е колена. Люба хихикнула и кивнула: "Посмотрим в раздевалке!" На перемене Люба с Голубкиной торопливо листали глянцевые страницы. -- Ого! -- говорила Люба. -- Мышцы смотри какие. Он весь блестит! -- Вот это да! -- соглашалась Люба. И вдруг темное воспоминание поднялось к груди и, как глубокий выдох, застряло в горле. Люба отшатнулась и побежала в коридор. -- Большая девочка! -- звонко смеялась Голубкина. -- За- стеснялась! Во втором классе с ними училась Таня Вилкина с короткими тугими косичками. И когда мимо проходил Саша, самый высокий мальчик в классе, в новенькой вельветовой курточке, Таня хихикала и больно щипала Любу за руку. Он щурился, когда смотрел вдаль, и Люба думала: "Злой, наверное, раз не смотрит открыто..." У него часто выступала лихорадка на губах, поэтому говорить с ним не хотелось. Но на каждом уроке Вилкина просила Любу посылать ему записочки, и Люба послушно писала: "Ты дурак!" Летом Вилкина переехала на окраину на последний этаж высотного дома -- раскачиваться на сквозном ветру над пятиэтажками, плоскими, как коробки спичек, потерявшиеся в траве. А осенью Саша пришел загорелый после лета. Он вырос из вельветовой курточки, и родители заботливо подвернули ему рукава, чтобы не видно было, какие они короткие. Люба даже сначала не узнала его. Лицо было спрятано под очками, и только по-прежнему лихорадка на губах. Впереди него бежал шестилетний сын школьной уборщицы и, вместо трости сломав тополиную веточку, закричал старшекласснику: "Витя, Вить, а ведь я -- слепошарый!" Люба быстро забыла Вилкину, и косички ее с ленточками тоже забыла. И вдруг через много лет -- пронзительный звонок стосковавшейся окраины. -- Алле! -- кричит мать, прикладывая руку к трубке. -- Это кто это? А? Кто говорит, я вас спрашиваю! Любы нет дома! А Вилкина не помнит, как ее зовут, и поэтому говорит ей "вы" вместо имени. -- Как вы себя чувствуете? -- Что? Громче кричите! -- Как Люба? -- Люба жива! Учится в школе! -- Скажите, а вы по-прежнему развешиваете белье во дворе? -- А как же! Настираю, настираю, потом на улицу выношу -- просушить. -- А те тополя, помните, под вашими окнами? -- Помню. Их давно спилили. После десятого класса Лику оставили в школе вожатой. Она тяжело курила на ступеньках школьного крыльца. Чулки складками сбились на щиколотки. Шел дождь. -- Ты бэз очков уже совсэм нэ видышь? -- спрашивала она повзрослевшего Сашу. -- Не очень, -- рассеянно отвечал он. -- Я близорук. -- Как? -- переспросила она и даже привстала ему навстречу. -- Не вижу вдали, -- быстро ответил он. Он стоял -- волосы легкие, губа разбита, поэтому лицо кажется смуглым. Лика часто заговаривала с ним, торопливо подходила и вдруг останавливалась, не зная, что спросить. А он от рассеянности, глядя на ее взрослое лицо, иногда говорил "вы". Лика каждый раз придерживала рукав блузки, чтобы он не видел, что написано у нее на запястье. Люба вышла: он подошел почти вплотную, как будто хотел лучше разглядеть. Дышит легко. Выше нее всего на полголовы, поэтому можно соприкоснуться с ним лицом. -- Ты куда? -- А что? -- Тебя жду! И вдруг Любе показалось, что это больше никогда не повторится, ни косой дождь в сентябре, ни Лика на ступеньках в оползающих чулках. И он никогда больше не будет так близко стоять к ней, а к вечеру день незаметно ускользнет, как все другие ускользнувшие дни. -- Пойдем, -- согласилась Люба. -- Побежим, -- поправил он. -- Такой дождь. Когда они побежали по лужам, Лика неподвижно смотрела им вслед, и огонек окурка мелькал в глубине между прядями волос. Вечером они шли по Цветному бульвару. За стеклами кафе грелись люди: курили, с размаху ставили рюмки на стол, кричали, но сквозь толстое стекло их разговоры были не слышны; одни резкие, рваные движения, поэтому казалось -- немое кино под открытым небом. Экран забрызган дождем. У входа на рынок стояли последние продавцы цветов и мутных слив со светящейся косточкой. Две лошадки над входом в цирк встали на дыбы, но еще не стемнело, поэтому они не могли засиять в темноте. Они вошли в пустой цирк. Прошла контролерша в примятом костюме. -- Цирк закрыт, -- сказала равнодушно и сонно. Ленточку серпантина не видит на рукаве. Во втором классе Люба и Таня Вилкина каждое воскресенье ходили в цирк со служебного входа. Мать Вилкиной была билетерша, чуть выше девочек. Серый костюм и блескучий орден на мягкой груди. Люба с Вилкиной разворачивали леденцы на первом ряду, выжидая, когда кончится представление. -- Все лучшее за кулисами, -- шептала Вилкина в самое ухо. -- Да, -- соглашалась Люба. -- Уже скоро кончится, -- шептала Вилкина. Даже клоуны не веселили их, только мишкам они изредка улыбались. После представления они пробирались за кулисы и всем выходящим были до пояса, поэтому циркачи их просто не замечали. Среди старых афиш было брошено платье дрессировщицы со звездами из фольги, а на сцене, даже с первого ряда, казалось -- золото. Иногда останавливались посмотреть на гимнаста: высокие ноги в сером трико, голый до пояса, поднимал гири перед зеркалом. -- Слоны дальше, -- торопила Вилкина. -- Пойдем, пока не заругали! От слонов все-таки такой тяжелый дух! -- продолжала, подперев руками бока. -- Еще хуже, чем от котиков. -- Тяжелый, -- поддакивала Люба. -- Очень тяжелый дух! Они вошли -- пустая арена, присыпанная опилками, и несколько лопнувших шариков на ступеньках. -- У тебя платье мокрое? И он дотронулся до подола. -- Зачем ты обнял меня? -- Я не обнял. Мне даже в голову не приходит. -- А я так все время думаю! -- Я просто хотел посмотреть, -- смутился он, -- высохло ли платье. Она оттолкнула его и вдруг почувствовала, что порвала трусики. -- Ты что? -- разозлилась она. -- Что? -- Я их недавно купила! Ой, дурак, дурак... -- и она подняла подол, тяжелый от воды. -- Что ты наделал... Оба замолчали. И вдруг она ясно вспомнила, как будто бы это происходило сейчас: два рыхлых тела, содрогающиеся на огромном диване, и огрызок яблока в фаянсовой тарелке. И то волнение из детства нахлынуло вместе с тошнотой, тяжелой, как клокотание в голубином горле. Она снова толкнула его, хотя он стоял, ее не касаясь. -- Пусти! -- А я и не держу! И Люба стала ждать от Саши звонка. Каждый раз выбегала в коридор, ждала, пока мать выкрикнет "Алле!" и приветствия, а потом уходила; сначала разочарованно, а позже стала злиться и захлопывать дверь. Мать тогда кричала в трубку: "Минуточку!", а Любе: "Ты зачем мне в лицо хлопаешь?" А Люба запиралась на задвижку. И вот однажды она сама подошла к телефону. -- Прывет, -- сказали за трубкой. -- Привет, Лика. -- Нет, -- сказала Лика, меняя голос. -- Это не Лыка. -- А кто? -- не поняла Люба. -- Это Саша. Что ты дэлаешь? -- Ничего. -- Давай увидимся. -- Мы виделись в школе, Лика. -- Это не Лыка, -- снова сказали за трубкой, чтобы заморочить. Вдруг все-таки поверит и признается, как ждала звонка, и еще в чем-нибудь признается, и согласится на свидание. Прибежит -- а он не придет. И только Лика и медсестра из училища будут по очереди выглядывать из-за угла, сотрясаясь от беззвучного хохота, чтобы потом все ему рассказать, и он засмеялся бы ей в лицо с превосходством и равнодушием вместе с Ликой, медсестрой и красивой Голубкиной. -- Что ты хочешь? -- спросила Люба. -- Это Саша, -- сказала Лика, не теряя надежды. -- Хорошо, Саша, что ты хочешь? -- Ты мэня любышь? -- Не люблю. -- И я тебя! -- сказала Лика, подумав. -- А кого ты любышь? -- Никого. -- И я никого. Осень в сентябре вывернула листья наизнанку, а когда листьев не осталось, понеслась по улицам -- свистеть в подворотнях. Саша жил на Беговой. Они ждали, когда совсем стемнеет и все улягутся спать. Сидели во дворе под грибком у подъезда, и Саша курил "Яву" из мятой пачки. -- Подожди, -- говорил он Любе, втягивая дым. -- Сейчас у них окна погаснут. На нем была легкая летняя куртка с короткими рукавами. Запястья краснели от холода. -- У тебя очки запотели, -- сказала Люба, когда они шли по коридору. -- Говори шепотом, -- просил он, закрывая дверь в комнату родителей. -- Мы не одни. -- Я люблю шептаться, -- отвечала Люба в отместку так, как будто бы привыкла шептаться по ночам, прячась от чужих родителей. Он останавливался и смотрел на нее почти с ненавистью. Комната была полупустая: только кровать под окном и стол с учебниками. Промерзала насквозь. Люба не оставляла вещи в прихожей, чтобы не заметили родители, раздевалась в его комнате. И если ночью они замерзали под высоким окном с щелями в рамах, то поверх одеяла Люба набрасывала свое пальто. -- Саша, ты не мерзнешь? -- стучала мать среди ночи. -- Я давно сплю... -- Возьми еще одеяло! -- Я сплю... Он тянулся к сигаретам из мятой пачки. Голый мальчишка с детским лицом неумело, неглубоко курит. Пепел осыпается в ладонь, и острый запах дыма в ледяной комнате. Каждую ночь он приносил воду в китайском тазике, потому что боялся ревущих труб в ванной, что от их рева проснутся родители. Когда он вставал в таз, вода выплескивалась на паркет, а Люба поливала его из ковшика и просила нагнуться, чтобы больше попало на спину. От теплой воды он расправлял плечи и сжимал лопатки. Когда она просыпалась, небо еще только-только светлело, а казалось, что светлеют стекла. Голуби ходили по карнизу. -- Знаешь, я буду с тобой, -- сказала она. -- Будешь, -- улыбнулся он. Взгляд без очков теплый. -- Потому что у тебя имя, как у моего брата. -- Какая ты! -- засмеялся он. -- Брата любишь! -- Люблю... -- Я не могу быть тебе братом. -- А я и не прошу. Он закурил. Курит жалко. Детское лицо с сигаретой, как брошенные дворняги в метро. -- Какой у тебя брат? -- Никакой. -- Почему ты не расскажешь? -- Не хочу... -- А хочешь, я расскажу про свое? -- Нет, -- перебила Люба. Лицо вздрогнуло от ревности. -- Я был тогда маленький... -- Не хочу... -- ...а в подъезде на лестнице пищал котенок. Он вскарабкался только на первую ступеньку, а дальше уже не мог. Я долго смотрел, как он пищит и изо всех сил пытается дотянуться до следующей ступеньки. Мне было его очень жалко, и я даже заплакал вместе с ним. Мне очень нравилась моя жалость к нему. Она раздирала мое сердце. Мне ничего не стоило помочь котенку, но тогда бы жалость прошла, а я хотел ее усилить. И вместо того, чтобы поднять его на лестницу, я тихонечко сдвинул его ногой вниз, чтобы он запищал еще сильнее... Ты понимаешь? -- Понимаю, -- кивнула Люба. -- Ну, что у тебя с твоим братом? -- Я не могу это выразить словами. Тошнота, примешивающаяся к любви, постепенно проходила. Зима пришла гнилая, с мокротой. Как болезнь легких. Особенно последний день декабря. Люба ходила по улицам, поджидая вечер. В зоомагазине на Малой Бронной, в водорослях, блестели серебристые стайки рыб. Она подошла ближе, прижалась к аквариуму, чтобы они тоже посмотрели на нее, но они возле самого ее лица проплывали, блестя... Елки в домах прижимались ветками к окнам, просились наружу. То гасли в полумраке, то вдруг остро мерцали, подсвечивая обои на стене. Это хозяева проверяли, работает ли гирлянда. В детстве, когда Люба с Сашей наряжали елку, если Саша случайно разбивал игрушку, Люба била его по пальцам и говорила: "Вот дрянь!" И сама, как мыльной пеной, присыпала ветки искусственным снегом, и если вдруг роняла светящийся шар, то приговаривала, собирая осколки: "Ничего страшного! Еще не такое бывает!" Вечером Люба пряталась под кровать, чтобы Саша ее не нашел. Он входил в темную комнату, елка в сиянии отражалась в окне и стеклах серванта. Из-под кровати она видела только приглушенный свет от гирлянды и его ноги в войлочных тапочках с носками, перекрученными на лодыжках. Прошлое, как теплая волна, подкатывалось к горлу, как дыхание на морозе, заслоняло хлипкую зиму с ненужным праздником. Сонные старики сидели на лавке у пруда, но солнце выкинуло острый луч, и они зашевелились, что-то смутное припоминая... Всю свою юность она тосковала по детству, и поэтому жизнь не ослепила ее. К двенадцати Люба спустилась на Пушкинскую. Пустое место, только на ступеньках несколько нищих и поезд на путях. -- Дура! -- кричал Саша с другого конца станции. Голос взлетел к колоннам. -- Мы же опоздаем! -- Нищие обернулись. Смотрят тускло. Что-то сказали друг другу, но что -- не разобрать. -- Где ты была? Подбежал к ней, придерживая шампанское под курткой и замерзший букет, для тепла завернутый в газету. Нищие переговаривались, ускользая, как рыбы в аквариуме. -- Не кричите! -- позвал из кабины машинист. -- Я вас довезу. Они вбежали в кабину и сели в двух сторон от машиниста. Поезд тронулся. Бомжи обернулись вслед. -- Они по тоннелям словно крысы гуляют, -- сказал машинист. -- А если поезд навстречу? -- спросила Люба. -- И свет режет по глазам? -- Ничего, -- отмахнулся машинист. -- Ложатся на рельсы и ждут, когда проедет. Я ни разу не видел, а вот мой напарник, тот над многими проезжал. "Они, -- говорит, -- выходят из тоннеля, и если поезд -- то сразу же ложатся. Как будто бы в ноги падают..." -- Двенадцать, -- тянулся Саша к Любе через машиниста, показывая блестящий циферблат. Люба не ответила. -- Почти двенадцать, -- поправился Саша. -- Без десяти. -- Улица Девятьсот пятого года, -- объявил машинист. -- Поедем под Ваганьковским кладбищем. -- Это как? -- Под мертвыми поедем. Вроде бы они земля, по ним ходить нужно! Они, наверное, и думать не думали, что будут лежать над нашими головами. -- А под нами что? -- Под нами? -- удивился машинист. -- Под нами нет жизни... Граждане пассажиры! Не оставляйте в вагонах свои вещи! -- объявил в пустой поезд. -- А что забывают? -- Сумки с раскрошенным хлебом. Станция Беговая. Поднимайтесь наверх! Они сели у подъезда на скамейку под грибком, по очереди отпивая из горлышка кислое шампанское с привкусом кваса, и на плоских балконах пятиэтажек огненным дождем разрывались фейерверки... Весной, когда почки только показали упругие листья и птенцы падали из гнезд на пыльную дорогу, когда только стали мыть окна над темным осевшим снегом и в аллеях на пруду зазвенели первые велосипеды, когда матери открывали форточки и простуженными голосами звали детей с улицы, а дети приседали за спинки скамеек, Люба стояла на перекрестке у светофора и смотрела, как Саша ждет ее у пруда. Он сидел на перилах и кидал камушки в воду, суеверно считая, сколько раз они покажутся над водой, гадая -- "придет -- не придет". Некоторые камушки несколько раз выскакивали из воды и тонули на слове "придет", некоторые исчезали раньше -- "не придет". Люба улыбнулась: это было ее гадание, это она его научила. Она вспомнила, как они просыпались по утрам в промерзшей комнате и он, скинув одеяло и ее пальто, тянулся к сигаретам, и как они говорили вполголоса, пока родители на кухне торопливо завтракали перед работой. Они переговаривались шепотом, и в ответ из-за стены звенели чайные ложки о края стаканов. И она уже знала, что все это однажды закончится. И только когда вспомнила, как светлеет небо в замерзшем окне, только тогда защемило. В очках он видел вдалеке, но не так далеко, как другие. Через несколько шагов мир прятался, теряя ясность, и, как последнюю милость, оставлял пятна-догадки. Прежде чем уйти, Люба подошла к нему совсем близко, но так, чтобы он не мог различить ее лицо. Он смотрел на часы, а потом скользил по ней взглядом, не узнавая. Голубкина пришла на выпускной бал в красном платье с золотыми птицами. Когда она вставала под солнцем, то птицы вспыхивали у самого ее лица. Учительница физики рыдала в сирень. Махала платком отъезжающим на катере. Мальчики в галстуках на широких шеях открыто курили на палубе, но когда пошел дождь, все сбежали вниз -- смотреть в иллюминаторы на тусклые берега Москвы в распустившейся сирени. Лика сказала Любе: -- Пойдем поговорым... -- Не хочу. -- Иды, иды, -- медленно подталкивала в спину к дверям туалета. Она включила все краны, чтобы шумела вода и снаружи не было слышно их разговора. Навалилась на нее вся, теплой грудью. Люба содрогнулась. -- Зачэм... -- говорит твердо. Зубы темные. -- Зачэм ты... Но тут вбежала подружка Анечка из параллельного класса; волосы мокрые от дождя, прилипли ко лбу. -- Оставь ее, оставь! -- закричала. -- Мы поймали его! Лика медленно отвалилась от Любы, спросила спокойно: -- Гдэ? -- и пошла, раскачиваясь после каждого шага. Сумка раскрыта. Бутылки позвякивают одна о другую. Люба смотрела, как его били под дождем. Он стоял, выше их всех на голову, и позволял им избивать себя, хотя ему ничего не стоило всех их оттолкнуть. Лика сорвала с него очки и наступила тяжелой ногой. Люба смотрела из тепла, как его бьют. Была короткая июньская гроза, капли падали на стекло, и поэтому смотреть стало мутно. Тогда она поняла, как он видит. Он стоял без очков, в красивой выглаженной рубашке, и они, с щипками и пощечинами, мелко подскакивали к его лицу; и он был как клятва, произнесенная по ошибке. Когда Шерстяная Нога только родилась, бабка очень гордилась, что девочку назвали в честь нее, наклонялась над кроватью и звала: "Сонечка! Софья Марковна!", хотя у Шерстяной Ноги было совсем другое отчество. Но бабка все равно любила называть ее своим полным именем, и когда она улыбалась, из-под тонких губ в темной помаде блестели железные зубы. Она курила "Яву" из мятых пачек через пластмассовый мундштук. Серебряный она продала. Однажды на подзеркальнике Шерстяная Нога нашла стеклянный флакон в узкой коробочке и по запаху поняла, что это были ее духи, на самом дне. Как будто бы по стенкам пробирки стекло несколько темно-коричневых капель. На этикетке по складам она разобрала: "Кар-мен", здесь же стояла коробочка темно-коричневой пудры с такой же надписью и профилем армянки в кружевах. После обеда бабка, с потемневшим от пудры лицом, садилась за круглый стол напротив Шерстяной Ноги и раскладывала карты Тарота, вырезанные из обложки "Науки и религии", а потом долго читала по складам путаные толкования. -- Тебе понятно, Сонечка? -- спрашивала бабка. -- Понятно, -- каждый раз кивала Шерстяная Нога, но бабка все равно заново объясняла ей смысл гадания. Она рассказывала, как после войны она сидела в Севастополе, в лонгшезе у моря, и до нее долетали брызги от волн, и офицеры в кителях подходили к самой границе воды. Те офицеры давным-давно умерли, но получалось, что она все равно гадает на них. Когда приходила Просто Бабка, они смотрели в окно, как неспешно она идет по переулку в теплой кофте с цветными пуговицами и смотрит вниз так, что совсем не видно лица, один узелок волос; Шерстяная Нога просила: -- Посидите со мной! -- Нет-нет-нет, -- отвечали старухи. -- Это не для детей! И запирались на кухне. Соня оставалась одна в комнате в золотых обоях, с пустыми флаконами для духов, потемневшими от времени и потерявшими запах, с двумя чайными слонами на шкафу, хрустальными вазами, чашками толстого фаянса, рюмками для яиц и статуэтками балерин и спортсменов. Все это старухи называли "коллекция". "Коллекция" пополнялась с каждой пенсией. Соня подходила к зеркалу и тайком душилась духами "Кармен". Горлышком вниз опрокидывала флакон на палец, и темно-коричневые капли медленно стекали по стенкам, а ее палец насквозь пропитывался крепким запахом и становился чуть-чуть влажным. Сквозь тонкие стены квартиры было слышно, как на кухне закипает чайник, и сухой полушепот старух, как будто бы кто-то шелестел бумагой. -- Я шла вчера под зонтом, -- рассказывала Софья Марковна, -- под моим черным зонтом с золотыми спицами. Но дождь был настолько сильным, что я решила переждать в подворотне под аркой. Но струи воды добрались и туда. Они стекали по асфальту, как настоящие реки, и мои чулки промокли насквозь. Тогда я сняла туфли, чтобы они не испортились от воды, и тут под арку вбежал мужчина, чтобы так же, как и я, спрятаться от дождя. Он был широк в плечах с благородной сединой, совсем без трости... -- Вы промокли, -- сказал он мне. Я только опустила глаза. -- Где вы живете? Я все так же молча показала сложенным зонтом в сторону моего подъезда. Тогда он поднял меня на руки и понес через лужи, а дождь все лил и лил, и я спросила его: -- Вам не тяжело? А он ответил: -- Пушинка! И поставил меня прямо на ступеньки моего подъезда. Потом по-офицерски отдал честь и ушел под дождь, прямой и широкоплечий, юноша со спины, если бы не седина. Старухи сидели друг против друга в стареньких продавленных креслах. Всякий раз, когда они усаживались, кресла пыльно вздыхали, а старухи погружались все глубже и глубже, пока колени не упирались в подбородок. Просто Бабка была равнодушна к рассказам Софьи Марковны и все думала про свое. -- Вам чаю? -- спрашивала Софья Марковна, смущенно улыбаясь. Просто Бабка молча кивала. Старухи рассказывали друг другу истории тридцатилетней давности, но им казалось, что они случились на днях. Однажды Просто Бабка привела внучку. Они стояли в прихожей. Бабка обнимала ее за плечи. -- Это Светочка, -- сказала она и убрала руку, как будто бы отпустила от себя. Светочка оторвалась от бабки и тотчас вбежала в комнату. -- Тебя бабушка бьет? -- спросила она Соню. -- Нет. -- И меня нет. Только замахивается. Соня рассматривала нитку искусственного жемчуга. -- Дай бусики! -- сказала Светочка. -- Ну вот еще! Светочка замолчала, но только на время, чтобы добежать от двери до окна: -- А моя бабушка, между прочим, зубы на ночь вынимает и кладет в стакан. -- Ну и что? -- сказала Соня, так же пробежав по комнате. -- А моя бабушка, когда улыбается, у нее зубы блестят на солнце. -- У нее из железа? -- Нет, драгоценные... Софья Марковна курила на кухне, а Просто Бабка кашляла от дыма. -- Я все про мать-покойницу думаю, -- рассказывала Просто Бабка, -- как будто бы ей десять лет. Все как на ладони вижу... И она рассказывала, как ее мать девочкой ходила в гимназию под Саратовом и не понимала, почему все говорят: "Революция!", срывают портреты царя и сапогами топчутся по лицу... Софья Марковна равнодушно слушала, наливая чай через ситечко. Соня училась кататься на двухколесном велосипеде. -- Доедешь до качелей -- и сразу назад! -- велела Софья Марковна. Соня послушно ехала к качелям, а старухи оживленно продолжали: -- Детей нельзя оставлять одних. Нужно, чтобы они играли во дворе, а мы бы все время их видели. Вот недавно был случай: мужчина заманил девочку не то конфетами, не то игрушками, она пошла к нему и пропала. Никто не видел, как она входила к нему, поэтому он был вне подозрений. Он по-прежнему ходил в магазин за хлебом и кефиром, а если встречал кого-нибудь из соседей, то вежливо здоровался. -- Как его звали? -- Неважно. -- Тот усатенький, из сорок первой квартиры? -- Из сорок третьей... Говорят, он даже как-то встретил мать пропавшей девочки, донес ей сумки до подъезда и так искренне утешал ее, что она даже немного успокоилась. Ребенка искали везде, но напрасно. Прошла неделя, и в субботу за мусором приехала машина. Все побежали выносить ведра, и он тоже. Он был по-прежнему вежлив со всеми, не толкался. Пропустил вперед мать пропавшей девочки. Все знали, что он живет один, без женщин, поэтому убирается редко. Вот никто и не удивился, увидев его с тремя черными полиэтиленовыми пакетами и железным ведром. Он сбросил мусор в машину и уже собрался уходить, как вдруг один из мешков развязался и оттуда выпала детская кисть... -- В этом месте Соня всегда падала с велосипеда, потому что даже у качелей слышен был шелестящий голос Софьи Марковны. -- Оказалось, -- закончила она, -- что он убил девочку, разрезал на куски и хранил в холодильнике до приезда машины... После уроков Соня со Светочкой танцевали в спортзале под веселую полечку Георгия Федоровича: -- Каблук -- носок, раз, два, три! Старшие девочки танцевали каждая в паре с мальчиком на голову выше, а Соня -- со Светой, потому что в классе они были самые длинные. -- Шаг присели, два присели, три присели, топ-топ-топ! -- напевал Георгий Федорович, подпрыгивая на вертком стульчике перед пианино. -- Соня, легче, легче! И ты, Светочка, тяни носочек! -- Соня, -- звонила Зеленая Муха. -- Можно к тебе? -- Приходи. С годами Софья Марковна стала плохо слышать, но почти каждый вечер ставила Изабеллу Юрьеву, старую заезженную пластинку: Какими тягостными снами Вы мой нарушили покой, Все недосказанное вами И недослушанное мной. Соня стучала кулаком ей в стену, и музыка послушно затихала. -- Я плохо слышу, Сонечка, -- сказала как-то бабка. -- Зато я хорошо, бабулечка! -- передразнила внучка. Когда приходила Зеленая Муха, бабка разогревала рисовую кашу и внимательно вслушивалась в их разговоры. -- Ты представляешь, Света, -- возмущалась Шерстяная Нога. -- У нас в учебнике нашли опечатки! Тогда бабка тянулась к столу и спрашивала: -- Что, Сонечка? Где ты нашла мою перчатку? Когда она говорила, у нее блестели железные зубы, поэтому Соня пыталась на нее не смотреть. Она почти не замечала ее присутствия. Единственное, ей было неприятно входить в ванную, потому что там, на веревках, почти всегда сушились ее огромные штаны. После обеда девочки порвали нитку искусственного жем- чуга. -- Глупо, -- сказала бабка, -- очень глупо. Вон там, Соня, под шкаф укатилась жемчужина. -- И Соня с кряхтеньем полезла под шкаф. -- Эти бусы подарил мне твой дед. Я шла по Севастопольскому бульвару, и тут -- он мне навстречу, в кителе, белом, словно свечи каштанов. Мы пошли на танцы, но у меня были новые туфли. Они слегка жали, поэтому я не могла долго танцевать. Тогда мы пошли в "Каскад". Мы сидели на террасе прямо над морем. Он был гладко выбрит, до синевы на щеках... Но девочки уходили, не дослушав. Тогда старуха просила: -- Посидите со мной! -- Нет, мы пойдем, погуляем! На улице Зеленая Муха сказала: -- Соня, Сонь, у твоей бабушки есть штаны до колена? -- Теплые? На резинках? -- Ну да! -- Ну есть! -- И у моей есть... -- Зеленая Муха была потрясена. -- А брошечка позолоченная, вот такая: ветка сирени с выпавшим камушком? -- она разжала кулак, и брошечка блеснула на ладони. Как-то Соня высчитывала тангенсы, и бабка вошла в ее комнату. -- Можно, я посижу? -- попросила она. -- Ты что, не видишь, я считаю! -- А, читаешь, -- не расслышала Софья Марковна, но Соня не стала уточнять. Раз в месяц, когда Софья Марковна получала пенсию, она покупала два пакетика карамели, входила в комнату к внучке и выкладывала пакетики на угол стола. -- Так я посижу? -- спросила она, вытаскивая конфеты. -- Ладно. Только недолго. Соня лениво жевала конфеты, а мятые обертки скатывала в шарики и бросала на угол стола. -- Вкусно? -- спрашивала бабка. -- Нормально, -- ответила Соня, даже не поворачиваясь в ее сторону. Ночью было очень душно, и Соне приснилось, что бабка скоро умрет. Она заплакала во сне и захотела проснуться. Но за ночь горячий воздух сгустился над ее лицом, и она не смогла стряхнуть с себя сон. Был и второй знак. Наутро. Она мыла посуду в холодной воде -- горячую отключили на лето -- и случайно разбила пол-литровый бокал Софьи Марковны в волнистых розах. "Ну вот и все, -- подумала Соня. -- Теперь бабка умрет наверняка!" Соня вся измучилась. Она плакала о ней, и вдруг Софья Марковна вошла в комнату и сказала: -- Я знаю, Соня, почему ты плачешь. Ты поняла, что я скоро умру! -- С ума ты сошла, что ли! -- крикнула Соня. -- Я со Светкой поругалась! В юности Софья Марковна была рыжая и гибкая, с острым смехом сквозь папироску. Она не любила жарких дней, когда воздух густеет и движения медленны. Она садилась над морем на сквозняке и смотрела, как парикмахеры раскрывают окна в кусты олеандра и как офицеры сидят к ней затылком, а в зеркалах -- твердые лица в пене для бритья. Прохладные парикмахеры брили их опасными бритвами, гладко, до синевы, как можно брить только офицеров. Рано утром, когда он подошел к ней под каштан и запах одеколона смешался с запахом моря и сквозняка, он сказал: -- Я, Софья Марковна, ничего не умею перед вами сказать, но вот вам мое простое, безысходное чувство... И смотрел ясно и неподвижно. К двенадцати годам Света полюбила жечь спички. Она запиралась в ванной и смотрела, как пламя распускается и медленно ползет по черенку. Пальцам сначала просто тепло, но потом держать спичку становится невыносимо. Тогда она бралась за обугленный конец. "Если догорит до конца, -- загадывала Света, -- бабка забудет про брошечку!" Но спичка гасла на середине. "А если эта догорит -- Федька не умрет осенью". Однажды Света неправильно зажгла газовую колонку. Вода не нагревалась, а воздух в ванной постепенно темнел от газа. "Как же выключить?" -- думала Света, зачарованно глядя на мутный воздух. Она ходила из комнаты в комнату, но бабке сказать не решалась, боялась -- закричит. -- Ты умывалась? -- намекала Света. -- Умывалась, -- не понимала бабка. -- В ванную не хочешь? -- Зачем? "Взорвемся, -- думала Света, продолжая ходить по комнатам. -- Я -- ладно. А вот бабка. Она хотя и говорит, что ей скоро умирать, но ее все-таки жалко! Шарахнет ведь на всю улицу. До дома Соньки Зубарчук обязательно достанет, и Софья Марковна взлетит на воздух со своими чайными слонами..." Просто Бабка лежала на диване, и ей казалось, что воздух сгустился, но не плотно -- стал девочкой лет десяти, в летнем платье. Сквозь нее видно тепло и оконные рамы с мутными стеклами, а девочка все удивляется, как их спокойно учили писать и даже каллиграфия была отдельным предметом, и расплетает тяжелые косички. "Ты зачем, -- говорит, -- разбила мое блюдечко с голубым цветком?" -- плачет, а сама подходит все ближе и ближе. Когда девочка подойдет к ней вплотную, Просто Бабка умрет. -- Зайди в ванную! -- крикнула над ней Света. -- Что? -- тяжело поднялась. -- Иди, давай, иди! -- подталкивала Света. Бабка шагнула в серый воздух ванной, молча выключила газ, раскрыла окно и вернулась в свою комнату на диван. Засыпая, она видела мутные стекла в белых рамах и как по стеклам стекает летний день. Софья Марковна и Просто Бабка сидели во дворе. -- Мой муж был герой! -- говорила Софья Марковна. -- Я слышала о героях! -- отвечала Просто Бабка. -- Я была хуже его, -- сокрушалась Софья Марковна. -- Он взял меня только за красоту. -- Зачем вы так? -- А кто может стоить героя? С годами офицер флота смирился с лицом Софьи Марковны и мог уже говорить и смотреть, не волнуясь. Но мгновениями ее красота проступала особенно остро, тогда, отшатнувшись, он думал, что легче неотрывно смотреть на солнце. В юности Софья Марковна и Просто Бабка не встретились бы никогда. Только случайно Просто Бабка могла увидеть ее на военном параде в толпе офицерских жен. Старость уравняла обеих. На велосипеде проехала Соня со Светочкой на багажнике. -- Соня! -- позвала Софья Марковна и даже привстала слегка. -- Твоя вывалилась, -- сказала Светочка с багажника. Но Соня даже не посмотрела в ее сторону. Она уезжала, дребезжа звонком. -- Соня совсем перестала меня слушаться! -- жаловалась Софья Марковна. -- А Света меня! -- жаловалась Просто Бабка в ответ. -- Брошку недавно взяла без спросу и носит на платье. Думает, я не вижу. Мне не жалко, я бы сама отдала, просто я ждала, когда она попросит. -- Света, Свет! -- говорит Шерстяная Нога. -- Ведь у меня бабушка скоро умрет! Светочка про себя откликнулась на страх Сони, но вслух сказала: -- Нет, моя -- не скоро! -- А моя... Я так боюсь! -- Что ты плачешь? -- разозлилась Света. -- Она вполне живая и прекрасно выглядит. В войну Просто Бабка подросла и стала выше матери. Часто их принимали за сестер, только мать смотрела открыто, а она опускала голову, и если ее о чем-то спрашивали, то она молчала. За нее говорила мать. Когда в деревню пришли русские, она часто просилась у матери к колодцу за водой, а сама бежала смотреть, как в соседнем дворе солдаты с румянцем до виска умываются холодной водой и смотрятся в осколок зеркала над жестяным тазом. А мы встретили татарчонка Изумруда. Он был сын Розы. Она подметала Вспольный переулок вместо своей старшей сестры Фатимы. Фатима выпала из окна очень давно. Роза каждое утро подметала, если не воскресенье. -- Вот увидишь, -- не раз говорили мы Зеленой Мухе. -- Изумруд украдет твою брошечку. -- Да вы что, -- говорила нам Зеленая Муха, -- да не может быть. Он свой парень! Дворничиха Роза подсылала его побираться. Часто он подбегал к кому-нибудь на улице и просил денег. Он падал на колени и хватался за прохожего: пытался измять брюки или порвать колготки -- не отпускал, пока не подадут. Он говорил так, как будто бы доставал слова из-под земли, и мы даже не всегда понимали, о чем это он. Татарчонок Изумруд бегал очень быстро, гораздо быстрее, чем мы. Он обгонял нас, а потом сгибал ноги в коленках, опирался на руки и бежал еще быстрее, а потом оборачивался на нас и смеялся, показывая гладкие молочные зубы. Он как вороненок подбирал все блестящее: фольгу, цветные стеклышки, новые монетки. Мы как-то его поймали, чтобы отлупить, вывернули карманы его нестираной кофточки, и оттуда искрами посыпался хлам. Мы говорим ему: -- Изумруд, у тебя на лице комар! А он нам: -- Пусть сидит! Мы смотрим: этот комар как сгусток грязи на его липком лице, и поэтому он его не прогоняет. У нас, если у кого-нибудь ползет по руке муравей, мы его сбиваем шлепком. А Изумруд даже не замечает, и муравьи, один за другим, ползут к нему за рукав. Однажды мы увидели, как он плачет. Он сидел на земле в своих вытянутых колготках, с дырами на пальцах, щурился так, что глаза становились как две черные линии и узкая полоска посередине. -- Меня бить будут! Убивать! -- кричит и протягивает нам руку, полную цветных стеклышек. И каждый раз, когда он щурился, щеки становились мокрыми. Если он не приносил домой денег, Роза била его. Мы часто их слышали. Он кричит: "Не надо!", а потом замолкает, и слышно уже одну только Розу. Зеленая Муха как-то говорит ему: -- Привет! Он подбежал к ней и схватил ее за кофточку. Она засмеялась сначала, а он молчит, тянет все сильнее. Тогда она стала разжимать ему пальцы, как кусочки бурого пластилина снимает с рукава, а он все равно ее не пускает. Еще сильнее вцепился. Тогда мы подошли. Он увидел нас, засмеялся и побежал. А у Зеленой Мухи платье больше не блестит. -- Где твоя брошечка? -- спрашиваем. Зеленая Муха заплакала, а мы стоим. Нам все равно татарчонка не догнать. Следующий день был воскресенье, поэтому Розу никто не видел. Она вышла только на следующее утро -- подметать. Стоит с метлой, а у самой из темных тряпок сирень блестит у горлышка. Поет веселую татарскую песню. -- Из-за бабки плачешь? -- спросила Света у Сони. На Соне было новое платье с пышной юбкой в мелкую складку. Она стояла, опустив голову, и оттирала пятно с подола, чтобы никто не увидел, что с ней. -- Не твое дело. И все смотрит на пятно между складками. -- Хочешь скажу тебе? -- Что? -- Что делать скажу! Соня посмотрела на нее, лицо мокрое, блестит. -- Скажи! -- Есть старухи, которые не умирают! -- А что делают? -- Живут в водоемах, как Белла Яковлевна. Помнишь? -- А то! -- Я в лагере была. Такой далекий лагерь. Нужно на поезде пилить. Бабка приехала и все плакала, что жила там в войну. Водила меня в деревню -- дом показывать. Дом как дом. Чужие люди сушат белье на веревках, а мы стоим на солнцепеке и даже не можем войти... От жары Светочка стала ленивой и равнодушной. Ночью она просыпалась в палате для девочек. Они спали на кроватях с панцирными сетками под голубоватыми простынками со штампом "лагерь". Она слышала, как мальчики из старшего отряда тихо свистят под окном, чтобы девочки их впустили. И как только она должна была заснуть, в самый последний миг, лунный свет вливался в окно и пустая занавеска вздрагивала так, как будто за ней кто-то встал и зашевелился. Наутро за завтраком Света говорила: -- У нас в палате кто-то бывает. Вожатая старшего отряда очень злилась, потому что это она по ночам открывала окна на свист мальчиков. -- К вам, малолетки, никто не полезет! -- Но стоит, до самого утра стоит за занавеской! -- уверяла Света. -- Заткнись, -- злобно шептала вожатая, отставляя компот из сухофруктов. После завтрака пионеры бежали в лес обрывать дикую малину. На кухню приходили местные с бидонами смородины, повара кивали, отсчитывали деньги, но на обед подавали неизменную гречку с растительным маслом. Пионеры добегали до ощипанных кустов между лагерем и забором и перелезали в детский сад. За оградой дети в панамках и трусах выносили погулять булочки с сыром после завтрака. Пионеры отодвигали сетку забора и перелезали в детский сад. Бегали за детьми, соревновались, кто больше отберет булочек. Дети плакали, но булочки отдавали не сразу, после щелчков и щипков. -- Три, -- с хохотом кричала Светочка. -- Пять, -- отвечали ей у беседки. На рев детей прибегали воспитатели, и тогда пионеры бежали обратно к забору по сбитым панамкам и отобранным булочкам. Местных называли "деревня". Только Света не дразнила от лени. -- Моя бабушка жила в этом доме, -- рассказывала она мест- ной девочке, доедая булочку с сыром. -- У нас нет такой, -- отвечала девочка. -- В войну жила. -- В войну может быть! Надо поспрашивать! -- Ты лучше вот что спроси, кто к нам в палату приходит по ночам! -- Ты даешь! -- удивилась девочка. -- Парни, конечно, из старшего отряда! -- Нет, -- отмахнулась Света. -- Парни к нам не полезут. Старуха какая-то за шторой стоит, вся из лунного света. -- Хорошо, -- согласилась девочка. -- Спрошу... Вечером Света смотрит на пруд через крыло стрекозы. -- Та старуха есть! -- кричала деревенская девочка. Она бежала не по дорожке, а наискосок, через луг, чтобы срезать расстояние. Она спугнула мотыльков. Они поднялись роем из травы, и она вбежала в их мотыльковое облако. -- Они жили еще до войны. Старуха с сестрой. Старухе было пятнадцать, а сестре -- десять, и она была совсем некрасивая, не то что старшая сестра. Их мать отпускала летом на пруд. Они идут купаться, снимают платья, а под платьями -- исподние рубашки, они их тоже снимают, чтобы легче было плыть. Старуха плавала что надо, а вот девочка -- не очень, и поэтому она запрещала девочке плавать на середину пруда. Света поймала стрекозу и занесла ее над кузнечиком. Стрекоза схватилась за него передними лапками, и тут же головка кузнечика исчезла в ее глубокой пасти. -- Однажды они поссорились, -- продолжила девочка. -- Даже подрались. Младшая дралась нормально: кусалась, царапалась, да и старшая -- тоже. Только иногда сверкнет на младшую глазищами, как сова. А потом они помирились, и девочка обо всем забыла, а Старуха затаилась. Вот утром они идут купаться, и старшая -- такая ласковая. Младшая сестра идет босиком, а та ей: "Не ходи по пыли!" -- и сама обувает в туфельки. Но вот дошли они до пруда. Старшая сестра р