а мной", - и еще может встать на пути вслед идущих и драться с ними, чтобы свернули они с дороги, потому что им еще не открыты ни голодные ямы, ни радужные самострелы. Гример открывал это Музе, ибо завтра он мог уже не сказать то, что говорил самому себе, и то, отчего плакал, как плачут связанные люди над ребенком, которого терзает собака, а хватило б пинка, чтобы она уползла, ощерясь своей бешеной мордой. Любой день, а значит, и любое испытание властны были и над ним. Все эти бесконечные будни, что тянули его, как тянут живую птицу голодные волки, трещит позвоночник, летят перья и вот-вот оторванная голова закроет пеленой глаза за сомкнутой челюстью, а тело еще хлопнет пару раз крыльями и затихнет в зубах. Но ведь жив пока, жив, и позади уже столько! Да не столько позади, просто кусок жизни, обычной или почти обычной для жителя Города. А может, и не птица, а червь, которого насадили на крючок и который корчится не оттого, что внутри жало, а вроде бы как от заботы о человечестве, понимая его муки, что, мол, человечество само корчится на изогнутом стержне, да еще видит, как мучит себе подобного - тем, что корчится сам, и еще тем, что само человечество... И смешались мысли, как стадо мчащихся овец перед пропастью, задние напирают, а впереди пустота, и все же осилили те, что впереди, кому некуда идти, на краю пропасти, и повернули, и вдоль с той же скоростью, в риске каждый шаг сорваться туда, вниз. Конечно, не птица, и не на зубах, которые сейчас сомкнутся, а червь, червь, гладкий, юркий, послушный урод, которого если разодрать, то испачкаешь в дерьме руки, это огромное белое, жирное, упругое тело разодрать от кончика головы до кончика хвоста, хотя как понять, где хвост или голова, не пригибаясь к этому огромному туловищу, чтобы оно или сдохло, или же само освободило себя. Дефективный лепет о Музе - каждый день электрический стул, каждый день нечем дышать, каждый день на твоих глазах скальпель в глаз, так что кровь бельмом наружу. Как гейзер, как нефть из-под земли, в твое лицо, в твои глаза. Ах, не видишь, и опять пойдешь на электрический стул, потому что, видите ли, ты осенен идеей создания нового лица, которое спасет мир. Ложь. Фарисейство, и ты знаешь это. За ноги Музу - трахни ее головой о стенку. И об эту же стенку свою голову, чтобы мозги по ней, красивее всех мраморов, ведь мозги прекрасны, это звездные миры, если смотреть на них в огромные линзы. Где же ты, спаситель, защити червяка, сними его, бережно уложи в постель, скажи, что я заблуждаюсь и что я ничего не понимаю в боли, она благородна, и что всегда так было и ничего другого не будет. А будет только вот этот огонь, вот это с изогнутым великолепным жалом и вот эта рыба, которая проглотит это жало, думая проглотить червяка, потом человек вырвет жало и съест рыбу, а остатки раздаст и накормит человечество, а оно в благодарность распнет его, вознеся над собой, и будет спасаться своим грехом. Червь. Крючок. Рыба. Человек. Распятие и опять червь. Вот и вся история, и ничего другого не было, слышишь, ты, червь, похожий на Гримера, как дождь похож на воду, как море похоже на воду, как капающая с крыши сосулька похожа на воду... Как кипяток похож на воду. О Господи... К чему все эти страсти, если скоро утро и опять испытание... И ничего не изменится ни в чьей душе, разве что станет чуть добрее жизнь к другому, думай, думай так... дурачок, тебе ведь тоже нужен крючок, можно подумать, что ты другой... XVI И опять успокоила его Муза, ибо говоримое им просто усталость и необходимость исповеди, необходимость выплакаться, выкричаться, необходимость освобождения и не только эта правда есть в человеке, а есть работа, есть ее верность, и есть завтра, когда можно будет сделать то, для чего торил и вел путь свой Гример, и пусть пока не делал он этого, и пусть время предложит форму существующего в нем, Гримере, а может, не случится и этого, но на сегодняшний день она, Муза, с ним, и на сегодняшний день она верит, что не зря появился он на свет Божий и не зря судьба свела их вместе. Муза говорит так, что можно не отвечать ей и можно закрыть глаза и послушать ее, успокаивая свой раскрученный мозг, и он останавливается медленно, как волчок, в котором кончается движение, как овцы, в которых неожиданно кончился бег. И Гример, обняв Музу и повернув ее к себе спиной, начинает засыпать. XVII Пустынны улицы в этот час, как будто смыл дождь живые души, и гулок каждый шаг, как удар колокола, и цокают по граниту медные подковки, и звенит гранит, но это внутри, а снаружи - дождь, все звонче, не успеешь голову поднять - хрясь по камню и смывает в поток. Ах, дожди последних перемен глуше, плотнее - душнее дышать. Никогда Таможенник не чувствовал, что просто идти и дышать тяжело, а теперь слышит это в себе. Сколько раз ночами, после того как Таможенником стал, бабу свою, пару свою, через Испытание и на Уход провел, чтобы не зависеть от людей и не быть ею слабым, чтобы не мешала ему по ночам метаться по кровати (а это пришло с Именем - кричать, задыхаться во сне и просыпаться от собственного крика), - проснулся тихо, и никого, перед кем объяснять что-то, что ни объяснять, ни объяснить нельзя; сколько раз ночами бродил вот так по этим улицам, но, кажется, тогда дожди на ней были тише. А может, внутри спокойней и проще, и слышнее звук шагов в ночи, и отдыхал Таможенник, один во всем городе имеющий право ходить по улицам, когда ему в голову это взбредет. Жил человек, и первую половину жизни своей приходил, когда счастлив был, в комнату в доме, и оставался, пока покой и нежность в душе его не истаивали, не вытекали наружу, не оседали на стенах комнаты, и была она удобна, прекрасна и тиха. А потом во вторую половину жизни приходил он сюда же, когда тяжело и трудно было человеку, и лечила его комната и отдавала взятое на время, возвращала и спасала его. Так и Таможенник ночами этими утишал и утешал себя, - а тут нашла коса на камень. Нет покоя в ночном Городе, и дождь, и тишина, и шаги - все как раньше, а нет покоя. Все после Выбора иначе к нему повернулось, словно нарушил он какое-то равновесие, а где и чем - понять не может. Зайти к кому-нибудь к своим старым знакомым, разбудить, из тех, что еще уцелели, какую-нибудь Сто вторую, прижаться к ней и заснуть? И увидеть, как камень точильный начинает вращать колесо, искры летят из-под ножа, все больше их, сейчас кончится сталь и бессмысленно завертится камень, но устала рука, камень - пополам, и нож в сторону. И дождь гасит сталь, и шипит она, и покрывается синевой, и камень ногой в воду, и поток унесет его обломки... И пусто на душе и мертво... Не надо никуда идти, чтобы не испытывать даже минутной зависимости от своей тоски и своей человеческой прошлой тяги к живому. И вернулся дождя шум, по плащу забарабанил словно в дверь, еще сильнее и громче, и больше, и какая дождю разница, был ли плащ на Таможеннике и самый ли первый он в Городе, зависит ли от него каждый живущим в нем, - лупит по спине, по лицу, равнодушно огибая тело, так же равнодушно, как стены домов, дворца, стены каналов, льется в них и через Город, туда за его пределы; зелена вода и желта. Таможенник сунул руку свою в воду, и она ожгла руку. Конечно, столько работы. Полны каналы. Почти до края вода вровень с тротуаром бежит. А впереди работы еще больше. Комиссия работает круглые сутки. Лаборантка руку в раствор опустила, боль утихла. Успокоился и Таможенник, в чем-то вот такая боль удобна, отвлекает, пожалуй, даже больше, чем баба. Таможенник встал, положил свою руку за спину Пятьдесят пятой, руку, которая ручку точила держала, вспомнил, хмыкнул; та стоит перед ним, его - до кончиков пальцев и по службе, и по дружбе, - и не знает, что делать; иногда Таможенник ее погладит, а иногда посмотрит, ухмыльнется и ударит наотмашь - не сильно, чтобы не упала... Вот и стоит она, не зная, что сегодня. А ничего, не ударил, не погладил, только рот в ухмылке, как заржавленные двери, в разные стороны пополз - иди. И опять в кресло - додремать до утра, благо час до начала очередного Гримерова испытания и остался. XVIII За час до испытания спит Гример, и снится ему, что не может он проснуться, и мучается, и стучится в дверь, и бьется головой, потому что ему надо проснуться и что он только на мгновенье забыл, как это делается, но сейчас вспомнит, и что это он от сопротивления жизни забыл все. А ему надо, обязательно надо, потому что он может опоздать на Комиссию, и не успеет пройти испытание, и никогда не узнает, что же будет дальше. А Муза уже проснулась и вскочила, смотрит на него, как бьется он, пытаясь проснуться, и будит, и его по щекам бьет, и воду льет, и уже пришли за ним, и еще больше навстречу Музе Гример рвется из сна. Уже вдвоем с пришедшим трясет Муза Гримера. Только бы не это, только бы не заболел Гример сном, и тогда все, все, все зря - и она, и удача, и жизнь, только бы не заболел. Стоит Муза на коленях перед ним и плачет, и уже хрипит Гример, уже сам крутится, как перерезанный пополам червь, как будто вот-вот срастется, все сильнее судорога, - вон из того проклятого сна! - и ничего не может сделать. Только извивается весь, там, внутри и снаружи... И остановилась Муза, и вытерла глаза, и выгнала пришедшего за Гримером. Легла к Гримеру, и обняла его крепко, и сначала вместе с ним стала извиваться на полу, а потом одолела, незаметно, незаметно утихли они. И стала целовать его, когда остановилось тело его, и стала гладить его, как часто Гример гладил ее, стала говорить ему, как Гример говорил ей свои непонятные речи. "Если ты сам стоишь у себя на дороге - брось свое тело собакам - им будет кстати кусок добровольного мяса. А сам - иди дальше... Если дорога упрется в стену, не спорь со стеной, разбей равнодушно тело о камень. А сам - иди дальше. Если земля развалится под ногами и ветер рассеет твое разбитое тело вместе с землею, смирись перед этой силой. А сам - иди дальше. Если ты сам стоишь у себя на дороге..." И услышал Гример знакомые речи, которые криво протиснулись в сон и, перепутав смысл, улеглись в голове, как собака, нашедшая дом, как кошка после мартовской долгой отлучки. И очнулся Гример, и понял, что дверь перед ним не дверь, а стенка, что всего лишь похожа на дверь, но что и не надо толкать плечом, биться головой, а просто сделать шаг вправо или влево или повернуться назад, и ты свободен. И увидел Гример, что не один стоит перед куском стены, принимаемой за дверь, и крикнул он: отойдите, рядом выход. И никто не послушал его, потому что глухи были люди. - Да посмотрите, это же стена! - крикнул он второй раз, и стал оттаскивать стоящих вблизи его, и увидел, как стоящие уцепились каждый за свою дверь, потому что боялись пустоты и свободы, и не смог Гример оторвать их, и, когда отошел он, глухие удары плечом услышал Гример. Вот так же и он, ничего не видя, бился бы в стену всю жизнь, если бы не Муза. И он сделал шаг в сторону. На пять минут опоздал Гример на работу. Но разве кто заметил ему этот пустяк, который другому мог стоить Ухода. Только когда пришел, Таможенника била дрожь. Таможенник спешил. Таможенник знал то, что не знали другие. Срок знал Таможенник, и он истекал завтра. Глава третья. ОПЕРАЦИЯ I Завтра - это еще роскошь. Завтра - это еще целый день и целая ночь, жизнь прожить можно до завтра, и умереть успеть можно до завтра. Но, с другой стороны, как ни много в один день навалится, а проходит же он, а позади столько сделано, что иному на его век бы хватило. Только не думай, что если времени мало, что-то скомкать, что-то пропустить можно, никому потом не объяснишь, строя дом, что времени на крышу не хватало. Люди жить должны, а ты спи не спи, выложись весь на этот дом и истрать себя, хоть всю свою жизнь, а дом подай и с крышей, и в срок, чтобы двери не скрипели, спящих не будили, чтобы крепко спали спящие. А дождь себе шел и шел, и сухо было бы над головой хотя бы в твоем доме. Успели Гример и Таможенник, не скомкали, все прошли, один - другим прошел, а другой - сам. Все, что живого в Гримере еще было, как собака языком слизала, стоит он - глаза ясные, спокойные, руки точные, больше не дрожат, вверху свет, в руках скальпель не шелохнется, как будто не в пальцах, а в тисках зажат, а тиски с верстаком заодно, а верстак в землю врос и с ней крутится. Лежит перед Гримером Стоящий-над-всеми. На столе. Тело по грудь белой тканью от глаз спрятано, видна только голова. Какая она, на самом деле неизвестно, не с чем сравнивать - ни головы, ни лица такого Гример отродясь не видел. Только кажется ему, что огромней она любой человеческой, а вот лицо и сравнить не с чем, не лицо это вовсе, а только материал для лица, вздувшийся, вспухший, как будто не операцию ему делать надо, а заново сотворить. Случись это до испытания, - от одного своего воображения сошел бы с ума Гример, вцепился бы в подобие двери, и никакими силами от нее и Музе бы не оторвать Гримера, а теперь, положи перед ним Бога, поднимет скальпель и как машина необходимое и возможное от "а" до "я" прочертит. Но решимость решимостью, готовность готовностью, а нет знания, и поэтому осторожен Гример. Надрез - сверху. Медленно. Неглубоко. Что за черт, одну линию провел, всего два квадрата кожи снял, а материал для лица уже иным ему видим, что-то неуловимое, но знакомое мелькнуло. Голову Гример наклонил пониже, и опять все пропало. Еще надрез, там бы, где глазу быть, квадрат вверх - и надо же, под скальпелем роговица провиделась и опять, когда лезвие вынул, сжалась. Осторожно. Еще осторожнее. Пинцет. Надрез. Угол приподнят; так и есть, роговица. Очень хорошо, теперь следующий квадрат, чуть выше, - довольно. Это уже веко. Теперь квадрат ниже. Нету Гримера - весь он на кончике лезвия. Надо же, с первого раза угадал око. Вот это удача. Спокойно. Щель на лице открылась, и Гримеру показалось, что наружу вышли слова - какие они? Он не узнал, но смысл их был понятен ему. Необходим перерыв. Гримеру казалось, что он только начал и мог работать, не останавливаясь, и мог сделать сейчас, в следующую минуту, что-то важное, главное. Но здесь Лежащий перед ним остался Стоящим-над-ним, даже в эту минуту. Гример отошел, положил бережно скальпель. Попытался вспомнить - что же за слова услышал он, и не вспомнил ни одного. И тут же почувствовал, что устал, что не прошел еще вчерашний день, что физически он перешел его границу, а душа, мысли, состояние, ощущение еще там, где сегодня наступит только завтра, и только завтра он возьмет скальпель в руки, и приблизится к Стоящему-над-ним, и сделает первый надрез. Живешь там, где тебе больнее, главнее жить, где важнее, а снаружи - там, где ты ходишь, где работаешь, где разговариваешь, где связан обязанностями, заботами с целым миром. Сидит Гример в кресле, ноги вытянул, носки врозь, как стрелки весов, - то сходятся, то расходятся. И лицо спокойно, и руки неподвижны, а ощущение - там, во вчера, которое на самом деле и есть - сегодня. II Шел дождь, и было бесконечным поле, пустое, как мраморная стена, и не было видно линии горизонта, и не сразу понял Гример, что не знает, куда идти, и что ему нечем укрыть тело, и что ему нечего есть, а он голоден. Сначала было ощущение, что тело иначе чувствует дождь, что пальцы перестали ощущать воду и влагу, а ноги с трудом подпирают тело и оно тяжело для них, - так, бывает, человек, взявший непомерную ношу на плечи свои, идет на подгибающихся ногах и понимает: еще несколько метров, и все, придется опустить эту ношу, а вокруг никого нет, чтобы помочь потом поднять ее на плечи, а ноша эта - жизнь. Но большая часть дороги позади, здесь было чем дышать, здесь никто не мешал ему, и впереди была работа и Муза. И опять бесконечно тащился Гример, без дороги, поперек поля, вперед. Но всему бывает конец, и силам, и желанию, и пределу. Даже те, кто заигрывается, повиснув над пропастью, сначала на двух руках, чтобы удивить своим бесстрашием сопутствующих им, потом - на одной, а потом, убирая один за другим четыре пальца, доходят до рубежа, после которого нету сил пальцы вернуть на шершавое тепло камня, и они летят вниз, в мгновение между ощущением лихой безопасности и падением осознавая свое величие и бессмертие. Но Гример не заигрывался, поэтому одна рука, державшая добровольно тело, продолжала служить ему, когда, лежа на раскисшей, пропитанной водой и грязью, недавно вспаханной земле, он приподнялся чтобы посмотреть теперь уже не вперед, а вокруг себя. И увидел, что не один он: женщины, дети, старики и мужчины, телами похожие на детей, и одинаково иссохши были лица их, и одинаково голодны и беззащитны были глаза их, копошились возле в этом черном месиве. И они узнали Гримера и сползлись к нему. И ближе всех подползла старуха, посмотрела на него своими мертвыми, незрячими бельмами, обшарила его своими мертвыми, холодными пальцами, подняла бельма к небу и сказала равнодушно: "Это Он". И все обрадовались, как может обрадоваться человек с распоротым животом, когда ему показали его здорового розовотелого ребенка... И опять закопошилось поле, и вот около Гримера оказался старик, и он протянул ему завязанный в грязный лоскут хлеб и кусок нежно-розового мяса. - На, ешь, - сказал старик, - мы ждали тебя, мы верили в тебя, и ты пришел к нам. И посмотрел вокруг Гример, и увидел безумные детские глаза, которые смотрели на хлеб и на мясо, и слезы текли по их морщинистым старым лицам, и помотал головой Гример, хотя он уже сидел на земле и в руках его были хлеб и мясо, а ртом, подняв голову к небу, он ловил струю дождя, чтобы утолить жажду. Всю жизнь проживший под вечным дождем, только здесь он понял, какое это благо, и ужаснулся, как мог забыть он, что дождь - это вода. И опять покачал головой Гример и сказал: - Ваши дети голодны, и вам самим нечего есть. - Он не мог взять последнее у тех, кто сам умирает от голода... - И холода, - сказал ему старик, стащил клеенку с плеч своих и протянул Гримеру. - Мы знали, что ты должен появиться среди нас, и мы приготовили еду и одежду тебе. И ты не смотри на нас, на наши глаза, и тела, и на детей наших, ты должен отправиться дальше, куда мы знаем дорогу и никогда не сможем дойти, но, если ты возьмешь все, что есть у нас, ты дойдешь. - Не обмани нас, ты обязательно должен дойти, - сказала старуха, и ее бельма опять уставились на него, и он увидел радость в лице ее. - Но ведь вы умрете здесь, и я ничем не смогу помочь вам... - Да-да, мы умрем здесь, и ты ничем не можешь помочь нам, но ты дойдешь, и мы дойдем тобой, и это очень важно для нас. Это важнее, может быть, чем даже дойти самим. - Но я не могу, - сказал Гример. - Если мы мешаем тебе, мы отползем в сторону, но нам так хотелось хотя бы тобой съесть то, что в руках у тебя, то, что мы сберегли, ожидая тебя. Никак, и ничем, и никогда, и никому бы Гример не мог объяснить, почему он выполнил то, что просили они. Но он, сидя под дождем в окружении смотрящих на него, ел и плакал, и дождь и слезы, смешиваясь на щеках его, текли на землю. И видел Гример, как умирали дети, которых матери держали в ослабших руках своих, и умирали матери на глазах его, и радостны были лица их, и начинали иначе смотреть глаза его, и он увидел, что старуха с бельмами, что была счастлива приходу его, - девочка, а старик, который обещал им приход Гримера и который единственный знал время прихода Гримера и неотвратимость прихода его, - юноша. - Ты не спасешь нас, - сказал Гримеру юноша, - но ты иначе будешь видеть тех, кто будет окружать тебя там, куда придешь. Ты и они сами поймут это, и тебе не нужно будет говорить обо всем, они переменятся и станут за нас счастливее нас. И когда уходил Гример, черное поле под струями дождя еще копошилось, и несколько рук поднялись в воздухе, чтобы помахать ему вслед, и одна рука все неподвижно указывала туда, куда шел Гример. И увиденное, и хлеб, и мясо оживили Гримера, ноги несли его крепко и быстро, впереди вместо простора он видел глаза детей, смотревших на его руки, в которых были мясо и хлеб, и на его рот, который двигался и разжевывал размокший хлеб и нежно-розовое мясо. И что-то менялось в душе человека, и зорче смотрели глаза в ответ, потому что их глазами он начинал видеть землю, а много глаз видят дальше и больше, чем самая прекрасная пара. III И он увидел впереди зеленый луг, где кончалась полоса дождя, и солнце светило там, и он увидел красивые платья мужчин и женщин, и увидел зверей, которые мирно играли с ними, и ускорил шаги Гример, потому что не так уж много прошел и можно этих людей попросить помочь своим братьям, оставшимся там, под дождем, на вспаханном поле, и почти бежал Гример, насколько может бежать человек по острым камням вверх, по отвесной горе, все ближе они, и уже приготовил слова Гример, которые соберут людей, и они, набрав хлеба и теплой одежды, придут к пославшим его, и тогда окажутся не напрасными ожиданье их и вера в приход его. Еще ближе приблизился Гример и убедился, что глаза почти не подвели его: женщины были молоды и прекрасны, мужчины легконоги и стройны, а звери крупны, породисты и могучи. И только одного не разглядел Гример издалека: звери не играли с людьми, они поедали их, и то, что было игрой издалека, оказалось убийством. Один зверь, заметив пришедшего, бросился к нему, смешно подкидывая задние ноги и изгибая бархатную пятнистую спину, и наперерез ему метнулось белое платье. - Муза! - крикнул Гример. Женщина посмотрела на него, и Гример увидел, что это совсем не Муза, но она, увидел Гример, была той, которая была нужна ему и более прекрасна, чем Муза. И он понял: это была судьба его, и к ней он шел сюда, из-за нее погибли люди в черном поле, - чтобы спасти его, Гримера. И он бросился к женщине и не успел добежать до нее, как зверь, лапой ударив ее, перебил позвоночник и двумя ударами клыков профессионально и ловко отстриг ей голову и покатил ее перед собой, смешно подкидывая зад - пятнистый, бархатный и круглый... А тело осталось извиваться на зеленой траве, и красные пятна легли на белое платье, и Гример подбежал к ней, бросился на нее, обнял ее, и оно, тело, стихло под его руками, успокоилось и замерло. Тогда Гример, подняв над головой тяжелый камень, бросился на зверей, и, когда звери, оставив свои страшные игрушки, весело покусывая друг друга, бросились в рощу, стоящую на краю поля, Гример понял, что это дети зверей, смешные, веселые, добродушные и безжалостные в своей наивности, как все дети. И еще понял Гример, что некого звать помогать оставшимся в черном поле. Долго трудился он руками, ногтями и острым камнем, копая тяжело глубокую яму, чтобы положить туда лежащих на поле и вместе с их головами закрыть землей. Последней Гример положил свою судьбу, так и не сумев приладить к телу голову. Звери были наверное, травоядные, они не питались человечиной, для них убийство было забавой. Вырос холм, который Гример разровнял, чтобы получился ровный квадрат, похожий на Дом, закончил, приложился губами к земле, попрощался с ней, поднялся и пошел дальше... И в глазах его к глазам черного поля прибавились глаза зеленого луга и глаза его единственно любимой, которую он видел и любил одно мгновенье. И еще плоть тела, которое теперь жило в его теле... Но это было только начало дороги, и оно было раем по сравнению с тем, что он видел потом. IV И было раем время, когда Гример добрался до своего Города и стал стучать в дома, в которых жили его пациенты, которые были обязаны ему своим будущим и настоящим, и они вышли на улицу, не убоявшись дождя и закона не собираться, и были добры, и кивали головами в ответ на просьбы его о помощи оставшимся в черном поле, и подняли его, вероятно, чтобы помочь ему, и все вместе молча и дружно отнесли на площадь перед Домом. Да-да, они соглашались с ним, что идти нужно сейчас и немедленно. Они ласково смотрели на него, женщины гладили его волосы, мужчины держали над ним крылья своих плащей, потому что на Гримере была жалкая клеенка, которая почти не спасала его от дождя, а пока пациенты соглашались с правотой желаний Гримера, восхищались его благородством, часть из них уже побывала в Доме и принесла оттуда огромный рулон ткани для плащей. Они растянули эту ткань высоко на четырех столбах, и сразу дождь прекратился над ними, он падал справа, слева, впереди, сзади, но там, где были пациенты и Гример, было сухо, и Гример подумал, что это предусмотрительно и этот навес пригодится тем, кого принесут из черного поля на своих сильных руках его пациенты. Он обрадовался, что уже началось спасение тех, кто послал его. И он улыбнулся и вытер воду с волос, плотно прижимая пальцы к темени, и вода полилась по лицу, и стали ясными глаза его, и тут увидел Гример, что он окружен тем хламом, который однажды он видел в подвале Дома, - обломками старых кресел, стульев, столов, золоченых рам, все это густо поливали черной густой жидкостью, неприятный запах ударил в нос. Улыбка исчезла с губ Гримера, а пациенты уже вставали на плечи друг к другу, и поднимали Гримера все выше и выше, и там, в высоте, примотали Гримера крепко-накрепко влажными от дождя веревками к каменному столбу. Камень не боится огня. Сырые веревки какое-то время тоже. Привязали для того, чтобы не упал он, не сорвался и мог видеть вокруг как можно больше и дальше, и потом оставили его, сделав это справедливое и доброе дело, ибо тащиться куда-то, спасая подобных себе, рискуя погибнуть самим - какой в этом резон. А чтобы он не смущал людей, внизу вспыхнул костер, пламя махнуло крыльями и закрыло и Гримера, и хлам, и черная копоть ударила в центр навеса и он мгновенно исчез в том месте, где ударило пламя, и дождь, который был всесилен в эти минуты перед пламенем, терялся, исчезал, стираясь перед стихией, а огонь щедро, широко и мощно все махал и махал крыльями, и прошла копоть, и Гример ощутил и увидел то, что уже пережил однажды, накануне Выбора, и что теперь узнал, и обрадовался, потому что ему было известно, чем это кончится. Но это было раем в сравнении с тем, что он видел и ощущал потом. И если бы на Страшном суде ему предложили за возможность прощения всех грехов только вспомнить, что испытал он потом, Гример бы отказался, ибо в нем, если не вспоминать, все же оставалось в ж и в ы х ощущение правды, какую он нес в себе сегодня и которая стала единственной мерой, какой мерил теперь Гример поступки свои и то, что он мог видеть вокруг себя, вернувшись оттуда. И цена его жизни в этой правде была ничтожна, и его боль - смешна, его страдание - забавно, а его удача - оскорбительна, потому что глаза черного поля и зеленого луга - великий цензор - смотрели на него постоянно, за каждым поступком Гримера, за каждым отношением к себе и к тем, кто был близок ему... V Спокойно и верно работал Гример. Новое лицо, которым он мог помочь людям, и было той правдой, что теперь жила в нем. Она была проста и постоянна, как постоянен дождь, идущий в Городе. Лежащий перед Гримером сейчас был просто человеком. И впервые с благодарностью и спокойно подумал Гример о правоте проведшего его через Испытание, через страдание живущих вокруг и вместе с ним. Ибо не будь этого, Гример вряд ли способен был создать лицо своего страдания, лицо помощи самому себе и своей Музе. А люди? Он бы забыл о них, как не помнил долгие годы, думая о своей работе, своих надеждах и бедах, живя только ими. Да, как бы ни прекрасно было это лицо, оно было бы чужим для всех. А сегодня этого не случится. В руках Гримера жили руки, которые тянулись к нему, прося о помощи, которые цеплялись за него, пытаясь уцелеть, руки, что лежали теперь неподвижно в черном поле или на зеленом лугу, потому что душа, управлявшая ими, покинула их, и переселилась в руки Гримера, и управляла каждым движением скальпеля. И Гример был должником, учеником, рабом и творцом перенесенного, и не во имя честолюбия и перемены, а во имя помощи живущим и тем, кто не пришел еще на эту землю. Работая, Гример творил Лицо, которое он не видел и не видел никто из живущих, но оно было общим лицом - ибо выражало время. Непривычно и потому неуклюже двигались слова, пытаясь быть похожими на мысли. Подобно слепым, которые ощупывают друг друга и радуются, когда в толпе находят знакомые лица и уж ни за что не отпускают друг друга, хотя незнакомые, стоящие рядом, ближе бы и любимее были им, но они, в страхе потерять, что уже нашли, не делают никаких попыток отыскать себе подобных. А в это время пальцы привычно уже работали третий квадрат лица. И странно: чем дальше снимал первую грубую, давно не троганную кожу Гример, тем незнакомее становилось лицо, которое медленно появлялось под его пальцами. Голова была столь же огромна, как прежде, но черты проявились и становились осмысленными и безобразными еще более, чем бесформенная масса, которую сначала видел Гример. И у него мелькнуло подозрение, что и это, получающееся, лицо для кого-то и когда-то было прекрасным и единственным, значит, и красота была временна и относительна? Нет, этого не могло быть, красота постоянна, и это лицо всегда было безобразно для всех. Но то ли глаза приглядываются, то ли душа привыкает, и, когда подошла минута и пора уже было начинать снимать кожу первого лица, Гримеру стало жалко расставаться с тем, что он открыл, потому что была своя правда в этих синих вздувшихся морщинах, узких глазах, неподвижном величии, что ворожило и подчиняло Гримера, и, наверное, делай он это в своей лаборатории, не гоним своей задачей, он бы оставил это лицо, потому что во власти и мудрости его, которые он узнавал тем больше, чем больше работал с ним, был выход, но это был выход для немногих и, наверное, давно, и ни для кого - сейчас. Не было смысла менять лицо любому живущему в Городе на это, оно было безобразней и примитивней лица горожанина. И все же Гример помедлил и отложил скальпель в сторону прежде, чем сделал надрез по открытому им лицу. Наверное, прежде чем расстаться с работой своей, надо хотя бы закрепить ее в памяти, надо увидеть в ней сколь можно более смысла и правды, которые существуют в каждой работе и которые иногда не видимы даже творцу ее, потому что истинная правда, как горох в стручке, желток в яйце, скрыта внутри, и что общего может быть между известковой скорлупой, мертвой, и мертвой всегда, и жизнью желтого цвета, которая свисает с краев чайной ложки и затем, растекаясь по языку и перемешиваясь с хлебом и маслом, своей смертью поддерживает жизнь. А скорлупа? Да, пора было снимать открытую кожу, потому что под ней должна быть истина. И опять Гример перестал думать, а стал думать работой. А кожа под скальпелем была ветха, спрессована, тонка, и нужно было быть осторожным. И когда она как колбасная кожура, легла в широкий белый таз, и захоти - никто бы и никогда не различил того, что было несколько часов назад, потому что несколько мелких лохмотьев ничуть не похожи на мудрость и властность, Гример опомнился и увидел результат своей работы. VI "И какой великий мастер делал это открывшееся лицо, - удивился Гример. - Неужели после всего, что было, можно думать о красоте и мастерстве", - и, поняв, что он все-таки думает, ужаснулся, что можно. Значит, есть что-то более великое, чем страдание, - красота... Неужели в том, что он видел, была и красота? И отшатнулся разум от своей мысли - была... Но есть ли что выше? Что может заслонить красоту?.. Может быть, человек, создавший ее? Когда это было и что это был за мастер? Он работал почти без швов. Что за материал? Это не кожа. Да, это неизвестный материал. Но как прекрасно это лицо, он не мог начать снова, не мог оторвать глаз, он проклял себя, как проклял Город и людей его - там, вверху, в огне, за глухоту их, и суету, и равнодушие, а сам не мог оторвать своих глаз от этих морщин и всего лика, светлого, белого, святости каждой черты, линии, складки. И только глаза убивали в очах эту красоту и свет... Но ведь можно и не смотреть в эти глаза. Они все равно почти не менялись. И что-то начинало жить в нем. И оживала Муза, и оживали ее руки, и оживало ее тело. И опять хотелось работать, как работал он, делая операцию Музе, ведь он сегодня, не боясь никого на свете, имел право создать к а к о е у г о д н о лицо, какое он видел в своем воображении и в своем страдании, и ему захотелось и то, что перенес он, и то, что живет сейчас там, и то, что происходит постоянно сегодня и завтра, выразить на этом лице и чтобы это лицо смогло спасти их всех, переменить все в мире, чтобы это лицо стало для всех напоминанием, что не нужно стремиться к смене номеров, не нужно уничтожать друг друга, не надо зверей держать не в клетках - или не пускать к ним людей, или вооружать людей, чтобы не были беззащитными они. И что, если когда-нибудь мастер вот так же будет снимать кожу и дойдет до лица, созданного Гримером, пусть и его руки наполнит сила желания спасти людей. И он понял, что это лицо открыло ему желание спасти людей и сделать новое. Но глаза... Последними будут глаза. Он сможет их изменить, он сделает, что не могли мастера, которые работали перед ним. Да-да, и Муза, и Город, и страдание, и боль, и все, что в нем живет и умирает и мертвым все-таки живет, - это все для того, чтобы он сотворил лицо, которое спасет людей... И Гример опять сел, чтобы дать возможность отдохнуть Лежащему перед ним. Потому что тот снова умирал от усталости. VII А у Музы тоже была работа. Она опять смотрела "Бессмертных", она восстановила все сцены, она добавила еще крови на теле девочки, она вставила эпизод с разорванной щекой. И все равно чувство омерзения к иной жизни на ее шкале было равно нулю. Ее уже больше не трогало это. Так ужас нарисованного ада забывается перед лицом мучающегося от боли человека, которому ты не можешь ничем помочь. Она думала только о Гримере, о том, каким он вышел Оттуда и что она была готова сделать все, что угодно, только бы он стал прежним Гримером, хотя бы на минуту, пусть заболеет сном, и она будет лечить его, пусть потеряет Имя, пусть она будет работать одна, только бы, только бы он вернулся. И каждый раз, когда Таможенник приходил к ней и сообщал, что все идет хорошо, и по тому звериному страху, который был постоянно в его глазах - а тот не мог бояться ее, - она верила Таможеннику или, по крайней мере, тому, что Гример жив и работает. А если б он не работал, то и у Музы был бы Уход. И она проверяла передачу на контрольных зрителях и не понимала, как это можно испытывать по такому пустячному поводу омерзение в 11 баллов. И оставляла очередную серию "Бессмертных" в первоначальном виде... VIII А Гримеру уже не хотелось работать. Он, отдыхая, смотрел на лицо Лежащего перед ним и вбирал в свою память каждую линию, каждое движение скальпеля мастера. А там, внутри него, как будто туманный белый полог возникал перед его памятью, и дети-звери становились безобиднее, невиновнее, и люди становились красивее, и Гримеру казалось, что они движутся к Городу, где он сможет помочь им. И запах исчезал и заменялся тишиною и ясным туманным воздухом, в котором уже не было страха и боли. Все переживает человек. Если дать ему возможность вернуться к жизни, ощутить чудо работы - он воскреснет. Никогда ничто не потеряно, человек может воскреснуть после креста, после гибели всего живого, потому что он может забыть, потому что он может желать, потому что он может жить в том, что сделает его счастливым, и поверьте мне, что это может произойти и никогда не поздно, даже умирая, ощутить в себе силу забыть, не помнить, но не помнить не забвеньем жестокости, а забвеньем любви и желания спасения всего, что остается после тебя. И Гример встал. Что за руки подарила ему природа, что за время было у него за спиной, когда каждый день работа, рядом Муза, каждый день новые листы, которые его пальцами украшены узорами лесов, и гор, и морей, и богов, и деревьев, ронявших по осени свои золотые листы; и снова первый квадрат, там, где на вершине лба седые, мягкие, почти воздушные волосы кончаются, редко-редко серебрясь назад, между ними - первый квадрат. Миллиметр за миллиметром исчезали линии прежнего лица, таяли глаза и становились добрее, овал губ вытягивался, сплющивался и превращался в узкую нить, менялось лицо, и менялись глаза - только лицо становилось жестче, хищнее и наружу выступала улыбка, а жестокость пряталась за той улыбкой, но не могла исчезнуть совсем, а почти выступала из-под нее. И странно: глаза были добрее различимой жестокости. Видимо, глаза не менялись вовсе, только лицо назад они были жестки и тяжелы, а сейчас их недоброта в сравнении с жестокостью казалась добротою. Где была правда? В глазах? Но они были так различны в облике своем. В лице? Но оно менялось в зависимости от времени, которое выглядело подобно. Казалось, ничего не может быть страшнее этих тонких губ, морщин, прошитых красно-синими сосудами, этой жесткости, которая прикидывалась улыбкой и нежностью, вниманием, и состраданием, и участием. Не может? Может! Это было еще доброе лицо - оно прикидывалось, значит, иногда было не самим собой. Это, пожалуй, было даже прекрасное лицо, конечно, не такое, как второе, которое было белым, добрым, мудрым, совершенным. Но когда кожурой колбасы, шелухой вареной картошки и это лицо легло на белую поверхность таза и смешалось с первыми двумя и уже трудно было различить, какая кожа принадлежит какому лицу, Гример, видевший и перенесший то, отчего покидает разум душу человека и она умирает, остановил руку и бросил скальпель в раствор. Он увидел, узнал лицо, которое было похоже на то, что он чувствовал в себе внутри, когда хотелось ему быть Великим Гримером, единственным, перевернувшим, спасшим мир. И он вспомнил свои надежды и свой выбор, и это лицо было похоже, но еще страшнее того, что лежало сейчас перед ним, а оно кривилось в ухмылке, радуясь узнаванию. И как вор, собиравшийся только украсть и не хотевший убить, но, боясь быть пойманным, в испуге убивает схватившего его за руку и потом бежит и, озираясь, зарывает нож, даже не вытерев крови, так и Гример схватил скальпель и вонзил его чуть ниже подбородка; казалось, сейчас он вместе с мясом и всеми накопившимися лицами срежет это лицо, как срезают половину яблока, потому что сверху его тронула гниль, и увидел, как поползли зрачки лежащего перед ним - все шире, шире, вот-вот вырвутся за черный круг - и взорвутся, не выдержав боли, брызнет черная кровь. И... сразу же Сто пятая закричала в памяти. Что-то внутри затормозило движение, и пропало усилие, и Гример остановился. Пославший на Испытание знал хорошо: тот, кто испил полную меру, тот, этой мерой владея, пощадит все живое. Даже если бы речь шла о своем спасении. И сразу успокоился Гример. Вытер салфеткой лоб, перевел скальпель на первый квадрат. Совершил ли бы сейчас он свой выбор, так же как это он сделал, веруя в свое высокое предназначение? Право быть над людьми? Конечно, нет. Но тогда бы кто-то другой стоял сейчас на этом месте? Вряд ли. Выбор Пары прошел бы спокойней, и никаких перемен не было. Но зачем сейчас рассуждать о возможности жить иначе вчера, когда ты уже живешь сегодня. Есть зачем - ведь переменив внутри себя "вчера", сегодня поступишь иначе. Ибо, убив один раз, во второй (после перемены) не убьешь, а, напротив - спасешь, а не будет выбора - не пощадишь себя. Вот и не щади свое лицо, спрятанное внутри, которое не знали люди. Смотри - вот оно. Никакого притворства, все наружу - право сильного, право быть надо всеми, право единственного знающего, как людям станет легче жить, право единственного владеющего истиной, жестокое, холодное, уверенное - Лицо. Похожее на гильотину; она тоже мастерски исполняла то, для чего ее изобрели природа и люди. И ей, гильотине, в голову не приходила мысль, что она не права. Она ведь тоже выполняла свой долг, пока наточено