в квартире Марка Сергеевича, щупала ковры, поглаживала и встряхивала меховые шубы и шапки. Всегда уезжала от Галины с ворохом ношеной, но добротной одежды, с дефицитными в те времена колбасами и консервами. Однажды Галина получила письмо. Оно пришло издалека, от начальника госпиталя. В письме сообщалось, что во время учений Данилу придавило перевернувшимся лафетом с орудием и что лежит он теперь в госпитале безногий и в состоянии помрачения рассудка. Гражданская жена отказывается забирать его, ссылаясь на то, что они не расписаны. "Какое будет Ваше решение, гражданка Перевезенцева?" - стоял вопрос в конце письма. Странно, но словно бы все годы разлуки с Данилой ждала Галина вести, что ему требуется помощь именно от нее. И показалось тогда Ивану - не раздумывая, не убиваясь, не кляня судьбу, понеслась она за Данилой. Детям сказала: - Ждите с отцом. Когда ее подвели к больничной койке, она оторопела, хотя готова была увидеть обезножившего и безумного. Лежал перед ней заросший клочковатыми волосами мальчиковатый старик со слезящимися глазами. - Данила... - беспомощно протянула Галина ни вопросом, ни утверждением. Настороженно, но и с надеждой посмотрела на врача - молодого, но утомленно ссутуленного мужчину. Врач участливо подвигал бровями. - Он самый, он самый. По документам - Данила Иванович Перевезенцев. Увы, более мы ничем помочь ему не можем. Надо забирать или определять в дом для инвалидов. Можем посодействовать... Галина так взглянула на врача, что тот, будто ожегся, невольно отпрянул, но тут же оправился и заторопился к другим больным. Галина присела на корточки: - Данилушка, узнал ли ты меня? Но он не узнал ее. Пытался высунуть из-под одеяла култышку, будто хотел, как ребенок, похвастаться перед незнакомым человеком. - Доберемся до дому... тебе полегчает, вот увидишь... Там дети... Они уже большие... в университете учатся, сейчас у них сессия... Он успокоился и сощурился на Галину, будто издали смотрел на нее. - По этим глазам из миллионов признала бы тебя, Данила, хоть жизнь и изувечила тебя... - поглаживала она его худую слабую руку. Но он никак не отзывался. Как добирались до Иркутска - никому никогда не рассказывала Галина. Только Шуре как-то обмолвилась: - Думала, с ума сойду, не выдержу. Уж так люди хотят отгородиться от чужих бед, не заметить стороннего горя и беспомощности! Родителей встретили окостенело-неподвижный Иван и заплакавшая Елена. Мать смогла им улыбнуться: мол, бывает и хуже, выше нос, молодежь! Марк Сергеевич пришел вечером, испуганно - но старался выглядеть строгим - посмотрел на спавшего в супружеской постели Данилу, побритого, отмытого, порозовевшего и теперь точь-в-точь похожего на старичка-ребенка. Марк Сергеевич пригласил Галину на кухню. Потирал свои крепкие волосатые руки, покачивался на носочках и долго говорил путано, околично, а потом набрал полную грудь воздуха и как бы на одном дыхании предложил пристроить Данилу в дом для инвалидов или психиатрическую лечебницу. - Дорогая, не губи ты своей жизни! Ты так молода, красива, умна. Кто он тебе, зачем он тебе?.. - Как же я потом в глаза детям и внукам буду смотреть? Как же я жить дальше буду? Бросить человека в беде, отца моих детей? Вы что, чокнулись все?.. Марк Сергеевич еще года два приходил к Галине, помогал по хозяйству, но все же оставил свои старания и вскоре благополучно обзавелся новой семьей. Данила лет пять лежал безнадежно-немощным, отстраненным, молчал и смотрел в потолок, но по временам мычал и дико водил глазами. Ни Галины, ни детей он так и не признал. В доме было по-прежнему чисто, сияюще-светло. Летом так же был прекрасен цветущий балкон. Галина осунулась, но, как когда-то, не постарела, не согнулась, не отчаялась и не озлобилась на судьбу, хотя билась на двух работах, потому что денег нужно было много. Дети успешно закончили учебу. Иван с охотничьим азартом окунулся в журналистику, в газетное коловращение и рано преуспел своим, поговаривали, бойким, благоразумным пером. Получил служебное жилье и совсем отдалился от семьи. И разок в месяц, случалось, не забежит домой. Как-то раз мать упрекнула его: - Какой-то ты, сын, равнодушный растешь. Он промолчал и долго не появлялся в родительском доме... "Без совести я жил, молодой и самоуверенный, - подумал сейчас Иван. - Я был ничтожен и самонадеян до безумия. Я совершенно не понимал матери и, выходит, что не любил ее. Ничего мне не надо было, кроме личного успеха и комфорта. Я так часто с самой юности ломал свою судьбу, глушил всякий здоровый и чистый звук из своей души, боялся, что уведет он меня от моих грандиозных проектов..." Иван поднял глаза на портрет молодой матери и что-то застарело-ссохшееся подкатило к его горлу. - Что с тобой, Ваньча? - спросила приметливая тетя Шура. - Не знаю, - зачем-то с усилием прижал он ладони к глазам... Елена после университета несколько лет прожила с родителями, а потом удачно и по большой любви вышла замуж за офицера и уехала в Ленинград. Данила умер во сне, не мучаясь. Галина долго просидела возле покойного мужа в полном одиночестве, никого не приглашая в дом. Не плакала, не убивалась, а даже стала напевать, - напевать легкомысленную, игривую песенку, полюбившуюся им когда-то в молодости. x x x А потом в ее жизни появился Геннадий - ее скромное и, может быть, несколько запоздалое счастье. Ни тетя Шура, ни Иван сейчас сказать не смогли бы, если кто спросил бы у них, - когда же и как рядом с Галиной оказался Геннадий? Просто с каких-то пор стал наведываться к Перевезенцевым молчаливый и как-то виновато улыбавшийся мужчина. То гвоздь вобьет, то мусор вынесет, то кран починит. Тихо, почти тайком приходил. Тихо, чуть не украдкой уходил. Галина несколько лет не позволяла ему ночевать в своей квартире. С Иваном не знакомила, Елене о нем не писала, и даже от Шуры утаивала его. Однако одним прекрасным воскресным днем они под руку прошлись по Байкальской и по двору, вместе вошли в подъезд, а утром вместе отправились на работу: Геннадий - на завод, а Галина - в свое управление. Потом прилюдно стала звать его Геником, а Геннадий ее - Галчонком. - Гляньте, гляньте, прямо-таки божьи одуванчики, - беззлобно перешептывались соседки, завсегдатаи лавочек, провожая взглядами Галину и Геннадия. - А что - живут друг для дружки, и молодцы! Геннадий был низкорослым, коренасто-сутулым мужичком с большими грубыми "слесарскими" руками. А Галина - все такая же худенькая, как девочка, и выше Геннадия почти на полголовы. Она - несомненная красавица, хотя на неминуче-нещадном возрастном увядании. Он - весь угрюмо-мрачный, квадратно скроенный. Она - хотя и маленький, но начальник, притом офицерская вдова. Он - простой, самый что ни на есть простой слесарь. Но самым удивительным в этой паре было то, что, когда они сошлись, Галине уже соскользнуло за пятьдесят пять, а ему не вскарабкалось, кажется, и к сорока или, поговаривал всезнающий соседский люд, даже и тридцати пяти не исполнилось. Никто не верил, что они год-два или три от силы проживут вместе. Шура, шаловливо посверкивая глазами, как-то высказала Галине: - Ну, побалуйся-поиграйся с ребеночком... девонька-старушка! - Что же, Шура, по-твоему - оттолкнуть и обидеть мне человека? Я не вылавливала Гену, не расставляла сетей. Увидел он меня в столовой, а после работы - пошел, побрел за мной, как когда-то и Данилушка. Все молчит, молчит, а как взгляну на него - краснеет да бледнеет. Думала, походит и отвяжется, найдет какую моложе. Ан нет! Хвостиком моим стал. Пришлось заговорить с ним. Понравился человек - степенный, открытый и простой. Он детдомовский, сиротинушка, но такой, знаешь, ласковый и отзывчивый вырос, хотя с виду многим воображается, что законченный мужлан. Он, Шурочка, так мне нашептывает: "Я тебя, Галчонок, жалею". Вот ведь как: молоденький, а понимает, что бабу надо жалеть. Слышь, не просто любит, а - жалеет. И я стала жалеть его... на том и слюбились, - грустно улыбнулась Галина. Иван почти не общался с Геннадием, первое время даже не здоровался с ним, когда забегал к матери, чтобы, по большей части, позаимствовать деньжат. Но Геннадий сам стал к нему подходить и протягивать для приветствия свою грубую смуглую руку. Ивана сердило это крепкое "слесарское" пожатие, как, мерещилось ему, тайный намек - слесарь-де выше какого-то там писаки, хотя и прозванного красивым и непонятным словечком "журналист". - Ма, не метит ли сей добрый молодец прописаться в нашей квартире? - как-то спросил Иван, независимо-бодренько покачиваясь на носочках модных туфель. Мать промолчала и даже не взглянула на сына, но он увидел, как затряслись ее плечи. Не успокоил, не объяснился, буркнул "пока" и ушел. И долго к ней не являлся и не звонил. Год люди ждали, два ждали, когда же разлетятся Галина и Геннадий, но они прожили вместе долго, до самой кончины Галины, и кто бы хоть раз услышал, что они сказали друг другу неучтивое, резкое слово. Никто достоверно и не знал, как они живут, а сами они ничего не выставляли на обозрение, хотя и не скрытничались. У них редко бывали гости, - быть может, все лучшее земное и высшее они находили друг в друге. Но одно попадало на поверхность неизменно приметливой сторонней жизни: Геннадий часто приходил с работы раньше Галины и постоянно дожидался ее на балконе. Пристально и беспокойно всматривался на дорогу сквозь ветви тополей и сосен, хмурился и много курил. Но только приметит Галину - встрепенется, оживет, загасит сигарету (она запрещала ему курить дома, потому что у Перевезенцевых никто никогда не курил), помашет ей рукой. Она иногда останавливалась возле лавочки поговорить с соседями, а он с балкона напоминающе-нетерпеливо покашливал и покряхтывал, в забывчивости даже снова прикуривал. Женщины иной раз подсказывали ей, посмеиваясь: - Твой-то, Галка, глянь - весь извелся. - Не мучай его - ступай уж, что ли... В шестьдесят шесть Галина жестоко простыла, дружной гурьбой раскрылись ее застарелые болячки. Она никогда серьезно не лечилась, и на этот раз долго не обращалась к врачам, тянула, словно не хотела просто так сдаться болезням и старости, пользовалась домашними средствами, но не помогало. Геннадий чуть не за руку увел ее в поликлинику. Шуре, прознавшей о болезни сестры и сразу же примчавшейся на электричке, уже в жару и лихорадке шепнула, с великим трудом зачем-то улыбнувшись чернеющим ртом: - Смотри-кась, Шурочка, даже умираю, как Гриша, - от простуды. Получается, думает он обо мне, дожидается там, а? - Ха, "умираю"! Да ты, Галка, до ста лет проскрипишь... Попросила Галина, чтобы сына поскорее позвали. Но Иван находился в очередной, случавшейся почти каждую неделю командировке, к тому же далеко. - Напугайте, что ли, телеграммой. Он мне так нужен, так нужен... Иван приехал, строго-деловитый, сдержанный. Мать оставила в комнате только его: - Умру, а долга не исполню перед тобой: прости меня, сынок. - И потянулась всем телом вперед, к Ивану, - не поклониться ли? Бессильно откинулась на подушку. - За что? - Видела, недоволен ты был, что с молодым я жила. Вроде как и жила последние годы только в свое удовольствие. Наверное, так и было. Появился в моей жизни Гена, и захотелось мне, старой да глупой кляче, счастья, просто счастья. Ты страдал из-за меня? Знаю, знаю! Прости. Теперь могу с чистой совестью... уйти. Чуть не забыла - и за "равнодушного" прости. Помнишь ведь? - Прекрати. Через два дня матери не стало... "А ведь я не верил, что она умрет, - подумал сейчас Иван. - "Прекрати", - строго, по-учительски я ей тогда ответил. Не добавил - "мама". Да и звал ее где-то с отрочества каким-то пошлым обрубочком - "ма". И отошел от нее, и весь день зачем-то дулся на Геннадия, который не отлучался от ее постели и бегал с красными глазами то туда, то сюда. Да, в себе я порицал ее за Геннадия, а она просто хотела счастья, и привиделось оно ей таким. Именно таким! И вправе ли кто осудить другого, что он счастлив? Счастлив именно так, а не как тебе воображается?.." Квартира полностью отошла Ивану, хотя юридически он и при жизни матери являлся полноправным ее владельцем. Геннадия она так и не прописала в ней, хотя что-то такое вроде бы намечалось, ведь брак они, после шести лет совместной жизни, все же оформили. Иван с суховатой деловитостью объявил Геннадию, что нужно выселяться, но тот вдруг опустился перед ним на колени, правда, не объясняя и даже не намекая, зачем, собственно, ему нужно пожить здесь еще месяца два-три, одному, ведь свой угол (однокомнатная квартира) у него имелся. Иван был поражен и растерян и с каким-то противоречивым чувством стыда и отвращения вернул Геннадию ключи. Он пожил в ней два месяца - июнь и июль, высадил на балконе цветы, так, как подметил у Галины и как она любила, - радужными пышными поясами; и чтоб было много пионов понатыкано там и сям, - "они большие растрепушки и посматривают на всех нас с веселым вызовом и детским недоумением", - так говорила о своем любимом цветке Галина. Каждый день Геннадий ухаживал за цветами - поливал, опрыскивал, подкармливал, и весь июль и август и даже в сентябре балкон сиял, удивляя, как прежде, прохожих. Соседки на лавочках разговаривали: - Как любит Геннадий, как любит!.. Сказал мне на Галкиных похоронах: "Так мы с ней, Светлана Федоровна, срослись сердцами, что не знаю - живое ли теперь мое? Приложу ладонь - вроде бы не трепыхается, а ведь живу как-то. Чудно!" Геннадий сам принес Ивану ключи, на прощание крепко и молча пожал ему руку. Больше они не виделись. Но пока цветы не опали, Иван из окна в отдалении сквозь тополиные ветви примечал коренастого мужчину, который подолгу смотрел на балкон, будто чего-то ожидал... 3 Тетя Шура расспросила племянника, как ему живется, сколько детей у него, а может, и внуки уже имеются. Иван мало что утаил, хотелось освободиться от многолетней накипи на сердце, довериться тете Шуре. - Пустокормом, значит, живешь. Было непонятно Ивану, спросила или утвердительно сказала тетя Шура, насмешливо-строго прищурившись. - Как, тетя Шура? - притворился Иван, но тут же опустил глаза. Бесцельно помешивал в кружке ложечкой. - Уж лета-то у тебя какие, а без жены да без детей живешь. - Помолчала, поглядывая через плечо Ивана на тоненький, как ниточка, огонек лампадки. - Да, да, тетя Шура: правильно вы подметили - пустокормом живу. Впустую проходят мои дни... хотя... хотя... - Но не закончил. Поздно вечером они легли спать. Иван на потертом скрипучем диване уснул так быстро, как давно уже не засыпал, быть может, с самого детства или юности, когда сердце пребывало чистым и свободным. Но когда утром Иван очнулся ото сна, ему показалось, что он вовсе и не спал, а как-то по-особенному провел эту ночь: душа словно бы ни на секунду не засыпала, бодрствовала. Теперь в ней было легко и чисто. Тети Шуры не оказалось в доме, но было слышно со двора, как она стучала ведрами, шаркала обувью по настилу, подзывала поросенка и кур. Иван стоял возле отпотевшего мутного окна, смотрел на пустынную, заваленную клочковатым туманом улицу. Кто-то нес от колонки ведро с водой, кто-то заводил чихающий мотоцикл, кто-то протирал глаза и зевал, стоя в тапочках у ворот своего дома. Мальта жила так, как, видимо, единственно и могла теперь жить - сонно, одиноко и печально-отстраненно от большого неспокойного мира, который напоминал о себе лишь только постуком колесных пар и свистом проносившихся мимо за сосняком железнодорожных составов. Буднично тикали на стене часики с кукушкой, мир жил привычно, но душа Ивана, словно бы взбунтовавшись, уже не могла или не хотела подчиняться общему размеренному движению. "Ищу себя? Не позднехонько ли, молодой человек, когда зашкалило уже за сорок? Ох уж мне это вечное русское нытье и недовольство собою!.. А как любовно рассказывала тетя Шура о моей матери! Забыл я о ней, забыл! И об отце не вспоминал, и об отчиме. Умерли они, и для меня - будто и не было их на свете. Конечно, вспоминал, но как-то походя, на бегу, будто о чем-то постороннем и случайном... Теперь я знаю, что мне нужно. Мне нужно искать и по крупицам восстанавливать мою душу. Мне нужно найти любовь и жить до скончания моих дней в любви, только в любви, как бы тяжела ни была для меня жизнь". Вошла тетя Шура. Обсыпанная росой, бодрая, в потертой душегрейке и помытых резиновых сапожках, с куриными яйцами в лукошке. - Проснулся? - улыбчиво щурилась она на Ивана. - Ага, - улыбнулся и качнул головой Иван и подумал отчего-то язвительно и как-то на первый взгляд безотносительно к обстоятельствам: "Долго же изволил спать". Завтракая, оба зачем-то посматривали на портрет молодой Галины. В запотевшие, "плачущие", окна, обволакивая по краям портрет, лучами сеялось солнце. Иван и тетя Шура часто замолкали, словно бы понимали, что самые важные слова уже сказаны, и не спугнуть бы в себе чувства, которые вызрели и установились. Когда прощались за воротами, тетя Шура сказала: - Хотела по любви прожить твоя мать - так и прожила. Не искала, где теплее да слаще, а что посылала судьба - то и тянула на своем горбу. А приспевала какая радостешка, так радовалась во всю ивановскую. - Помолчала, хитренько сморщилось ее маленькое, взволнованно порозовевшее лицо: - А ведь я, Ваньча, чуток завидовала Галинке. Белой завистью, самой что ни на есть, вот те крест, белой, как яички от моих курочек! Уж не подумай чего! Галка для меня, что огонек в потемках: чуть собьюсь, а она будто бы светит мне, дорогу указывает. Иван приметил крохотную слезу в запутанных морщинках тети Шуры, и, чтобы как-то выразить свое признание, склонил перед ней голову. Но этот жест показался ему поддельным, театральным. В досаде стал пялиться в небо, которое поднялось уже высоко и раздвинулось, словно приглашая: "Можешь - в высь рвись, можешь - иди в любые пределы: все пути для тебя расчищены и осветлены". - На могилке бываешь? Иван прикусил губу, неопределенно-скованно, будто вмиг отвердела шея, молчком качнул головой. - Будешь - так поклонись от меня, - посмотрела в другую сторону чуткая тетя Шура. - Мне, старой да хворой, уж куда переться в Иркутск. Раньше-то я все к Галке гоняла на электричке... а самого-то города, хоть самого размосковского какого, я не люблю. Вся, как есть, деревенская я... Ивану не хотелось идти на курорт. Он вышел на берег Белой. Смотрел в туманные, но быстро просветлявшиеся холодные дали, на акварельно-расплывчатые полосы осенних лесов и полей. Река бурлила, свивала воронки, подрезала глинистый берег, но уже, похоже, пошла на убыль, отступала без подпитки с неба. Долго стоял на одном месте, просто смотрел вдаль и грелся на скудном октябрьском припеке. Потом опустился на корточки и зачем-то стал перебирать, ворошить, рассматривать камни, сплошь и навалами лежавшие под его ногами. Тянулся рукой или всем туловищем за приглянувшимся камнем. Увлекся так, что минутами перемещался на четвереньках. - А что, собственно, господа хорошие, я ищу среди этих мертвых камней? - усмехнулся он, поднимаясь на ноги. - Все, что мне надо, чтобы приблизиться к счастью, я уже знаю. Кажется, знаю. И ему захотелось увидеть Марию - ведь к ней, как ему показалось, потянулось его сердце, давно никого не любившее. "Я сегодня же стану счастливым! Я буду любить и буду любимым!" Из-за ветвей сосен и горящих листвою черемуховых кустов взбиралось все выше влажно-тяжелое солнце. Таял иней, пар дрожал над землей. Иван издали увидел сиреневое, как облачко, пальто Марии. Она неспешно возвращалась из лечебного корпуса с двумя разговорчивыми дамами в козьих шалях. Иван, забыв со всеми поздороваться, подошел к ней близко и посмотрел в самые ее глаза - строгие, недоверчивые. "Та ли, которую я смогу полюбить?" - спросил он себя. - А мы уж вас, Иван Данилыч, потеряли, думали, какая краля мальтинская увела. Здрасьте, что ли, - простодушно улыбались дамы, друг другу украдкой подмигивая: "Мол, глянь, как он поедает ее глазами!" - Здравствуйте, - хрипловато отозвался Иван и почувствовал, что ему стало возвышенно легко и возвышенно печально. x x x С неделю прожил Иван на курорте. Раз-другой съездил в Усолье на грязи и солевые ванны, и когда лежал на кушетке, обмазанный жирной теплой грязью, запеленатый в простыню и укрытый по подбородок байковым одеялом, его потряхивало от смеха. А как только взглядывал на своих соседей по комнате, лежавших поблизости, на широколицего, важного Садовникова и на мелкого, с хитренькими глазками Конопаткина, со всей серьезностью и тщанием относившихся к лечению, так не мог, как ни пыжился, сдержать взрыва хохота. Ему, здоровому, еще молодому, представлялись совершенно бессмысленными и глупыми все эти процедуры. И хотелось поскорее вернуться в город и заняться делом, настоящим делом; хотелось написать умную, толковую статью, в которую бы не прокралось ни единой черточки лжи, даже чтобы запятые или точки были продиктованы его совестью. Помог по хозяйству тете Шуре - подправил заплот, нарубил дров. Прочитал-пролистал десятка два книг. А лечение совсем забросил. Ухаживал за Марией, молчаливой, рассеянной, все о чем-то нелегко думающей, присматривался к ней. "Но чего я хочу и жду от нее? Нужна ли она мне, а я - ей? Ведь у нее есть муж..." Раньше он не мучался подобными вопросами, а поступал по своему привычному правилу холостяка: если есть возможность что-то заполучить от женщины, то надо сначала заполучить, а потом будет видно. Он понял и вывел для себя, что Мария была человеком, погруженным в свое грустное состояние как в теплую воду, которую она собою же и нагрела и из которой не хочется выбираться на прохладный воздух, в этот неуют реальной жизни. Иван понимал ее печаль: у нее, женщины уже немолодой, не было ребенка, а, следовательно, не было возможности чувствовать себя полновесно счастливой. Но однажды Иван увидел Марию издали с другим мужчиной - крепким, высоким, седым, но, похоже, еще не старым. Они стояли возле забрызганного грязью автомобиля, обнявшись, и Мария что-то взволнованно ему говорила и сквозь слезы улыбалась. Самолюбие взыграло в Иване, и несколько дней он не подходил к ней. Потом все же заговорил, но она неожиданно прервала его: - Вы, пожалуйста, за мной больше не ухаживайте. Не надо. - Почему? - бесцветно и глухо спросил Иван. Мария теребила бледными, с тонкой увядающей кожей пальцами свою старомодную толстую косу и не сразу, неохотно отозвалась. - Я жду ребенка. Приехала лечиться от бесплодия, но нежданно-негаданно выяснилось на днях, что я в положении. Меня любит и ждет муж. Я ему позвонила, и он буквально прилетел из Иркутска. Видите ли, мы так долго ждали, уже чуть не впали в отчаяние - вы бы только знали, что мы пережили! Впрочем, Иван Данилыч, зачем я вам рассказываю об этом? Простите. До свидания. И она отошла от Ивана. "Подведем итог: я все еще не встретил своей единственной. Хотел увидеть ее в Марии, но, оказывается, она свое уже нашла". Пошел в одиночестве бродить по мягким и влажным тропкам запущенного лесопарка. Его, такого видного мужчину, никогда не бросали женщины, не отворачивались от его ухаживаний, чаще - он первым уходил или же отношения как-то сами собой стихали и обрывались. Но он не раздосадовался на Марию. Напротив, его сердце наполнилось чувством смирения и покорности, быть может, впервые по-настоящему в его жизни. - Вот и хорошо, - присвистнул Иван, но мысль не стал развивать, не пытался для себя уяснить - хорошо то, что ему отказали, или хорошо то, что так благоприятно обернулась жизнь этой славной Марии, которая, несомненно, достойна большого и долгого счастья? x x x Он не спал ночь, слушая трели простуженного носа Конопаткина и солидный, но тихий храп Садовникова. А утром сел в самую первую электричку, ни с кем не простившись, не заглянув к тете Шуре, и поехал домой. "Что еще мне нужно здесь, здоровому и открывшему охоту за счастьем?" За Усольем небо перед его глазами внезапно почернело и густо, захватнически-властно повалил сырой, крупный, как блокнотные листики, снег. Ветер бился в стекло, залеплял его, но снег таял, отрывался и улетал в поля и прилески. Сначала было темно и мрачно, а снег чудился серым и черным. Но вскоре из-под сливово-черной тучи вырвалось солнце, и снег виделся только белым, белым-белым, как обещание или предзнаменование еще больших чудес и преображений жизни. В сердце Ивана нетерпеливо ждалось и томилось. Он с интересом и восторгом ребенка всматривался в белую, взнятую вихрями округу. "Ведь не для бездарной и пошлой жизни родила меня мать, в конце концов? Я найду свою любовь. Я буду любимым и буду любить долго-долго. Кто мне не верит?" - озорно осмотрелся он. Но кто мог ему ответить в вагоне электрички, в которой он не знал ни одного человека? Может быть, - снег, только единственно снег, который все настойчивее и гуще облеплял окно, словно бы просился вовнутрь погреться. 1