, имела молодого мужа... Пришла пора и мне ехать в Быхов. Возвращать бабку в Кричев, а Олежку - в Минск. Приехал, сам удивился: как тихо живут! Бабка молча сидит, редко слово уронит... И это бабка Шифра? У нее же рот не закрывается! Стал я размышлять... О чем могла, приехав, говорить бабка Шифра? Едва присев, среди любого разговора, она порывалась бы вставить свое: "Подождите-ка, я вам скажу пра Бору маяго!.." С утра до вечера, - и гвоздем всего, что моя мать - русская... Да и себя бабка Шифра выдаст за кого угодно. Если Нина Григорьевна - белорсуска, то и бабка Шифра - белоруска. Но разве есть у нее умение говорить к месту, а не ляпать, не противоречить на каждом шагу? Культурная теща раскусила, конечно же, в один момент... Мало того, что зять прикидывался полурусским, так еще выслушивай о нем панегирик тут... Так что же случилось, что бабка Шифра ходила за Ниной Григорьевной, как прислужница, ела тихонько в уголке, боясь через доску переступить, чтоб лишний звук не возник в хате? Такой сделала ее Нина Григорьевна одним своим выражением на лице. Знакомое выражение: как будто ей перднули под нос!.. Учуяв сердцем, что в этом доме ко мне любви нет, смолкла бабка Шифра. Ей стало не о чем говорить. А прислуживала потому, что Нина Григорьевна все-таки - моя теща... Как застенчиво, не зная, куда девать руки, готовые что-то унести и принести, относилась бабка к Наталье! Вроде той самой собаки... Совсем по-другому вела себя бабка в доме Ленки... Мифологический пример долголетия Бати, умершего в возрасте за 60 лет, потрясает сам по себе. В нем, в этом примере, -не в судьбе Бати! -все ж, пожалуй, нет никакой трагедии. Куда страшней умирала бабка Шифра в обстановке ненависти всех батиных детей, безоговорочно ставших на сторону Матки. Пришла расплата за годы вражды... Ненависть стала неуправляемой после смерти Бати. А что же бабка Шифра? Приняв их условия, она жила с ними, кляня их и отвергая. Даже оказавшись в сумасшедшем доме, куда ее поселила Ленка (я узнал об этом через много лет после того, как бабка Шифра умерла), собирая всякие крошки, бабка отворачивалась от той пищи, что приносила внучка: "Уходи, сучка!.." Да, Ленке было не сладко с ней: приглядывать, убирать, отстояв смену в швейном цехе, где она была передовицей; гробила здоровье, чтоб обставить свое жилье; влипала в фатально следовавшие один за другим происшествия, отделываясь, не в пример мне, переломами рук и ног, сотрясениями мозга и ушибами позвоночника, - красивая, молодая еще, любимая еще моя сестра! Но я уверен, что если б кто-то из батиных детей, ждавших конца этого невыносимо затянувшегося умирания бабки Шифры, сумел бы отодвинуть ледяную заслонку от своего сердца, бабка Шифра умерла бы тотчас: ее литое, закалившееся в ненависти сердце, не выдержало бы такого поворота к себе. Помню свой приезд к Ленке, когда бабка, наполовину в могиле, вдруг прибежала, как ни в чем не бывало, услышав мой голос на кухне, и, приспособив ко мне еле видящий с лопнувшим сосудом страшный глаз, бросилась с плачем: "Бора, забяры мяне да сябе!.." Почему же не взял? Было категорическое, пылавшее гневом письмо Нины Григорьевны отцу: она не позволит обременять Наталью чужой старостью! Есть сын, куча родственников, а никто не хочет брать к себе старуху. С какой стати ей "жить у Наташи"? Я мог нажать на Наталью из-за бабки Шифры. Думаю, она б сдалась. Тогда бы я лишил здоровья Нину Григорьевну... Семейная жизнь все равно не выдержала бы такой растяжки. Возник тот же тупик: я мог бы жить, например, с бабкой Шифрой у валютной Тани. Или ей не приходилось безропотно ухаживать за самодуром генералом-отцом, загнавшим в гроб молодую жену, мать Тани, насиловавшего Таню и пытавшегося отдать ее в жены своему другу-генералу? Я мог бы завезти бабку даже к сумасшедшей Нине! Правда, тогда у меня вроде еще не было ни Тани, ни Нины. Я говорю о психологическом тупике, из которого сам не мог выйти: я не мог тянуть свой воз со своей женой и со своими детьми! Иначе бы меня осудил Высший суд в саду Нины Григорьевны. Наталья, напомнив мне о бабке Шифре, хотела расслабить сердце сочувствием Нине Григорьевне. Нельзя допустить, чтоб ее мама умерла одинокой в своем доме. Ведь здесь ее семья, в Минске, а не там, где Толя-Большой, Юра, сестра и так далее. Вот ведь как умерла бабка Шифра в квартире Ленки! Уже неважно, как случилось с ней, а важно, как бы не случилось с Ниной Григорьевной... Моя ненависть к Нине Григорьевне, когда я увидел ее у себя в квартире, была неосмысленной. Сейчас, осмыслив ненависть как жалкую подленькую месть за собственное отступничество, я готов помириться с тещей. Я считаю, что Нина Григорьевна вполне заслужила всех привилегий любви в своей семье. Ее глухое, упрямое непонимание, отрицание всего, к чему я стремился, - это тот самый "довесок" к Наталье, который и склонил чашу весов. Я понял, что если б даже не жил свободно, словно и не женат, а трудился, как вол, на казенный дом, - во имя будущей пенсии, отмеренной нашим Президентом; если б не скитался по морям, а всю жизнь положил на то, чтоб угодить Нине Григорьевне, - ничего б не изменилось. Помню как не вытерпев ее наставлений, я спросил: "Почему же Наташа со мной живет?" На это Нина Григорьевна ответила недоуменно: "Может, она тебя любит..." - то есть это какая-то личная блажь Натальи, во что нечего и вдаваться. Не один я, должно быть, немало найдется таких вот, не сумевших уяснить смысл простой пословицы: "Насильно мил не будешь" и обижавшихся, что их не любят, хотя, может, и не за что любить. И не одному мне будет казаться, что если б пошел вон той дорогой на дальний лес, как желал, но отказался, то как раз бы и набрел на дом и имел бы счастье сидеть как сын, а не мозолить задницу на краешке стула, как зять, которого терпят -и сиди. Меня смирил с Ниной Григорьевной один день, и он развеял, откинул прочь мои сожаления; и поставил крест на старой жгучей обиде, которую я имел на Шкляру, - обиде, как бы выросшей из одного корня, посаженного на огороде, неважно на каком и где. Тот черный апрель с радиоактивным дождем почудился мне в темных лучах, бьющих из летних облаков, когда я ехал от бабки Шифры. А также в слепой собаке, отряхивавшей капли под опаленным костром кустом. В тот день мы славно потрудились с Ниной Григорьевной: вспахали огород и посадили картошку. Я сидел, отдыхая, на меже, ощущал ветерок под рубахой. Смотрел на мягкие борозды под яблонями, красиво обрамленные зелеными кустами смородины и паречки. Любовался бороздами, как написал строчки. Может, и перестарался, закопал местами чересчур глубоко картошку? Теперь придется ждать, когда выровняется ботва. А ветерок уже округлял рубаху, капнуло раз-два, застучал негромкий дождь - и сорвался в ливень. Весь огород в пузырях, давно переполнило железную бочку под стрехой, а дождь льет и льет... Вот тут моя неопытность с плугом и сгодилась! Все равно не вымоет картошку. Не достать дождю до нее... Но этот дождь до всего достал... Уже привыкли глаза, не дико смотреть на пустой лес, где никто не бродит с ведрами по грибным полянам. Засыпаны озера, ставшие источниками смертоносного излучения. Никто не сидит с удочкой в местах, воспетых Шклярой. Стал страшен огород Нины Григорьевны, где даже ботву запрещено жечь. Кому нужен теперь этот дом, который я так хотел назвать родным? И чтоб проститься с ним с миром и теплотой, я вспомню, как вез отсюда в Кричев бабку Шифру. Все-таки я благодарен Нине Григорьевне, что она позвала бабку к себе! Давно мы не были с бабкой Шифрой столько вместе и не были так близки. В то утро, когда увозил бабку Шифру, я, встав спозаранок, успел скосить на огороде, возле сточной канавы, вымахавший в человеческий рост красавец "дедовник", которого боялся Олежка из-за оранжевых колючих цветов. Откопал заросшие травой ворота. Навел порядок в сарае, уложив дрова и торф. По углам сарая были развешаны большие паучьи гнезда, похожие на стрелковые мишени. Я их не тронул, так как привык уважать пауков. В щели пробивались лучи, просвечивая шевелившуюся в воздухе пыль. Олежка, держа в руках яблоко и коржик, пришлепал ко мне в сандалиях. Постоял, балуясь: разгонялся и плевал в дымный луч, заметив, что слюна в нем блестит. Я подивился, что Олежка замечает такие вещи. По двору одурело бегала курица, я пошел искать яйца и нашел их под лопухом: 6 яичек, одно тухлое. Идя с яйцами, увидел в доме через огород библейский лик сумасшедшей Голды, бормотавшей проклятия своему сыну, женившемуся на "гойке". Олежка принял меня с яйцами, как будто я их снес сам. Появилась бабка Шифра, одетая в дорогу. Мы вышли на улицу, там пасся гнедой конь, на котором я пахал. Его облепляли мухи под глазами. За спиной остались два синих купола церкви, заходящие один за другой. Там шла служба, было слышно пение. В ту сторону прошли тетки в плюшевых жакетах, с железными серьгами в ушах. Одна из них сказала про бабку: "Мягка движется старая!" Точно: бабка ходила легко. Олежка провожал нас, приставая ко мне из-за овчарки, которую я придумал ему перед сном. Никогда бы я не припомнил, что он говорил мне, если б не записал в дневнике: "Ты думай, вспоминай, какой хвост у овчарки, какая спина. Тут надо трудиться! Пиши слова и думай. Пока ты приедешь, я возьму у бабушки еще один карандаш и сам буду пробовать." Сын больше доверял рисункам, поскольку я ему описал такую овчарку, что он ее не мог здесь увидеть. "Дос", - сказала бабка Олежке по-ряснянски, то есть "хватит". Она закрепила на нем нитку от "суроц", от сглаза, и расцеловала его в обе толстые щеки... Что почувствовала бы бабка Шифра, увидев Аню? Еще больше, чем Олежка, похожую на меня? Ведь бабка знала меня в ее возрасте, когда я сам о себе еле догадывался! Недавно Анечка, глядя в телевизор, где плакала маленькая девочка, сама расплакалась. Ей были понятны слезы своей ровесницы. А если б заплакала бабка Шифра? Тогда бы Анечка удивилась, как и Олежка, что бабка Шифра плачет... Я спохватился, что почти сочинил рассказ для дошколят, пока глядел на них. Потом мы ехали в пригородном поезде, грязном, давно не касаемом тряпкой. С металлических частей сидений свисала свалявшаяся, как войлок, пыль. На средних гнутых полках еще лежали непроснувшиеся пассажиры: свешивалась волосатая нога парня, закрутившегося головой в простыню. А напротив сладко спала девка, выпустив чуть ли не до наших голов паутину слюней. Странно было видеть, войдя сюда, уже освеженным росистым утром и продрогшим на платформе, этот застывший ночной кошмар. В вагоне стоял кислый затхлый запах немытых людей, надышавших целую атмосферу. Грязное стекло пятнало природу, и туда не хотелось смотреть. Я посмотрел на бабку Шифру, седоватую, с расчесанными по обе стороны волосами, так что посередине пробегала белая дорожка. Ее грубоватое лицо с широкими бровями, с широкой верхней губой, покрытой темными волосками (бабка состригала волоски ножницами, скрывая дефект от мужей), с курносым носом и большими ноздрями напомнило мне тюленя. Вот я и подумал о тюленях, так как написал книгу о них... Сколько было надежд! А в итоге? Была встреча с редколлегией "Нового мира". Меня готовили к показу "АТ", так называли по знаменитой росписи Александра Трифоновича Твардовского. Я не захотел его дожидаться и ушел. Позавчера, когда возвращался из Москвы, лежал на полке и упрекал себя, пьяный, что недостаточно им нагрубил. Владимир Лакшин, мой протеже, так ничего и не отобрал для своего несексуально-озабоченного журнала. Даже такие рассказы, как "Некрещеный", "Остров Недоразумения", "Москальво", которые он назвал "превосходные, редкие по живописности". А что говорить про "Местную контрабанду", "Мыс Анна"! Игра в карты, загадывание на судьбу - о чем вы? Даже в сугубо "жизненных" ситуациях следовало выдерживать дозу общеупотребительного пристойного реализма. Все клалось на чей-то влажный, дегустирующий язык... Лев Толстой как-то вертел один рассказ Мопассана: о моряке, переспавшем с собственной сестрой. Рассказ нравился Льву Николаевичу, но он возмущался им. Решил по-своему перевести, но и перевод ему не удался, титану пера!.. Когда я, разозленный, уходил из "Нового мира", Игорь Сац попросил подарить рукопись рассказа "Тихая бухта" - там горит стог сена, уложенный и забытый женщинами с лета. Этот стог поджигают, согреваясь, зверобои... Я дал рукопись, удивившись: "Зачем, если не печатаете?" - "Меня согревает этот рассказик. Хочу иметь при себе"... Что теперь делать? Есть пример изощренной писательской мести: Джойс. Джойс сочинил роман, который нельзя прочитать и не прочитать невозможно. Его "Улисс" - гениальная ловушка с хитроумнейшим лабиринтом, где не каждый выйдет к чудодейственным потрясениям. Или же, пока доберется до них, вконец обессилев, уже будет неспособен испытать то, что в полной мере испытал и чем насладился Джойс. То есть, попросту говоря, Джойс так запрятался среди выращенных им строк, что сидел, как Наталья, на грибной поляне, опаханной со всех сторон трактором, и сколько там не ходило-бродило, позванивая пустыми ведрами, литературоведов-грибников, никто из них и не дознался, где сидит Джойс и откуда на них посматривает, ликуя, что они такие безголовые и слепые. Другого выхода нет: сочинять великий роман, чтоб расплатиться за все обиды, - на свой манер, а не на манер Джойса... Сейчас и у меня что-то есть. Да, уже есть замысел, и он возник, должно быть, в том омуте, где я искупался, на стыке Сожа и Остра. Я спускался по лучу, и там лежал кто-то на дне... Может, это и будет тот роман, которым я смогу себя поднять? Опять увижу море, и если есть Бог, то эта поездка мне вернет то, что я растерял. Думая о своем, я смотрел на бабку Шифру, и она, как почувствовав, что мне застило глаза, спросила: "Апустил книгу в печать?" Я кивнул, и мы перешли на полное рассматривание друг друга. Ее черные глаза, казалось, таили в себе присутствие глубокой мысли, но я знал, что она уже не думает ни о чем. Просто глядит на меня, чтоб наглядеться, глядит и глядит, как с фотокарточки на памятничке, а рядом, помогая ей смотреть, пылает, сгорая, сухое дерево. Часть четвертая. Моя Герцогиня 25. В домике Веры Ивановны. Отъезд Натальи Жизнь прожитая опять подошла близко, стояла на станции Болотная. Долгое время здесь держалось натуральное болото: с осокой, трубками камыша, кувшинками, дикими утками. Разбойные коты, прячась в жесткой траве, подкарауливали выводки утят, а мальчишки, забредая до окон чистой воды, вытягивали из нее, густо-коричневой, похожей на чай, с пузырьками болотного газа,