Екатерина Садур. Праздник Старух на Море --------------------------------------------------------------- Из сборника "Праздник Старух на Море", 1998 OCR: Никита 791 --------------------------------------------------------------- I - ЗЕЛЕНАЯ БЕЗДНА -- Рябина да водка, вот тебе и вся настойка рябиновая, -- сказала старуха. -- Прямо в бутылку рябины насыпают и отставляют в темное место. А клюква с водкой -- настойка клюквенная. -- А на черемухе бывает? -- Бывает, -- кивнула старуха. -- Бывает на фруктах, на ягодах -- одинаково хорошо... Водка да рябина. Закусывали мы в подъезде рябиной. Сначала горечью водки наполняли рот, простудной, сиплоголосой горечью, а потом -- рябиной. Рябиновая горечь смягченная, бархатистая. Поздняя осень стояла на "Пражской" за подъездным окном, но заморозков не было. Осень стояла, покачиваясь на ветру, срывая последние листья с мерзнущих веток. Листья сохли и корчились. Те, у которых приподнимались края, напоминали лодочки или грецкие скорлупки; у немногих края приподнимались так, что лист закручивался в свиток, остальные лежали распластанные. Сохли, если было сухо, гнили, если было мокро. Старухи уже не выходили от холода, сидели у окон на кухне, высматривали на улице красный платок почтальонши, разносившей пенсии по девятым числам. -- Опять нет надбавки? -- В следующем месяце обещают, -- привычно отвечала почтальонша. -- Сама давно на пенсии, а все по квартирам ходишь. -- Хожу, пока ноги носят. Сейчас на пенсию не проживешь. -- Жизнь дорогая, -- вздыхала старуха. -- Смерть дешевая, -- отвечала почтальонша. -- Не посылает Бог смерти. -- Не посылает... И обе замолкали. Почтальонша уходила в тоске, старуха оставалась тосковать. Старухи тоскуют оттого, что им близко умирать. В юности они думали, какая будет жизнь, в старости -- не сколько осталось жить, а сколько осталось до смерти дней, ночей, недель, в которые слились длинные дни и ночи. Старухи не знают юности, они забыли, что она у них была. У стариков должна быть общая одежда, но не одна на всех -- ты поносил, а теперь моя очередь (старики любят донашивать), -- а специальная одежда без признаков пола. Наряди старика в юбку и вытянутую кофту, а старуху наряди в помятые брюки, в несвежую майку в желтых пятнах табачных плевков и в пиджак такого пошива, который скроет ее впалую грудь, -- и все решат: вот идут старик и старуха, и никто не подумает, что ранним утром, трясясь и кашляя, они перепутали одежду. Вот о чем я думала, пока выписывала осень. Осенью я еще помнила лето, но постепенно память о нем засыпала, а если вдруг пробуждалась, то резко и неожиданно от случайного звука или запаха. От свиста электрички на станции Покровское я вспоминала поезд "Москва--Симферополь" с душными остановками по дороге в Крым, когда весь городок выстраивается вдоль перрона продавать кефир и минеральную воду в проносящиеся поезда, а ближе к югу -- ведрами предлагать алычу и абрикосы. Но остановки настолько коротки, что только и успеваешь спросить: "Почем?", как поезд трогается, не дослушав ответа. До конца перрона тянется желтая полоса старушечьих ног в стоптанных тапках, и ситцевые подолы, спрятав колени, нависают над ведрами фруктов. А нашим старухам некуда выйти с кефиром, в Москве кефира не надо, поэтому с утра они садятся по переходам метро просить надбавку к пенсии, а к вечеру возвращаются в маленькую квартиру на "Пражской". Запах после дождя, особенно вечером, в теплую погоду, говорил о том, что вот-вот начнется море, а близость сада и железной дороги и даже иногда случайный плеск воды еще раз подтверждали предчувствие. Но море все никак не начиналось, один только машинист в пустой электричке объявлял: "Станция Красный Строитель". На "Пражской" в соседнем подъезде жила старуха Раиса Ивановна. По теплым дням внучек Ромочка выносил ей табуретку на улицу. Она сидела среди других старух и рассказывала, как стала старая, как ноют ноги и что без боли она уже и шагу ступить не может, а ей хочется на пруд или на рынок у метро -- купить букетик астр и поставить на кухне. У нее был сын, он напивался от тоски, тоскуя, бил мать и спрашивал: -- Где настойка на рябине? -- Ты вчера докончил, -- отвечала старуха, прикрывая лицо. -- А смородиновая где? -- В шкафу на полке... Сын доставал смородиновую, но тоска не проходила, и ему снова хотелось бить старуху, но уже не из-за смородиновой, а просто от пустоты. Девятого числа каждого месяца старуха шла в магазин "Продукты" и покупала два пакетика карамели "Сюрприз", один для сына, другой для Ромочки. Мне было одиннадцать лет, и моя бабка посылала меня в магазин за хлебом и кефиром и заставляла покупать кефир для старухи. -- Раис Иван-на! -- торопливо кричала я, подходя к окну. Она бралась руками за решетку, вытягивалась вперед, вжимаясь лицом в железные прутья, и благодарила за кефир. Руки у нее были бы красивыми, если бы не старость. Пальцы казались тонкими и легкими, но вспухшие вены и желтая морщинистая кожа делали их страшными. -- Может, зайдешь на минутку? -- каждый раз просила старуха. -- Я же на первом этаже живу. Невысоко. И мне приходилось заходить. Мы сидели молча. Иногда старуха говорила: -- Топят еле-еле. А погода, видишь, как скачет? Тяжело для здоровья, милая, ох как тяжело! Ну что, много вам в школе задают? Часто в магазине "Продукты" я встречала Ромку. Он покупал для отца портвейн и сигареты. Я никогда не думала о нем, даже не замечала, какой он, и только однажды случайно разглядела. Был конец февраля. Снег уже местами стаял, показав свалявшуюся прошлогоднюю траву. Ромка бежал вдоль пруда с Митей Козликом и еще какими-то дворовыми, которых я не знала по именам. Их лица были угрюмыми, скучными, и только Ромкиного лица я никак не могла увидеть. Он смотрел на Козлика. Они бежали позади всех. -- Прилагательное -- это то, что прилагается к существительному, -- объяснял Козлик на бегу, -- и отвечает на вопрос "какой?". Понимаешь? -- Ты только не смейся, Митя, над тем, что у меня случилось, -- сказал Ромка и вдруг остановился. Он снял сапог и следом стащил носок с дыркой на пальце. Он был одет в теплую куртку, школьные штаны, зимние сапоги. Вернее сказать, он остался в одном сапоге, а другой держал в руках. Он был весь закрыт от меня одеждой, и только его лицо, кисти рук и ступня, с розовой потертостью на мизинце, остались открытыми. Зимой у всех видны только лица и ладони, а если вдруг где-нибудь в метро среди зимы случайно приподнимется рукав, открывая бледное запястье, и дальше поползет к локтю, то уже невольно все взгляды вагона обовьются вокруг этого запястья и вдоль прожилок потекут за рукав. Поезд трясется под землей, и чья-то слабая рука ухватилась за поручни, спасаясь от тряски, и серолицые, унылые не сводят с нее глаз. А тут над осевшим снегом он держал голую ногу, и из распахнутого ворота куртки торчала тонкая шея. -- Больно? -- участливо спросил Козлик. -- Что, не видишь, шкура лопнула? -- Вон уставилась, -- показал Козлик на меня. Ромка тут же обернулся, он думал, что я буду смеяться. А я думала, что вот белый снег острого холода и над ним -- его ступня теплой белизны. -- Иди давай! -- крикнул Ромка. Но я не пошевелилась. -- Что встала? -- подтянул Козлик. И даже дворовые где-то далеко впереди остановились и смотрели на меня. -- Влюбилась? -- кривенько усмехнулся Козлик. -- Эй, Ромыч, она влюбилась! И тогда я засмеялась: -- Назаров, у тебя нога как простокваша! -- Что-что она говорит? -- переспросил он Митьку. -- Что ты разул свою простоквашу? -- крикнула я. -- Простокваша ты разутая! Он хотел побежать за мной, но наступил голой ногой на снег и обжегся холодом. Я отбежала в сторону и стала притопывать и приплясывать на месте, показывая, как ходит Ромка по снегу в одном сапоге. -- Сейчас получишь! -- крикнул Козлик, оскалив тонкое личико. -- Ох как ты сейчас получишь! Тогда я совсем развеселилась. Я стала приседать и кричать: "Ме-е-е, Козлятина, ме-е-е!", изображая Козлика, и Козлик за мной побежал. Он бегал очень быстро, и я думаю, что он бы с легкостью нагнал меня, если бы по пути мне не встретился подъезд старухи Раисы. Я вбежала к ней в квартиру, даже не позвонив, потому что она забыла закрыть дверь, и следом за мной влетели Митька и Ромка. -- Это мой дом! Мой! -- кричал Ромка. -- Пошла отсюда! Пошла! -- привизгивал Козлик. А старуха Раиса сидела на кухне у батареи. Она включила газ для тепла, все четыре конфорки, и поставила чайник. Чайник давно кипел, и пар оседал на оконных стеклах. Она крошила хлеб в коробку кефира, неряшливо ела и плакала. -- Спасите! -- крикнула я, протискиваясь между ее табуреткой и батареей. -- Помогите! Они преследуют меня ни за что ни про что! -- Но по пути успела выключить чайник. От неожиданности Ромка с Митькой замерли в дверях. -- Вон! -- сказала старуха мальчишкам и тонким пальцем указала на дверь. -- Да она... -- начал было Ромка. -- Пойдем, Ромыч, -- подтолкнул Козлик и незаметно, из-под полы куртки показал мне кулак. Мы остались со старухой вдвоем. Она доела хлеб, разбухший от кефира, и выпила жидкие остатки со дна коробки. По подбородку белой полоской потек кефир, но она не заметила. -- Вкусно! -- улыбнулась она и посмотрела на меня в упор серыми свинцовыми глазами. Мы замерли. Я думала: она видит меня насквозь. Она знает, что я ее обманула. Сейчас она спросит у меня, почему я убежала от Козлика и от ее любимого внука, и что я ей отвечу? Старуха не сводила с меня круглых выпуклых глаз. Она следила за каждым моим движением и вдруг вытащила пластмассовую челюсть изо рта и подала мне. -- Вот, полоши в штакан, -- прошамкала старуха. Размокшие кусочки хлеба прилипли к коричневым зубам. Я оглядывалась в поисках стакана, но старуха неожиданно передумала. -- Дафай-ка луше погофорим, -- вставила челюсть обратно и опять пронзительно уставилась на меня. Мы молчали. -- А ведь и я молодая была, -- сказала она наконец. -- Когда? -- услужливо спросила я, думая, что бы мне рассказать про Ромку и Козлика так, чтобы походило на правду. -- Шестьдесят лет назад, -- ответила старуха -- Я была хорошенькая, только росту не очень высокого. Такая хорошенькая, что меня называли Куколка. Лицо круглое, на щеках ямочки, глаза -- на пол-лица и мелкие кудряшки! Не то что сейчас! -- Она вытянула клок седых волос, намотала на палец и строго спросила: -- Не веришь, что я была красивой? -- Не верю, -- машинально ответила я. -- Это ничего, -- засмеялась старуха. -- Вот станешь такой, как я, тогда поймешь. Меня называли Куколкой, а я, глупая, обижалась. Ку-кол-ка. Повтори! Я послушно повторила. -- Вон дождик пошел, -- вздохнула старуха. -- Самый первый в этом году. Совсем мелкий. Едва моросит... Грустно мне, грустно... Сейчас все старики грустят. Жизни-то совсем не осталось, уж скорей бы конец! Я давно перестала ее бояться, и даже ее руки больше меня не пугали. Точно так же я перестала ее жалеть. -- Ну как Раис Иван-на? -- спросила бабка, когда я вернулась домой. -- Хорошо, -- ответила я. -- Хочет умереть. Иногда она снилась мне во сне. Как будто я иду к ней с подарком: каждое воскресенье моя бабка посылала ей селедку; она отламывала голову, а оставшуюся часть проворно выедала до хвоста. Мне снилось, как она сидит над селедкой, трясет головой и укоряет меня: -- Не жалко тебе меня, не жалко! -- И тяжелые прозрачные слезы бегут по ее лицу, наполняют до дна каждую морщинку, переливаются через край и стекают с подбородка. -- Старая я стала, никому совсем не нужна. Что же ты совсем не приходишь ко мне, не говоришь? Ты геометрию сделала? Однажды в мае нас повели в бассейн. И параллельный класс, где учились Роман и Митька, тоже повели. Нас всех выстроили парами, мы держали в руках целлофановые мешочки с купальниками, полотенцами и резиновыми шапочками. У нас в классе училась второгодница Женя Дичко. Она была из детдома. В десять лет ее взяли на воспитание дальние родственники. Она говорила "че?" вместо "что?", и когда к ней обращались даже по пустяку, она всегда недоверчиво отвечала: "Тебе чего? Чего надо? А, понятно!" Хотя ничего ей было не понятно. Когда она пришла к нам в класс, маленькая Галя сказала: -- В детдоме всех детей бьют воспитатели. -- У нас был очень хороший детдом, -- горячо ответила Женя. -- У нас почти не били, а если били, то только за дело! -- А это что? -- спросила Галя. -- Откуда у тебя этот синяк? -- Это меня мамка моя, тетя Маруся, поколотила, -- тут же объяснила Женя. -- За дело, конечно. Я кефир на коврик в коридоре пролила. У нее были толстые вывороченные губы и широкие плечи. И сейчас, когда я вспоминаю эту Женю Дичко, я даже точно не могу припомнить ее лицо -- просто дрожащие губы и косая сажень в плечах. И эти дрожащие губы выговаривали в тоске: "Мои родители не любят меня! Они мной тяготятся!" Я привыкла слышать от нее только: "Ну че! Ты смотри у меня!", а тут вдруг это "тяготятся", сорвавшееся с языка и на всю жизнь надорвавшее мне сердце. В душевой перед бассейном Женя Дичко стояла под струями воды -- широкая, в крупных родинках, и ее уже почти совсем по-взрослому развитая грудь подпрыгивала после каждого шага. Взрослое и детское все еще боролись в ее широком теле, и эта борьба из ребенка превращала ее в подростка. Превращение казалось мне уродливым, и я все слышала, как с ее толстых губ срывается: "Они тяготятся... тяготятся..." -- и передергивалась. Женя Дичко надела купальник, белый в черную клеточку, с пластмассовыми чашечками, вшитыми на месте груди, разбежалась по кафельному полу, прыгнула в бассейн и поплыла баттерфляем. По дороге она нагнала Митьку Козлика и отвесила ему крепкий подзатыльник. Митька нырнул с головой и хлебнул воды. Женя захохотала. После бассейна Женя Дичко подошла к двери в раздевалке, я всегда думала, что там стенной шкаф для забытых вещей; но она молча припала к замочной скважине. -- Ну ты того, -- сказала она мне. -- Иди, посмотри! Я нагнулась и увидела соседнюю душевую и пар от горячей воды. У окна стоял Ромка-Простокваша совершенно голый, с длинным полотенцем на голове. Рядом прыгал Митька, засовывая ногу в штанину школьных брюк. Оба они были бледные, худые, и точно так же детство в их телах боролось с юностью, и юность побеждала -- с хрустом раздвигала в стороны плечи и вытягивала ноги. Все. Их плечи были уже не детскими и совсем не такими, как у девчонок. -- Ну и что? -- сказала я. -- Ты че, не понимаешь, что ли? -- засмеялась Женя Дичко. -- Хочешь, с улицы подойдем к окну, спрячемся в кустах. Там их душевая как на ладони. Но мне стало стыдно Жени Дичко, мне не хотелось толкаться с ней под окнами. Я представила, как Ромка перед маленьким зеркальцем расковыривает прыщик на своем красивом лице, а Женя Дичко смотрит из кустов, отодвинув зеленую веточку. -- Ну, Зоя, ну пойдем, -- тянула Женя, через каждое "ну" все настойчивее и настойчивее предлагая мне свою дружбу. -- Пойдем, Зоя, а то я так боюся одна! Назавтра я сама подошла к Ромке. -- Знаешь что, Простокваша, -- и вытянула руку. На запястье у меня висели синие стеклянные бусы. -- Это тебе. Носи на здоровье. Надо сказать, что эти бусы в детстве мне отдала бабка. Я сидела в ее комнате, и она раскладывала на столе свои украшения из полиэтиленового мешочка, который она прятала в старых штопаных чулках. У нее было несколько золотых колец, одно даже с маленьким бриллиантом, но мне они не нравились. Они казались мне плоскими и мутными, такими же, как серьги в бархатных коробочках. Мне нравились бусы. Яркие стеклянные бусы в несколько рядов -- красный, синий, фиолетовый. Я плакала. Я умоляла бабку отдать мне эти бусы. Обещала хорошо учиться. Но бабка была неумолима. -- Куда ты в них сейчас? Отдам, когда вырастешь! Но был еще один мешочек с порванным ожерельем. Синие стеклянные бусинки раскатились по дну и светились даже сквозь мутный полиэтилен. Бабка отдала мне этот мешочек. -- Нанижи на нитку и носи на здоровье! Но я не стала низать их на нитку, я просто любовалась на них, не развязывая мешочка, а потом потеряла среди игрушек. И нашла через несколько лет, в мае, вернувшись из бассейна. -- Пусть все, что я захочу, сбудется в жизни, -- загадала я и продела нитку в самую большую бусинку. И дальше нашептывала на оставшиеся маленькие: -- Будет со мной, будет моим. Будет со мной, будет моим! -- Но ведь я же не девка, чтобы безделушки носить, -- удивился Ромка, снимая ожерелье с моей руки. -- Все равно возьми, -- сказала я. -- Пусть у тебя лежит. Ночью мне приснилась старуха Раиса Ивановна. Она манила меня тонким длинным пальцем, но я не шла. Тогда она стала им грозить. "Смотри у меня, -- говорила она, -- смотри! Я теперь поняла, зачем ты приходишь ко мне каждый день с хлебом и кефиром! Так ты не для меня стараешься, да? Ты зачем моему внучеку подарила заговоренные бусы? О, я теперь поняла твою доброту ко мне! Теперь-то я наконец раскусила, зачем ты приходишь и зачем ты подглядываешь за ним!" Наутро в воскресенье я должна была нести ей кефир и селедку, но я боялась. -- Милая моя, -- сказала старуха и заплакала, когда я все же протянула ей пакет с кефиром сквозь прутья оконной решетки. -- Только ты обо мне и заботишься! Я им не нужна, не нужна, ни сыну, ни внучеку... Но мне слышалось совсем другое. -- Я все знаю, все, -- казалось мне, шепчет старуха. -- Ты заговорила бусы, заговорила... Ты страшная, темная ты! Ты только хочешь казаться добренькой. Я тебя разгадала... -- Ты сделала уроки? -- привычно спросила старуха. И я, радуясь вопросу, ответила: -- Нет, даже не садилась. И тут же попросилась домой, но старуха не пустила. -- Я хочу умереть, -- сказала она мне через решетку. -- И я тоже хочу, -- ответила я, но она не заметила. -- Тошно мне, тошно. Старая я стала, глаза не видят совсем, ноги не ходят. Знаешь как без глаз плохо? А без ног? -- Я хочу умереть, -- снова повторила я. -- Да что ты, милая, да что ты! -- замахала на меня старуха. И я пожалела о сказанном. Я не хотела ее пугать. С раннего детства во мне что-то ныло, не переставая, иногда я забывала об этом, но с годами ощущение усиливалось настолько, что порой я не знала, куда от него деться. Я думала, что старуха расскажет мне о смерти. Но она ничего не знала. Знала только Галя. Я встретила ее сразу же, как вышла от старухи. Старуха выплакалась досуха, до дна. Ее глаза покраснели и остро поблескивали на маленьком круглом лице. Губы подпрыгивали и шепотом выговаривали наши имена. Старуха не- отрывно, пронзительно смотрела на нас. -- Побегаем? -- предложила Галя и побежала, не дожидаясь ответа. Я побежала за ней. Галя была маленькая, ниже меня на голову, и я думала, что вот-вот нагоню ее, но, когда я протягивала руку, чтобы схватить ее за розовый шарфик в коричневую клеточку, она резко отскакивала в сторону и удивленно оглядывалась на меня. Она смотрела так, как будто бы мы вовсе не договаривались бегать и она удивлялась, почему это я ее преследую. -- Ты что, Галя? -- спросила я и остановилась. Тогда она тоже остановилась и снова предложила: -- Побегаем? И мы снова помчались, заглатывая на бегу пыль Варшавского шоссе. И вдруг мне показалось, что она куда-то ведет меня. Мы бежали к Чертановским прудам. Когда я выдыхалась и мне становилось тяжело, она останавливалась поодаль, поджидая меня, но, как только я приближалась, она сразу же бросалась бежать и снова удивленно улыбалась из-за плеча. У нее было маленькое кукольное личико, но не хорошенькое личико немецких кукол из магазина, а неподвижное лицо пластмассового пупса с круглыми серыми глазами, круглым ртом и желтыми кудряшками, падающими на глаза. И вдруг я поняла, что мы с ней как-то связаны, и бежать за ней стало не весело, а жутко. Галя скрылась в подъезде высотного дома. Сразу же, как я вбежала за ней, на лестнице погас свет. -- Поймай меня, -- позвала Галя с верхней площадки. Я медленно поднялась по ступеням, остановилась на той площадке, откуда доносился ее голос, и прислушалась. Из угла раздалось сдавленное хихиканье и сверкнули два круглых глаза. Я тут же вытянула руку, но поймала пустой воздух. -- Обманула! -- засмеялась Галя сверху. -- Ах ты дрянь! -- разозлилась я и побежала по ступенькам. Но следующий этаж снова был пуст. Я пробегала этаж за этажом и все никак не могла ее догнать, а когда звала ее, она не откликалась. Иногда я останавливалась передохнуть, в доме было двадцать четыре этажа; и я бы просто не смогла пробежать их разом. Во время остановок я думала, что Галя давным-давно спустилась вниз, незаметно прошла мимо меня в темноте и выбежала на улицу. Но тут же откуда-то из угла раздавалось придушенное хихиканье, и я поднималась все выше и выше. -- Ты что, видишь в темноте? -- наконец не выдержала я. -- А ты, что ли, видишь? -- ответила она откуда-то сверху. -- Я не вижу. -- И я не вижу. Больше она не откликалась. Наконец я увидела узенькую полоску света. Она лилась из приоткрытой чердачной двери, и я обрадовалась ей, как избавлению. Я открыла дверь и через окно вылезла на крышу. Крыша была пуста. Одни только трубы и провода, натянутые между телевизионными антеннами. Я думала: дойду до самого края и посмотрю вниз. Дул ветер, и мне приходилось нагибаться вперед, почти ложиться на его холодный пронзительный поток, потому что так было легче ему сопротивляться. И вдруг я увидела Галю. Она стояла ко мне спиной, но потом оглянулась, подняла свое зыбкое лицо и сказала: -- Ох и долго же я тебя жду! Но я ничего не ответила, я бросилась к ней. Но она тут же отбежала на край крыши и сделала "ласточку". -- Поймай меня! -- крикнула она, заглушая ветер. Она смотрела вниз, ее мелкие кудряшки свесились с лица и потянулись к земле. А я боялась подойти. -- Вернись назад, -- попросила я. -- Я тебя простила. Тогда она удивленно посмотрела на меня: -- Но ведь я же перед тобой ни в чем не виновата. -- Не виновата, -- повторила я. -- Ты разобьешься насмерть! Галя раскачивалась на самом краю крыши. От ветра ее платье взлетело вверх и закрыло лицо. -- А смерти нет! -- крикнула она. -- Как это нет? -- поразилась я, приближаясь к краю. -- Старуха в четвертом подъезде умерла, а за ней старик. Ты помнишь их гробы? Такие красные с крестами на крышке. Их увезли на кладбище и зарыли в землю. -- Ну и что? -- засмеялась Галя, убегая от меня по краю крыши. -- А ты знаешь, что они там делают под землей? -- Они гниют. -- Ну и что? И дальше я не успела ее расспросить, потому что она нагнулась и крикнула вниз: -- Ромка! Простокваша! И тогда я подбежала к краю -- посмотреть, но тут же отпрянула. Я никого не увидела: одна только зеленая бездна ахнула мне навстречу, взглянула глазами-листочками из палисада. Два синих пруда, как огромные ученические очки, лежали на дне в черной каемке песка. И еще что-то темное, свистящее мелькнуло на миг и тут же спряталось в тень от деревьев. Это темное выглянуло из другого мира, о котором я смутно догадывалась. И вот сейчас, когда все мои догадки и предчувствия уже готовы были открыться, я испугалась. -- Простокваша! -- снова крикнула Галя, нависая над бездной. Но ее пронзительный голос так и не достал до дна. Дул сильный ветер, и ее крик отнесло на соседние крыши. Высоко над крышами пронесся ее крик, а внизу, со дна бездны, синеглазо следили пруды. Смотрели за полетом. -- А сынок-то мой как будто бы не один, -- рассказывала мне старуха и мяла клубнику столовой ложкой в тарелке с молоком. И я сразу подумала, что у него завелась тайная любовь, которую он скрывает. Но старуха сказала: -- Мне кажется, что в нем притаились два человека. Он когда трезвый, то такой добрый, ласковый, даже шутит со мной. А как напьется, то сразу же как зверь. И откуда в нем такое берется? Я настойки всю жизнь делала. Настойки и наливки. Я не знала, что они его погубят. Он еще мальчишкой таскал их с кухни. Так и пристрастился. Два человека в нем, два... -- Старуха заплакала. -- Но сейчас я вижу, что второй, злобный, прокрался в него трезвого... Он глядит на меня трезвый, и я вижу -- хочет ударить. Руку заносит, но не бьет, а чешет затылок... Я верила ей, каждому ее слову. Она точно так же двоилась в моем сознании, и точно так же в ней явной проскальзывала старуха из снов. -- Ты зачем внучека Простоквашей зовешь? Ему это обидно, -- говорила она с укором, а мне казалось, что с угрозой. Я клялась, что больше не буду, но каждый раз, когда встречала его, не могла удержаться и кричала вслед: "Простокваша!", а потом забывала о нем, и он забывал обо мне, зато старуха снилась мне почти каждую ночь. -- Милая моя, -- сказала она мне во сне. -- Я умру через три года! -- Она сложила пальцы точно так же, как дети, которые показывают возраст, и повторила: -- Через три... -- И мне тут же стало ее жалко. -- А ты, ты умрешь нескоро... -- И она засмеялась, снова испугав меня. Через три года Ромка стал носить мои бусики, но в мою сторону даже не смотрел. Он, наверное, забыл, что это я их ему подарила. В нем по-прежнему боролось юное и детское. Детство ненавидело юность, ревновало и наперекор выступало прыщичками на лице, а юность в ответ превращалась в пух над верхней губой. Митька Козлик стал сутулым и сиплоголосым, и на него я даже не смотрела. У метро "Пражская" бродили подросшие Женя Дичко и Галя Бабич. Они ходили от рынка к пивным ларькам, а от ларьков спускались к прудам. Я видела, что они тоже тоскуют, как и все жители станции "Пражская", короткопалая, с бугристыми ладонями Женя Дичко и тоненькая Галя в сапогах-ботфортах с красными отворотами выше колен. С годами неподвижность Галиного лица прошла, и осталось усталое личико в тонких кудряшках. Женя Дичко иногда поколачивала слабенькую Галю, а Галя в ответ огрызалась. Летом они сидели на прудах и боязливо высматривали мальчиков. Иногда купались и уплывали дальше всех -- к середине пруда, мимо домика с лебедями. Потом шли в коммерческий магазин "Собина" смотреть на платья. А если магазин не работал, то Женя Дичко открыто курила перед витриной. Галя курила тайно. Они не понимали, что с ними происходит. Под нашим домом меняли трубы. Рабочие вырыли длинную канаву под окнами первого этажа. Они стояли по пояс в земле и матерились. Под землей узлами переплетались корни деревьев, особенно разрослись корни сирени. Рабочие вырывали их и вы- брасывали из канавы вместе с комьями грязи. Наверху, на деревянном мостике, перекинутом через канаву, стояли второклассники и внимательно смотрели за тем, что происходит под землей. Я сидела на кухне у старухи, когда вошел Ромка в моих бусах. -- Что ты как девка ходишь? -- сказала ему старуха и длинными пальцами потянулась к его горлу. Но он отстранил ее руку. -- Мое дело. И старуха отступила. -- Рома, не бери настойку из шкафа, -- жалко попросила она. -- Я клюквенную возьму, бабушка. -- Оставь клюквенную, -- умоляла старуха, -- а то придет Вадим и будет меня бить. -- Он же не любит клюквенную. -- И Ромка открыл шкаф. -- Да ему все равно! Он придет, ему хоть что подавай, хоть клюквенную, хоть водку. А так -- пустой шкаф. Ведь побьет, точно побьет! -- Не побьет, -- отмахнулся Ромка, забирая настойку из шкафа. Старуха подслеповато щурилась: -- Оставил, родимый? -- Оставил, оставил, -- сказал Ромка, уходя. А мне шепнул: -- Приходи в третий подъезд. Я стала отпрашиваться у старухи почти сразу же, как он ушел, но старуха умоляла: -- Посиди, пока не придет сын! И мы молча сидели. А когда он пришел, то первым делом ударил ее наотмашь, но не сильно и даже, я думаю, совсем не больно. Просто мокрый чавкающий шлепок. Старуха сразу же указала ему на шкаф и даже не заплакала. И когда он увидел, что в шкафу пусто, он не стал ее бить, а только сплюнул и сказал: "Будь ты проклята, старая! Будь проклята!" Еще несколько раз повторил заплетающимся языком и ушел. Старуха засмеялась: -- Там под столом, видишь, стоит коробка с луком? Под луком на самом дне я припрятала две бутылки рябиновой. Достань их и иди! Я обрадовалась легкости просьбы и скорому моему освобождению. Я нашла ее бутылки и выбежала на улицу. Я видела, как она позвала рабочих, возившихся под окном: -- Угощайтесь, милые! Они сначала не поняли, о чем это она, но один все же вылез из канавы и подошел к ней. Она молча протянула ему обе бутылки в просвет между прутьями решетки и снова опустилась на табуретку. Рабочие пили прямо в канаве за здоровье старухи, подмигивали друг другу и потешались над ней, а она улыбалась им в ответ. Было девятое число осеннего месяца. Я вбежала в третий подъезд, а там на площадке между этажами уже стояли Женя Дичко и Галя Бабич, и Ромка угощал их настойкой. Тоненькая Галя Бабич унесла кружку из пивного ларька, и он наливал им прямо в эту кружку. Я не стала к ним подниматься, и получилось, что я опять подглядываю за Ромкой. -- Почему тебя называют Простокваша? -- спросила пытливая Галя. -- Я уже не помню. -- Откуда у тебя эти бусики? -- спросила Женя и потянула за нитку. -- И этого я тоже не помню, -- ответил Ромка, отстраняя ее широкую руку. Я верила, что он действительно не помнит. Только я одна могла ответить на все их вопросы. -- Ты нас по очереди целуй, -- сказала Галя, -- сначала меня, потом ее. И он целовал их по очереди. Сначала Галю, а потом Женю Дичко. Было девятое число осеннего месяца. Почтальонша позвонила в дверь к старухе, но никто ей не открыл, никто не обрадовался ее красному платку. Дверь была не заперта, поэтому она сама вошла в квартиру и привычно прошла на кухню. -- Надбавка, -- сказала почтальонша. -- Надбавка за все лето, за три месяца бедности. Вот, распишись здесь, -- и протянула ведомость. Старуха сидела у окна, опустив голову на руки. Под окном валялись пустые бутылки из-под рябиновой настойки. Рабочие ушли. -- Ладно, спи, -- вздохнула почтальонша и сама расписалась за старуху. И ей сделалось очень легко. Через три дня сын с внуком отвезли старуху на Покровское кладбище. Последний раз она приснилась мне жалкой, а не страшной, именно такой, какой была в жизни. -- Зачем тебе мой внук? -- плакала она. -- Оставь его, оставь... Над "Пражской" нависли осень и сумерки. -- У Назаровых умерла Раиса Ивановна, -- горевала моя бабка. -- Скоро и мой черед. Скоро мы с ней, родимой, свидимся. Скоро и меня отвезут на Покровское кладбище... А ты знаешь журнал "Чудеса и приключения"? Там пишут про все небывалое, что творится в жизни, и всему дается объяснение. Вот, например, ты слышала про Николая Угодника? У одной девушки был жених Николай, и она ждала его откуда-то издалека. А был Великий Пост, Страстная Неделя. Ее мать пошла в церковь, а девушка позвала к себе гостей. Мать и говорит: "Сегодня нельзя веселиться!", но девушка не послушалась. Гости пришли и стали танцевать, а девушка осталась без кавалера. Тогда она сняла с угла образ Николая Угодника и говорит: "Коля, потанцуй со мной!" Гости ее просят: "Не надо! Поставь образ, поставь!" А она смеется: "Если Бог есть, то Он меня накажет". Только сказала, как сразу же окаменела. Стоит с иконой и не может с места сойти, а по ночам кричит: "Страшно мне, страшно! Молитесь за меня!" Ты знаешь, я ведь в этом месяце получила надбавку к пенсии. Может быть, выпишем этот журнал, а? И я пошла на почту. Я встретила Ромку вечером в июне, и он впервые повел меня к себе домой. Мы прошли по коридору мимо кухни. У раскрытого окна по-прежнему стоял табурет. Улицы сквозь решетку было не видно, потому что со дня смерти старухи сирень разрослась и почти полностью закрыла двор. Она закрыла двор своим цветением, потому что окно стало не нужно. Некому было в него смотреть, некому было сидеть на табуретке и выглядывать красный платок почтальонши. Кухня опустела. -- Вы больше не делаете рябиновые настойки? -- спросила я. -- Отцу вот так, -- и Ромка провел рукой по горлу, -- вот так хватает водки. А я не умею. Да и незачем. -- Где мои бусы, Ромка? -- вспомнила я. -- Помнишь, такие синие стеклянные бусы? -- Они порвались. Его комната была маленькая, красная. Красные ковры на трех стенах, и четвертая стена -- окно с красными узкими шторами. Между ними оставалась щель, в которую лился красноватый вечерний свет. -- Что у тебя было с тем парнем из десятого класса? -- небрежно спросил Ромка. -- Он приезжает в школу с "Нахимов- ского проспекта". Как его зовут? Но я ничего не ответила. Я молча легла на его постель, увидела розоватый потолок, а потом его лицо с расширенными глазами, склонившееся надо мной. Он молча стал расстегивать рубашку, и когда ее края уже совсем разошлись, показав плечи и впалый живот, и он уже совсем хотел ее скинуть, я сказала: -- Не надо. Ты знаешь, Роман, мне тебя не надо... II - ЯЛТА Лето долго не держится в памяти -- слишком много было зимы. Я помнила прошлое лето ясно и без сожаления, а чтобы вспомнить позапрошлое лето, нужно было сделать усилие, но усилие делать не хотелось, точно так же как ничего не хотелось вспоминать. Весной я поехала с "Пражской" в Серебряный переулок. Было начало марта -- то время, когда снег еще полностью не сошел, а только глухо ухнул и черной коркой прижался к земле. Почти во всех домах форточки в окнах оказывались раскрытыми, и даже несколько окон распахнулись наружу в пронзительный, но уже весенний холод. Я шла по Арбату мимо замерзших продавцов гжели. Они грелись у раскрытых дверей кафе. Я быстро взглянула на них, и они в ответ взглядами вцепились в мое лицо, умоляя купить расписные тарелки и блюдца. От холодного воздуха белое стекло с синим рисунком казалось прозрачным. Синее на белом -- как будто бы эти маленькие безделки на раскладных столиках выпили остатки зимы вместе с холодом и ослепительным снегом. Я прошла мимо разбитого дома, прислонившегося к Вахтанговскому театру. От здания остался только фасад с пустыми окнами без стекол, подпертый с жилой стороны огромными шестами. Казалось, что театр переходит в огромную декорацию, которая из-за своих размеров не уместилась на сцене. Я посмотрела на театр, простилась глазами с продавцами гжели -- они отвели взгляды, отпуская меня, -- и шагнула в Серебряный переулок. В Серебряном переулке оказалось очень тихо, но не было абсолютной тишины, и даже не из-за того, что сюда врывалось бурление Арбата или доносились звуки проезжающих машин, а оттого, что одно из окон на втором этаже было раскрыто, но сама комната виднелась неясно -- только полоска обоев, белых, в синих всполохах. -- Ты ничего не понял, -- вырвался из окна голос, -- ничего! В ответ что-то зазвенело. -- Ты разбил... -- послышался тот же голос. Но что именно разбил, так и осталось внутри комнаты. Этот болезненный картавый голос, вырвавшийся в весенний воздух улицы, принадлежал моей матери... Еще с утра бабка упрашивала меня поехать в Серебряный переулок. -- Умоляю тебя, Зоечка, -- говорила она, -- съезди, что тебе стоит? Я молчала и с любопытством смотрела на нее. -- У нас кончились деньги, -- и как доказательство протягивала мне пустой кошелек. -- Я бы поехала сама, но ты же знаешь, как тяжело мне в метро... А потом, может быть, ты хочешь забрать оттуда свои вещи? Помнишь, ты собиралась? -- Помню, -- согласилась я. На лице бабки загорелась надежда. Она даже покраснела. -- Ну так что? -- ласково спросила она. Я засмеялась... Я поднялась на второй этаж и позвонила в дверь. -- Это они, -- услышала я голос матери, и что-то в ответ произнес голос отца, но я не разобрала что. Она открыла дверь и встала на пороге. На мгновение ее лицо переменилось и снова стало приветливым. -- Ты? -- равнодушно-радостно спросила мать. Они ждали каких-то близких друзей, потому что она была в домашних брюках и вытянутом свитере. -- Привет, Зоя, -- ласково сказал отец и, не глядя на меня, прошел по коридору с осколками блюдца. -- Пообедаешь с нами? -- заботливо предложила мать, уходя на кухню. Я сидела в комнате с окном, распахнутым в переулок. С улицы долетали голоса. -- Ну как там бабушка? -- нарушил молчание отец. -- По-прежнему пожирает селедку. Его лицо передернулось, но он промолчал. Он смотрел мимо меня в раскрытое окно. -- Вы кого-то ждали? -- спросила я. -- Так, друзей, -- неопределенно ответил отец. -- И чем они занимаются? -- снова спросила я, чтобы поддержать разговор. -- Ничем, -- беспечно рассмеялся он. -- Ну ты же знаешь наших друзей. -- Знаю, -- кивнула я, хотя никого из них я не знала. Я знала только, что однажды, очень давно, я жила здесь, в Серебряном переулке. Бабка почему-то попала в больницу, и мать с отцом забрали меня к себе. Я почти ничего не помнила об этом периоде жизни, кроме того, что мне очень нравилось у них жить в большой высокой комнате с темно-синими стенами, хотя в действитель- ности они оказались светло-голубыми. Отец с матерью жили в соседней комнате, наши комнаты соединялись дверью с двумя створками, но они никогда не входили ко мне через нее, они всегда заходили из коридора, потому что эта дверь была заперта. Я пробовала смотреть в замочную скважину, но ничего не видела -- в замок был вставлен ключ; зато очень хорошо слышала все их разговоры, из которых не понимала ни слова. Но один разговор я все-таки запомнила, потому что мне показалось, что речь идет обо мне. -- Послушай, а если она умрет? -- Не говори так, -- попросил отец, -- она моя мать. -- Я знаю, извини. Но она так тяжело больна! -- Тогда мы заберем девочку к себе, -- сказал отец. -- Заберем девочку... -- повторила мать, -- но я не хочу! -- И зарыдала. Иногда я сомневалась, происходил ли этот разговор в действительности, или он мне приснился и я запомнила сон и по ошибке принимала его за явь, точно так же как светло-голубые стены считала темно-синими. Несколько лет назад я рассказала об этом матери. -- У вас был такой разговор? -- спросила я. Когда я приезжала к родителям, они делали вид, что я постоянно живу с ними, как будто бы я не приехала раз в полгода с "Пражской", а просто вошла с улицы после прогулки. -- Как ты могла, Зоя? -- спросила мать и тревожно обернулась к отцу. -- Как ты могла? -- послушно повторил он и вдруг пытливо посмотрел на меня и сказал: -- Тебе, наверное, приснилось... Мать внесла в комнату супницу, они переглянулись с отцом, и отец пожал плечами; как будто бы она советовалась с ним, что у меня спросить, а он не знал. -- Ну как там бабушка? -- наконец нашлась мать. -- Я только что рассказала папе, -- ответила я. Отец развел руками. Мы молча обедали. Мне было неловко оттого, что я сижу перед ними и ем их суп из фарфоровой тарелки. Им было неловко оттого, что они ждали друзей, а вместо друзей пришла я. Они чувствовали досаду, они не знали, о чем со мной говорить, и тяготились. Мы сидели друг против друга и испытывали одно и то же желание -- чтобы я как можно быстрее ушла; но суп в моей тарелке все никак не кончался, и тарелка казалась бездонной. -- А как у тебя с деньгами? -- поинтересовалась мать. -- Ничего. -- Я дам тебе немного? -- Дай... Она поспешно выдвинула ящик тумбочки, достала несколько светлых бумажек и протянула мне. Я не глядя сунула деньги в карман. -- Подожди, я дам еще!