Екатерина Садур. Дети лета тише воды и ниже травы --------------------------------------------------------------- © Copyright Екатерина Садур Email: sadur(a)mail.ru Date: 06 Jul 2006 --------------------------------------------------------------- Было ясно и празднично. Дворники-татары вешали флаги у метро "Маяковская". Иногда смотрели вниз, на движение улицы и как мы сидим в тени за колоннами. Внизу по тротуару ехал безногий. -- Сирень повез? -- крикнули дворники безногому. -- Флаги вешаете? -- крикнул безногий дворникам. -- У входа за колоннадой торгует, -- зашептались дворники наверху, приподняв края флагов. -- Три ветки по двадцать пять рэ... -- Так ведь сирень пышная. Пышная сирень! -- Пышная! У него что ни букет, то бутылка пива. А если плохо расходится, он отдает по двадцать. -- Сколько же пива можно купить? -- Вот и посчитай! Безногий остановился у входа в метро, как будто бы из асфальта вырос вдруг сиреневый куст. Он всегда просил, чтобы мы ломали только высокие ветки. -- Кому сейчас нужна мелочь, -- говорил он, раскачивая стволы. Безногий молча протянул прохожему руку, и мы подумали: он хочет поздороваться из кустов. Прохожий потянулся к его руке, как поклонился, и они сплелись пальцами: бледные пальцы прохожего с прокуренными пальцами калеки. Прохожий втащил безногого на ступеньку метро. Безногий потерялся в его высоких ногах, молча поднял сирень к его лицу: "Не надо?" Прохожий так же молча покивал, что нет, и они разошлись. -- Ты опять? -- спросила милиция. -- Опять, -- ответил безногий из сиреневого куста. -- Букеты толкаешь? -- Так сижу. -- А букеты зачем? -- Дети подарили ко Дню Победы. -- Конец июня, -- уличила милиция. -- Победа прошла! -- Победа навсегда, -- засмеялся безногий. Мука отразилась в лице милиции: -- Он у метро торчит с праздников... И тут татарин один спустился с лестницы, идет к колоннам наискосок, папироска во рту. -- Огонька не найдется? -- спрашивает. -- Не курим! -- крикнули мы. А безногий раздвинул сиреневые ветки и протянул зажигалку. Мы огляделись: так много пуха налетело с тополей. Он осел на ступеньках и у входа в метро. -- Ну как? -- посоветовались мы. -- Подожжем тополиную дорожку? И бросили спичку в стелющийся пух. Пламя побежало узкими стрелками прямо к сероногой милиции. -- Ура! -- крикнули мы как на демонстрации с салютом и флагами. -- Вы сожжете город, -- укорила милиция и потянула к себе сирень, но безногий цепко держался за букеты. Он обхватил влажные сиреневые ветки, но милиция тянула к себе, как будто бы им очень хочется сирени, а безногий -- к себе, как будто бы он им сирени не дает. -- Везите, везите его! -- кричал один самый молодой и самый гневный, подталкивая тележку безногого. Мы часто видели, как по выходным он в летних брючках и шарфике катается на велосипеде, а если очень жарко -- до локтя закатывает рукава. Безногий держался за букеты и ехал за высокими и сильными. -- Я давно его знаю, -- продолжал юноша. -- Он на улице Жолтовского живет! Его еще одна алкашка забирает из отделения. Не очень старая алкашка, средних лет... Так вы лучше спросите его, куда они с той алкашкой пускают денежки. Думаете, копейка к копеечке? -- Да знаем мы, знаем! -- били по плечу, утешая. Но он выбежал вперед, чтобы товарищи по работе лучше его услышали, и тут луч отскочил от начищенной пуговицы милиционера и звонко полоснул инвалида по глазам. -- Вот, вот, смотрите! -- заходился милиционер, утирая пот. Безногий щурился. Каждое воскресенье молодой милиционер ходил на почту -- звонить матери в Глухово. -- Девушка! -- кричал он в окошко так, как будто бы уже говорил с родной деревней. -- Мне нужна Московская область! -- и диктовал длинные цифры. Он был высокий, скорее долговязый, чем высокий, и каждому, кто с ним говорил, приходилось запрокидывать голову, чтобы увидеть лицо, приходилось щуриться из-за ослепительного летнего солнца, внезапно появляющегося из-за его плеча, глаза начинали слезиться, и поэтому его лицо ускользало и расплывалось. Милиционер ходил очень легко, но прежде чем ступить, пробовал землю носком, словно не верил своим глазам и проверял, нет ли обмана. Говорил обо всем: ручка, вилочка. Дети обгоняли его, крича: "Копейка! Копеечка!", и приседали к земле, показывая, какое все маленькое. Ему становилось жарко от гнева, и он бежал за детьми, но они разбегались в разные стороны, и он останавливался в нерешительности. -- Летнюю форму выдали! -- кричал он в Глухово. -- Пуговка к петельке -- один в один. Никто порядок не нарушает, только алкоголики побираются у метро, а потом пьют как богачи. Алкоголики и калеки. Нет, мама, нет, еще не женился! Слежу за порядком, слежу... -- Та девчонка гордая была, -- пели мы на лавочке. -- Не поверила в его слова... Среди нас особенно выделялась Зеленая Муха. Она вместе с нами жгла тополиный пух, и когда он, ленивый и ласковый, залетал ей в рот, Зеленая Муха молча плевалась. -- Смотри, Света! -- указывали мы под ноги. -- Тополиный, -- отвечала Света. -- Наш враг! И гневно бросала спичку в стелющийся пух. Все мы замирали, глядя, как бежит пламя, только одна Зеленая Муха торопливо говорила, как будто жужжа, и у нее была зеленая кофточка по талии. Пуговицы она открутила и отдала нам -- каждому по пуговице. Мы носили их в спичечных коробкаґх. Однажды на Патриарших Прудах Зеленая Муха нам и говорит: -- Невеста с удочкой! Мы тут же побежали к воде -- посмотреть, а у воды пенсионеры удили мальков, и с ними сидела Соня Зубарчук в белом платье с розовым воротничком, а из-под юбки у нее торчали тоненькие ноги в острых коротких волосках. Но она совсем не переживала. -- Когда вырасту, -- говорила нам безмятежно, -- все волосочки повыщипываю. До одного. А сейчас мне что, замуж выходить? Кто сейчас на меня смотрит? Мы сидим, поем, и тут к нам подошла одна не очень старая алкашка в белой футболочке и тренировочных штанах и в кедах, с красными мячами на лодыжках. Она попросила в долг три рубля. Тогда мы спросили: -- Извините, конечно, но кем вы приходитесь Дмитрию? Она упала на скамейку, чуть не промахнулась. -- Не ваше дело, -- говорит. И закинула ногу на ногу. От нее пахло зелеными листиками, легко, совсем как от девушки. -- Как же не наше? -- дерзили мы. -- Когда мы ломаем ему сирень на улице Адама Мицкевича и даже как-то пробовали сломать каштан, но такие букеты никто не покупает -- неходовой товар! Тогда она сказала: -- Я младше Дмитрия на пятнадцать лет, и когда я была вот такой, -- она показала рукой свой бывший рост, совсем как мы, -- он был молодой мужчина и воевал на войне. А когда мы познакомились, он был уже без ног. И она опять показала наш рост. А потом вдруг спросила: -- Закурить не найдется? У нас не было, но мы прошлись по урнам и быстро насобирали бычков. -- Сигарета держится двумя пальцами, -- сказала нам алкашка. -- Так удобно? -- спросили мы. -- Так шикарно, -- объяснила она. -- А сейчас, дети, три-четыре: зажгли спички, поднесли к сигарете и закурили... Сидим на лавочке, курим с алкашкой. -- Почему вы такая? -- говорим. -- Какая? -- Такая, -- объясняли мы. -- Такая печальная. -- Потому что он у этой... -- и жалобно потянулась к нам. -- У кого? -- не поняли мы. -- У этой, -- ревниво повторила она, так, как будто была совсем девушка. -- У белесой из магазина. -- Вы так говорите, -- засмеялись мы. -- Как будто бы вы молодая! -- Да что там! -- махнула рукой алкашка. Сигарета чуть не выпала. -- У нас так всегда. Он уезжает на своей каталке, а я -- совсем одна. -- Она указала рукой на узкое свое старушечье горло: -- И здесь такое большое, такое тяжелое рыдание, что совсем не может вырваться. Вот я с ним и хожу все дни напролет... -- Он не у белесой, -- сказали мы. -- Он в милиции. -- В милиции? -- оживилась алкашка. -- Утром забрали у метро, -- утешали мы. -- Сами видели. А напротив, в тесном платье с глухими пуговицами под воротником сидела бабка Сонечки Зубарчук Софья Марковна и Просто Бабка Зеленой Мухи. -- Все бы детям бегать, -- говорила Просто Бабка. -- Все бы щекотать землю маленькими ножками. -- Все бы щекотать... -- повторила Софья Марковна. И обе потянулись вперед, чтобы быть к нам поближе, заулыбались. Бабка Сонечки даже приподнялась слегка и уперлась острыми коленями в расшитую юбку, а все равно не видит, как мы сидим и курим с алкашкой с улицы Жолтовского. Они сидели в темном воздухе от тени и жары, и их тяжелые голоса только слегка поднимались над ними. Голос Софьи Марковны был крепким, как старые духи, а голос Просто Бабки -- под подогретое молоко. Но мы плохо слышали, о чем они говорят, потому что не было ветра, чтобы сдуть их слова и через пруд перенести к нам. -- У меня был брат, -- вспомнила Просто Бабка. -- Мне семнадцать, а он -- маленький. В деревню немцы вошли, лето, а они в сапожищах. Брат побежал на улицу, легонький, а крыльцо под ним скрипит, раскачивается в разные стороны, как будто не пускает... Софья Марковна много курила, поэтому на лавку к ним ни- кто не садился. Просто Бабка, привыкшая к дыму, отворачивалась иногда в сторону и громко кашляла или поправляла выгоревшее платье с пятнами пота под мышками. -- Немец говорит: "Гансик, поди сюда!" "Я не Гансик, -- отвечает брат -- знал, что пришли враги. -- А ты свинья!" Тогда тот немец застрелил его. Другой немец с ним стоял -- тихий. Сядет где-нибудь и играет на губной гармонике: пилиґ-пилиґ, а вечером приносит тушонку и сало. А у самого лицо чужое, постылое. Все другие немцы далеко, а этот сам приходит, совсем близко. Вот мы его и ненавидели... И вдруг среди лени и жары подул ледяной пронзительный ветер, сдувая жару. Старухи передернулись в тени, как проснулись. К нам Сонька подошла, Шерстяная Нога. Совсем как бабка, воспитанно покашливает, прежде чем начать говорить. Мы -- ей: -- Будешь курить? Она -- нам: -- Конечно! -- и берет у нас окурок, выставив мизинец с накрашенным ноготком. -- Про желтые шторы знаете? -- Конечно! -- говорим. -- Про шторы? -- заинтересовалась алкашка. Она не знала. -- Как же, -- начали мы. -- В одной семье была бабушка, и вот однажды она умерла. -- Так-так, -- слушала алкашка. -- Перед смертью она говорит: "Дорогие мои! Не покупайте желтые шторы..." Через несколько дней они пошли в магазин за шторами, а там были одни желтые. Они не послушались бабушку и купили их. Ночью дочка слышит: "Девочка, девочка, встань с кровати!" Она встала. "Девочка, девочка, раздвинь шторы..." -- Я бы не стала, -- сказала алкашка. -- Вы как, -- говорим, -- дальше слушать будете? Девочка раздвинула шторы, и тут вытянулась белая рука и задушила ее. А в их подъезде жил молодой милиционер. На ночь он лег в комнату убитой девочки и вот слышит: "Молодой милиционер, встань с кровати!" Но тут алкашка снова затосковала, забыла про нас и про желтые шторы забыла. -- Где Дмитрий? И смотрит по сторонам. -- В милиции, -- говорим, -- забрали за сирень... Молодой милиционер Копейка жил в деревне Глухово под Москвой. Летом он ездил на велосипеде в закатанных штанах, а на втором сиденье вез младшего брата в разношенных босоножках. Продавщица с жидким узелком волос на затылке сидела на нижней ступеньке магазина, смотрела, как городские, с дач, расстелили у пруда полотенца, в воду входить боятся, только пробуют ее пальцами ног. -- Скажи матери, -- кричала она, и велосипед вздрагивал на неровной дороге. -- Скажи матери, пусть зайдет! Пряники завезли и сушки, тают во рту! Кричала про сушки, и с каждым ее словом глубокий прохладный магазин становился все ближе и ближе, и вот уже виднелись длинные деревянные полки с солью и спичками и засохшими пряниками. Замолкала, чтобы передохнуть от крика, а потом снова кричала, что чай индийский в ту же цену, а вот карамель с повидлом подорожала. Наконец магазин приближался настолько, что туда можно было вообще не заходить, и Копейка равнодушно проезжал мимо и забывал сказать матери. Он выезжал с братом на станцию, останавливался на перроне, и оба они смотрели, как из Москвы со свистом проносятся поезда. Люди в вагонах, стоя на нижних полках, застилают постели на верхних. Никто не заметит станции Глухово, затерявшейся в бледном российском лете, а если посмотрит случайно сквозь немытое стекло вагона, то на юге у моря не вспомнит никогда. Брат скучал и просился на пруд. В саду у матери росла яблоня. В начале июня покрывалась слабыми цветочками. Они так дрожали на ветру, что казалось, не дотянут до вечера, но удерживались неделю. А деревенские подростки к вечеру проводили прямой пробор в легких волосах и шли на танцы в санаторий "Дорохово". Копейка был самым высоким из деревенских парней, но с вялыми плечами и глубокими ямками за ключицами. Он не любил лес. Когда их класс на уроках физкультуры торопливо бежал по дорожке между деревьями, Копейка едва успевал прятать свое длинное с неясным румянцем лицо от шлепков прорастающих прутиков. В пятом классе к ним в лесную школу перевели из города двух мальчиков-азиатов. Когда дети с простыми льняными волосами молча окружили их, они стояли у доски, плосколице улыбаясь, отчего глаза их делались все меньше и меньше, пока не стали как две черты угля, проведенные на выбеленной стене. Их звали Ренат и Рустам. Деревенские дети сказали, что узкоглазые, скорей всего, братья, но мальчики ответили, что в родстве не состоят. Копейке они едва доставали до плеча, но у них были сильные руки, с узлами на локтях, и во время драк никто не мог за ними угнаться. Они умели проскользнуть в самые густые кусты и так затаиться за ветками, что казалось -- в кустах никого нет, и дети доверчиво проходили мимо. Азиаты мучили Копейку. Почти каждый день после уроков Ренат сажал на плечи Рустама. Так они становились одного с ним роста. Они подходили к нему с гладкими улыбками и, слегка подталкивая в грудь, загоняли в спортзал. Били его легко, но изнурительно, до тех пор, пока длинный Копейка с рыданиями не падал на мат. Тогда они связывали ему руки скакалкой и тихо выходили в коридор. Копейка не любил лес. Ему казалось, что лес его подавляет. Он начинал смеяться в лесу. Смех, как стоялая вода у берега, наполнял его всего и был как чесотка изнутри. И тогда Копейка на весь лес кричал анекдоты, чтобы не только он, а все вокруг извивались от смеха, и зеленый воздух леса, весь, до верхушек деревьев, наполнился бы их зудящим смехом, и тогда Копейке стало бы легче дышать. Но смех застревал где-то в средних ветках. -- Ваня, Вань, тебе плохо? -- спрашивали ослабевшие подростки. -- Ты зачем так шумишь? -- Радостью своей хочу поделиться! -- кричал длиннолицый Копейка, но слова все равно не долетали до вершин. -- Радостью, -- кричал. Нижние листья выворачивались от ветра. -- Внутренним счастьем! -- Ваня, -- вкрадчиво звали Ренат и Рустам на обратной дороге из Дорохова. Он наклонялся вперед, чтобы лучше разглядеть их широкие лица, белеющие в темноте. -- Мы на станцию... И он послушно сворачивал с тропы, и они, все вместе, поднимались на перрон -- кричать и свистеть вслед проносящимся поездам и бросать пивные бутылки в освещенные окна. Глубокой ночью, когда они входили в лес, Копейка угрюмо думал: "Отвлеку анекдотами". Но азиаты тихо крались между деревьями, сливались с листьями после каждого шага, не оборачиваясь на его шутки. Потом они легко и почти небольно били его в мягкий живот, валили на траву и плевали в глубокие ямки за выгнутыми ключицами. Наутро после танцев девушка Оля, на полгода старше, ревниво спрашивала: -- Иван, куда ты уходишь с тропинок? Лицо у нее было все еще юное, такое, какое бывает только у подростков в промежуток между юностью и молодостью, в самые последние дни, прежде чем они вырастут навсегда: как последнее цветение яблони, пока еще лепестки не пожухли и не облетели, оставив молодые гибкие ветки без цветов. -- Куда ты уходишь с тропинок? -- В лес, -- отвечал Копейка. -- Зачем? -- Хочу побыть в одиночестве. -- Но ведь ты не любишь леса, -- допытывалась Оля. -- Я давно поняла, что не любишь! Скажи мне, Ваня, куда ты сворачиваешь? -- В лес, -- повторял Копейка. -- Ты такой высокий, -- продолжала девушка, -- а значит... -- но тут запиналась, глядя на его мягкие плечи, -- а значит, сильный. Ты чего-то боишься? Копейка глухо вздрагивал, вспоминал свистящие поезда и скрывал про азиатов. Однажды она не выдержала. -- Ты дрянь! -- крикнула она в его вялое лицо. -- Ты понял? Ты так и будешь молчать? -- Может быть, ты меня стукнешь? -- медленно спросил Копейка, наклонясь, чтоб достала. -- Может быть! И она звонко шлепнула его по вялой щеке. -- Ударила? -- удивился Копейка. -- Убила комара, -- заплакала девушка. Яблоня в саду у матери осыґпалась, и свежие еще лепестки неясно белели в траве. Юность проходила мгновенно. Рассеивалась, как смутное облако на жаре. -- Деревенские девушки слишком простые, -- говорил матери окрепший Копейка. -- В них нет культуры! И вот уже несколько недель, как слабый румянец сошел с его лица. -- Не пробуй с городскими, сынок, -- уговаривала его мать. -- Сиди дома! -- Нет, -- упирался Копейка, вспоминая про азиатов. -- В Москву поеду, к культуре! Летом Просто Бабка рано будила свою Светочку. Обе шли на кухню и трудно разговаривали между собой. Они любили завтрак. Сидели в утренних сумерках. В открытое окно, на улицу, убывала ночь. Просто Бабка разливала чай, ставила подсохшие сушки в стеклянной вазочке и каждый раз неизменно спрашивала: -- С молоком? -- С молоком, -- отвечала Светочка, сонно жужжа. По примеру бабки разламывала сушки в кулаке и вспоминала, как вечером они с Шерстяной Ногой смотрелись с зеркало в коридоре. У Сони было плавное личико в капризных кудряшках, но Зеленая Муха была красивее. Соня переживала и включала свет над зеркалом, чтобы лучше разглядеть. -- Между прочим, -- ревниво говорила Шерстяна Нога, -- у тебя в жизни совсем другое лицо. -- Какое? -- жужжала Светочка. -- Не такое, как в зеркале. И тут, как тихий шепоток, подкрадывался сон, бормотал на ухо. Заслушавшись, Светочка проливала чай. Первые мгновения Просто Бабка спокойно смотрела, как чай растекается по скатерти, а потом, стряхнув оцепенение утра, кричала: -- Кто будет вытирать? -- и убирала вазочки с вареньем. -- Кто выстирает скатерть? -- безнадежно спрашивала, стягивая скатерть со стола. А потом вдруг замолкала, вспоминая смутное утро за три месяца до войны, как два ее молодых дядьки в ватниках поверх тонких рубах вышли на осевший снег посмотреть, как во всю прыть бежит жеребенок Пожар. Свистели голенастой племяннице. А по обеим сторонам дороги тянулись черные непроснувшиеся деревья. Света выходила на балкон заглянуть в окно напротив, с короткой, до подоконника, занавеской. Занавеска вылетала из окна, открывая комнату: кровать за ширмой и пепельницу между рамами. Иногда показывался хозяин, лет двадцати, освобожденный от армии. Он боялся войны, а казаться сумасшедшим ему даже было приятно. Целыми днями он валялся в продавленной койке или вместо стола садился за подоконник и торопливо исписывал шелестящие листы. К вечеру закрывал окно тюлевой занавеской, включал лампу над своими бумагами. На свет слетались мотыльки со всей улицы, лапками запутывались в узорах тюля, а он отрывался от бумаг и зачарованно следил за их ходом. -- Он дезертир, -- презрительно говорила Света. -- Все юноши должны воевать. -- Дезертир! -- хором повторяли мы. Мы стояли под его окном, у спиленных тополей. Он заснул прямо на рукописях. -- У него нет стола, -- рассказывала Зеленая Муха. -- Никто к нему не ходит, только мать застилает постель и приносит завтрак на железном подносе. -- Да ладно! -- сказали мы. Несколько страниц слетело с подоконника. Он тут же поднял голову и бледно улыбнулся нам. Мы стоим с разлетевшимися листами, загибаем уголки. Тогда он понял, что мы смеемся над ним. Стал умолять и грозиться. Но мы не вернули ему его листы. Мы разбежались в разные стороны, чтобы потом встретиться на Патриарших прудах. Мы ничего не смогли прочитать. На улице Светочка ясно улыбалась в лицо юноше из окна напротив и говорила: "Привет". Он отвечал, заискивая. Но как только они расходились, Светочка громко спрашивала, специально чтобы он слышал: -- Бабушка, а у вас на войне были предатели? -- Предателей не было, -- рассказывала бабка. -- Был один дезертир, он прострелил себе ногу. А предатель, Светочка, тот, чья душа не вместила подвиг. -- А герои? -- Герои те, -- продолжала бабка, -- чья душа подвигом ослеплена. -- Они с самого начала знают про себя? -- спрашивала Светочка, прощая юношу. -- Нет, девочка. Они живут спокойно, как все, и только что-то смутное иногда томит их. После подвига душа засыпает и ничего не видит, чтобы не беспокоиться. Герои до самой смерти вспоминают только то, что знали раньше, и слава им не нужна! Мы вошли под арку. На качелях Зеленая Муха в выгоревшей юбке так раскачивается, что ноги взлетают выше головы и железные кольца звенят у перекладины. За ней в кустах стоит мальчик и подталкивает качели, но мы не видим, кто это, лица не можем за листьями разглядеть. Оба они были босиком, только ее туфли слетели в кусты, а он так всегда. -- Тебе сколько лет? -- спрашивает, а сам считает вполголоса. -- А тебе зачем? Тут ветер подул, и листья открыли его лицо. Это был Федька Ветчинов, внук школьного директора. Дед гулял с ним раньше только по ночам, чтобы никто их не видел. Еще Змейку выводил, спускал ее с поводка. Она лаяла на снежок. А Федька раскачивался на доске, торчащей из сугроба, и ревел "Ыа!", растягивая рот в широкой улыбке, как будто хотел что-то сказать, но забыл как. И глаза мутные, не блестят. Дед шептал ему: "Тише! Тише!" -- и прутиком подгонял к подъезду. А летом мы видели его из окон класса. Он стоял в саду, так же как сейчас, в шортах и босиком, перед кустами сирени. Если мы спрашивали его, о чем он там шепчет, то он молча показывал гусеницу на стебле или раскрывал ладонь, полную мотылей и божьих коровок. -- Сколько лет? -- не отстает от Зеленой Мухи. Шевелит губами. Считает про себя. -- Двенадцать. -- Я насчитал меньше. -- А мне-то что? -- Ты не выглядишь на двенадцать. У него лицо было тяжелое, с придавленным подбородком, правда, очень загорелое, хотя солнце появилось всего как несколько недель. И высокий лоб. -- Сколько тогда мне лет? -- спрашивает, уносясь на качелях. -- Десять! -- крикнул вдогонку. -- В двенадцать уже морщины. Старуха с первого этажа сидела у подоконника и кричала в кусты, что он ходит голый, а другая кричала из кустов, что раз он идиот, то пусть ходит как хочет, потому что летом всем одинаково жарко. Соня Зубарчук подошла в синем платье с золотыми пуговицами: -- Мне тоже двенадцать! Он бегло взглянул на нее, прищурился от сияния пуговиц: -- Ты выглядишь! Тогда она отвернулась и стала показывать нам, какое у него лицо. Мы покатились. -- Двенадцать -- это много? -- спросила Зеленая Муха с качелей. -- Много, когда двадцать! Мы все подошли и говорим: -- Федя, почему ты не ходишь в школу? -- Не хочу. -- Везет, -- говорим. -- А читать ты умеешь? -- Да так, -- говорит, -- буквы различаю. -- А в слова складываешь? -- допытываемся мы. -- Не всегда, -- отвечает. -- У меня болезнь мозга. Забыл название. -- Тогда ты умрешь? -- спросили мы. -- Умру, -- сказал. -- Может быть, в сентябре. -- Еще есть время, -- утешали мы. -- Еще даже июнь не кончился! -- Еще есть, -- и выпустил из кулака темно-синюю стрекозу. -- Громовик пролетел! А у нас были две маленькие стрелки: одна синяя, как его громовик, только крылья прозрачные, другая желтая -- совсем крошка. Мы тоже выпустили их из коробка. Пусть полетают. Федька смотрел, как они кружатся, сплетаясь крыльями, и совсем забыл про нас. Он так всегда. Ему мелькнет что-нибудь в воздухе, он потянется, все пересчитает, чтобы лучше запомнить, а потом отходит равнодушно и смотрит по сторонам, не блеснет ли что-нибудь еще. Мы шли и говорили о безногом. Как он после войны в орденах Отваги и Славы шел самый высокий среди солдат. У магазина грузчики разносили хлеб, но потом устали и ушли курить за угол. Сонька говорит: -- Возьмем безногому хлеба? -- Возьмем! Мы вбежали в калитку, но не заметили Копейки в кустах. Он тихо выскользнул из сиреневых зарослей, запер калитку на ключ и только тогда крикнул нам: -- Воры! Грузчики за углом даже не пошевелились. Только мы побежали, роняя батон. Залезли на забор, но вниз не прыгаем. Ждем, когда Копейка подбежит. Сонька залезла на забор, но он успел поймать ее за туфлю. Думал, что она спустится за ней, за своей красивой лаковой туфелькой с кудрявой розочкой на круглом носке. Но Сонька только засмеялась. Села к нам и машет грязной пяткой у самого его лица. Мы просто надрываемся и кричим ему: "Копейка! Копейка!", ведь он все равно не может нас достать. А он высоко подпрыгивает. Лицо неподвижное. Туфельку в пальцах сжимает, чтобы не уронить. -- Сейчас я позвоню на улицу Щусева, -- грозится. -- В восемьдесят третье отделение милиции. За вами приедет машина с сиреной. -- Может, лучше пешком? -- попросили мы. -- Здесь идти -- всего ничего! -- Очень жаль, дети, -- сказал Копейка, -- что вас нельзя расстрелять! Но тут бабка Софья Марковна позвала Соню с балкона пить чай с творожными коржиками. -- Извините, -- говорим, -- но мы больше не можем с вами разговаривать. Нам надо домой! Мы идем по переулку, а Зеленая Муха с Сонькой под ручку -- впереди. Дурачок их догнал и втиснулся посередине. Сонька живет с ним в одном подъезде. Дурачок с дедом были первыми в списке жильцов. Сначала они, Ветчиновы, квартира 21, потом Сонька с бабкой -- этажом выше. -- Домой идете? -- спрашивает дурачок. А они ему: -- Не твое дело. А что? -- Где вторая туфля? -- спросил у Шерстяной Ноги. -- Потеряла, -- отвечает. Тогда он засмеялся: на одной ноге у нее блестящая туфелька с малиновой розочкой, а другая нога -- босая, с чумазыми пальцами. -- Бабка будет кричать, -- сказал дурачок. -- Покричит, -- согласилась Зеленая Муха. -- А что это ты ее провожаешь? -- И поворачивается к нему всем личиком, чтобы он увидел, как она ровно подстрижена. -- Я не ее, я вас провожаю, -- сказал дурачок. -- Он тебя провожает, -- вздохнула Соня. -- Пусть не идет с нами! -- Почему? -- спрашивает Зеленая Муха и улыбается дурачку. -- Ты влюбилась, да? -- говорит Соня. -- В этого влюбилась? -- Ты сама влюбилась! -- Тогда пусть не идет с нами! -- Нет, пусть идет! -- Тогда ты влюбилась, Света! -- Ладно, -- согласилась Зеленая Муха. -- Отстань от нас. Тебя дед ищет. -- Где? -- не понял дурачок. -- В саду, -- вздохнула Зеленая Муха. -- Сирень подстригает. Дурачок тут же побежал к школе. Скажи ему слово "сад" -- он все бросит и побежит подстригать сирень и нашептывать в тугие бутоны тюльпанов. -- Чаю давай! -- крикнула Сонечка бабке Софье Марковне. -- И творожных коржиков, -- добавила Света. И обе побежали на кухню. -- Где твоя туфля? -- спросила бабка Софья Марковна. -- Какая? И Сонечка в ответ вытянула ногу в блестящей туфле. -- Правая! -- строго сказала бабка. -- В милицию забрали! -- Сегодня выходной, -- не отставала бабка. -- Где твоя туфля? -- Арестовали, -- терпеливо начала Сонечка. -- За нами погнался милиционер. -- Копейка? -- А кто же? -- Пейте чай, -- сказала бабка, -- а я пошла. И учти, Соня, я себя очень плохо чувствую! Шерстяная Нога испуганно затихла. Копейка сдал служебную площадь иногородним жильцам и снял комнату на улице Горького. -- Водить девушек в кино на излишек! -- кричал матери в Глухово с переговорного пункта. -- Ты не женился? -- кричала мать в Москву. -- Никак не решусь, -- отвечал Копейка. Молодой милиционер снял маленькую комнатку у мастера надгробий и памятников и первое время подходил к телефону в надежде, что ему кто-нибудь позвонит. Но никто не звонил. Каждый раз глухие голоса торжественно спрашивали Николая Петровича, и он сразу понимал, что на днях у них умер кто-то из родственников, генерал или летчик, и уныло звал к телефону хозяина. Когда приходили заказчики, мастер по надгробьям уже на пороге пробегал по ним опытным взглядом и был либо изысканно вежлив, либо сочувственно шептал в заплаканные лица: "Вам в полный рост или просто портретик?" Когда в дверь позвонила Софья Марковна, мастер вдохнул запах духов, таких крепких, что вздрогнул и невольно зажмурился, а потом сказал, широко распахнув глаза: -- Мои соболезнования, мадам! -- и тут же по-деловому, но скорбно начал: -- У нас имеются мраморные плиты и бронзовые отделки, а если не хотите, то можно просто гранит! Бабка Софья Марковна суеверно отшатнулась. Она часто говорила Сонечке, что вот-вот умрет, и, слушая ее приглушенные рыдания из соседней комнаты, думала: "Плачет -- значит любит!" -- Прошу, мадам, -- горько продолжал мастер. -- Я понимаю, как вам тяжело! Курите, -- прибавил, взглянув на ее пожелтевшие пальцы. -- Бог не посылает мне смерти, -- вздохнула Софья Марковна. -- А муж мой умер давно. Я, собственно, по другому вопросу. Я к вашему жильцу. -- Это сюда, -- сухо отрезал мастер и без стука распахнул дверь. Копейка сидел в углу на кровати, среди парадных надгробий, завешенных полотном, и смотрел на блестящую туфельку с прилипшими комочками грязи. Иногда он просыпался по ночам, поднимал полотна с надгробий и прочитывал имена. Особенно бились летчики или военные умирали от старых ран. Но часто с памятников сияли лица юношей, мечтающих о военной славе, еще моложе, чем Копейка, потому что других фотографий не нашлось. -- За что они так со мной? -- спросил Копейка Софью Марковну. -- Ведь я молодой! А для безногого они даже воруют! -- Воруют? -- испугалась Софья Марковна. -- Ну да, -- устало начал Копейка. -- Только что хлеб растащили у грузчиков. -- Хлеб не грех, -- успокоилась бабка. -- Вы туфельку не отдадите? -- Отдам, -- и он послушно протянул туфлю. -- Жутко у вас, -- сказала Софья Марковна, подходя к двери. -- С непривычки все пугаются, -- ответил милиционер. -- А я привык и всех покойников по именам знаю. Я даже знаю, кто из летчиков недавно разбился. -- Ну всего вам доброго, -- неохотно слушала бабка. -- Я почему к вам пришла, я на эти туфельки просто очень долго копила. -- А она не ценит? -- Не знаю... -- Вот и я ей тоже -- Соня! А она машет пяточкой, да так и норовит попасть по лицу! Бабка Светочки сидела на кухне перед остывшим чаем. На стенках чашки остались темно-коричневые круги. Бабка щурилась слегка, чтобы рассмотреть отражение внучки в зеркале, в глубине коридора. Она не могла четко разглядеть отражение, и иногда ей казалось, что это мать-покойница, только лет десяти, со старых фотографий, и что она за что-то сердится на нее. Но за что? Просто Бабка не может понять, потому что самой ей -- лет восемь. "Как они все-таки похожи со Светочкой, -- думала Просто Бабка. -- Носик тоненький, немного вздернут. Волосы совсем как..." -- и уже протягивает руку, как вдруг -- на зеркале -- трещина. "Паутинка, -- успокаивает себя Просто Бабка. -- Или ветка смотрится из окна!" Но вдруг проснулась. Внизу у спиленных тополей прозвенел воскресный звонок молодого милиционера. Однажды он увидел, как городские юноши повязывают шарфики. Легкие, они развеваются на ветру. И он, по их примеру, каждое воскресенье повязывал шарфик, прикрывая бледную шею, и после полудня катался по переулкам вокруг Патриарших прудов. Концы его шарфика были слишком коротки и, как у румяных юношей центра, не могли развеваться на ветру. Они мягко взлетали к его лицу, закрывая глаза, и он ехал, не разбирая дороги, и заезжал на тротуар. Бабка Светочки вспоминала собрание в ЖЭКе несколько лет назад. Как толстая, из углового дома соседка умоляла спилить тополя, ну хотя бы под ее окнами. -- С них пух летит, -- рассказывала плачущим голосом, обещавшим сорваться в крик. -- Забивает легкие -- нечем дышать! Попадает в глаза -- нечем видеть! А я стираю все время. Мне тяжело! Мне видеть надо и дышать! Вот... -- и протягивала собранию грубые покрасневшие руки. В начале недели она обходила соседей и за скромную плату предлагала постирать белье. -- Но сейчас зима! -- удивлялся председатель ЖЭКа. -- Можно подождать? Тогда она, взмахнув широкими руками, продолжала умолять: -- Это сейчас зима, и я простыни выношу на балкон. А через две недели набухнут почки -- и пойдет-поедет! -- Проголосуем! -- согласился председатель ЖЭКа. -- Кому нужны тополя? -- Не нужны, -- решили жильцы и тяжело замолчали. И только темные татарские руки дворников потянулись вверх, умоляя оставить. А Света, такая же сонная, как бабка, рассматривала трещину на стекле и зеленый проем окна в глубине отражения. И вдруг увидела, что из зеркала на нее смотрит девочка, лет девятнадцати, и по лицу бежит трещина. Света тут же развеселилась, увидев саму себя выросшей, и не понимала, почему та, из зеркала, не смеется вместе с ней. Она не знала, что, когда вырастет, так ясно вспомнит детство, что всего на миг оно сверкнет для нее откуда-то из глубины, и тогда она невыносимо затоскует оттого, что больше этот миг не повторится никогда. Любе нравилось сидеть на балконе, особенно летом, когда отчим выносил табуретки. Она тянулась вниз, но до пола все равно достать не могла и просто плескалась ногами в воздухе. -- Баба из окна... -- гудели в комнате над узким столом. -- Смотрит? -- Выпала... -- Когда? -- Вчера вечером. Теплая улица звенела внизу, потому что наступило лето. Тополя тянулись к окнам, и если Люба перегибалась через перила, то они прикасались к лицу липкими листиками. Она не боялась высоты. -- Кто выпал? -- спрашивали с другого конца стола. -- Дворничиха Фатима. -- Чурка? -- Татарка. Мыла окна. Окно напротив мутное. Темнеет в тепле. Татарка подпрыгивает на подоконнике. Ноги темные. Вода стекает разводами, и все ярче улица за стеклом. Но вдруг поскользнулась на мокром, нагнулась вниз -- улица приблизилась и дразнит Фатиму, потому что больше нет сил держаться. Она хватается за воздух, как будто передумала. Пляшет на подоконнике, но уже слишком поздно. -- Заснула? -- На балконе сидит. Ветер уперся в занавеску. Люба смотрела, как опускается пух, поддувала вслед, чтобы быстрее опускался. Мотыльки слетались на свет, бились о стекло. Она накрыла одного ладонью. Он щекочет ее, просится на волю. Непослушный мотылек. Она убрала руку, он встряхнул крыльями, но обиделся и опять бьется в окно. Пустое лето течет по улицам. Утром он наклонился над ней, водит волосами по лицу и дует в ноздри, чтобы разбудить. -- Люба, вставай, -- шепчет брат. -- Мама стирает. Она сжала веки, как будто спит. Внизу -- звенят велосипеды. -- Люба, ну вставай! -- шепчет брат. Она полежала немного, потом вышла в коридор. Под потолком лампочка еле-еле, и брат идет с охапкой белья. Люба побежала за братом. Брат от нее, но споткнулся у телефона и упал на простыни. Она села на него верхом, ущипнула. Он заплакал. -- Дядя Валя, -- кричит. -- На помощь! И вытягивает из-под себя простыню. Из комнаты вышел дядя Валя. Футболка выпущена поверх брюк. Подмышки мокрые. -- Оставь парня, -- лениво попросил. -- До пояса мне доросла, а все брата как котенка валяешь! Окна в коридоре закрыты. Листья вместе с жарой прижались к стеклу. -- Оставь братика, -- наклонился к ним. Пахнет потом. Лицо блестит. В руке надкусанный абрикос, и сок стекает до локтя. А в открытую дверь видно: пена выше ванны летит клочьями на холодый кафель стены. Из пены -- два круглых покрасневших локтя. Мать в наклон трет о доску белье. -- Хочешь пол моего абрикоса? -- сказала Люба днем. -- Ты бьешь меня, потому что ты старше, -- сказал Саша, кусая абрикос. Ветер за окном. Штора вздулась. -- Когда вырасту, буду выше тебя! -- Ты что, -- засмеялась Люба. -- Я дяде Вале до пояса. -- Дядя Валя скоро уедет в Тамбов. Он у нас в гостях. Опять подуло. Штора взлетела, открыв подоконник. -- Когда вырасту, буду тебя бить, -- говорит Саша, доедая абрикос. -- Ты совсем? -- постучала Люба пальцем по виску. -- Девочек нельзя бить. -- А кого можно? -- Мальчиков. Все утро голуби ходили по карнизу, стучали о железо костяными лапками по всем трем окнам вдоль коридора. Мама просила: -- Закрывайте на ночь окна, а то деревья у самого окна, так и уперлись ветками в стекло. К нам залезть -- проще простого. -- Дура, -- говорил дядя Валя. -- Кто, скажи, полезет к вам на шестой этаж? -- Я стираю по утрам. Ничего не слышу из-за плеска воды. -- А утром кто к вам полезет? -- Я бы тополя эти под корень подрубила, -- говорит мама и свешивается из окна, чтобы увидеть корни. -- Вон как разрослись! -- Мешают тебе? -- Мешают! Шелестят на ветру, как будто бы дождь. Каждый раз меня обманывают! -- Найди меня! -- кричал Саша Любе и прятался в ворохе белья. Ванна пустая. Только мыльная пена на дне. Не смыло водой. Ровные полоски кафеля отразились в зеркале. Люба ищет брата в простынях. Выдергивает простыни из стопки и бросает на пол. И вот целая гора белья зашевелилась. -- Нашла! Нашла! -- закричала Люба. Обхватила гору руками, но она пустая внутри. А рядом -- маленький бугорок под темными простынями и сдавленное хихикание. -- Нашла! Нашла! -- закричала Люба, стаскивая простыни с брата. Он лежал на боку, подтянув колени к подбородку, и из-под него в разные стороны разбегались цветные квадратики пола... -- Давай на кладбище слазаем, -- просил подросший Саша. -- Слазаем! -- согласилась Люба. -- А когда, а когда? -- не отставал Саша. Воздух колется. Зима. -- Холодно говорить, -- ответила Люба. -- Ну когда? Пар от слов идет. Мочит губы теплом. -- А ты почему хочешь? -- Я увидел из автобуса -- пестреют кресты. Мама говорит: "Войти сюда можно всем, но кого внесут, тот назад уже не выйдет. Вот меня скоро внесут!" И заплакала. Поехали в метро. В вагоне отключили свет, и все сидят в темноте. Глаза не видны. Люба расстегнула пальто, потому что жарко. Саша обнял сестру. Задышал в плечо. Свитер на плече вымок. Вагоны светятся с двух сторон. -- Руками за ограду не берись, -- говорит Люба. -- Варежки сначала надень. Варежки болтаются на резинках. Шубка цигейковая блестит от снега. -- У меня четыре руки, -- говорит Саша и хватается за прутья решетки. Ограда внизу треснула, краска отпала, расщелина темнеет между кирпичами. -- Ты зачем встала на четвереньки? -- Смотрю под землю. -- Не ври. -- Посмотри сам! -- Мне и наверху хорошо! -- Боишься! -- говорит Люба. -- Там в расщелину знаешь что видно? Там кости лежат и череп. -- Не может быть! -- А ты посмотри! Солнце светит. Расплескалось по снегу. От снега слепит. Саша просунул голову между прутьями решетки. От металлических крестов отскакивают лучи и бьют по глазам. Саша дышит на прутья решетки. -- Язык прилипнет! -- гов