на обыкновенных человеческих стульях, прямо как в каком-нибудь вольном учреждении в ожидании аудиенции, практически без всякого присмотра (охранник то и дело отлучался) и старался удержать себя от безрассудного действия: привели сюда длинным путем, собирая по пути психов из разных отделений, и в какой-то момент на первом этаже прошли мимо приоткрытой двери кабинета, в котором окно выходило на обычную улицу, решеток не было, а сквозь открытую форточку проникало московское лето; замок на двери был определенно захлопывающийся. Рядом шагал здоровенный охранник. Несмотря на нахлынувшее стремление к волшебной форточке, к счастью, хватило ума понять, что единственно слабым местом противника в этой ситуации могут бытьтолько глаза, а они на двухметровой высоте, и шанс на точный и быстрый удар слишком мал. Теперь же хотелось броситься вниз по лестнице, бежать к заветной приоткрытой двери, чтоб все получилось и случилось немедленное чудо. Ах, Артем, как я тебя понимаю, ты говорил, что уйдешь в бега в любом случае, рано или поздно. Тогда я тебя призывал к благоразумию, а теперь тоже понимаю, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях. От таких мыслей оторвала появившаяся Елена Владимировна, которая, сухо поздоровавшись, сказала, что мне забыли предложить анкету; нет, не в кабинете, можете здесь, в коридоре, вот анкета, карандаш, тетрадь у Вас есть, подложите под листок и пишите, а в кабинете нет необходимости. Анкетой оказался даже не тот, главный, тест, а другой, второстепенный. Предстояло закончить начатые предложения. Например: "До войны я был..." "Танкистом" -- дописал я. Или: "Если бы у меня была нормальная половая жизнь..." -- "То я был бы половым, и духовную жизнь называл бы духовкой". И так далее. -- Давайте сюда, -- потребовала психологиня, проходя мимо. -- Я не закончил. -- Неважно. Давайте. Как говорят в народе, вот тебе бабушка и юркнула в дверь. Опять шизофрения. "Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется" -- думал я, возвращаясь в палату в сопровождении вертухая. Повеяло грозным дыханием предстоящей комиссии. Надо решаться. Задел есть, и если грамотно приплести глюки -- диагноз будет. Но какой... Снова череда старых вопросов налетела душащим сомнением и непреходящим ощущением предательства. Вдруг персонал отделения всполошился: Павлова вызывают к адвокату. Есть на Серпах у подследственного такое право, но все знают, что оно только на бумаге. Случай исключительный. После каких-то попыток свидание отменить,споров врачей, пускать или не пускать, наконец повели. Ах, как вовремя. Так нужна ясность, так хочется верить, что Косуля больше не обманет. В конце концов, это для него опасно, ведь выйду я когда-нибудь на свободу, да и не может такого быть, чтобы совести в человеке не было совсем. В старинной комнате с большим столом и лавками, где мы тусовались после этапа с Бутырки, тихо сидит Косуля и страдальчески смотрит на меня. Пауза длинная и нелепая. Мне нужна информация, действие, а не соболезнование (я еще живой), хотя и это что-то новое (может, впрямь пробрало?). Молчали долго. -- Алексей, -- наконец сдавленно заговорил адвокат. -- Если бы ты знал, чего мне стоило добиться этого свидания... Я даже к Хметю ходил. Ах, вон оно что: перетрудился. Молчу. -- Ну, как ты? Молчу. Косуля тоже молчит. Похоже, страдает и ищет сочувствия. Бред какой-то. Нарастает волна ярости, и, видя это, адвокат проворно придвигается ко мне и шепчет на ухо, громко шелестя в руках газетой: "О тебе заботятся, ничего сам не предпринимай. Все договорено. Поедешь в Белые Столбы. Деньги заплачены. Твоя жена передала наличные. Стопроцентная гарантия. На комиссии ничего не говори -- только навредишь: там будут посторонние, кто не в курсе". И уже во весь голос: -- Я пришел убедиться, что ты жив, здоров. Теперь я спокоен. Твоя сестра передает тебе привет. Понятно. Денег выманили. Но теперь есть реальный шанс, что за мои же деньги, не тратясь сами, наконец, похлопочут. Верно рассчитано. Разве стану я возражать. Не стану. Мне бы на свободу. И могильным холодом мысль: а если опять обман? -- Мне пора, Алексей. Разрешили только пятнадцать минут, а я уже полчаса здесь. До свидания. Ёлки зеленые, что делать... Нет, нельзя верить. Что денег взяли -- можно не сомневаться, а вот помогут ли. Однако сказано же: "Не выйдешь из тюрьмы, пока не отдашь все до последнего кодранта". Готовься в шизофреники самостоятельно. И нос по ветру. Будет комиссия -- будет видно. И что значит "только навредишь"... День комиссии настал. Пролетели дурдомовские будни, с тем же успехом, что в тюрьме, т.е. дни тянутся, а недели летят. На побег так и не решился, к обществу привык совершенно, жил как бы сам по себе, практически ни с кем, кроме Егора, не разговаривая. -- "Эх, мне бы так, -- кивая на меня, с завистью говорил Принцу татарин. -- Я его проверил, его признют. Первый признак настоящего сумасшествия -- отсутствие чувства юмора". С утра палата пошла на конвейер. Арестантское чутье уже определило процент признаваемых от числа соискателей и, похоже, даже не ошибалось в том, кого признали, кого нет. Возвращался арестант с комиссии, рассказывал что-то, и становилось ясно, да или нет. Здесь уже никто никому не желал удачи. Только самому себе. Именно сейчас кто-то пан, а кто-то пропал. "Павлов, к врачу!" Зашевелился под сердцем холодок. Не в лучший день (13-е число) выпало мне идти на комиссию, не лучшие сны снились перед ней. Ехал по аллеям летнего парка на грузовике, на высокой скорости, со страхом, но правильно вписываясь в неожиданные повороты. Кругом лес, одна единственная дорога, и больше никого. Вдруг понял, что заканчивается бензин. За очередным поворотом появляется заправочная станция. Тоже ни души. Останавливаю машину, выхожу. Тишина. Иду внутрь помещения, отдаю кому-то невидимому деньги, возвращаюсь к машине, а ее нет. В отчаянье просыпаюсь. Что в прошлом, то не страшно. Тогда же, ни живой ни мертвый, явился я в кабинет и увидел за длинным столом человек десять врачей в белых халатах, сплошьженщины и один мужчина -- тот самый, наш заведующий. Видимо, только что председательствовавший, он уступил место во главе стола женщине, выражение лица которой мне сразу не понравилось, а сам встал и, с ехидной улыбкой и сверкающими глазами глядя на меня, стал ходить по кабинету, собирая какие-то бумаги и всем видом говоря, что он тут не при чем. Но не уходил. Ряд врачей, включая моего "лечащего", явно не имеют решающего влияния на ситуацию, это видно по лицам. Однако все взволнованы. Видимо, обсуждение моей кандидатуры состоялось только что и спокойным не было. Сейчас все станет ясно. И причем сразу. Такое количество женщин не сможет скрыть своего отношения. Спокойна только председательша с экзотической, как я узнал потом, фамилией -- Усукина. -- Что-то Вы бледны, -- совершенно паскудным тоном обратилась ко мне Усукина. Невнятно пробормотав что-то в ответ, я почувствовал неладное, а мысли потекли в совершенно незапланированном направлении. Никто не знает, зачем восходитель стремится к вершине. Зачем меня понесло в двадцатиградусный мороз наверх, объяснить трудно. Наверно, потому что решил посвятить жизнь альпинизму. Чему еще ее посвящать, если там, внизу, раскинулась как море широко страна совдепия, инстинктивно ненавидимая мной с тех пор, как обнаружилась способность мыслить самостоятельно. В том же отстранении от извращенческого социума, занесло и на канатную дорогу Чегет, на одну из самых низкооплачиваемых должностей, помощником контролера. Отсюда и иллюзия мужественной исключительности занятия альпинизмом, как единственно достойного в мире практических действий. Большое начинается с малого, поэтому на Донгуз-Орун "по семерке" пойду в одиночку следующей зимой, а сейчас -- Малый Донгуз по единичке, как первый тост. Канатка не работает из-за лавинной опасности. На склоне ни души. Ночь провел у приятелей в лаборатории КБГУ. Стоит насклоне горы с полным названием Чегеткарадонгузорункарабаши на высоте3000 метров жилой деревянный дом. Есть в нем какая-то установка, улавливающая что-то с неба, а в основном, тусуются здесь альпинисты, туристы, гости и гостьи. Словом, карты, пьянство плюс неограниченные возможности катания на горных лыжах. Но, с романтической точки зрения, место, каких мало на земле. Можно сидеть в теплой комнате, смотреть в окошко, а там -- в полмира картина гор такая, что тысяче Рерихов не под силу. Ранним утром, еще затемно, я вышел из этого уютного домика и пошел наверх. Летом -- прогулка, за восхождение стыдно посчитать, зимой -- немного иное дело. Ощущение полного одиночества появляется быстро, при том, что до людей рукой подать. Но люди как бы перестают существовать, и о них уже не думается. Сейчас, под ритм энергичного движения вверх по склону, стараюсь угадать, по душе мне это одиночество или нет, готов ли стремиться в гибельные выси (не сегодня, конечно; сегодня это так, ерунда), надеясь только на себя и на Бога. Через час-другой подъема по глубокому свежему снегу в проявившемся рассвете обозначился предвершинный скальный гребень, часть которого обходится по снежному склону (логика альпинистского маршрута -- это простейший путь в выбранной части горы). Склон уходит вниз и обрывается в пустоту. Разгоряченный подъемом, пережидаю минуту и делаю первые шаги. Приятно иметь закаленные руки. Без рукавиц с удовольствием разгребаю колючий снег и вдоль скал прорываю траншею. Снег глубокий, одна голова над поверхностью. Опасность схода лавины -- высокая. Оправдывающий фактор -- траншея роется на самом верху склона, под скалами. Больше похоже на плаванье в снегу, чем на пешее движение. Вспоминается предупреждение знатоков снежных лавин о том, что считать передвижение по верхней части снежного склона наиболее безопасным -- распространенное заблуждение. Но есть уверенность, что все будет хорошо, и я плыву, от-фыркиваясь в снегу. Внезапно наступает тишина. Не сразу понимаю, что я застыл без движения, вслушиваясь в невесть откуда взявшееся ощущение смертельной опасности, похожее на длящееся мгновенье перед началом грозы. Кажется, одно легкое движение вперед -- и все изменится: зашипит снег, и секунд через двадцать ты окажешься на километр ниже, в другом мире. А собираешься быть пока в этом. Может, это необоснованный страх? Как же ты собираешься один в большие горы, если не можешь взойти на малые. Вперед! Не пропала же уверенность, что все будет хорошо? Нет, не пропала. Все будет хорошо, если сейчас, с легкостью одуванчика и осторожностью хирурга, ты повернешь вспять и уплывешь назад, и, желательно, по воздуху. Вот уже видна площадка на гребне, откуда начинается траншея. Метров десять и ты в безопасности. Глубоко вдохнув чистейшие искры морозного горного воздуха, задержав их на мгновенье в легких, я выдохнул. Снял рюкзак, достал сигареты. Чиркнул спичкой. Она зашипела и погасла, продолжая шипеть. Через секунду стало понятно, что спичка не при чем. Исчезла прорытая траншея. Вниз понеслась сумасшедшая лавина. -- Скажите, у Вас есть деньги? -- страстно, как нечто накипевшее на душе, выплеснула Усукина. -- Были. -- Сколько?? Вижу отрешенное лицо своего врача. Похоже, она с Усукиной в чем-то сильно не согласна; вижу другие лица, оживившиеся как в цирке; вижу, как колеблются в своей позиции некоторые, и, что совершенно невероятно, -- вижу на некоторых лицах зависть; боковым зрением замечаю, как завотделением застыл в нелепой позе с папкой в руке... Шансов нет. Подобное поведение комиссии больше всего подошло бы к ситуации, когда бы Косуля давал взятку врачу и был при этом пойман. Вдруг так и есть? А может, Усукина, получив деньги, умело играет роль, ивсе будет в порядке в любом случае. Если же нет, то все плохо настолько, насколько может быть плохо вообще. -- Что молчите! Наверно, тыкву где-нибудь закопал? Ладно. Скажите нам, как Вы относитесь к командным действиям в бизнесе? -- В каком смысле? -- А в прямом. Вы же не один... работал. Перечислите, с кем вы работали! И тут раздался колокольный звон, так хорошо знакомый мне по задержанию. Глава 23. ЗАПОЗДАЛОЕ СУМАСШЕСТВИЕ, ХАТА 06 Думаю, что начал сходить с ума я уже там, на комиссии. Стало очевидно: происходит все что угодно, только не психиатрическая экспертиза и, к сожалению, ничего другого, что могло бы означать движение в мою пользу. Хорошо, я не знал тогда причин происходящего. Усукина ли, или кто еще, но было найдено лицо, которому предназначалась достаточная сумма (чтобы не будить в читателе зверя, не стану ее называть), которая и была переправлена из Европы в Москву и передана Косуле. За эти деньги мне гарантировались Столбы и относительно скорая свобода. Все это было сделано тем самым новым адвокатом, которого я требовал, но с которым еще не был знаком. Неувязка вышла лишь в том, что деньги были переданы именно через Косулю, чья репутация, как правозащитника известного и маститого, была безупречна, а на мои претензии к последнему новый адвокат посмотрел как на результат закономерно воспаленного воображения. Так деньги и пропали, а моя кандидатура была обречена, что я и почуял на комиссии звериным нутром арестанта. Конечно, хотелось верить, что так вот грамотно разыграла свою роль комиссия, что деньги кто-то взял и, дай бог, отвезут уже хотя и на Бутырку, но на признанку, а потом в вожделенные Белые Столбы. Ноне оставалось ничего иного, как отвергнуть предположение Усукиной о том, что мне снятся чудовища, а в камере со мной происходили странные вещи, при этом было заметно, что моими ответами Усукина искренне разочарована; видать, полечить больного, закопавшего тыкву, хотелось не на шутку. Надежда не умирала до последней секунды, когда в тот же день я оказался в Бутырке, вместе с несколькими соседями по палате, перед окошком выдачи белья. Под те же беззвучные колокола, получая невиданно чистое белье, я думал, что только тому, кто признан, могут выдать такое, что моих друзей по несчастью (бедные!) повели на общак, а я остался один из всех, значит, только на признанку; нет, только! Да не пойду больше никуда! Все существо забилось в истерике, когда вертухай остановился перед массивной металлической дверью No 06 на первом этаже. За тормозами оказались шконки в два яруса, все завешено желтыми простынями, и людей как селедок в бочке. Это был общак, страшнее которого только пыточная. Надежда умерла здесь. По какому-то странному, запутанному, почти невероятному плану осуществил свою подлянку мой знаменитый приятель, и не побоялся даже того, что моя кандидатура в роли козла отпущения в его делах -- не самая удачная, потому что знаю я несколько больше, чем следовало; все-таки я был хозяином банка до той грандиозной финансовой операции, часть которой, кстати совершенно законная, прошла через него. Но знаю же я и о той части, которая прошла позже без моего участия и была не совсем корректна, потому что бюджет родины лишился сотен миллионов долларов, а дружественная азиатская страна -- партии военных самолетов. Нынче мне достаточно рассказать следователю то, что знаю, и я на свободе. Но что будет там, дома, где даже не подозревают, что им угрожает, если я откажусь играть свою странную роль. И это безнадежно. Я буду молчать, а годы будут идти. Кроме того, почти полгода не отвечают на заявление в суд. Ген-прокуратура -- это верховная власть, с ней бороться трудно и, наверно, бесполезно. А то и дача показаний не поможет. Шанс на свободу в русской тюрьме имеет тот, кто молчит как партизан. Это еще сталинская традиция: обвиняемый должен заговорить, иначе его нельзя признать виновным. Раньше заставляли говорить всех. Движение прогресса в Йотенгейме замедленно, но есть, и теперь следственный принцип трансформировался так: заставлять надо, но не обязательно до смерти, а если все-таки молчит, то отпустить можно. Так что молчите, арестанты. Рекомендую из арестантской солидарности. Должна быть зацепка, точка опоры, должно быть решение. Достичь внутреннего равновесия, проанализировать ситуацию и составить план. Неужели ты не найдешь в себе сил на это? Для начала надо заснуть. Сна нет четвертые сутки. Нет ничего. Нет жратвы, нет курева, нет денег, нет здоровья. Есть только глюки. Те самые, о которых так много говорилось на Серпах. По камере ходят знакомые по воле люди, а при ближайшем рассмотрении оказываются незнакомыми. Окликают родные, отчетливо слышится их голос в камерном улее голосов. Частенько из-за тормозов слышится команда вертухая "Павлов, с вещами", и сокамерники, одни с хохотом, другие молча, наблюдают, как я подрываюсь собирать скудный баул и спешу пробиться к тормозам. В результате, недоверчиво и с надеждой, заслышав голос из-за тормозов, я воспаленным взором вглядываюсь в лица соседей, пытаясь понять, заказали меня с вещами, чтобы освободить (а как иначе?), или опять все будут смеяться. И ничего не осталось, кроме ужаса ожидания, что сейчас позовет кто-нибудь из давних знакомых, и я его опять не увижу. На шестые сутки я стал высматривать возможность лишить себя жизни. Оказалось, что это вообще не страшно, наоборот -- как дверь на волю. На хитроумие нет сил, единственно что возможно -- встать на пальме во весь рост и упасть вниз головой. Но как, если столько народу; нужно чтобы голова получиладостаточный удар, а то потом вообще не хватит сил ни на жизнь, ни на смерть. В Матросске я видел парня, которого сокамерники на руках носили на допросы. Говорят, сидит больше года, упал со шконки, повредил позвоночник, отнялись ноги, на больничку не отправляют. В таких размышлениях, сидя на пальме в положенные мне по очереди шесть часов сна, я не решался закрыть глаза: стоит это сделать, как окликает мать, сестра, и тут же вскакиваешь и, зная, что этого быть не может, в отчаянье смотришь вокруг. -- "Что, галлюцинации? -- сочувственно спросил старый грузин с бородой. -- Ты напиши заявление, должны помочь. А лучше поговори со смотрящим, он у нас хороший парень". До сих пор общался в хате только с семейниками. В мареве полубреда, не заметив, как, влился в компанию из трех человек. Один -- сосед по палате на Серпах (торговля наркотой в крупных размерах), с ним, помнится, были трения, а здесь встретились как старые друзья. Второй -- художественный редактор известного журнала (тоже за наркоту, но за употребление (формально -- за хранение). Третьего вообще не помню. -- Я думал, я сильный человек, а оказалось, что это не так, -- с грустью делился мыслями бывший редактор. -- Попал сюда и понял, что это мне не по силам. А жаль. -- Но тебе здесь недолго осталось, у тебя следствие закончилось, скоро суд и на зону, а там легче. -- Да, это правда. Другие годами сидят. Я бы не смог. -- Надо держаться. -- Надо, -- вяло согласился собеседник. -- Хочешь, я тебе марочку нарисую, у меня есть чистая? Марочка -- новый носовой палаток, ценится на тюрьме как подарок. Марочку дают разрисовать художнику, вешают на стене над шконкой, как картину в доме. -- Благодарю, не надо. -- У меня книжка есть, немецкая грамматика. Хочешь -- возьми. Грамматика немецкого языка с обложкой от уголовного кодекса показалась столь знакомой и одушевленной вещью, как человек с воли. С трудом разбирая слова (их значение никак не могло пробиться сквозь толстое и мутное стекло, отделяющее меня от мира вещей, имеющих точный смысл), я стал понемногу понимать, что в комнате свиданий мне отведен еще как минимум час, и вертухай за дверями не будет беспокоить меня раньше времени: свиданка -- это святое. Плохо только, что через стекло. Рассказывали, что в каждой комнате свиданий меж стеклом и рамой есть щель, куда можно просунуть маляву. Только этого не понадобится: стекло оказалось изо льда, и на глазах тает, стекая мутными прокуренными струйками на грязный тюремный стол. Впереди из неясных движущихся форм серого и красного цвета проясняется идущая навстречу толпа с транспарантами, на которых белым по красному написаны формы императива и плюсквамперфекта. Толпа выкрикивает грамматические лозунги и, приближаясь, грозит раздавить меня. Вертухай же двери не открывает: свидание -- это святое. Происходящее означало, что на шестые сутки мне удалось заснуть. Недолго, часа на два, а потом -- старая песня: тусоваться в толпе по восемнадцать часов и бороться, бороться, бороться. Отдохнувший на серпах позвоночник заболел с новой силой, не соглашаясь с нагрузкой. Сложно передать обстановку общей камеры. Представьте, что вы едете в метро в час пик, и вдруг выясняется, что следующая станция через год, в вагон приносят унитаз и раковину и, будьте любезны, живите. Хата ноль шесть на Бутырском общем корпусе одна из лучших. Это значит, что в хате не стоит жара в сорок градусов при влажности воздуха 100 %, как было на Матросске, нет насекомых. Вообще на Бутырке чище, но и положение строже. Матросска -- как помойная яма. В целом же хрен редьки не слаще. Итак, точка опоры опять найдена, на этот раз -- немецкий язык. Спасительная грамматика оказалась единственным средством, позволяющим засыпать. Как-то раз к кормушке подошел библиотекарь из хозбанды и, заискивая, предложил список книг. Если раньше чтение казалось дикостью в этих условиях, то сейчас немецко-русский словарь показался мне благом. Жизнь превратилась в немецкий язык, словарь стал моей библией, а я вдруг понял, что опять не сдамся. Мысль об этом принесла радость, недужную, но высокую и торжественную, жизнь и свобода вновь поманили своим притягательным светом, и я решил, что должен побеждать. Нет доблести подыхать в Бутырке, есть доблесть ее пережить. Больше ни с кем я не разговаривал, ограничиваясь односложными ответами на вопросы. Решимость, боль и отсутствие страха стали моими друзьями. Сокамерники стали странно поглядывать на меня, но мне было все равно. Написал очередное заявление в суд на изменение меры пресечения, написал по почте последнее китайское предупреждение Косуле и приготовился к очень долгой борьбе: широко распахнуты в тюрьму ворота, на волю же ведет лишь узкая щель. А с общака эта щель и вовсе не видна. Пока арестант находится в помещении этой категории, шансов уйти на волю у него практически нет. Здесь собираются забытые и брошенные, без денег, без поддержки извне. Общак -- воплощение безнадежности. Самой желанной целью арестанта с общака является суд и лагерь, если, конечно, не грозит особый режим (крытая тюрьма): крытник -- наполовину смертник. Кого только не встретишь в общей камере, от слегка провинившихся, за недоносительство например, до тех, кому сидеть не одно десятилетие, кто наверняка умрет в тюрьме. Кто не сидел на общем, тот не знает тюрьмы. То, что на официальном языке правозащитных организаций называется нечеловеческими условиями, полное отрицание происходящего и бессилие что-либо изменить -- варят арестанта на медленном огне. Как люди не ста-новятся зверями -- уму непостижимо, напротив, проявляется лучшее даже в худших. Неужели русскому человеку нужно попасть в тюрьму, чтобы быть человеком. Почему мы на воле другие. Отчего бы нам не жить по-людски? Ответ один: пес его знает -- загадка русской души. Когда меня действительно заказали с вещами, вся хата, до этого, казалось, не замечавшая меня в своей массе, вдруг оживилась, народ наперебой стал делать предположения, куда меня, на волю, в другую хату или в больницу. Сошлись на том, что, скорее всего, на волю, в связи с чем я на выходе из хаты получил самые теплые напутствия и внушительный пинок в зад, отчего буквально вылетел на продол. Это тюремная примета -- пошел вон и не возвращайся! Получить пинок -- это значит, что тебя уважали и желают тебе только Свободы. А сам получивший этот приятный знак всегда от неожиданности злится. Рассердился и я, однако, сообразив, что удар обошелся без последствий, обрадовался и пошел за вертухаем. Двинулись вверх по лестнице, значит, свобода опять отменяется. Третий этаж, хата 318, большой спец. В хате четыре шконки, семь человек, что после общака кажется футбольным полем. Молодые амбициозные ребята, для которых тюрьма -- романтика, насмешливо оглядели меня, немного побеседовали, и я занял шконку прямо под решкой, без ограничений времени сна, с единственным условием, что на ночь шконка будет использоваться для нужд дороги. Вещи познаются в сравнении, в таких условиях можно не только жить, но и с комфортом, возможность в любое время прилечь воспринимается как подарок, потому что дело дошло до онемения конечностей и временами не чувствовать руку и пальцы ног стало обычным делом. Нашлись в хате и обезболивающие таблетки. В общем, суток несколько я спал, с перерывом на баланду и проверки. Что-то явно произошло. Наверно, Косуля получил письмо. Задаром здесь на спец не переводят. Вызвали кврачу. Молодежь насторожилась: почему без заявления; не иначе, как кумовской. Побеседовали. Успокоились. Можно подумать, они не видят, кто в хате кумовской. Вызвали к врачу. Им оказался военный с офицерскими погонами и в белом халате. -- Павлов, Вы писали мне заявление? -- Ответить "нет" было бы непростительно глупо. -- Да. -- Какие жалобы? -- и, думая о чем-то своем, не слушая меня, врач стал что-то писать в карточку и написал довольно много. Краем глаза удалось разобрать: пишет обо мне. Постепенно стали угасать жуткие признаки сумасшествия, посетившего мою грешную голову; несколько недоразумений, связанных с их остаточными явлениями, удалось свести на сдержанный тюремный юмор, и видимый мир приобрел определенные черты, перестав являться в гофмановских метаморфозах. Всякий выздоравливающий по-своему счастлив. Был счастлив и я. Потому что не сдался и пребывал не в ванне с формалином, а в роскошных условиях большого спеца. Переход с общака на спец можно представить, вообразив такую ситуацию: в том самом вагоне метро, куда в час пик принесли унитаз и сказали "живите" -- устроили дискотеку без перерыва, и вот, натолкавшись до потери разума, с заложенными от громкого звука ушами, с оранжево-черной пеленой перед глазами от хронического недосыпания, прокуренный от кончиков пальцев рук до пяток, перестав понимать и воспринимать, ты вдруг оказываешься в соседнем вагоне, где места сколько хочешь, воздух свежий, и можно курить не в одурь, а в удовольствие, где стоит, в отсутствие телевизора, восхитительная тишина, в которой нормально одетые спокойные люди переговариваются вполголоса. Любой спец можно забить до отказа, но хата 318 для этой цели явно не была предназначена. Обитатели камеры -- серьезные сдержанные ребята, без каких-либо разговоров о наркоте, идаже почти без матерщины. Вроде как и не тюрьма даже. Появилось давно забытое состояние -- настроение, которое, однако, портил сосед по хате, некий бывший военный переводчик, обвиняемый в мошенничестве, крутой на воле и уверенный в тюрьме (а по-моему, так примерно в чине капитана ФСБ). Он повел со мной беседы, из которых следовало (каждый автолюбитель знает, как искусно и запутанно, но с полной конечной определенностью может сотрудник автоинспекции объявить сумму, за которую можно избежать какого-либо наказания), -- что есть основания предполагать: мне нужно готовить, по меньшей мере, 50 000 американских долларов, и тогда свобода под залог станет реальна, иначе я столкнусь с холодным непониманием и справедливой неподкупностью Генеральной прокуратуры. Задаваемые вопросы -- они же всегда частично и ответы. Налицо картина растерянности следствия, готового идти на компромисс: я рассказываю, что знаю, а следствие отпускает меня на свободу под залог, но меньше пятидесяти штук не может быть по определению, даже если я не виноват ни в чем, чего на самом деле, как выразился военный переводчик и мошенник, не бывает. Тот человек, что был в моем облике до ареста, весил девяносто килограммов, привык ездить в автомобиле, приобрел черты высокомерия и спеси, забыл, что такое преодоление, и в мире благополучия подернулся жирком во многих отношениях. Сегодняшний человек не был похож на того, дотюремного. Ребята, по воле занимавшиеся штангой, определили мой вес в 50 килограммов, брюки мои давно были утянуты веревочками за петли, в них уже могло влезть два таких, как я, и болтались они как на скелете. Из маленького зеркальца глядело старое лицо с большими темными кругами вокруг глаз и белыми клочьями седины в бороде, усах и бесформенной шевелюре. Беса в ребре разглядеть было нельзя, но само ребро выпирало наружу, как у обитателя концлагеря. Оставшиеся после дележки с Рулем деньги остались в далеком прошлом,приходящая раз в месяц продуктовая передача имеет смысл только на спецу, недаром есть такое мнение на общаке, что передачи с воли в это экзотическое место -- пустая трата денег. Конечно, можно "жить одному", но когда смотришь на человека, который ходит по камере весь в язвах, в полуистлевших трусах, покрытый грязным потом, с серым лицом и слоновьими ногами (отеки от долгого стояния), и знаешь, что у него нет ничего, ни денег, ни еды, ни одежды, ни надежды, то, конечно, поделишься с ним, чем есть. Давно уже баланда перестала быть вонючей, уже произошло частичное разделение тела и духа, они сосуществуют, как соседи в коммуналке, временами встречаются, а чаще пребывают в одиночестве, причем кажется, что дух существенно ближе к твоей сути, а необходимости в теле становится все меньше и меньше. С телом, кстати, происходит странная вещь: похудев, оно начинает сохнуть и, как шагреневая кожа, с каждым днем уменьшается, а все, что в нем болит, это как бы у соседа. Связь с внешним миром по большей части тоже в прошлом. Какие могут быть пятьдесят тысяч долларов, если взять их из банка могу только я, а для этого нужно оказаться в Португалии. Помочь может только друг, он же и враг. Какие-то деньги он из меня уже вытащил, из возможных наверняка последние, а со своими не расстанется. Удивительные метаморфозы происходят с людьми; человек бедный и нежадный в молодости, стал мой приятель с годами богат и патологически скуп. Чем богаче человек, тем чаще он готов удавиться за копейку, т.е. буквально как простой смертный. Помогать станет, если только сильно испугается. До сих пор этого не произошло, значит, мои действия были неубедительны. Сейчас, в этих условиях, появилась уникальная возможность -- думать; не выбрасывать из доменной печи раскаленного мозга расплавленные мысли, а трезво размышлять, изредка смахивая с лица паутину почти угасших галлюцинаций. Правильные решения не должны быть замысловатыми. О собст-венном риске говорить не приходится: куда дальше. Если, конечно, не дойдет до пыток. "Твое счастье, что ты в тюрьме, -- сказал мне якобы мошенник и бывший переводчик. -- На сегодняшний день для тебя это единственное безопасное место. В таком деле, как у тебя, главного обвиняемого обычно в живых не оставляют". А без Вас бы мы не догадались. Но что-то должно было измениться и дальше. Золотое шахматное правило: немедленная реализация полученного преимущества хуже его наращивания -- действует и в жизни. Только терпение внутреннее и отсутствие такового внешне может помочь. Должен появиться Косуля. Если за единственной фразой письма, отправленного через администрацию тюрьмы, о том, что предупреждаю последний раз, последовали столь серьезные вещи, как перевод на спец и вызов к врачу, то адвокат боится по-настоящему, и, прежде всего слова письменного, -- вот где ключ. И Косуля явился. Вертухай за дверью объявил "Павлов, слегка", и двинулись. Обычно на вызов собирают группу. Начинают с медсанчасти, потом спец, общак. Пройти по Бутырским коридорам -- дело несколько иное, чем на Матросске, где коридоры глухие, так как камеры по обе стороны. На Бутырке большей частью камеры на одной стороне, а на другой -- окна. Останавливаться у них не дают, но мимоходом взглянуть на улицу -- тоже событие. Улица, правда, безотрадная, тюремные постройки из темного кирпича, решетки во всех окнах, безлюдье на дворе, как после мора, -- радости не добавляют, но есть деревья, зимой мрачные как тюрьма и жизнерадостно зеленые летом. Легенды о тюрьме до сих пор живы среди арестантов. Говорят, когда Екатерине, велевшей построить Бутырку, докладывал архитектор, он сказал: "Ваше Величество, тюрьма для Вас готова" -- за что был замурован в стену, где -- до сих пор неизвестно. На Бутырке приводились в исполнение смертные приговоры. Тюрьма будто окутана темным облаком; я никогда не любил этого района Москвы и старался объехать сто-роной; если в городе солнце, то над Бутыркой обязательно хмурое небо. -- "Иносказание" -- скажет читатель. -- "Спорить не буду" -- ответит автор. Как бы там ни было, а пройти коридорами не то чтобы приятно, но что-то в этом роде. Мир арестанта сужен в пространстве. Для человека с интравертным характером мир и вовсе как бы исчезает вовне и выворачивается наизнанку внутри самого человека, отсюда и яркость представлений, острота переживаемого, понимание ранее недоступного, а также близость безумия, или, что гораздо точнее, сумасшествия. Оказываясь за тормозами на продоле, ты уже в другом мире. Ты научился чувствовать пространство, для тебя большая разница -- видеть три метра замкнутого круга или перспективу, взгляд интенсивно отдыхает на продоле. Тот, кто пишет тюремные инструкции, знает это, поэтому вертухай постарается сократить твои небогатые радости, и станешь ты лицом к стене, пока он будет тебя шмонать. Потом руки за спину, пошли, говорить запрещено. В начале следующего коридора опять лицом к стене, пока не будет извлечен из преисподней очередной арестант. В эту минуту можно перекинуться парой слов с соседом; не замолчишь вовремя -- получишь по башке дубинкой или кулаком в живот. По мере продвижения к следственному корпусу дисциплина ослабевает, лицо вертухая приобретает гуманное выражение, голос становится мягче: приближаемся к зоне действия закона. Но сначала всех рассуют по темным одноместным боксикам, в которых можно сидеть или стоять. Лучше стоять, потому что грязно. Здесь случаются невиданные послабления; например, если степень загрязненности боксика слишком велика (а некоторые экземпляры скрашивают досуг в боксиках занятием онанизмом), то можно указать на этот факт вертухаю, и он поместит тебя в менее грязный боксик. За пачку сигарет или в силу везения можно попасть вместо боксика в туалет. Там есть окно на улицу с дальней перспективой и сквозит через открытую форточку, что вос-принимается даже зимой скорее как преимущество, чем как недостаток, и, главное, светло от настоящего света, не от лампочки. Отсутствие возможности сидеть для привыкшего стоять часами, а то и сутками, арестанта -- беда небольшая. Так и стоишь, заточенный в сортире, на двери которого под шнифт подсунут талончик с твоей фамилией, смотришь в окно, думаешь, отчего ты не сокол, зачем не летаешь, радуешься жизни, одновременно готовясь к самому худшему: мысль о пытках не покидает арестанта никогда, потому что они не часты, но возможны. В хате рассказали, как увели одного "слегка", а забросили в хату уже без чувств, всего в крови; через несколько минут унесли, а потом по очереди всех вызывали к куму и ненавязчиво просили написать объяснение, что упомянутый арестант вел себя неадекватно, бился головой об унитаз до тех пор, пока не умер. Кроме того, мусора имеют обыкновение, в случае недостатка доказательств, выдвигать сопутствующее обвинение: на всякий случай. Имеет место и надежда. Поскольку происходит движение, кто сказал, что оно не к лучшему. Смесь таких предположений серной кислотой разъедает душу, и лишь табачный дым твой друг и союзник. Глава 24. ХАТА 211. ПЕРЕВАЛ В кабинете Косуля и Ионычев. -- Вот Вы и отдохнули в институте... -- растерянно молвил следак. -- Ничего не поделаешь, будем работать дальше. Проведем допрос. Кстати, вам привет от Макарова. Ясно. Попытка ухватиться за обналичку. Ею занимается 100 % существующих банков. Вычислить, с кем проводилась эта работа, легко, доказать -- невозможно. Одна из сторон многогранного идиотизма российской финансовой системы заключается в запрете наличного расчета между юридическими лицами и ограничениивозможности получать наличные деньги; следовательно, "черный нал" автоматически становится главным средством платежа, а наличность добывается обходными путями, формально незаконными. Не слишком весело обстоят дела у Сукова, если пошла речь о сопутствующем обвинении. -- Вам, Вениамин Петрович, тоже привет. -- От кого? -- От Васятки. -- Какого Васятки? -- Который плясал вприсядку. Я отказываюсь от показаний и отказываюсь разговаривать с Вами. Основания прежние. -- Алексей Николаевич! Вы уже пять месяцев в тюрьме, это довольно много, пора уже заговорить. Хотите, мы Вас переведем в Лефортово? Там условия мягче, в камерах полы деревянные. В обмен на показания. Вы же себя не очень хорошо чувствуете? -- Александр Яковлевич, -- обратился я к Косуле, -- с господином следователем я сегодня говорить не буду, а Вас попросил бы остаться. В Ваших же интересах. Или я ошибаюсь? Может быть, мне следует приступить к даче показаний? -- Это Ваше право, -- ответил Косуля, и его брови зажестикулировали, как на голове у замурованного по шею. -- Ну и будете здесь сидеть еще очень и очень долго, -- обиженно сказал Ионычев. -- А я к Вам приду только через полгода, больно надо мне здесь в очередях стоять. Я закурил и сделал вид, что углубился в свои записи. -- И курить я запрещаю! -- вскипел следак. Затушив окурок в большой металлической пепельнице, которые есть почти в каждом следственном кабинете, я закурил новую, покачивая в раздумье головой над раскрытой тетрадью. -- Вы будете говорить? -- Не исключено, -- мельком отозвался я, не подни-мая взгляда от тетради. -- Когда? -- с недоверием и надеждой спросил Ионычев. -- Посмотрим, это от него зависит, -- опять-таки изучая записи, я ткнул пальцем в сторону Косули. -- А давай сейчас! -- с энтузиазмом воскликнул следак. -- Разве я похож на Вашу жену? Ионычев схватил бумаги и вышел из кабинета. Установилось традиционное молчание. Первым заговорил Косуля: -- Алексей! -- Стоп, Александр Яковлевич. Кажется, Вы ничего не поняли. Я говорил еще про одного адвоката? Говорил. До свиданья. Больше ничего общего у нас нет. В следующий приход Ионычева я приступаю к даче показаний. -- Я тебе клянусь, Алексей! -- жарко зашептал на ухо Косуля, шурша целлофановым пакетом, -- все будет хорошо! Тебя же перевели на спец, теперь ведем переговоры, чтобы на больницу в Матросскую Тишину, там сделают диагноз -- и на суд, на изменение меры пресечения! Я надеюсь, ты здесь не писал заявления в суд? Это была бы большая глупость. Мы с таким трудом изымали твои заявления из Преображенского суда! На изменение меры можно ехать только с медицинской справкой и к своему судье. Алексей, ты должен потерпеть, у нас есть в Тверском суде завязки. Мы тебе дадим знать, когда писать заявление. -- Не стоит трудиться. Заявление написано и отдано в спецчасть. -- Когда?! -- Давно. -- Ты с ума сошел! Ты должен отказаться! Пойми, только со справкой! -- Хорошо. Я откажусь, если буду уверен, что меня переведут на больницу. Немедленно. Завтра. И не позже.-- Да нет в Бутырке больницы! А на Матросске очередь, надо ждать. -- Есть на Бутырке больница. Медсанчасть называется. Сто долларов в месяц стоит. Так что завтра. И не позже. Тогда и с адвокатом подожду. Но тоже не долго. А то вообще не стану ждать. -- А ты не боишься... -- взялся за старое Косуля. -- А мне, Александр Яковлевич