редельное внимание и филигранная точность. Чуть ошибешься, и может произойти авария или -- покалечишь, убьешь монтажника. -- Эх, парни, как было бы ловконько с башенным краном! -- крикнул он. Стрела несколько раз задела колонны -- цех устрашающе гудел, сотрясался. Крановщик закричал: -- Экие вы, мужики, бестолочи! Разве, в рот вам репу, свой дом стали бы с крыши строить? Левчук присел в тень. -- Потихоньку, Михаил, можно бы... -- сказал Дунаев, присаживаясь на корточки рядом с Левчуком и вынимая из кармана пачку "Беломора". Молчали, покуривая и поглядывая в яркую синюю даль, в которой покачивались белые облака. От раскаленной земли поднимался густой жар. -- Помню, мужики, -- сказал Левчук, прикуривая вторую папиросу, -- как батяня научил меня работать. Он плотником был, добрым мастером. Хаты, бани, клети, конюшни -- усе строил, що ни попросют. Однажды с артелью рубил баню. Мне тогда лет восемнадцать минуло -- хлопец, одним словом. Уже по дивчинам бегал. Бате я лет с семи помогал, сперва по мелочам, а потом был на равных со всеми. Так вот, робили мы баньку. Ладная получалась -- бревнышки гладкие, ровные, круглые. Поручил мне батя потолок. Стругал я доски, бруски прибивал. К вечеру почти усе готово было, а тут хлопцы идут: "Айда, Миха, к дивчинам". Загорелось у меня, но надо было еще пару досок обстругать и пришить. Давай як угорелый -- раз-два, раз-два, рубанком туды-сюды. Готово! Пойдет! Кое-где занозины торчали, однако думаю: не заметит батя. Побросал инструменты и вдул що было духу за хлопцами. Поздно вечером заявляюсь домой -- сидит батя за столом, сгорбатился, сурово глядит на меня. "Ты чого же, кобелина, батьку позоришь? Ты людям делал? Так и делай по-людски". И як со всей силы ожарит меня бичом, -- я аж зубами заскрежетал. А он -- еще, еще, еще. Я кричу, а он -- жарит, жарит и приговаривает: "Людям, кобелина, делал? Так и делай по-людски". Вот он яким был. Мог и делать и спросить. -- Я тебя понимаю, Михаил, -- хрипло отозвался Дунаев, пощипывая свою спутанную, с мелкой металлической пылью бороду. -- Да, я хотел сорвать деньгу, потому что не был уверен -- что же будет завтра, послезавтра. Живем одним днем. Подвернулось -- срываем, а потом хоть трава не расти. Будь я тут хозяином -- не допустил бы такого. -- Гроши, эти проклятущие гроши, -- вздохнул Левчук. -- Сколько они приносят бед... Эх! Василий не решался вступить в разговор взрослых товарищей, но в его душе так и звенел протест, что, мол, врешь, Левчук, -- любишь ты деньги! И я люблю, и все любят. Василий зубами заскрипел -- на него удивленно посмотрели мужики. Закончили перекур. Крановщик с неохотой взялся за рычаги. Все работали осторожно, опасаясь аварии. Но к вечеру она все же произошла -- стрела задела за колонну, и с нее упал монтажник Дулов. Он сильно ударился, но был в сознании, даже виновато улыбался. -- Я же тебе говорил, гад! -- подошел с кулаками к Дунаеву красный Левчук. -- Прекрати истерику, -- холодно произнес Дунаев, сильной рукой отстраняя Левчука. -- Не убился мужик, и ладно. Эй, Иваныч, как ты? -- Очухаюсь, -- морщился Дулов. -- До общаги доковыляю. А вы, мужики, работу не останавливайте -- хорошая деньга в наш карман заплывает... -- Я так работать больше не буду, -- сказал Левчук, удаляясь в бытовку. -- Как знаешь, Михаил, -- ответил Дунаев и крикнул: -- Продолжаем! Все по местам! -- Молодец, земляк! -- вырвалось у Василия. Он по-детски восхищенно смотрел на своего рыжебородого бригадира. Дунаев подмигнул ему. Вскоре Левчук ушел из бригады. Дунаевцы работали так, что после каждой смены Василий в общежитии валился в постель и мгновенно засыпал. Иногда ночью тревожно пробуждался, испуганно нащупывал под подушкой пачки денег и снова проваливался в сон. Утром он рассовывал пачки по карманам и весь день с ними не расставался. Когда в комнате никого не бывало, он пересчитывал эти приманчивые ценные бумажки и даже любовался ими. Однажды дунаевская бригада возвращалась из командировки в базовый поселок. По причине нелетной погоды пришлось просидеть в аэропорту Мирного более двух суток. Небо рубили острые молнии, воздух сотрясал гром. Переполненный аэровокзал гудел. Невыносимая, спрессованная духота выталкивала людей на улицу под навес, но холодное осеннее дыхание северо-востока и резкие косые потоки воды загоняли вовнутрь. Было жутко тесно. Кто-то нервно ходил, кто-то ругался с работниками аэропорта, требуя вылета, угрожая или, напротив, умоляя, кто-то спал прямо на каменном полу, калачиком свернувшись на газете. Наконец, на третьи сутки начались вылеты. Утром объявили посадку на московский рейс. Дунаев и Окладников стояли перед входом в аэровокзал и разговаривали. Сверкали и парили лужи, туман дрожал над мокрой тайгой. Воздух был чист, свеж и духовит. Пахло прелью, мхами леса, сырой глиной карьера, находившегося рядом с аэродромом, и дождевой водой. Василий поднял глаза к небу, и его поразило величественное, романтическое зрелище: в западной стороне замерли белые, большие облака, которые походили на головы могучих коней с лохматыми гривами. Из-под облаков множеством широких потоков разлетался солнечный свет, красновато окрашивая головы коней. Василий, как ребенок, ждал, что кони вот-вот рванутся, предстанут во весь рост и помчатся по небу, выбивая гигантскими копытами искры, храпя и оглушая людей громким звоном бубенцов. "Какие кони! Какая синева!" -- невольно воскликнул в себе Василий. К самому входу подъехала, резко затормозив, черная "Волга"; из нее неспешно, даже с какой-то важностью вышли трое -- красивая девушка, молодой человек с тонкими усами и полный пожилой мужчина, убеленный сединами. -- Счастливо добраться, ребятушки, -- сказал мужчина и нежно прижал к груди девушку. -- Отдыхайте, веселитесь. Деньжата закончатся -- телеграмму. Вышлем. А мы с матерью вашей квартирой займемся. Молодой человек и девушка, улыбаясь, поцеловали полного мужчину. Шофер унес к стойке регистрации два добротной кожи чемодана. -- Вот живут люди! -- сказал Василию Дунаев. -- Баре, господа. И лакеи у них имеются. Мы тут в духоте и сырости киснем, а они вон как -- к самому отлету их, как генералов, подвезли. Вот как надо жить. -- И Николай зачем-то стал рассматривать свои мозолистые, смуглые руки с толстыми ногтями. -- Надо нам, Васька, здесь на Севере пахать как коням, иначе на всю оставшуюся жизнь можем остаться конями. Надо быть злым в работе! -- сжал он кулак. Василий напряженно смотрел на молодую пару, взбегавшую по ступенькам. Все выдавало в девушке и парне, что они счастливы, довольны жизнью, что ждут от нее только приятное, красивое, легкое и что они не устали и не изработались. В напряженной душе Василия кольнуло -- он понял, что завидует. -- Злым в работе? -- зачем-то переспросил он, снова поднимая глаза к небу, в котором стояли величественные кони-облака. -- Да, какая глупость -- небо, облака, кони, синева. Нужны деньги, деньги, деньги! -- И обозленно сжал за спиной кулаки. Дунаев не ответил ему, даже, кажется, не услышал, а думал о своем затаенном, глубоком, поглаживая ладонью ржавую тряпицу бороды. Ночью прилетели в Полярный Круг. Василий лег спать, но воспоминания о парне и девушке так его волновали, что он не мог лежать. Долго ходил по коридору спящего общежития, скурил пять-шесть папирос, хотя был тогда некурящим. Стоял в полутьме возле открытой форточки. Пахло подгнившими досками пола и влажным тленом тайги. Где-то вдали возле фабрики и карьера с натугой работали моторы БелАЗов, поднимавшихся в гору с грузом. После той аэропортовской случайной встречи Василий окончательно переломился. Он сказал себе: какую бы то ни было романтику -- прочь, прочь из головы и сердца, не расслабляться, а -- надо быть злым не только к работе, но и к жизни! Жизнь не жалует его, как некоторых, но он все равно возьмет от нее столько, сколько ему хочется! 6 На Севере Василий пробыл до самого ухода в армию. Зарабатывал прилично, скопил большую сумму, но улетел из Полярного Круга без сожалений. Ему хотелось как-то заявить свету, что у него имеются деньги, -- он был так молод и неопытен, что еще не знал им настоящего применения. Мать заплакала, встретив сына в воротах, обняла и сказала то, что он тайно хотел услышать: -- Хоть ты, Васенька, стал человеком. И Василию действительно казалось, что он стал человеком -- потому что был богато, изысканно одет, и в кармане имел много денег. В доме все было по-прежнему -- старинный фанерный комод, металлическая кровать, табуретки-самоделки, стол, рукомойник, выцветшие занавески. Василий почувствовал себя неспокойно -- обстановка показалась ему убогой, а мать -- нищенкой. Немедленно все это уничтожить, заменить и навсегда забыть прошлое! Мать начнет здесь новую жизнь! -- взорвалось в Василии. -- Пойдем! -- сказал он. -- Куда? -- испугалась мать. -- В магазин. Все твое барахло сожгу в огороде. Купим новую мебель. -- Брось, Вася, -- нервно засмеялась мать. -- Мы теперь богатые люди, и можем себе позволить все, что захочется. С трудом, но Василий привел мать в магазин. Купил диван, мягкие стулья, кровать, стол, ковер, еще что-то из мелочей. Продавцы и покупатели удивленно и восхищенно смотрели на Василия. Через неделю приехал на встречу с сыном отец -- постаревший, сивый, трогательно взволнованный, даже всплакнул, и сын щедро предложил ему денег. Потом зачем-то дал сестре, другим родственникам, и от его северных сбережений за полтора месяца мало что осталось; небольшую сумму все же успел положить в банк. Он удивлялся тому, что так легко тратил деньги, доставшиеся ему огромным трудом. Ему нравилось выглядеть перед людьми богатым и щедрым. Денег в тоже время было жалко, но он не мог их не тратить, потому что именно в минуты расставания с ними чувствовал себя выше окружающих, и это было сладостным, пьянящим чувством. Василий тогда понял, что уже никогда не сможет жить в скудости; он не знал, где еще добудет денег после армии, но твердо сказал себе, что они у него будут. Как-то в один из вечеров Василий и Александра сидели в ее доме на застеленном верблюжьим одеялом диване и рассматривали фотоальбом. В комнате было тихо и тепло; потрескивали в печке красные угли, тикали старые большие часы, зевал и потягивался на стуле пушистый сонный кот. А за окном стояли холодные осенние сумерки, шел дождь, и бился в стекло ветер. -- Посмотри, -- сказала Александра, -- на эту фотографию -- я в детском саду. Помнишь наш побег, того странного паренька Ковбоя? -- Помню, -- улыбнулся Василий. -- Жалко Ковбоя -- говорят, жестоко болел после заключения, умер. Я ему, Саша, так благодарен. -- Благодарен? За что? Василий помолчал, покусывая губу. Тихо, но твердо произнес: -- Он показал мне путь к настоящей жизни. Я понял после, как важно человеку быть независимым и свободным. -- Но все люди зависят друг от друга, -- робко возразила Александра. -- И эта зависимость нередко приносит человеку счастье. -- Я тебя понимаю -- ты говоришь о сердечной зависимости. -- Он взглянул в глаза девушки, и она отчего-то смутилась и склонила голову. -- А я говорю о другом. Перевернули лист, и у Василия, когда он увидел фотографию, на которой Александру обнимал за праздничным столом какой-то кудрявый, симпатичный парень, сердце неожиданно стало биться учащенно, и горячо прилило к голове. Александра досадливо и виновато взглянула на Василия. -- Ты с ним дружишь? -- холодно спросил Василий. -- Понимаешь... ты мне не писал с Севера, прислал всего одно письмо, а я так ждала. Потом уже перестала верить, что ты вернешься ко мне... -- Мне пора домой... уже поздно. -- Вася? -- Что? -- Ты для меня дорог... -- Вот как?! А фотографию ты почему не уничтожила? Получается, что тот парень тебе дороже. У меня, как у любого нормального человека, есть воображение: что там было у вас еще -- я могу домыслить, -- сыпал Василий, но одновременно злился на себя. -- Уходи. -- Что? Да, да! -- Навсегда. -- Как знаешь. Он ушел, считая себя правым, оскорбленным, однако сердился, что так думал. Действительно, всего одно письмо он отправил ей с Севера. Понимал, что увлекся заработками, -- и подзабылась тихая Александра. Быть может, Василий превращался в человека, для которого личные привязанности -- пустяк, который можно пережить. Он избегал Александры, страдал, строчил записки, но сразу рвал. Перед самым отбытием в армию все же пришел к Александре. Она приняла сухо, не смотрела в его глаза. Он ушел, коротко попрощавшись. 7 Василия с группой новобранцев привезли в полк поздно вечером, помыли в бане, выдали обмундирование; спать уложили ночью, на железные кровати без матрасов и подушек. Утром подняли в половине седьмого. Замкомвзвода, широколицый старший сержант, стучал подкованными сапогами по казарме между спешно натягивавших обмундирование новобранцами и строго покрикивал: -- Живее одеваемся! Вам тут не курорт. Солдаты суетились, друг друга толкали, выбегали в темный узкий коридор для построения; у всех были перепуганные, жалкие лица. Окладников не мог найти своего второго сапога, -- встал в строй в одном. -- Что такое, воин?! -- надменно-сердито посмотрел на него замкомвзвода. -- Извините, товарищ старший сержант, -- робко ответил Василий, -- я не смог найти сапог. -- Если прозвучит боевая тревога, и ты, воин, не сможешь, к примеру, найти свои брюки, а на улице зима, мороз жмет под сорок... что же -- обморозишь свои?.. -- Сержант сделал неприличный жест. Солдаты засмеялись. Окладников упрямо молчал и дерзко смотрел в глаза замкомвзвода. -- Почему молчишь, солдат? Ты, случайно, свой сапог не проглотил? -- Так точно! -- неожиданно ответил Василий, вызывающе улыбнувшись сержанту. -- Отлично! Как твоя фамилия? Взвод, смирно! Рядовой Окладников, выйти из строя. Объявляю три наряда вне очереди. Встать в строй! Вошел в расположение прапорщик Коровкин -- командир взвода. Близоруко прищурился на замкомвзвода. Тот немедленно подал команду "смирно". -- Вольно, -- тихо сказал Коровкин и махнул рукой сержанту, который, вытянувшись в струнку, хотел подойти к нему с обязательным в таких случаях рапортом. -- Здравствуйте, товарищи солдаты! -- Взвод недружно, неумело ответил. Прапорщик добродушно улыбнулся: -- Ничего, научитесь. Скоро начнется для вас настоящая служба. В добрый путь, парни. Можно разойтись. Василий стал искать сапог. -- Ну, что, нашли? -- спросил у Василия Коровкин, когда он вылез из-под кровати с растоптанным, большого размера сапогом. -- Так точно, товарищ прапорщик, отыскал. Но в толк не возьму, как мой сапог за ночь превратился из сорок второго размера в черт знает какой, -- вытягиваясь перед командиром, ответил Василий. -- Вольно, вольно. Все ли углы осмотрели? -- Так точно. -- Странно, куда же мог запропаститься ваш сапог? -- Не знаю, товарищ прапорщик. Они посмотрели друг другу в глаза и захохотали. -- Так говорите, что сапог вырос за ночь?! -- спросил Коровкин, громко смеясь. -- Так точно, товарищ прапорщик! -- смешливо потряхивал плечами и Окладников. Сапог так и не отыскался. Быть может, кто-то подменил или подшутил над Василием. И теперь ему невольно думается -- а может, все дьявол подстроил, чтобы быстрее сошелся с Коровкиным -- этим искусителем? А возможно, Коровкин и есть сам дьявол! Не понимает Василий, тщательно и взыскательно перебирая в мыслях прошлое: почему именно ему суждено было сблизиться с прапорщиком? 8 Недели через две освободилось место заведующего столовой и продовольственным складом, и неожиданно на эту должность был назначен Коровкин. Он числился хорошим командиром взвода, заочно учился в каком-то институте и, говорили, со временем мог сделать карьеру, стать командиром роты, и в полку были крайне удивлены, что он ушел в какие-то кладовщики, завхозы -- презираемое в армейской среде интендантство. Взвод, в котором служил Окладников, временно направили на полевой пункт связи для выполнения технического оперативного задания. Василия назначили поваром, хотя он толком не умел готовить, однако научился быстро. Жили в палатках на опушке леса. Продукты раз в неделю привозил Коровкин, Василий расписывался за их получение. Иногда прапорщик оставался в лагере с ночевкой. В один из вечеров, когда Василий дежурил на радиостанции, они разговорились. С запада надвигалась тусклая сливовая ночь. Небо было беззвездным, вдали, в деревеньке, уже погасли последние огни. Монотонно, устало работал дизель. Радиоаппаратура работала без сбоев, в проводах и блоках шуршало электричество, зеленые лампочки спокойно горели. Василий, настежь открыв дверь станции, то прислушивался к ночи, то читал "Алые паруса". Ему минутами воображалось, что он -- Грей, стоит на палубе "Секрета", который, пластая поднимающиеся волны, несется туда, где живет она, его добрая Александра-Ассоль. Потом задремал, и ему виделись яркие, пронизанные солнечными лучами паруса, которые хватал и разрывал ветер. Василий отчаянно стягивал дыры, но материя все равно расползалась. Он плакал, кричал и безысходно, отчаянно чувствовал, что не способен спасти паруса. Василия толкнули в плечо, -- он вздрогнул и проснулся. Перед ним стоял Коровкин и дружелюбно улыбался. Василию стало совестно и досадно, что его застали спящим на боевом посту. Резко встал перед прапорщиком, но ударился головой о низкий потолок. Было больно, самолюбие страдало, хотелось потереть ушибленное место. Собрался было отрапортовать, но Коровкин отмахнулся: -- Сидите, сидите. Все ли в порядке на станции? Связь устойчивая? -- Так точно. Василия раздражала улыбка прапорщика, -- в ней показалась ему насмешка. Присел, повернулся лицом к аппаратуре и стал неподвижно-упрямо на нее смотреть. Коровкин полистал Грина и спросил: -- Любите романтические вещи? -- Душа просит... -- сказал он, но сразу поправился, будто вспомнил что-то важное о себе и жизни: -- ...иногда. -- А я увлекаюсь трезвой прозой. -- Коровкин присел на стул, закурил. -- Давно, Василий, присматриваюсь к вам. Какой-то вы немножко странный. Замкнутый. Себе, так сказать, на уме. Не обиделись на мои слова? -- Мне кажется, что все люди хотя бы чуть-чуть, но себе на уме. И вы в том числе, товарищ прапорщик. -- Вот как?! Василий так разволновался, что у него задрожали руки, и он засунул их в карманы. -- Вы, извините, товарищ прапорщик, похожи на волка в овечьей шкуре. -- Так, допустим. Докажете? -- Вы с виду такой простой, простачок, а глаза ваши выдают вас. Мои и ваши глаза чем-то похожи. -- Чем же? -- Я не смогу вам объяснить. -- Попытайтесь, Василий. -- В ваших глазах отражается какая-то ваша задумка. Страстная задумка! Вы хотите, наверное, чего-то большего, чем другие люди. Коровкин попытался улыбнуться, но у него, как от боли, вздрогнула тщательно пробритая щека. Он заинтересованно смотрел на Василия, прищурив глаз. -- Вы, Василий, такой же человек -- с задумкой, как вы выразились? Чего же вы хотите получить от жизни? Василий не выдержал его умного, проницательного взгляда, -- опустил глаза и стал без причины поправлять гимнастерку. -- Много чего хочу. -- Замолчал, прикусив нижнюю губу. Прапорщик снова взял в руки книгу, зачем-то полистал, улыбнулся: -- Как мы, люди, наивно верим в эти странные алые паруса, они нам мерещатся всю жизнь. А на самом деле никаких алых парусов нет. Есть скука будней, есть постоянное движение к своей цели, есть хорошая и плохая пища, хорошие и плохие вещи, а всякий романтический бред только мешает движению вперед. Вы улыбаетесь, и, похоже, иронично? -- Человеку все же нужны алые паруса. Они -- воздух для его души, и без них она задыхается и чахнет. -- Красиво сказано, но не более. И как-то заученно. Вы сами-то верите своим словам? -- Но Василий угрюмо смотрел на Коровкина и молчал. -- Постараюсь тоже выразиться красиво: паруса -- чтобы плавать, а человеку нужна земля, на которой они совсем ни к чему, ни алые, ни зеленые. -- И все же нужны паруса, -- без видимой причины упрямствовал Василий. -- Человек хочет мечтать, летать в облаках, строить воздушные замки. -- Чепуху вы говорите, Василий. И, чувствую, не совсем искренни, а точнее -- и сами не верите своим словам. Из нас хотели сделать новых людей, -- что же получилось? -- усмехнулся Коровкин. -- Запомните: человеческая суть вечна, ее никакая революция не изменит. Вот вы говорите -- мечтать должны люди. Да, наверное, должны, но как мечтать, как, если рядом с тобой столько нелепости, гадости, грязи, фальши, и сам ты незаметно погрязаешь в дерьмо жизни. Я, может, тоже хочу мечтать так же красиво, как вы или любимый вами Грин, но -- уже не в силах. И вы тоже обессилите и начнете фальшивить, подличать, может, пить. Одно остается... -- Коровкин прервался и внимательно посмотрел в глаза Василия, словно хотел глубже заглянуть в него. -- Одно остается: бороться за себя. Любыми способами! Любыми! -- Как странно вы говорите. Повторяете мои мысли. -- Вы, Вася, сами подметили, что мы похожи... взглядами. -- Он помолчал и добавил: -- Взглядами на жизнь. Правильно? Ну-с, желаю успеха. Коровкин вышел. Василий посмотрел на черное затаенное небо, с которого холодно и колко смотрели на него звезды, и ему подумалось о звездах, что вот чье место он хотел бы занять: ни волнений, ни суеты, ни страданий, и какое величие! Усмехнулся на свои мысли. Его сменили. Он ушел в палатку, прилег в одежде на голый топчан, и никак не мог уснуть. Вставал, ходил между топчанами, на которых спали сослуживцы. В сердце билось тревожно: неужели все в мире -- ложь и обман? Никому нельзя верить? И жить только для себя? Где, в чем правда жизни? И Ковбой, и Дунаев, и Коровкин, и сестра Наташа, и отец с матерью, все-все люди на этой земле хотят, в сущности, одного и того же -- жить для себя. Все хотят иметь много денег, красивые, полезные вещи, чем-то выделяться среди других. Если так -- зачем людям алые паруса, несбыточные красивые мечты? Неужели действительно, алые паруса -- просто ложь, которой люди прикрывают истинные намерения и планы? Всю неделю Василию хотелось увидеть прапорщика, но и сам не знал, зачем: что-то сказать ему, что-то уточнить у него, поспорить? Коровкин приехал, как обычно, в понедельник утром, протянул Василию руку для приветствия, чего раньше не делал; солдаты удивленно посмотрели на обоих -- не принято было любому начальнику здороваться за руку с солдатом. -- У меня, Василий, деловое предложение для тебя, -- обратился Коровкин доверительно на "ты", ласково улыбаясь. -- Хочешь в полку работать поваром? Ты мне приглянулся. Да и глаза у нас, как ты заметил, схожи, -- заговорщицки шутливо подмигнул он. -- Варишь ты прилично, кушаю с удовольствием. Даст Бог, сработаемся. Как? -- Согласен, -- чуть не обмер от великой радости Василий, и для верности спросил: -- Вы, товарищ прапорщик, не шутите? -- Нет-нет! Собирай вещички. За тебя кого-нибудь оставим. Василий был счастлив, хотя считал интендантскую службу скучной и не совсем как бы настоящей. Но он видел, что самые сытые, довольные и независимые -- независимые, свободные! -- люди в полку -- повара. Они были свободны от каких-либо учебных занятий, строевой подготовки, муштры, уединенно жили в каморках при столовой, -- именно этого и надо было Василию. Он решил избежать трудностей и лишений воинской службы. Мечтал, что будет вволю читать, но главное -- высыпаться и наедаться, но совершенно не подозревал, что в его жизни произошел новый, но на этот раз страшный поворот. 9 Несколько дней спустя, приступив к поварским обязанностям, Василий получал на складе у Коровкина продукты. Когда расписывался, неожиданно обнаружил, что вместо полученных им пятидесяти килограммов сахара в графе стоит сто. Он пристально посмотрел на Коровкина: -- Но, товарищ прапорщик... -- Подписывай, подписывай, Василий. -- Есть нормы закладки в котел... как же... ведь не сладко будет. -- Кому сладкая жизнь, кому -- соленая. Мы, люди, разные, -- улыбался прапорщик губами, а в глазах стояло настороженное темное чувство. -- От сладкого зубы болят. -- Вы снова шутите? Я вас не понимаю. -- Ты подпиши, а после я тебе все объясню. Приходи ко мне в гости. Василий подписал. Вечером зашел к Коровкину; удивился его большой библиотеке, рассматривал корешки. -- Я тоже, Василий, люблю смотреть на книги, -- сказал Коровкин. -- Сяду иногда в кресло и долго ими любуюсь. Собранная в одном месте тысячелетняя человеческая мудрость! Робеешь перед ней. Ты любишь читать, и я любитель. Опять у нас сходство, -- подмигнул он угрюмому Василию. -- Читаешь, читаешь, а потом вдруг задумаешься: что же ты, человек, такое на земле, для чего ты появился на свет божий? Я рано стал задавать себе такие вопросы. Может, потому, что нелегко мне жилось, Василий. Отца своего я совсем не знал. Мать вспоминала, что он все хотел ее озолотить, да где-то на приисках сгинул. Может, в тайге убили. Бедно, в нужде жили мы с матерью. Работала она на железной дороге, пути подметала; денег нам всегда не хватало, а больше мать работать не могла -- была больною. Все лето мы ухаживали за огородом, и на зиму у нас бывало много овощей -- это и выручало; да поросенка иногда держали. В детстве, Вася, я не задумывался, как живу, лишь бы мама была рядом, -- ребенок просто принимает жизнь. Но вот, дружище, посчастливилось мне, как лучшему ученику, съездить -- бесплатно -- по путевке в Москву. Вернулся назад и чувствую -- каким-то другим я стал. Иду с вокзала по родным поселковым улицам и -- неуютно себя чувствую. Куда не взгляни -- всюду заборы, свалки мусора прямо возле домов, выпившие мужики и бабы возле винного магазина кричат. Деревья, дома, снег, люди показались серыми, унылыми, отвратительными. Эх, не умеем мы, русские провинциалы, красиво жить! Тогда я серьезно задумался: неужели так некрасиво, неразумно и суждено мне жить на свете, неужели я только для того и родился, чтобы оскотиниться здесь и убить свою молодую жизнь? Василий пристально посмотрел на Коровкина: тот -- поразительно! -- пересказывает самые тайные мысли Василия. Коровкин подмигнул ему. -- Нет, Василий, сказал я себе тогда, задавлюсь, а -- не дамся. Лучше сразу умереть, чем так жить, губить свой век! -- Коровкин вынул из шкатулки деньги и протянул их Василию: -- Возьми, смелее... за сахарок, -- шепотом произнес он, напряженно, но твердо всматриваясь в него. -- За сахарок? -- невольно прошептал Василий и чего-то испугался; искоса взглянул на двери, окна. Чуть пододвинул свою ладонь к деньгам, но -- остановился. -- Да, да, за сахарок, -- не отрывал своего взгляда от побледневшего лица Василия улыбчивый Коровкин. -- Бери. Василий пальцами коснулся денег и по столешнице потянул их к себе. Он вернулся в полк, закрылся в своей каморке, упал лицом на подушку. Впервые подумал о том, что совершил грех. Это слово испугало его, оно начало расти в его душе, жить, словно разбухать. Через неделю Коровкин дал Василию больше денег, и он взял, удивившись своему поступку. "Возьми, не бойся, -- что-то говорило в нем. -- Люди совершают и более страшные грехи, да живут. Возьми, только сейчас возьми, а потом -- ни-ни!" Но и в третий раз взял Василий, и в четвертый, и в пятый; а потом сбился со счета. Он сравнивал деньги Коровкина с северными -- какие они легкие, без пота, сладкие, сахарные деньги! И как приманивали! Тянется нелегкая мысль памяти: кем же он тогда стал? Ну, конечно, вором! Просто вором. Теперь Василию кажется, что он превращался в животное, в наглое, хитрое, чревоугодное, жадное животное!.. 10 Поварскую работу Василий не любил: ему было скучно изо дня в день заливать в огромные котлы воду, засыпать в них крупу или разрезанную картошку, опускать в воду куски мяса, потом размешивать, ворочая деревянной лопатой, пробовать и, наконец, увесистым черпаком разливать по кастрюлям и выставлять в раздаточное окно для ротных дежурных и дневальных. Варил он скверно, потому что все время чего-нибудь не докладывал в котлы. Сам же никогда не ел из котлов, а тайком варил себе и Коровкину в своей каморке. Когда солдаты ели, он смотрел на них из раздаточного окна и думал: "Ну, хотя кто-нибудь встал бы и врезал мне по морде". Он, казалось, нарочно дразнил их своим видом, посмеиваясь, и -- ждал. Но никто не подходил. Но однажды из-за стола поднялся худой солдат и с полным стаканом компота направился к Василию. Сержант зыкнул: "Рядовой Степанов, сесть на место!" В полку считалось неслыханной дерзостью, если кто-нибудь вставал из-за стола или, напротив, садился за него без команды. Вся рота замерла. Степанов не повиновался. -- Это -- он, -- с безумной радостью шепнул Василий, не ясно понимая, о ком говорит. Степанов поставил перед поваром стакан с компотом и тихо, без тени злости и раздражения сказал: -- Возьми. Утоли жажду. -- Что? Жадность? -- почему-то не расслышал Василий, и почувствовал, что его щеки горят, а внутри словно бы кипит. -- Жажду. -- А-а... -- Василий ожидал -- произойдет еще что-то, но солдат вернулся к своему столу. Сержант хлестко ударил его по затылку. Василий пристально смотрел на Степанова, и неожиданно понял то, что его недавно испугало, -- он и Степанов до чрезвычайности схожи. Лицо Степанова вытянутое, островатое на подбородке, худое, с впалыми щеками и отечной синевой под глазами, в которых скопилось столько грусти, что казалось -- Степанов может заплакать. -- Я подошел к самому себе и угостил самого себя этими... помоями, -- вечером, прислушиваясь к шороху крыс в мясном складе, думал о случившемся Василий. Неожиданно внутри у него обмерло: -- Он -- не человек. Я совершаю страшный грех... и вот... вот... -- Но не мог выразить своей мысли, запутался, ударил себя кулаком по голове и нервно засмеялся: -- Прекрати! Иначе можно сойти с ума. -- Но мысль стала самостоятельно, самовольно развиваться: -- Он не просто человек, а сгусток моей совести. И она, как изощренный убийца, преследует меня. Я вор, ничтожество, кормлю сослуживцев бурдой, сам же объедаюсь с Коровкиным... Ах, Коровкин! Я ведь и с ним схож! Так каков я -- настоящий я?!. Утром, пожелтевший, с кругами под глазами, он ждал, высунувшись в окно раздачи, Степанова. Когда рота, в которой Степанов служил, появилась в дверях, Василий вдруг попятился назад, его дыхание сбилось. "Чего же я боюсь?" -- снова подошел он к окну. Увидел Степанова; понял, что этот солдат ничем особенным не выделялся среди других, обыкновенный солдат: долговязый, с туго затянутым ремнем. Степанов смотрел в пол, был задумчив, однако, поравнявшись с Василием, неожиданно поднял глаза и пристально посмотрел на него. Василия, показалось ему, обдало жаром. Но продолжал прямо смотреть в глаза Степанова, взгляд которого, подумалось, не требовал, не презирал, не осуждал. Но странное ощущение рождали в Василии глаза Степанова: словно он сам посмотрел на себя или в себя, он -- какой-то другой. Степанов молча прошел мимо, по команде сел за сто и съел все, что ему подали. В обед Василий снова караулил в окне Степанова, ждал его взгляда, и ему опять показалось -- взглянул в себя, в самую свою глубину. Вечером после ужина Василий остановил Степанова на улице и спросил: -- Что тебе, гад, надо от меня? -- Ничего, -- мирно отозвался Степанов. -- Пропусти. -- И побежал к строившейся повзводно роте. Как-то Василий приготовил в своей каморке великолепный ужин из жареной картошки, печеных яиц и котлет, и заманил к себе Степанова. Василию казалось -- они должны, наконец, сказать друг другу что-то очень важное; что же именно сам должен был сказать Степанову -- он решительно не понимал. Василий насильно усадил этого худого, печально-молчаливого солдата за стол, к самой его груди пододвинул блюда и думал, что он накинется на еду и в один присест опустошит тарелки и сковородку. Но Степанов низко склонил голову и вымолвил, чуть пошевелив губами: -- Я не буду твоего есть. -- Почему? -- Слово как-то плавающе, будто разлитая вода, растеклось в тишине, и Василий не знал, расслышал ли Степанов. Степанов молчал и смотрел в пол. -- Почему, скажи? -- зачем-то дотронулся до плеча Степанова напряженный Василий, голос которого уже звучал умоляюще, жалостливо. -- Ешь сам, -- тихо отозвался Степанов и медленно поднял глаза. Василию мгновенно стало жарко: взгляд Степанова вливался в него горячим, жгущим лучом. -- Почему, дружище, ты ненавидишь меня? -- А почему ты сам себя ненавидишь? Степанов встал со стула, подождал ответа, но Василий растерянно молчал, напуганный, пораженный его вопросом. Почувствовал такую слабость, что его плечи сутуло обмякли, ноги подломились, и он медленно опустился на стул. -- Пойду. Спасибо за вкусное питание, -- произнес Степанов. Василий слабо схватил его за рукав гимнастерки: -- Хочешь... хочешь, я устрою тебя на мое место? Отлично заживешь, сытно, никто тобой командовать не будет, кроме Коровкина... да и тот не командир, -- неожиданно для себя сказал Василий, не решаясь взглянуть в глаза Степанова. -- Ведь тебе тяжко живется во взводе: ты молодой солдат, тебя всякая сволочь унижает и гоняет. А здесь, в этой каморке, у тебя, знаешь, какая начнется жизнь? Сказка! -- Нет. Я хочу нормально отслужить. Чтобы потом меня всю жизнь не мучила память. Они коротко посмотрели друг на друга. Худощавое, смуглое лицо Степанова показалось Василию простым и понятным. Василий удивился тому, что только что боялся взглянуть в его лицо; теперь же в этом лице ему послышался слабый, тонкий голосок другой жизни. Василию неожиданно, как-то озаренно сильно захотелось вместе со Степановым уйти из этой каморки и начать какую-то новую жизнь, которая непременно будет чистой, честной, открытой для любых глаз. В одно мгновение, пока они смотрели друг другу в глаза, Василий словно переоценил все, что было с ним раньше: его бедная семейная жизнь показалась ему не такой уж плохой, несчастной, его северные мытарства -- в чем-то даже романтическими, а казарменная маета в начале службы -- нужным, важным испытанием, которое должен пройти уважающий себя настоящий мужик. -- А я, по-твоему, ненормально служу? -- Отсиживаешься... Ты никак плачешь? -- Нет-нет! Тебе показалось. -- Василий отвернулся, подошел к окну. -- Странно, мы с тобой похожи, как братья. -- Нет. Тебе показалось. -- Не похожи? -- Нисколько. Осенний, упругий дождь бился в стекло, вздыхая, рассыпался на тусклые брызги. Наступал вечер, по земле растекались грязновато-сизые сумерки. -- Ты, конечно, прости меня, -- сказал Степанов, -- но мне почему-то жаль тебя. Бывай. И он ушел, тихо прикрыв за собой скрипучую дверь, которая на этот раз не издала ни звука. И Василию нежно подумалось, что так, наверное, уходят ангелы. Он понял, что в нем все словно бы перевернулось. И как теперь жить? А дождь тугой лавиной напирал на окно -- оно тряслось и позванивало. В щелку между рамой и стеклом сочилась вода, которая ручейками стекала по подоконнику, сплеталась в недолговечные замысловатые узлы, а на краю они обрывались на пол простой тонкой веревочкой. -- Все в этом мире, чую, кончается просто, -- вздохнул Василий. И больше ни о чем не хотелось думать. Он так устал от тревог, странных, но сильных волнений последних дней, что только прилег на кровать, так сразу уснул. 11 Однажды вечером к Василию в каморку прибежал запыхавшийся дежурный по контрольно-пропускному пункту и, улыбаясь, сказал: -- Вася, к тебе приехала девушка. Ух, хорошенькая! -- подмигнул он, щелкнул пальцами и скрылся. Кто такая? -- замер Василий, прислушиваясь к глухим ударам крови в висках. Спешно, беспорядочно, с дрожью в почему-то не сгибавшихся пальцах смахнул щеткой с сапог подсохшую дорожную грязь, порывисто, путано застегнул шинель, на секунду-другую заглянул в зеркальце и выбежал на улицу. Сырой, студеный предзимний ветер помогал Василию идти быстрее, ударяя в спину волна за волной. Бежал, ускоряясь с каждым новым шагом, перепрыгивал через лужи и рытвины, сократил путь по раскисшему от дождей футбольному полю. Забежал в небольшой дом КПП -- дежурный сержант и дневальный находились на улице под навесом, предусмотрительно не входя в помещение -- и выдохнул: -- Саша?! Василию показалось, что его сердце остановилось. Александра, прикусив губу, стояла у окна и кротко улыбалась бескровными губами. Она была все такой же тонкой, с прозрачными волосами. -- Саша, я предчувствовал, нет-нет, знал, да-да, знал, что ты приедешь, хотя от тебя не было ни строчки. Ты не могла, слышишь, не могла не приехать! Мне сейчас нужна только ты. Александра заплакала, но улыбалась. Она показалась Василию какой-то новой, необычной. Ее блестящие темные глаза смотрели на Василия стыдливыми урывками, нежно, испуганно; тонкими костистыми пальцами она нервно крутила пуговицу на пальто. -- Мне нужна только ты, -- шептал он. -- Как я раньше этого не понимал? Мне хочется дышать тобою, просто видеть тебя, просто держать твою тонкую холодную ладонь... -- Вася, я нужна тебе? -- Да, да! Как ты можешь сомневаться!.. Я ведь с тобой не поздоровался, Саша. Здравствуй, что ли!.. Я теперь многое в жизни понимаю. -- И Василий притянул к себе Александру. Неожиданно в единственное окно полился тусклый матовый свет, но отчего он, -- не мог понять Василий, если уже вечереет, и солнце с час как закатилось за сопку? -- Смотри, смотри! -- вскрикнула Александра, подталкивая Василия к окну, -- снег повалил. А какой он белый, даже в глазах режет. Они молча смотрели за окно. Недавно все было серым, мрачным в округе, недавно холодный напористый ветер безобразно морщинил мутные лужи. И вот -- лилейный яркий, как миллионы зажженных фонариков, снег повалил на землю. Эти фонарики падали медленно, осторожно, словно оберегали трепетное и нестойкое пламя внутри. Сначала снег мгновенно таял, соприкасаясь с промозглой землей. Но потом хлынул обвально, весело, вскруживаясь, стелясь полотнищами. Земля насыщалась им, не растаивала, а нежно, заботливо принимала каждую снежинку, начиная светиться, и с каждой минутой -- все ярче. Старые двухэтажные дома офицерского городка, одинокие прохожие, голые деревья, дорога -- все стало выглядеть молодо, свежо, празднично. Надо было радоваться снегу, преображению природы, но Василий вспомнил о своем падении, грехе, о злосчастном повороте в своей жизни, и остро, с болью почувствовал -- как он теперь далек от своей чистой, светлой, как этот молодой снег, Александры. Отошел от окна. -- Ты чем-то расстроен, Вася? Может, мне не надо было приезжать? Я так боялась встречи с тобой: может, думала, я ему совсем не нужна. -- Что ты, Саша! Если ты не приехала бы, я всеми правдами и неправдами примчался бы в Покровку, к тебе. Александра неожиданно спросила: -- Вася... Вася, почему ты избегаешь смотреть в мои глаза? -- Нет, нет! -- чего-то испугался Василий и стал ходить по комнате, поскрипывая половицами. -- Видишь -- я смотрю на тебя! Мне нечего скрывать! Экая ты!.. Они помолчали. Александра, будто ей стало холодно, плотно закуталась в свою пуховую шаль и пододвинулась в угол. Не смотрела на Василия, отчего-то избегала его глаз и как-то пристально следила за снежинками, прилипавшими к окну. Василий ходил, угрюмо поднимая взгляд. --