ься земли, просто знал, что так надо, и поэтому каждый раз проскальзывал сглаженными подошвами. Вот он бежит. Шея порозовела от холода. И Соня тогда в самое его лицо раскрыла створку гаража, где было нарисовано, какой он уродец. Он замер, как перед зеркалом, и его безобразный рот задрожал. А Соня прицелилась ему в лицо острым обледенелым снежком. Она метила в челюсть, как будто бы если попадет, то рот его станет ровным, как у других мальчиков. Он даже не стал прикрываться руками, сам подставил лицо под ее тяжелый снежок, и когда кровь потекла по подбородку, Соня звонко засмеялась и побежала по льду, придерживая портфель... Солнце все без остатка вылилось на твердый пол балкончика, и Соня упала в обморок. -- Это еще что? -- кричали аксакалы из прохладной читальни. -- Ребенку плохо! -- объясняла Софья Марковна. -- Солнечный удар, потому что она ушла без моей шляпы! А ей сквозь горячий воздух звенели их слова и подплывали к самым глазам темно-красными шарами. -- Это такой возраст, -- терпеливо объясняли врачи, -- когда тело и ум развиваются отдельно друг от друга, и часто тело не поспевает за эмоциями. Она у вас такая высокая, что у нее, наверное, кружится голова! Их было двое -- женщина и медбрат. -- Сейчас сделаем укол, -- и женщина взяла шприц у медбрата. -- Переворачивайся на живот! -- и подняла ей халатик. Соня проскользнула взглядом по прохладному лицу молодого медбрата. Оробела. Но женщина перехватила взгляд. -- Иди. Принеси из машины... И он послушно отступил. В порту Софья и Сонечка всегда садились за один и тот же столик у самой воды. Инвалиды просили милостыню на жаре, а потом выдыхались и засыпали. Официанты, ясные, как будто бы совсем раннее утро и еще не припекает, приносили кофе для бабки и сок для Сонечки, а за соседним столиком по скатерти ходили голуби и клевали разбросанный арахис. Так хозяева в конце праздника начинают убираться, показывая гостям, что пора уходить. Вечером из порта уплывали корабли, а у самого берега, гулко, со сбоями, как сердце инвалида, бился мотор на дне баржи-поводыря. Инвалиды подходили к самой воде и, задыхаясь, кричали вслед "Прощайте!" и приветы дальним родственникам, но музыка с теплоходов заглушала их крик, даже если они складывали руки воронкой. Получалось, что их нет совсем и что никто никогда не услышит их приветов, поэтому они злились до ненависти и замолкали на полуслове. С палубы они были неразличимы, только кипела музыка и портовые огни горели из темноты, удаляясь все дальше и дальше, словно прощаясь навеки. Софья Марковна рассказывала, как пассажиры ложатся спать в прохладных каютах, и мягко плещется о борт море, мягко толкается волнами, и им еще чуть-чуть жарко, потому что день кончился недавно, и они помнят тепло дня. Они укрываются прохладными простынями, и простыни хрустят и покалывают белизной. Инвалиды, как некрасивые имена героев на борту, как маленькие кораблики-поводыри, которые никогда не увидят глубокого моря, бесславно затонут где-нибудь возле берега, -- инвалиды засыпали на жаре на застекленных балконах, разметавшись во сне и сбросив простыни, замирали до утра, как вытянутая пружина, без снов. Калекам ничего не снится, только муха зажужжит у лица и солнце прольется сквозь стекло одинаково радостно -- в море и на постель инвалида, потому что тепло для всех и все одинаково равны перед жарой и перед летом. Утром пришел "Адмирал Нахимов". Пассажиры поднимались по трапу, и Соня стала их считать, чтобы запомнить хотя бы до вечера. Тогда еще никто не знал, что корабль затонет ночью среди ровной пустоты и до берега будет так же далеко, как до дна. Один из пассажиров случайно толкнул Соню, потому что она стояла на дороге, и только потом спросил: "Можно пройти?", и она подумала: "Какой прощальный". Потом он поднялся на трап и тут же о ней забыл, потому что должно было открыться море, и сколько бы он ни вглядывался в даль, он бы так и не увидел берега, а только одно бесконечное море с отсветами солнца на глубине. Он просто ушел навстречу какому-то счастью, невидимому, как воздух, и заполнившему его до предела. От Палашевского тупика до Богословского переулка рынок продувался сквозняком. -- Розы! Пионы! -- звали продавцы, протягивая из-за прилавка руки с букетами. Цветы заслоняли их лица, и получалось, что цветы кричат сами о себе. Бабка Софья Марковна и Просто Бабка встретились на Палашевском рынке. -- Жду белых пионов, -- сказала Просто Бабка. -- Люблю, как они пахнут. Именно белые. Красные -- приторные, втянули в себя всю жару. Черные люди в кепках "аэродром" вертелись между прилавками, приценивались к цветам. Цветы темнели от близости с их лицами, и они, услышав цену, как зверьки отступали в тень. -- Хорошо студентам, -- говорила Просто Бабка, -- конец июня, а они все пиво пьют с беляшами. У них тут рядом кафе. Виолетту из девятнадцатого дома знаете? Она там крутит пластинки со старой музыкой, а они... -- Пионы, -- сказала Софья Марковна. -- Белеют в третьем ряду. -- Эти красные. -- Да нет, справа. Высокие. В жестяных ведрах. -- Кто садовник? -- Какой садовник? -- Продавец. -- За цветами не разглядеть! У старика в расстегнутой рубашке от пива закружилась голова, но он все равно нагнулся за прилавок к ведрам с тюльпанами. "Бабы глазастые, а мне в наклон тяжело! Змейка, Змейка, -- свистел собаке, -- шла бы сюда, пока нас не обнаружили..." -- Вот продавец, -- увидела Софья Марковна. -- Собака мороженое вылизывает, я думаю, Змейка, нет? -- Я цветы сам сажал, -- поднялся старик, отводя глаза, -- хотя и в школьном саду. -- Сам? -- переспросила Софья Марковна. -- Мне собаку кормить нечем, -- продолжал старик, -- а если вам пионы, то отдам за полцены! Ваши девочки так хорошо учатся! -- Пойдемте, -- устала Просто Бабка. -- Вон там пионы распустились. -- Пойдемте, -- согласилась Софья Марковна. -- Вы знакомы с его внуком? Я шла с утра -- он стоит на крыше, на самом краю, смотрит вниз и совсем не боится. Пробует ногой воздух, как будто входит в воду и думает: "Купаться или нет?" -- Прыгнуть хочет? -- Не знаю... Белла Яковлевна жила на Вспольном переулке в маленькой комнатке над аркой. Когда зимним утром она просыпалась и, одну за другой, спускала костистые ступни на вытертый коврик, то тепла от дыхания жильцов с первого этажа она не чувствовала, а только слышала, как ветер влетает во двор через арку и свистит на все лады, и окно, во всю стену, замерзло. Или, если мороза не было, наледь со стекол оплывала, и она видела, как во дворе стоят темные деревья и на их острые ветки всей весенней тяжестью рухнуло небо, а в проколы со свистом вытекает воздух. Белла Яковлевна выходила на кухню в продувном халатике. -- Виолетта, -- привычно начинала разговор, -- когда я умру, возьмите себе мой патефон и все пластинки. Гимны можете вы- бросить, но романсы сохраните! Виолетта мыла посуду в раковине. Чашки исчезали в ее красных руках, но через мгновение появлялись звонкие и блестящие из-под звонкой струи воды. Еще слышался плеск воды, глубокий, как вздохи, -- это рыба шевелилась в тазике. -- Вы лучше, Белла Яковлевна, перепишите на меня вашу комнату! Все равно вам ее некому оставить! Тогда, не разжимая губ, Белла Яковлевна тонко улыбалась: уголки рта поднимались все выше, а уголки глаз опускались вниз. И вот когда они уже совсем должны были сойтись, она говорила: -- Моя собака, она наверняка меня переживет! -- Не переживет, -- перебивала Виолетта, тяжело нагибаясь к духовке. -- Ей двадцать три года. Она давно облысела, только на ушах чуть-чуть шерсти... Посмотрите, рыба уснула в тазике? -- Сдохла, -- отвечала Белла Яковлевна. -- У вас пополз ажурный чулок с золотыми розами! -- А у вас большие костистые ноги, -- свирепела Виолетта, -- а тапочки только до половины ступни! Тогда Белла Яковлевна снимала с плиты раскаленный чайник и шла в свою промороженную комнату, но ей было все равно, потому что от старости она давно не отличала холодного от горячего. Мы часто видели, как Старуха гуляет со своей собакой в школьном дворе. Старуха в черных полусапожках и косынке в горох ходит под зонтом вокруг клумбы анютиных глазок, а следом бежит Пальма с висячими ушами, вся мокрая от дождя, и Старуха под зонт ее не пускает. Собаку звали как-то сложно, но мы прозвали ее Пальма, потому что у нее были седые пышные уши над лысой розовой тушкой. Иногда мы встречали Старуху на улице. Она, согнувшись пополам, шла в мясной магазин и тащила за собой ногу в резиновом сапоге. Тогда мы забегали вперед, чтобы она лучше видела, какая у нее походка. Особенно хорошо получалось у Шерстяной Ноги. Она так ковыляла, что носки сползали до лодыжек. Старуха даже не смотрела на нас, и только Пальма лаяла, виляя кожаным хвостиком. Звонить к Виолетте нужно было три раза. Виолетта шла открывать, включая свет в коридоре. На пороге стояли три мясника в длинных халатах и клеенчатых фартуках. -- Опять? -- спрашивала Виолетта. -- Опять, -- отвечали мясники, глядя в пол. -- А я при чем? -- Ну ты пойми, -- говорили мясники, виновато протискиваясь в прихожую. -- Она приходит каждую неделю. Покупатели расступаются, отходят от прилавка, как овцы. Ладно бы она косточки брала или суповой набор, а то ведь вырезку хватает прямо с прилавка -- и скорей к дверям! А собака, старая уже, совсем за ней не поспевает. Приходится ей дверь специально открывать, чтобы она о стекла не билась. Ты собаку-то ее знаешь? С пышными ушами. Пальма, что ли? -- Я не буду платить, -- говорила Виолетта. -- Мне две недели до получки. -- А кто тогда? -- умоляли мясники. -- Сколько? -- Сорок! Виолетта печально вытаскивала деньги из кошелечка, расшитого бисером, и расплачивалась с мясниками. -- Я как-то ночью не спала, -- говорила Зеленая Муха. -- Вышла на балкон -- подышать. И тут смотрю: внизу идет Старуха в одной рубашке! -- Да ты что? -- поразилась Соня. -- А Пальма? -- Пальма дома спала, -- махнула рукой Зеленая Муха. -- А Старуха идет с закрытыми глазами. Космы распустила... Прошла под фонарями, желтая, как лимон. -- Ой, врешь! -- прошептала Соня. -- Лопни мои глаза! -- Она прыгнула в пруд и поплыла к середине! Доплыла до середины и перевернулась на спину -- отдохнуть... А когда пошла обратно, сорочка мокрая, с волос течет, остановилась под моим балконом и погрозила мне пальцем... -- Ой, ладно! -- прошептала Соня. -- Не сойти мне с этого места! -- Вон, Свет, голубь дохлый лежит. -- Где? -- На тротуате. -- Плюнь три раза, не моя зараза! -- Тьфу-тьфу-тьфу! -- сказали хором девочки и постучали по дереву. Виолетта приходила на работу в кафе. Подавальщицы с красными руками протирали полотенцами кофейные чашки. Стояли полные, в широких фартуках, звенели посудой. На полотенцах оставались темные пятна кофейной пыли, растворенной в кипятке. От воды поднимался кудрявый пар, один в один повторяющий их прически. -- Я считаю, девочки, что в нашем возрасте уже можно себя украшать! -- говорила Виолетта, оправляя темную юбку. Она стягивала волосы на затылке золотой заколкой и чернила брови карандашом. -- Что ты говоришь? -- кричали подавальщицы сквозь лязг тарелок. Виолетта выходила за стойку, раздраженно вспоминая, как вечером она не выдержала и с мольбой постучала в дверь к старухе. -- Я опять заплатила за мясо, Белла Яковлевна! -- Спасибо, милочка! -- Я все понимаю! -- кричала Виолетта, и слеза звенела в голосе. -- Вы пожилой человек и многое видели в жизни... -- Вы тоже, милочка, пожилой человек, -- отвечала Белла Яковлевна из-за закрытой двери. -- Хорошо, -- соглашалась Виолетта, -- пусть так! Но зачем вы опять наплевали и насморкались в мой суп? -- Мне ничего не надо, -- отвечала Белла Яковлевна, -- только дайте мне спокойно умереть! Она открывала замок, но оставляла цепочку. Виолетта глухо билась в двери, глядя, как Белла Яковлевна сидит в продавленном кресле в углу и тонко ей улыбается. -- Я не дам тебе кофе в долг, -- отругивалась Виолетта. -- Ты и так уже должен мне за неделю! -- Ну, пожалуйста, -- просил. -- Так есть хочется. -- Хорошо, -- соглашалась Виолетта. -- Возьми булочку! И показывала на поднос с горячими булочками, облитыми расплавленным сыром. -- Обсчитывай их, обсчитывай! -- горячо шептала черноволосая подавальщица. -- Я бы рада, -- вздыхала Виолетта, -- но ты сама видишь, какие они! -- Они чашки из-под кофе переворачивают, -- жаловалась подавальщица. -- Гадают на судьбу. У них такие жизни затейливые: разводы по стенкам застыли, жалко смывать... Когда зимой Беллы Яковлевны не стало, Виолетта вытерла пыль с пластинок и в первый раз завела патефон. К концу дня она с тоской подхватывала вполголоса последние строчки романсов, насвистывала гимны и смотрела в окно с оплывающей наледью, как на улице у помойных ящиков свалены в кучу письма с обтрепанными уголками и фотографии полных женщин в исподнем, выходящих из воды. Потом вдруг пошел снег, прикрывая слякоть, и сразу же все засыпал, только одна фотография долго оставалась на виду; бойкая курсистка на маленьких каблучках среди кудрявых, развязных юношей, у одного -- свернутое знамя за пазухой, и внизу -- недоступное, ослепительное сияние катка... И еще голубь все никак не хотел улетать от мусорной кучи, клевал снег и смотрел на фотографию выпуклым глазком, склонив голову набок... На Патриарших прудах сидели два мальчика. Один, в темном пальто, поднял воротник и дышал на руки. Другой, в куртке, водил прутиком по снегу. -- Холодно. Даже пива не выпить. -- Какое там пиво! На другом конце скамейки сидел старик в шапке потертого каракуля. Мерз, но не уходил. Вслушивался в разговоры подростков. -- Видишь деда? -- шепотом спросил первый. -- Ну? -- улыбнулся второй, плечом закрывая от старика собеседника. Старик подвинулся ближе, чтобы лучше слышать их разговор. Мальчики дразнили его собой, говорили вполголоса, так чтобы все он расслышать не смог, а только отдельные слова выхватывал из их разговора, подвигаясь все ближе и ближе; не давали погреться у юности, только смотрели на него раскрасневшимися лицами, и то бегло, чтобы он не успел разглядеть. -- В "Патефон" пойдем? -- в полный голос спросил мальчик с прутиком, когда им стало скучно дразнить старика. -- Куда? -- Кафе на Бронной. Там подавальщица заводит патефон. -- А что за музыка? -- Старье! Годы тридцатые... Зато тепло. "Это же моя юность, -- думал старик, глядя вслед уходящим подросткам. -- Легкая кровь стучит в висках. Мне было столько же, сколько им. Может быть, меньше..." -- и сквозь снег щурился на каток. Когда Старуха умерла, мы как раз катались на коньках, возили одного человека на саночках. Зеленая Муха с Шерстяной Ногой сами по себе ездили. Зеленая Муха легко бежала на коньках, а у Сони все время выворачивались лодыжки, потому что она слабо затянула шнурки. Но мы ей не говорили. Мы обижались, что они сами по себе. Но тут на лед выкатился Федька со Змейкой на поводке. Они сначала медленно катились. Змейка вырывалась, как могла. Лопатки так и ходили ходуном. Лает, снег нюхает, морда в снегу. Мы говорим Шерстяной Ноге: -- Соня, завяжи шнурки потуже! -- Точно! -- обрадовалась и побежала впереди всех. -- Между прочим, Старуха умерла! -- крикнули мы вдо- гонку. Зеленая Муха тут же остановилась: -- Ничего подобного! -- А где она тогда? -- спрашиваем мы. -- Почему больше не приходит к мясникам и не гуляет с Пальмой вокруг клумбы? -- Там, где все старухи! -- И Зеленая Муха топнула коньком об лед. -- Где? -- заинтересовалась Сонька. -- Где? -- поддержали мы. -- На дне лежит! -- А что она там делает? -- удивились мы. -- Утонула? -- Спит, -- говорит Зеленая Муха. -- Но глаза у нее до конца не закрываются. -- Почему? -- встревожилась Сонька. -- У нее веки короткие. Верхние не сходятся с нижники, и она вроде бы спит, а сама через лед смотрит, кого бы на дно утянуть. Сейчас за тобой следит. -- Только за мной? -- испугалась Сонька. -- Что ей за мной-то следить? -- говорит Зеленая Муха. -- У меня же так лодыжки не выворачиваются! А еще одна старуха бродит по лесу вокруг озера... -- Где? Где? Но тут Федька спустил наконец Змейку с поводка и побежал за ней на коньках. Никто из нас не мог угнаться за ним. А Сонька Зубарчук разговаривает с нами, смеется громко, чтобы он слышал. У него фигурные коньки с девчачьими ботинками, только верхний зубец сточен, чтобы не мешал, чтобы не цеплялся за впадины во льду. После уроков дурачок подглядывал в стеклянные двери спортзала, как пятиклассники занимаются художественной гимнастикой. Вставал на носочки, чтобы лучше разглядеть. Дышал на стекло. А рядом в распахнутых кабинках висели школьные формы и стоптанная сменная обувь валялась на полу. Соня легко садилась на шпагат и тянулась через всю волосатую ногу к вытянутому носочку. Георгий Федорович играл полечку на пианино, а две старшие девочки, одна из седьмого класса, другая из девятого, "тянули" Зеленую Муху. Она лежала на животе, а они растягивали ей ногу в синем носке так, чтобы она коснулась плеча. Зеленая Муха пукнула от волнения, а старшие девочки переглянулись и захохотали. Мы все замерзли. Надели чехлы на коньки и пошли в кафе "Маргарита" через дорогу. Там официантом был дядя Саша. Он в этом году закончил кулинарное училище. Он сначала поругается, если не очень холодно, а потом пускает. Когда мы пришли, он даже ругать нас не стал, так холодно было. -- Только санки на улице оставьте! -- Вы что! -- говорим. -- А вдруг украдут! -- Я прослежу. И поставил санки на крыльцо. А мы пошли, как обычно, на кухню через весь зал в коньках по каменному полу. На нас все кафе обернулось, а дядя Саша говорит: -- Быстрее! Пока я не получил как следует! На кухне тепло, пар от котлов. Повара красные, в марлевых шапках. Одна повариха сначала варила суп, потом устала, включила телевизор и стала смотреть "Рабыню Изауру". А мы сидим, пьем чай с официантами. Они нам бульон налили в круглые мисочки и дали картофельных пирожков... Безногий в сбившейся треухой шапке дышал на холоде, отхлебывал из пивной бутылки. Он был до пояса всем выходящим из кафе. -- Сынок, -- попросил он официанта, -- так холодно, что пиво замерзло. Может, пустишь? Подъехал к порогу, чтобы лицом коснуться тепла. -- Иди, -- выталкивал официант из тепла безногого, -- вон дети и те на коньках катаются. -- Сынок, да я же тебя знаю, -- снова подкатывался к порогу безногий. -- У меня денег нет, одно пиво. Я только погреюсь и уйду. Я ведь тихий. -- Сейчас, подожди! Дядя Саша вошел на кухню и говорит: -- Там ваш друг приехал. К вам просится. -- Какой? -- не поняли мы. Думали -- Федька. -- Который на каталке. Только куда я его посажу. Он до скамейки не достает! Когда официант вернулся, безногий уже сидел в кафе. Оперся локтями на скамейку для обуви, как на столик. -- Сиди тихо, -- просил официант, протягивая бульон безногому. -- Меня тут с вами уволят. Через неделю, наверное... -- Вот и солдатик пришел, -- улыбнулась Виолетта из-за стойки. -- А то все студенты да студенты. Вы с ним, девушки? -- С ним, -- сказали Люба и Таня. -- Нам кофе и водочки. -- На улице сядете? -- спрашивала Виолетта, разливая кофе по чашкам. -- На улице веселее, чем здесь. Лучше слышно, о чем студенты говорят. -- О чем они говорят? -- оживился солдат. -- Шутят по-всякому, -- улыбнулась Виолетта. На пальцах в темноте светился лак. Золото на кофте переливалось. -- У меня сын в армии. Шлет поздравления к Восьмому марта. Только он высокий. Сейчас мальчики высокие пошли. Когда они вышли на улицу, бойкая Таня рассказывала: -- У нас в общежитии к одной тоже солдатик приходил. Совсем как ты. Волосики стриженые... Таня была маленькая, с темным румянцем на широком лице. Всю зиму после школы она проработала на стройке. Сидела в сквозной кабине подъемного крана, нажимала на рычаги. Она замерзала на безлюдной высоте. Рабочие кричали ей снизу, опрокидывая лица, и размахивали пронзительными флажками. Маленький солдат перекатывал колечко между пальцами и случайно задевал их взглядом с ленивой тоненькой Любой, но смотрел совсем не на них, а на студентов за соседним столиком, подхватывал на лету обрывки их разговоров, пытался запомнить шутки. -- Куда ты смотришь, солдатик? -- ревниво спросила Люба и медленно обернулась на студентов. -- К ним хочешь? -- спросила звонкая Таня. -- Хорошо сидим, -- сказал солдатик. "Совсем как я, тоскует", -- подумала Люба. Вечером к брату опять придут гости, и она несколько раз пройдет по коридору мимо его двери, не для того, чтобы позвали, а чтобы получше разглядеть, как протекает чужая юность, и подражать потом. -- Наґ колечко, -- вдруг сказал солдат. Колечко перекатилось через столик и упало возле ее блюдца. Она накрыла его ладонью, как бабочку. -- Дай померить, -- ревниво попросила Таня. Но колечко дошло только до половины мизинца. Директор школы вошел в кафе с черного хода. В руках -- ведро с тюльпанами. -- Мужчина, вам кого? -- поднялись подавальщицы из клубоґв мокрого пара. -- Мне Виолетту... Вошла Виолетта. Золото на кофте блестит. -- Тюльпаны не купите? -- попросил. -- Меня на рынке измучили. -- Куплю, -- согласилась Виолетта. -- Мне все равно, откуда они. -- С дачи, с дачи, -- махнул рукой и отвел глаза. -- Не люблю я ваших колец, -- сказала Таня, -- никогда их не буду носить! Идешь, например, с мальчиком, -- продолжала, кривя губы, -- а он смотрит по сторонам. А если я вдруг оглянусь на кого-нибудь, то он злится и больно так, со всей силы, сжимает руку. А если кольцо -- то особенно больно... Но тут слегка пьяная Виолетта вынесла на улицу бледные связки тюльпанов и расставила на столах. Ветер сдул салфетки со скатерти. Виолетта нагнулась за салфетками, напевая: "Под звуки вальса в темной полумаске мелькнула ты, как майская гроза. Я так хотел, чтоб маску ты сорваґла..." -- и разулыбалась своим мыслям. Мы бежали в сад. У нас было дело к дурачку. -- Давайте помедленнее, -- попросила Шерстяная Нога. Просто одному человеку нужно было поправить ползунки. Мы думали, он в саду. Думали, поливает цветы из шланга и видно сквозь решетку, как он стоит в фонтане брызг над клумбой с тюльпанами и мокрые колени блестят... Но приходим -- пустой сад. Окна раскрыты в школу. Стены белеют в глубине, а еще глубже -- двери в коридор. Мы поняли: он на пруду. Но тут подуло теплом и флюгер над калиткой скрипнул и повернулся. Стрелка прямо нам в спины уперлась. Глядит, как мы идем по переулку под низкими ветками. Мы легко его нашли. Он лежал в спасательной лодке с синим флажком на корме, лежал под солнцем, перекинув ноги через край лодки так, что ступни касались воды. Никто из нас не умел, как он, по-настоящему понимать лето. Мы пили квас, спасаясь от жары, а ему даже в голову не приходило, что нужно спасаться. Он просто купался в пруду, потому что летом купаются. Они со Змейкой доплывали до середины пруда, а потом поворачивали обратно. Змейка стряхивала воду и падала на траву, и он рядом, как будто бы забыл, что это его последнее лето. -- Надо поговорить, -- сказали мы и залезли в лодку. -- Наедине. -- Что надо? -- тут же отозвался он и погреб к середине пруда. -- Да так, -- говорим. -- Ты жениться не хочешь? -- Хорошо бы! Света с Сонькой говорят: -- Тогда ты наш жених! Он согласился. -- Греби быстрее, -- сказала Сонька, расправив платье. Он посмотрел на ее платье: зеленое в мелкий цветок. Подол потемнел от воды. -- Грести, нет? -- спрашивает Свету. -- Не греби, Федя. Плывем медленно. Отражение в пруду разбито веслами. -- Пойдемте в "Патефон", -- позвала Сонька, -- пить кофе с булочками. -- Нас не пустят, -- говорим. -- Нас даже дядя Саша не пускает, потому что сейчас тепло. Остановились на середине пруда. Отражение замерло. Сонька грустная. Лицо белеет в воде. Водомерка заскользила на растопыренных ножках. -- Здесь лебеди жили все прошлое лето! -- говорит Сонька. -- Ну и что? -- говорит Зеленая Муха. -- Ну и что? -- повторяет за ней дурачок. Водоросли со дна тянутся. Ветвятся. Гладят воду снизу, а мы сверху глядим, как они просятся к нам. -- Ветчина, -- говорит Соня. -- Доплыви до берега. -- Не хочу, -- отвечает. И разлегся на сиденье. Крестик на солнце блестит. -- Нет, доплыви, -- говорит Зеленая Муха. -- Хорошо, -- согласился и босоножки развязал. Мы потянули водоросль за ветку, но дно не пускает, сильнее нас. Ветка поникла в наших руках. Не дрожит. Мы отпустили, она упала в воду и ожила и опять просится к нам в руки, так и тянется за течением. -- Ветчина, -- говорит Зеленая Муха, -- я буду тебе свистеть, а ты отзывайся! -- Хорошо, -- согласился он. Облако поползло. Медленно, как будто его в спину подталкивают. Зеленая Муха засвистела. Дурачок со Змейкой подняли головы. Облако встало. Ни туда, ни сюда. Вышли на берег. Просто так смеемся. Только Шерстяная Нога в стороне, делает вид, что не успевает, чтобы мы ее ждали. Смотрит вниз на мокрый подол. Глаза набухли слезами. -- Бежим, бежим! -- зовем мы. Светка свистит дурачку, а Соня еле идет и выжимает на ходу платье. Облако зависло над нами. Пролилось дож- дем. Побежали в прозрачном дожде. Соня забыла плакать, обогнала всех, наступает в лужи. Туфельки с розочкой чавкают. Не блестят. Тогда она повернулась и кричит нам: -- Вода теплая! У самой волосы вымокли. Дождь стекает по волосам. Вечер начнется через несколько минут... Закат растекся по небу, и даже к окраине прикоснулся. Мужики у пивного ларька чокаются кружками. -- Чего не бывает! -- и бьют высокого по плечу. Он стоит, одной рукой оперся о костыль, в другой -- кружка. Нога обрублена до колена. -- Как ее хоть звали, мужик? -- спрашивают, утешая. -- Да что там! -- машет рукой инвалид. -- Я как услышал ее имя, сразу бы мог догадаться, что потеряю! Верой ее звали, а как дальше -- не помню... Инвалид прислонился к стеклу ларька, чтобы легче было стоять. Молодая бабенка стучит, чтоб отошел. -- Уж как я ее любил, как плакал, -- продолжал инвалид, -- как дети малые. А она поклонилась мне и ушла... -- А ты? -- участливо расспрашивали. Через дорогу свалка дымится из котлована. Над котлованом кусты. Вывернули листочки и гладят ветер. Нищий раскидал себя по тротуару: отстегнул руку, бросил к краю дороги. Гладкий деревянный протез. Бутылка пива в здоровой руке. Рассыпал стаканчик с мелочью. -- Парень! -- кричат через улицу. -- Пристегни руку! -- А на фига она мне! -- кричит, весь облитый закатом. Золотой час окраины наступил. -- Мне все говорили, -- продолжал инвалид, -- "Мужик, она тебя бросит, выпорхнет птичка!" И она бросила, только иначе... Черные люди продают абрикосы у метро, жарко спорят из-за цены. Шариб -- только зубы блестят на лице -- помнит, как бомжи в августе укатили арбуз. Кричит Ихтьяру, чтобы сберег абрикосы. Мужики скинулись, купили пива инвалиду. -- А тут наступила весна. Невыносимое для души время. Я не выдержал, прихожу, а монахини в саду сажают яблони. Я спросил ее. Они должны по цепочке передавать, и когда до нее дойдет, она спустится. "Ты кто?" -- спрашивает монахиня. Я молчу. Тогда она дальше передает: "К Вере!" У нее спрашивают: "Кто пришел?", а она говорит: "Он закрыт"... Все нищие поднялись из-под земли, чтобы золото их облило. Как будто бы пир на всех. -- Она спустилась совсем не та. Была прямая, как стрелка, и сейчас тоненькая стоит на ветру. Совсем другая... -- А у меня, у меня, мужики, -- кричал беззубый и сплевывал курево. -- У меня сердце разбито милицией! Пьяный инвалид засыпал в звенящей тоске небоскреба; как удивление первому снегу, так же щурился вслед вечеру в пустой комнате с окном во всю стену, с прямым небом из окна и плоскими крышами пятиэтажек в ночном шелестении деревьев. Федя перевернул ногой урну, раскопал мусор палочкой. На скамейке сидит голая кукла. Дети забыли с утра. Волосы сбились набок, оползли на уши. Лицо утонуло в тени, только круглые глаза над маленьким ротиком. И свет в павильоне для шахматистов на дорожке бульвара. Шахматисты склонились над столиками. Лопатки сжаты. На стульях -- продувные шляпы-канотье. Дежурная проходит между рядами, цепляется платьем за углы столиков, злится, что узко. -- Закрывается! -- кричит пронзительно. Уже стемнело совсем, только светлые окна лежат на аллее. Листик с дерева упал на лицо, прижался к щеке. Федя уперся прутиком в яичную скорлупу, поводил немного в обгоревшей бумаге. Один листок перевернул, второй, послушно выпала фишка домино, заложенная между страницами. Воздух еще пахнет дождем и теплом тоже пахнет. Утром Федя стоял на крыше, пруд внизу светился между деревьями. Он подошел к самому краю, поджег газету и бросил вниз. Она погасла на лету и медленно опустилась в черной свите пепла. Ветер уперся в лицо, запутался в волосах. "Выше меня только летчики! -- улыбнулся облаку. -- И разве только еще птицы долетят ко мне, но и те устанут и присядут отдохнуть балконом пониже... -- попробовал воздух ногой. -- А вот не станет меня, и что изменится? Что за струна не выдержит и со звоном порвется в небе? Окна сначала лежали на аллее, потом погасли. Шахматисты расходились, вертя в руках шляпки-канотье, смотрели, как он, загорелый, в одних шортах уходит по аллее. Смуглота еще глубже проступила в сумерках. И голая кукла на скамейке -- в каждой руке по половинке яичной скорлупы, а перед ней -- фишка домино, выпавшая из разбитого яйца. Алкашка Маринка шла по переулку. Держалась за стенку, чтобы не упасть. Увидела: солдаты на стройке. Потянулась к ним. Солдаты любили послушать алкашку и часто кричали ей: "Девушка, можно с вами познакомиться?", и она каждый раз останавливалась поругать их в просвет между досками забора, а потом просила в долг три рубля. А тут вдруг сорвалась на плач. Солдаты вышли к ней через калитку и встали высоким кольцом. -- Тебе три рубля? -- Нет. -- Сигареточку? -- Нет. -- Безногого ищешь? -- Дмитрия... Голос у нее был слабый, тоненький. Казалось, солдаты окружили девушку, она плачет, они утешают. Такой вырывался голосок. -- Тоскливо мне! Комната пустая, постель холодная... -- и мнет в руках опавший пион. -- Он такой, как ты! Толкнула в грудь одного высокого, а он подался назад, чтобы она не дотронулась до него своей старческой рукой. -- Он тебе с трудом до пояса, -- сказали солдаты. -- Наши-то, наши уходят! -- Откуда уходят? -- Из воинских частей. Собак бросают. Нет, вы представьте, лесок там, деревня может быть, и вышки торчат. Так те собаки сбились в стаи и бегают. Пока лето, охраняют часть. К зиме их всех начнут отстреливать. Дмитрий воевал, но давно. Давно. А вы не воевали? -- Нет, мы не воевали. -- А вы не видели Дмитрия? -- Не видели... Мы идем домой. Стемнело. Смотрим: директор тянет Змейку за ошейник. Бьет поводком. Горюет над своей обветренной жизнью. Змейка визжит. Тюльпаны в ведре завяли. Мы подумали: "Он совсем старый. Воевал и, наверное, скоро умрет. Он бьет Змейку с порванным ухом. Оттого бьет, что мало продал цветов, что мы стоим в двух шагах, а он даже не видит. А ведь наверняка было в его жизни лето, полное водомерок и стрекоз, такое же лето, как сейчас. Оно прошло мимо, и он даже не заметил". Когда Люба училась в школе, девочки в туалете вырезаґли бритвочкой инициалы мальчиков на руках и ждали, когда засохнет кровь. -- Голубкина! -- кричала учительница физики, стирая контрольную с доски. Руки вздрагивали выше локтя. -- Голубкина! -- переходила на плач, размахивая тряпкой над письменным столом. -- На последней парте сидишь, а мне даже у доски видно, какое у тебя лицо. Опять накрасилась? Опять? -- Я не красилась! -- отвечает Голубкина. -- Встать! -- кричит учительница физики, тяжело вздохнув. Голубкина встает. Лицо прикрыто румянами. Голубкина была рыжая, глаза темные. Когда в четвертом классе у Голубкиной завелись вошки, мать-дворничиха обстригла ее налысо, и она стала еще красивее. Она приходила в школу в выглаженной форме с белоснежным воротничком. -- Вшивая! -- кричали мальчики после уроков и бежали за ней по улице. Один подскочил и сорвал с нее вязаную шапочку. Голубкина стояла длинная в кругу низеньких мальчишек. Бритая голова с темными припухшими веками. Лицо злое. Борется с собой. Не плачет... -- Ты что сказала? -- кричит учительница физики. -- Я не красилась. -- А это что? А это? -- и машет на нее тряпкой. -- Вот я сейчас бумагу приложу! Выведу тебя на чистую воду! Учительница физики подошла к Голубкиной и потерла ей щеку тетрадным листиком. -- Бумага красная! -- взревела с торжеством. -- И на веках синяя тушь двумя полосками! -- (Голубкина опустила лицо, чтобы на нее не смотреть.) -- Марш умываться! Голубкина пошла к двери между рядами парт. Лица не видно. Прикрыто краской. Кровь стучится в виски. Люба вспомнила, как в первый день нового года все пришли в школу на елку. Был мороз, и очень кололо лицо. И только одна Голубкина каталась с горки в старенькой енотовой шубке. Волосы чуть-чуть отросли. -- Вера! -- позвала Люба. (Слышно как за стеной класса полилась вода. Ревут краны.) Голубкина с картонкой в руках поскользнулась на ледяной ступеньке. -- Вера! -- снова позвала. Тогда она резко повернулась, и Люба даже вздрогнула -- так сверкнуло ее лицо на свистящем морозе. -- Что молчишь? -- кричала учительница физики в дверной проем. Голубкина стоит на пороге. Лицо открыто. Опять светится. -- Опять смотришь! Опять! Прямо всю так глазами и сожгла. Убери, убери, Вера, свое лицо. Такая маленькая, и уже столько ненависти! В открытую дверь видно стену туалета с неровной кафельной плиткой. Звонко стекает холодная вода. Горячий кран перекрыт. Люба шла в школу через парк на Девятьсот пятого года. Было самое начало осени, но улица еще сохранила тепло. Ребенок проехал по дорожке на трехколесном велосипеде. Все лето был маленький, подрос только к осени, и ему наконец-то разрешили сесть на велосипед. Но скоро зима, и он не успеет накататься. Голубь со сломанной лапкой сел на спинку скамейки. Трамвай проехал насквозь пронзительное начало осени. Зазвенел о рельсы. Лика из 9-го "Б" в старой форме с лоснящейся юбкой курила на остановке. У нее были черные жирные волосы, поделенные на пряди. Брови вразлет срослись на темном лице. Раньше Лика жила на Кавказе над морем. -- У нас был выноградный сад, -- рассказывала она, сидя на подоконнике в туалете, -- и над двэрью жилы ласточки. Свыли гнэздо... -- Мягкие русские звуки она говорила очень твердо, и поэтому получалось как-то особенно взросло. -- Но однажды выпал одын птенэц, и его испортыла кошка. Откусыла крыло, и ранка была в мэлких розовых чэрвэчках, пока мы не забынтовали его. У нее была медленная разбитая походка, плечи вздрагивали после каждого шага, и в расстегнутой сумке подпрыгивали учебники. У Лики в Баку остался младший брат. -- Он рос совсэм ласковый, тихый. Я нэ знаю, зачем он так. Нэ знаю... Взял и повэсил кошку в нашем выноградном саду. Люба много раз думала, как ее невысокий темнолицый брат с такой же разбитой походкой гуляет по виноградному саду и на ходу забывает русские слова. Лика очень взросло выглядела, как взрослая женщина, переодетая в школьную форму. Однажды в трамвае к ней обратился юноша: "Женщина, пробейте билетик!" Четырнадцатилетняя Лика сразу же поняла, что это к ней, и обернулась взрослым лицом в детском смущении. Лику боялись учителя и разрешали ей курить в школьном дворе с медсестрами из училища. Она сидела на бревне, опустив голову, затягивалась сигаретой. Волосы свешивались до пояса, закрывая лицо, и концы прядей лежали на школьной юбке. Медсестра Валя в белом халатике по талии звонко рассказывала: -- В больнице все мальчики такие, особенно те, кто чуть не умер! Они благодарны нам за ласку, и благодарность путают с любовью. А когда мы начинаем их любить по-настоящему, они выздоравливают и выписываются из больницы и больше не появляются никогда. Забывают нас, потому что мы напоминаем о смерти. Кто же хочет помнить такое? Чувства девочек были скудными, они не умели их выразить, просто глухо плакали, забежав в туалет, и вода звенела, смывая кровь на руках. И только одна Лика не плакала. Молча открыла кран и вырезала на запястье чьи-то инициалы. Когда Любе было три года, они с матерью жили в одной комнате, перегороженной шкафом. Как-то вечером мать зашла к Любе за шкаф. Она подоткнула ей одеяло своими розовыми полноватыми руками со сморщенной кожей на пальцах. Она недавно стирала. Она была в ситцевом полинявшем халате в желто-коричневых цветах. -- Спит? -- спросил дядя Юра из-за шкафа. Мать склонилась над Любой, и Люба сквозь сон смутно увидела ее приближающееся лицо. Тогда она сильно сжала веки, чтобы лицо исчезло. Мать ушла за шкаф, а Люба проснулась окончательно и услышала, как они шепчутся там у себя на развернутом диване рядом с пыльным столиком и зеркалом. А потом сквозь их всхлипы, сквозь позвякивание пружин, Люба слышала прерывающийся шепот дяди Юры: "Посмотри, Лена, она спит или нет? Спит или нет?" Потом всхлипы и звон пружин стихали, и они замолкали, обессиленные. "Я посмотрю, спит ли она", -- шептал дядя Юра и, скрипя паркетом, пробирался к Любе за шкаф. Он появился из-за шкафа рыхло-розовый, с лоснящейся волосатой грудью, в ситцевых трусах до колен. Люба опять жмурилась и пыталась улыбаться, как во сне. Один раз она слышала, как, умиляясь, мать сказала кому-то: "Посмотрите, она улыбается во сне!" К Любе тянулось раскрасневшееся, в расширенных порах, лицо дяди Юры, с каплями пота на переносице. Она жмурилась и представляла, как выгибаются его растрескавшиеся губы, шептавшие: "Она спит. Она ничего не слышала..." И он ушел во вторую половину комнаты снова всхлипывать и звенеть пружинами. Как-то Люба встала и зашла за шкаф. Она была легкая, под ее шагами паркет не скрипел. Люба зашла за шкаф: в глубокой фаянсовой тарелке на пыльном столе лежало яблоко. Она видела его отражение в зеркале -- зеленое надкусанное яблоко с обветренной мякотью и вокруг -- широкие следы зубов. И прямо на полу валялся засаленный ситцевый халат и коричневые брюки с железной молнией. С дивана почти полностью сбилось одеяло, открыв дрожащую полную спину матери и разметавшиеся по спине черные всклоченные волосы. И вдруг из-за ее спины выплыло сведенное лицо дяди Юры в красных пятнах, и он увидел Любу. -- Не спит, -- выдохнул он со всхлипом, как будто бы просил пить. -- Не спит... И мать, вся содрогаясь, обернулась. У нее было точно такое же потное, в красных пятнах лицо, как и у дяди Юры. -- Интересно, -- спрашивал Саша через несколько лет, когда они уже жили в отдельной комнате, -- чем они там занимаются? -- Чем надо, -- мрачнела Люба. "Ничего, -- часто думала Люба, вспомнив, видимо, разговоры взрослых, -- все все забывают. Сейчас я маленькая, когда вырасту -- многое забуду. Забуду и это". Однажды Голубкина принесла в школу порнографический журнал и на уроке из-под парты осторожно показала Любе краешек обложки -- чья-то голая нога выш