Романов сдался, забыть, что ли, не могут? Говорили бы про Пушкина, ну, так нет же, все глупости одни на уме у народа, водка да футбол, да царь еще какой-то. Цену на него, что ли, повысили? Впрочем, что молчат про Пушкина - понять можно. Пушкин-то не подорожает! Он уже дороже чем есть стать не может, он и так всего на свете дороже! Соломон тряхнул головой, достал из дорожного пакетика удачно купленное еще в томской гостинице крутое яйцо и съел его. Соли с собой не оказалось, но не одалживать же у быдла всякого, которое все про царя да про царя? Сойдет и без соли. А за тонкой стенкой до бесконечности все тянулись и тянулись надоедливые, лишние разговоры, которые Соломон, по общительности своего плацкартного билета, вынужден был все-таки слушать. -...И вижу я, поднавялился он ко мне окончательно. Однако, думаю, и прилипчивый же! Купи да купи! А по мне хоть и за семь рублей, а у меня все мои, не краденые. Не хочу брать, и все тут! Он же меня тогда сразу возьми да как и отоварь будто бревном по башке: говорит, мол, царь скоро будет у нас, штрафовать будут, кто без царских орденов, и без очереди не моги!.. Я и заплатил. А теперь мучусь, он же вестимо краденый, так вот, как царь будет, не повредит ли, а документ к нему даже не знаю какой нужен-то!.. - Ишь! Будет царю дело до орденов твоих! Передай соль-то, передай... - Ну, переобул я его рублей на сорок... - А масло будет студенческое, но не такое, как сейчас, а еще студенченней. Жарить совсем нельзя, а есть только в противогазе, зато противогаз бесплатный давать будут... - А еще из сверхточных источников: зайди покойничек с трефы, так было бы ему еще куда как хуже!.. - Малафеев тогда ему подножку, и того с поля, а только нашим хрена с два, все одно уже не светило ничего... - И молоковозы подорожают, не знаю, как там насчет рыбовозов... - Твою, говорит, за ногу... - И Полубарский тогда и говорит ей, голубо так на нее глядя: хочешь один раз автограф - один раз дай, а она возьми да и согласись, может, она и без автографа бы. Его, кстати, за это теперь совсем заткнули, ясное же дело, не все у него нормально, раз такой кобель скребучий... - Откармливают их там таинственными подземными грибами, и человек святой при них, из крещеных выкрестов, такой святой, говорят, аж сидеть не может... - И как при царе-то с леспромхозами все решится - и в соображение взять не могу... - Но потом и противогаз подорожает, пусть только сперва как следует коронуется, генеральный сам непременно и короновать будет... - Скребет и скребет, скребет и скребет, скребет и скребет, скребет и скребет, им-то фигня, а ему писец... - И песец подорожает... Время в поезде текло как-то неощутимо. Никто не обращал внимания на старого еврея, окаменевшего возле окна, шевелящего губами и не ложащегося даже на ночь, хотя на глазах у всех уплатившего рубль за постель. Ехать до Свердловска было две ночи, и ни на одну Соломон не сомкнул глаз. Сны смотрел прямо так, всухую, с открытыми, а сны-подлецы сменяли друг друга как телепередачи, были один другого бессмысленнее и вгоняли пушкиниста в холодный пот прежде всего постоянным присутствием Александра Сергеевича и абсурдностью ситуаций, в которые сам великий поэт, а также его памятники и бюсты там попадали. И с могилами тоже были сны. Гробы, гробы. Все-то путают с этими гробами. Нету в них столько удобств, как в крематории. Тут Соломону стал сниться крематорий, а потом - длинный подземный колумбарий; бросался в глаза ряд урн с надписями, Соломон нехотя стал их читать: "Бенкендорф", "Булгарин", "Сенковский", "Фотий"... Но вот поднял Соломон глаза и увидел, что выше расположен другой ряд урн, с надписями тоже, а обозначено на всех одно и то же: "Пушкин", "Пушкин", "Пушкин"... В ужасе Соломон захотел проснуться, но не смог, и увидел, что стоит он на почте, получает посылку из Израиля, открывает ее - и обнаруживает ни много ни мало, тот самый гроб дяди Натана. Гроб, конечно, пустым оказывается, как теперь модно, но потом видит Соломон, что гроб хоть и пустой, а все же не совсем. Оказывается, сидит в гробу полоумный Степан с первого этажа, совершенно живой, сидит он там и донос пишет. А потом, гад, поднимает голову на Соломона и злорадно так усмехается - мол, попался наконец-то, и очень страшно становится Соломону. А Степан медленно-медленно так руку поднимает, кулак разжимает - и показывает ему, будто икону черту, доминошную косточку "шесть-шесть". И говорит: "Рассыпься!" В ужасе чувствует Соломон, что начинает рассыпаться. И просыпается, так за всю ночь и не сомкнув глаз. Время, наконец, доползло до назначенного предела, и сгорбленный, кутающийся в истертый смушковый воротник Соломон вытряхнулся на перрон свердловского вокзала. До дома было не так уж далеко, всего километра два, в нормальный день он бы их пешком прошел. А тут в горести почувствовал, что сил нет как нет, и сел в такси. Очередь пришлось отстоять порядочную, ибо даже при нынешней цене на такси народ продолжал все-таки пользоваться этим буржуазным видом транспорта. "Ничего, ничего", - злобно подумал Соломон, вспоминая краем уха слышанную в поезде сплетню, что и на такси скоро цену опять повысят, и ого-го как повысят! А с другой стороны - чего плохого в такси-то, вот ведь и Александр Сергеевич на извозчике иногда ездил, чтобы поближе к народу быть, беседовал с петербургскими лихачами, об этом совершенно точные сведения есть и у Златовратского-Крестовоздвиженского, и у Клейнштейна, и у Чичернова... Поднялся к себе, открыл дверь, окинул беглым взором простоявшую два месяца без хозяина квартиру и убедился, что не ограбили, - по крайней мере, явных следов грабежа не было. Могли, конечно, стащить что-нибудь из важных пушкинских документов, но это сразу не проверишь, очень уж их много накопилось. Впрочем, зачем из квартиры что-то воровать, вон, грабители прямо по опубликованному шпарят безнаказанно. Не успел Керзон раздеться, как зазвонил телефон. Звонил Берцов: звериным нюхом почуял, видать, неудачи конкурента. Только его с вечными хвостовскими заботами и не хватало сейчас Соломону. И со зла на весь мир бросил Соломон в трубку горькие, лживые и несправедливые слова, - лишь бы ему не одному на белом свете тошно было: - Да, да, очень удачная поездка получилась. Уж такие письма Пушкина нашел, что теперь и вовсе от твоего Хвостова камня на камне не останется, так что, считай, вся жизнь твоя, Ленька, Хвостову под хвост, пиши пропало... Он ведь куда как прозорлив был, родной наш Александр Сергеевич, все, все расписал про Хвостова, все как есть! - и злобно бросил трубку. Потом почувствовал угрызения совести, но перезванивать не стал. Пусть хоть до вечера дурак помучится. В горле пересохло. Соломон с трудом дошел до кухни и хотел чайник поставить, ибо сырой воды не пил никогда и ни при каких обстоятельствах, даже в Москве, где другие пушкинисты ее, кажется, пьют. Правда, понятное дело, что и здоровье их не столь ценно. Долго-долго искал Соломон спички, чтобы газ зажечь, и понял наконец, что спичек в доме нет. Просить у соседей счел ниже своего достоинства, да и нет никого сейчас, все либо на работе, либо, гады, сидят в закуте возле котельной и в домино со Степаном режутся; к Степану после давешнего сна стал Соломон испытывать что-то вроде небольшого страха, ну как и впрямь возьмет он этот самый дубль "шесть-шесть", неприятно это себе представлять, тем более, что дубль этот называют доминошники "гитлер". Опять влез пушкинист в пальто и, ни о чем не думая, как бы под наркозом, побрел на угол за спичками. Спичек на углу, однако же, не оказалось: баба в табачном киоске на его просьбу ответила сатанинским смехом, - их в Свердловске уже давно в свободной продаже не было, все теперь, говорят, с родной Бийской фабрики куда-то за границу идет, а импортные иди достань, испорчены у нас отношения с теми, которые спички делают. Так что иди, пахан, либо в винный, там в порядке общей очереди две коробки на нос, либо в универмаг, там с шампунем "Мухтар" для собак и с "шипром" и еще с чем-то в подарочном наборе целых десять коробок дают. Соломон ничего не понял: какие собаки? Но снова, как под наркозом, побрел куда-то в указанном направлении, не чувствуя, что идет он все медленнее и что воздуха вокруг становится все меньше. Знал он сейчас только одну цель в жизни: купить спички. Добрел пушкинист до винного, узнал, что спички есть, на рыло две коробки дают, даже три, если к ним плитку шоколада "Сказки Пушкина" возьмешь, а будешь ли, дед, третьим?.. Соломон даже головой не мотнул, сил не было, и встал в очередь, в которой тоже, конечно, были разговоры, но все на одну тему: хватит или не хватит, потому что цену повысили, шесть с копейками уже непереносимо, скорей бы царь был, хотя пять с копейками тоже не сахар, но все же легче. Соломон ничего этого не слышал, поле зрения сужалось, слух почти уже отказал старику, воздух отчего-то исчез совсем, снова вспыхнуло в сознании произнесенное громовым голосом артиста Царева: Ничего не знают Мойры О печалях... И тогда воздух исчез окончательно, остался лишь узкий и тесный коридор, по которому помчался Соломон навстречу брезжущему вдали свету, а там, как сейчас совершенно точно знал Соломон Керзон, его уже ожидал Пушкин с целым рядом не очень, пожалуй, приятных вопросов, на которые придется отвечать без всяких экивоков и ссылок на французские оригиналы. Врач "скорой помощи" долго и нудно ругалась с директором магазина, что два покойника за три месяца в одной и той же очереди - это все-таки перебор явный, тут, впрочем, несомненный паралич сердца, но докладную она напишет, не нужна ей никакая "Сибирская", своего спирта хоть залейся и он чище гораздо, и пусть директор пойдет и свечку поставит, что этот покойник - еврей, а тот - в нетрезвом виде был, ну, ладно, пусть опять торговлю открывают, ладно, ладно, если третий покойник тут же будет, то она за последствия не отвечает, процент умираемости на нее, чай, ложится, а не на директора... Бурча и ругаясь, врачи погрузили бренные останки Соломона в нутро ветхой своей машины и отбыли к моргу, где пушкинисту предстояло дня три пролежать в холодильнике до востребования родственниками. Единственным родственником, которого сумели отыскать, оказался муж племянницы покойного, уважаемый человек В.П. Глущенко, тревожить которого сейчас было никак нельзя, он вчера ответственных товарищей в центр проводил, а покойнику ничего не сделается, он в холодильнике. Родственников у пенсионера, таким образом, пока что не имелось, и чуть-чуть не докатился цвет российской пушкинистики до похорон за казенный счет, однако же не зря, оказывается, проповедовал Соломон Пушкина, принеся в жертву даже священный субботний отдых. Благодарные члены семинара забрали его из морга к вечеру того же дня, прибрали и положили в клубе фабрики имени Пушкина, - у директора клуба даже и разрешения никто спрашивать не стал, просто аннексировали малый зал под что хотели: хочешь, жалуйся, даром, что в штатском. Плакат и музыку оформили через военкомат, покойник был как-никак боевым капитаном в отставке, что еврей был - так даже хорошо, раз уж теперь покойник, а приятный был все же человек, сколько сплетен забавных рассказывал, прямо вспомнить одно удовольствие. И как венец всех мероприятий - уже от своей конторы, от других бы не оформили - дали семинаристы некролог в местную газету. Именно поэтому появился некролог в печати до нелепости быстро, утром следующего дня, из некролога свердловчане узнали о скоропостижной кончине члена партии с такого-то года, и еще члена социалистических писателей с какого-то другого года, и о соболезнованиях непонятно какой семье, и тому подобное. В числе свердловчан, потрясенных этой горестной вестью, - а было таковых, прямо скажем, очень мало, - имелся член партии с другого года, более раннего, однако не член писателей, но тоже видный литературовед - Леонид Робертович Берцов. Человек этот был хил плотью, но неистов духом. И вместо того, чтобы пойти в этот самый клуб, - а главным образом из-за того, чье имя клуб носил, имени этого Берцов без рвотных содроганий слышать не мог, - чтобы попрощаться с другом-врагом, полез престарелый хвостововед на антресоли, выудил оттуда бережно запакованную в опилки и в старый портфель втиснутую бутыль керосину, с прибавками некоторых особо активных и горючих веществ. И если менты еще не опечатали выморочную квартиру Соломона, то все дальнейшее должно было сойти гладко, ибо ключ к Соломоновой квартире Берцов подобрал давно, именно на такой вот счастливый случай, да и просто на всякий пожарный случай. Когда-то он мечтал из керзоновского архива просто выкрасть все материалы по Хвостову. Потом Соломон, как-то раздухарившись за чаем, хвастанул, что никому и никогда не понять ничего ни в его архивах, ни в картотеках, - так, мол, мудрено это все у него устроено, - не по алфавиту, не по годам, а как-то там исходя из числовых значений букв, а уж какие там он буквы использовал, это он и на смертном одре никому не расскажет. Так решил отомстить Соломон своим неблагодарным современникам и потомкам. В прошлом старый Берцов был сапером, воевал, впрочем, недолго, тяжкое ранение получил совершенно неважно куда, но опыт работы с зажигательными смесями все-таки имел. Квартира, на его счастье, оказалась пока что еще не опечатанной, но участковый мог явиться в любую минуту, и нужно было спешить. От пола до потолка шли книги, сами стеллажи тоже были деревянные. "Вот хорошо-то", - подумал хвостововед. Он совершенно не желал, чтобы его многолетняя работа и вообще вся жизнь из-за двух слов какого-то там негра с пейсами шли кому бы то ни было "под хвост". Угрызений перед памятью Соломона Керзона он тоже не испытывал: напечатал покойник до фига, а что не напечатал, то, стало быть, и не должно печататься вообще. Берцов прошел на кухню; там, на краю газовой плиты, обнаружил он тот самый чайник, ради разведения огня под коим пустился покойный пушкинист в свой последний путь. Ученый друг залил в чайник часть горючей смеси и стал аккуратно поливать Соломоновы книги и бумаги. Остаток разлил по полу, еще специально влил по стакану жидкости в каждый ящик письменного стола. Искушение поискать хвостовские бумаги Берцов подавил в самом начале. Вообще человеком он был твердым и решительным, все, что решал - исполнял, во что верил - в то верил безоговорочно и безоглядно, угрызения совести были неведомы ему даже в тридцатые годы, - поэтому он, кстати, даже и не сидел ни разу. Считанные секунды понадобились ему, чтобы приладить к Соломонову телефону хитроумное приспособление: звонок, все рано чей - и запланированная искра прыгнет в чайник с остатками горючей смеси, а там уж и вся квартира запылает, как факел. И тут Берцов бросился наутек вниз по лестнице, не ровен час позвонит кто-нибудь, чтобы спросить о времени гражданской панихиды, - тогда и похорон не понадобится, но уже ему, звезде хвостововедения. Из ближайшего автомата, отстранив трубку как можно дальше от уха, позвонил. Потом нажал на рычаг и спокойно пошел домой, дело было сделано. Теперь, пожалуй, можно и нужно было идти прощаться с покойным. Через час, прифарфорившись по мере умения, направляясь к известному каждому свердловчанину дому культуры им. А.С. Пушкина, - куда, впрочем, могли еще и не пустить, - не удержался, сделал крюк и прошел мимо Соломонова дома. У ворот стояли две пожарные машины и одна милицейская, - видать, милиция виновного подобрала. Берцов совсем успокоился и пошел в клуб. Его туда пустили. Хоронить Соломона должны были завтра, видать, с немалыми почестями. Берцов решил, что и на похороны тоже пойдет. Он больше не чувствовал никакой обиды на покойного, в душе его была тишина. Теперь нужно было браться за переработку состава тома "Библиотеки поэта". Час настал. В эти самые минуты тишина была и в другой душе. Принадлежала душа молодому милиционеру, старшине-участковому Алексею Трофимовичу Щаповатому. Всего третий месяц занимал он свой ответственный пост в местном дэ пэлиис стейшн, отделении милиции то есть, а вот уже сумел поймать одного виновного прямо у себя на участке. Для продвижения по службе успешная ловля виновных была нужна ему позарез. Список возможных преступлений на своем участке он давно уже прикинул, - но происходило все время не то, чего он ждал, и никто не хотел с ним фолоу ми ту дэ пэлиис стейшн ту клиэр ап дыс куэсчн. К примеру, казалось Алеше, что будет у него на участке групповое изнасилование, он к нему и готовился. А случалось вместо этого то, что из магазина No 53 происходило массовое хищение линолеума, который, кстати, вообще не собирался идти в продажу, так что молодцеватые ребятки из УБХСС немедленно Алешу оттирали. Афронтили. Потом ждал он, что нетрезвый частник собьет старуху. А вместо этого совершенно трезвый третий секретарь обкома въезжал в витрину. Тут уж ай эм сори, ю мэй драйв он, само собой разумеется. Ждал он, к примеру, наглого ограбления инкассатора ну прямо среди бела дня. А вместо этого какая-то богатырского сложения и весьма на его вкус привлекательная женщина - это на прошлой неделе было - набивала морду ему самому ранним-ранним утром, притом совершенно неизвестно за что, так, похоже, из общей нелюбви к милиции, да еще не просто била, а приговаривала: "По сусалам! По мордасам!" Стрелять в нее было не из чего, а сопротивляться небезопасно, зашибет еще безнаказанно. И опять ай эм сори... А ведь человек Алеша был не простой, он был человек олимпиадный: прошлым летом стерег в Москве какую-то важного правительственного значения тумбу, пьяных дружинников по подъездам раскладывал, чтобы враги не опознали, если наткнутся. Потом назад в Свердловск возвратили, но воспоминаний осталось на всю жизнь. Йес, бат оунли уыз дэ пээмишн ов дэ инспектар о дэ коот. Последняя фраза была, впрочем, не из той оперы: страницы насчет "в медвытрезвителе" и "в случае ареста" были из его разговорника беспощадно вырезаны, не по рангу это ему было. Только кусок от "ареста" по-английски остался, но запретный плод сладок, это все Алеша как раз вызубрил, остальное в памяти угасло как-то, а это - нет. Увы, вот преступления нераскрывабельного все никак не выходило и никак. Куандо эста авьерта эль маусолео? И никак. В прошлую субботу показалось Алеше отчего-то, что будет на его участке пожар, в результате преступного поджога. Хотя уже по опыту знал, что воспоследует из такого предчувствия какая-нибудь пошлая драка, да поломанный нунчак на месте преступления, - но приготовился все-таки, составил список по своему участку, записал всех ответственных за противопожарную безопасность. Итс элауд, его участок, что хочет, то выясняет. И тут - во вторник уже всего лишь только! - на тебе, настоящий пожар. Алеша помчался по вызову, словно красный петух по соломе. Пожарные прикатили, правда, еще раньше: после того, как у них вся пожарная часть выгорела и сами они еле живые остались - вон какие шустрые стали. Выгорела всего одна квартира, хозяин только что умер и наследников нету, кажется; ну, как водится, еще и перекрытиям урон и у соседей банки с вареньем полопались, иска гражданского будет сколько-то, но немного. Так что злостный поджог налицо, виновного потом найдем, а пока что есть ответственный. Поглядел Алеша Щаповатый в свои списки - и чуть не взвыл от восторга, потому что очень не любил он всяких бурят-казахов, счеты у него с ними личные были. Рожа казахская, нагулянная на русском сале, конечно же, немедленно была разыскана, - тем более, что Хуан затушил пожар практически в одиночку еще до приезда пожарных, как раз выходил из подъезда с обгоревшей метлой, когда его арестовали. Мало того, что на двух ставках советской кровью питается, так еще, гадюка, уже три года как ответственный за противопожарную безопасность. Упоенный Щаповатый сдал дворника конвоирам, а что для него, в высокий этот момент его короткой и бедной триумфами жизни, были вопли дворниковой сожительницы, неприятно непривлекательной бабы, которая ему, как-никак официальному лицу, чуть в морду ребенком не швырнула, а сдачи ей, увы, не дашь, она чуть не на восьмом месяце, и третье дите под ногами крутится, и все косоглазые, гады, во размножаются, скоты, мало того, что стоит у них торчмя день и ночь с русского сала, да не просто стоит, а все на баб на русских! А у Алеши в последние месяцы были, кроме служебных неудач, еще и сексуальные, лечиться пришлось тайком, от этого его злость только усугублялась. Ничего, в ближайшие часы эта желтая харя узнает на себе, какая большая, какая благоустроенная следственная тюрьма в городе Свердловске, главное, в каком она районе хорошем, в самом центре города, хоть подследственному это, пожалуй, даже и все равно. Пусть посидит, гнида, все меньше детей настрогает. Там ему самому детей заделают, вон, хрупкий какой, гнида. Со злорадным удовлетворением возвратился комсомолец Щаповатый на свое служебное место и стал думать: что такое может приключиться на его участке на следующей неделе. И намечталось ему почему-то, что не произойдет здесь вообще ничего. Пожалуй, это могло предвещать что угодно, вплоть до убийства, отягченного частичным расчленением трупа, но он всегда привык исходить из начальной версии и пошел в служебный туалет прикидывать: как долечил он то, что лечил, и готов ли к тому, чтобы внеслужебно отдохнуть, или нет. Получилось не очень утешительно, выходило, что не совсем он еще этот отдых заслужил. Но сил терпеть никаких не было, Алеша пошел звонить из автомата, - по другому телефону с таким делом он звонить никогда бы не рискнул. У автомата пришлось ждать. Кто-то большой и бородатый голосил в тугой, видимо, микрофон трубки: - Рувим - Осип - Моисей - Аарон - Натан - Осип - виза... Так что пусть подают на въезд, как раз по срокам очередь подойдет, вернутся, большое дело тогда заведем... Да не будет никакой процентной нормы... Черты оседлости тоже... Да передавали же, ты радио слушаешь или вообще никогда?.. Соломон, Лев... Наконец, тип закончил. Алеша вошел в автомат и дрожащим пальцем набрал заветный номер. Никто не ответил. Может быть, так оно и лучше. Надо сначала выздороветь. Отчего это бабы липнут к косоглазым? Очень скоро Лхамжавын Гомбоев получил свои два года строгого режима, а на следующий день Люся родила ему очередного наследника. Со зла поклялась, что в ЗАГСе запишет его Маоцыдуном, но там ее послали лечиться и без спросу записали Денисом - сказали, имя сейчас самое модное. А ей-то что до моды с уже тремя? И кто за ним, за дураком этим, в лагере теперь присмотрит? Он ведь, глупыш, думает, что он китайский шпион. А в самом-то деле он работает на подпольный центр маньчжурского правительства в изгнании. Пекин о нем понятия не имеет. Но дворником Люсю, конечно же, оформили очень быстро, где их теперь раздобудешь, нету дурней метлой махать. И донесения Степана потекли прежним каналом в прежнее место, - хотя, конечно, конспирация теперь стала уже не та, разве будет уважающая себя шпионка работать напрямую? Да и неинтересные это стали теперь донесения, с тех пор, как лысый жидовин загнулся. Вообще без жидов на свете неинтересно, на кого еще пакости разные спишешь? На муссонов еще, говорят, можно, но они ж разве вправду есть? На жидов лучше. Это Люся усвоила. И когда только Маньчжурия наведет во всем этом порядок? 4 Она никогда не брала деньгами, а только вещами. ТАЛЛЕМАН ДЕ РЕО ЗАНИМАТЕЛЬНЫЕ ИСТОРИИ И с желудком тоже вовсе не все в порядке было. Все тебе в порядке не будет: начальство вместо нормальной четвертой алкогольной формы норовит прописать шестую. Это значит бутылка чистой в день, а оно уже лишнее, с этого не похмелье наутро, а черт знает что, как опохмелишься, так получается сразу седьмая алкогольная форма, а за это сразу же выговор, а за что? И как Танька терпит? Но она-то железная, да и моложе, как мужика увидит, сразу трезвеет, - научиться бы. Платят неплохо. Но то плохо, что раз в месяц все деньги сразу, попробуй рассчитать, когда из казенного питья все время перелезаешь в свое: уследишь разве? В контакты по службе вступай с кем велят, а как вступишь не с кем велят, так тебе выговор за блядство, даже если не в рабочее время, и вычеты. А ей поспать бы. И придатки тут тебе, и печень, и пломбы ставить надо, а за какие радости, спрашивается, кроме как если мужик хороший выдастся? А когда он последний раз, хороший-то, выдавался - она уж и не упомнит. Вот был тот, Жан который, что все норовил попугая подарить и требовал, чтобы курить бросила. Красивый был, только его террористы пять лет тому назад угнали. Боливийцы иной раз бывают ничего, из южноамериканцев они лучшие мужики, хотя они же и самые дикие. Теперь мулата какого-то на среду прописали, фиг его там знает, только бы мытый был. И желудок вот к тому же. Кураги бы или чернослива хорошего. Вымыть, даже кипятком запарить, и сразу полкило натощак: сытно и для здоровья. Тоня порылась в кошельке и обнаружила, что денег там нет совсем. Очень удивилась, куда все подевалось, ведь рублей пятнадцать должно бы еще остаться. И прямо под ногами, в окурках, заметила угол трешки. Вытряхнула, значит, в бодуне. Пришлось смести мусор к середине комнаты и перебрать. Оказалось там больше, чем ожидалось, а именно - шесть трешек и до черта меди с позапрошлых разов. Рублей двадцать, так что и черносливу можно, и бутылку для себя, и еще чего-нибудь. Оделась, в коридоре споткнулась о стремянку, ни за что ни про что обматерила испанца, - потом самой стыдно стало, - и пошла на Палашевский рынок. Там оказался не то обеденный перерыв, не то санитарный хрен, пришлось ехать на Центральный на тридцать первом троллейбусе. Чернослив там точно должен быть, его советские люди вообще норовят в магазине купить, но она тебе не советские люди, у нее желудок и работа в алкогольной форме. Допиться бы до белой горячки, чтобы уволили. Да только вот Жан с попугаем все-таки был. Фигли же? Мало хорошего было в ее по сей день чистой биографии, а все-таки биография еще была, чин-то имела Тоня всего только лейтенантский. Это когда второй комплект звездочек на погонах к линьке готовится - вот тогда прощай, биография, дают тебе новую, как хрусталь, чистую, с ней живи, государство само решает, какую тебе иметь полагается. Но она, Антонина, сошка мелкая. Так ей и жить с натуральной, никому, кстати, не интересной. Родилась Тоня вскоре после войны в довольно захолустном и тогда, и теперь городе Ростове Великом, где много чего есть в смысле древних церквей, но мало чего есть в смысле чего жрать. Говорят в этом городе на "о". Собственно, это и все, что на сегодняшний день в Тониной памяти от родного города уцелело. Прочее само по себе отсеялось. Скучно там было и плохо. Как теперь ни плохо, а тогда еще хуже было. Разве только придатки не болели. Церковки там торчали из-за белых стен кремля и творожники казались праздничным блюдом. Тьфу. Кончила она школу и, даже невинности не потерявши, над чем потом сама смеялась, поехала в Москву поступать во ВГИК. Очень хотелось быть как там Доронина, или как там Мордюкова, или сама Целиковская. На экзамене вдохновенно прочла "Стихи о советском паспорте", спела знаменитую песню военных лет: И тогда, не стесняясь ничуть, наконец я признаться смогу, что тужурку твою расстегнуть мне труднее, чем сдаться врагу! Вроде бы у нее тогда контральто было, теперь вот прокурилось, а тогда она и не курила даже. Не помогло. Не приняли, конечно, куда там с невинностью соваться. Только что она, дурочка метр семьдесят четыре, тогда в этом понимала? Вышла из ВГИКа и пошла куда глаза глядят, и вот возле северного входа ВДНХ обнаружила объявление о наборе в школу женщин-милиционеров. Пощупала Тоня какой-то из своих бицепсов, вспомнила, что в ней как-никак метр семьдесят четыре, и поехала по адресу. И поступила без всякой "Тужурки". Кстати, с тех пор ее возненавидела. Проучилась она в той школе больше года, анкета была все так же чище первого снега, впрочем, от невинности, к счастью, избавил кто-то, сразу легче жить стало. Но перспектива в жизни маячила небогатая: предстояло стеречь всяких проституток-воровок, развешивать по мордасам и тому подобное. Ни фига себе ВГИК. Силушкой Бог не обидел, впрочем, за себя-то бояться нечего, - ну, да ведь за это и в школу взяли. Да радости-то? И вдруг появился у них в школе после занятий человек в штатском, как потом выяснилось, полковник из смежного ведомства, - теперь-то давно уж генерал-майор, но выше пойдет вряд ли, разве только на пенсию проводят со следующим чином. И предложил ей и еще, кажется, трем девкам - видать, хорошо просмотрев личные дела и медицинские карты, - некоторые, ранее не маячившие, перспективы. Для разговора приглашал в кабинет директора, а директора выгнал, погуляй, мол; Тоне сразу ясно стало, какое ведомство ею интересуется. Чего, значит, вам тут хорошего, девоньки, светит? А какой вкус у коньяка "Мартель" - пробовали? А "Филипп Морис" курили? А с презервативом японским усатым в крапинку фиолетовую общались когда?.. Не знаем, не курили, не общались. А за чем тогда дело стало? Складывай общежитские манатки, девонька, я, считай, все уже уладил, получишь комнату на Молчановке, квартиру пока не можем, у нас самих с этим туго, но надейся. И всей-то работы будет... Честными и прямыми русскими словами, избегая слишком уж медицински-грубой матерщины, объяснил Тоне, как, наверное, и остальным девушкам, но она с ними больше не виделась, что дело их простое: поддавать, давать, передавать, а когда велят - сдавать, выдавать, то есть. В случае болезни - 100% бюллетня. И лучшее лечение, конечно: ее здоровье государству - чистая валюта, а валюту вот как раз придется всю сдавать цент в цент, а взамен - сертификатами, - тогда еще были... Вправду ведь были. Тоня полковнику понравилась. Из Тони мигом сделали по документам фиктивную вдову, оказалась она зачем-то Барыковой, вот и все перемены в биографии, имя прежнее осталось. А Юрий Иванович Сапрыкин, его так и полковником звали и теперь зовут, Тоню всамделишно оценил, в тот же вечер ей, кстати, должное воздал и как женщине, и потом еще разок-другой. А потом началась работа на Молчановке. Иностранцы и те, что как бы. Первое время даже показалось ей, что в своем роде это все тоже вроде ВГИКа - деятельность как бы актерская, романтика, и шпионов ловить интересно, а давать им еще интересней, про это в романах ничего не рассказано. Девчонка тогда она еще совсем была, дура инфантильная. Однако же хватило инфантильности ненадолго. Скоро полное отчаяние наступило. Поняла, что всю жизнь так и будет пить и давать, выдавать, потом снова пить и так далее. Попробовала даже, чтобы из ГБ выйти, напиться до белой горячки. Ничего не вышло. Сунули на два месяца в Покровское-Стрешнево, напихали таблетками и накачали уколами до опупения - и назад, на Молчановку. Под зад коленом. Куда из него, из ГБ, выйдешь? Замуж? Ну, было, конечно, ну, влюблялась, не раз, не два, и всегда-то в женатых, в тех, что постарше. Зря, что ли, выговоры за блядство в рабочее время получала, другой раз за неделю три раза? Да разве подкаблучников от семьи оторвешь? В Мишку Синельского поначалу сильно втюрилась, в сослуживца. Сильно втрескалась, пока не уяснила, что к чему. И ленинградец какой-то на курорте даже предложение делал. Да нет, все одно пропадать. И радости от замужества - щи, что ли, готовить? И стала Тоня в глубоком, глубоком своем одиночестве доходить до полного отчаяния. Впрочем, желание допиваться до белой горячки как раз тогда и исчезло почему-то, не от надежды, а от безнадежности - не то к добру, не то к худу. Одного теперь только хотела, как от психушки оправилась: пожить одной. Тихо. Спокойно. Хоть бы в той же комнате, где испанский коммунист за стенкой и где Белла Яновна в кухне белье скалкой в баке размешивает. В покое, словом, чтоб оставили. Только ничего этого не будет, невозможно это. Ничего-то, Тонечка, ты не умеешь. Куда пойдешь? Сорок уже скоро. В домработницы? В уборщицы? В продавщицы? Все одно, куда ни пойти. А в секретарши? Так ведь опять давать надо будет, а денег и на трусы не заработаешь. Хотя, может быть, если бы из ГБ выйти и пить бросить, то и денег меньше потребуется. Вот если бы выйти, так и пить бы бросила, и даже курить. Нет, пустые, Тонечка, твои мечты. И семьи никакой нормальной на свете этом быть не может, - вон, ни одной и нету вокруг, все только грызутся с утра до вечера. Единственно что может еще быть, так дожить бы до пенсии, и делу конец. Любила себя Тоня настолько, чтобы шею в петлю не совать, хотя отвращение к жизни все-таки росло с каждым днем. Оттого и пила она, пожалуй, сильно больше положенного, оттого и зла была на всех и вся, и в квартире, и на службе, и на улице. И власть эту самую ненавидела, видимо, даже больше, чем те, кто деятельно боролись с нею по долгу службы или даже те, кто противились ей по соображениям чисто идейного порядка. Первых она видела немало, про вторых только слышала, неинтересны ей были и те и другие в равной мере. Ненавидела эту власть просто как личного врага, искалечившего ее жизнь, отнявшего молодость и собирающегося отнять все, что осталось. И ненавистью этой не делилась ни с кем не со страху, что попрут в края очень дальние, а по какой-то озлобленной скупости. Чтоб ни крупинки ненависти не пропало - всю, всю держала она при себе. Ибо понимание того, кому именно она служит, с годами сложилось у нее самое что ни на есть четкое. Какие там негры по службе, какие французы, какие индусы - давно было Тоне плевать. Работа есть работа, а таблетки казенные. И то хорошо, что ни одного аборта за всю жизнь не сделала - успевай только за полчаса, заранее, сглотать таблетку. Она успевала. Долго ли, коротко ли, но кило чернослива на Центральном рынке была не проблема. У какого-то кацо, не то генацвале, а вероятнее всего - аксакала, потому что усы уж очень отвислые, купила кило, заодно еще кулек чищеных грецких орехов, и домой поехала на том же тридцать первом. Дома помыла под горячей водой, успела, слава Богу, а то к двенадцати отключить обещали, и жадно стала есть, сплевывая косточки прямо на пол. Все равно грязный и все равно окурки. И вдруг показалось ей, что в беспорядке ее профессионально-холостяцкой квартиры явился какой-то дополнительный непорядок, изначально непредусмотренный. Ибо взгляд человека, который ест, особенно вкусное, устремлен обычно в пространство и блуждает, где может. И раскрепощенный вкушением среднеазиатского чернослива Тонин взгляд так вот блуждал, блуждал и вдруг зафиксировался на предмете, которому вообще-то полагалось бы уже некоторое время назад ускользнуть в разверстую пасть мусоропровода. Предмет был в Тонином жилье столь неуместен, что сердце лейтенанта поехало прямо в желудок, с которым теперь посредством чернослива должно было стать все в порядке, - и показалось обеспохмелевшей Тоне, что желудок у нее, кажись, вот-вот наладится сам по себе. Короче говоря, Тонино внимание привлекла ею же самою скомканная и брошенная на кресло без ручек газета - обертка от чернослива. Никогда она таких газет не видала, не читала, хотя и слыхала о них на службе. Лист газеты был не очень большой, примерно как "Литроссия", только название газеты набрано было черным. "Литроссию" по долгу службы приходилось выписывать - на свои! - ибо там, внутри, кроме вопросов пола и прочего, регулярно печатались "мутации" Сидора Валового, а они в той организации, где работала Тоня, приравнивались к политзанятиям. Правда, они как бы в стихах были, Тоня стихов читать не могла и не умела, но "Литроссию" выписывала, чтобы лишних выговоров не иметь, хватит и тех, что есть. Но на этом листе черным по белому стояло: "НОВОЕ РУССКОЕ СЛОВО". Нью-Йорк, значит, год издания офигительный, они там еще до революции антисоветскую пропаганду начали. И выходит, гадина, шесть раз в неделю на многих страницах, - во черносливу-то назаворачивать!.. Тоня расправила мятую газету и впилась в нее - очень уж любопытно стало. Вообще читала она мало и неохотно, "Аввакума Захова" вот прочла три тома, а потом надоело, что у героя в каждом романе ровно две бабы, ни одной больше, ни одной меньше, а потом еще и трахнул Аввакум свою сеструху-разведчицу из братской ГДР, так и вовсе Тоня к Аввакуму остыла: вкус хоть какой-то иметь надо. Вопрос о том, как попала эта газета на Центральный, Тоня временно отложила: за аксакала, конечно, взяться придется, но не вышло бы себе дороже, на него заявишь, а тебя же, не моргнешь еще, заставят с ним в контакт вступать. Стала читать. Смысл передовицы, славно так озаглавленной "Шалишь, Совдепия!", сводился к тому, что Ливерий Везлеев со своей камарильей шалит, стало быть, и западным странам пограживает. Подпись: Ст. Хр. Статья была глупая, но все равно захватывала самим фактом, - вот, оказывается, что такое "запретный плод", даже он на Центральном рынке есть. Еще на той же странице была реклама нью-йоркской фирмы, производящей слуховые аппараты, говорящей в присутствии заказчика по-русски, а также изготавливающей надгробные памятники из лабрадора заказчика. И еще про четырех лабрадоров была статья, которых купил в Канаде советский прихвостень, председатель президиума верховного совета СРГ Эльмар Туле, чтобы своим советским хозяевам подарить, там, мол, все лабрадоров держат покрупнее. Еще была реклама набора желудочных трав, раз и навсегда изгоняющих газы из желудка заказчика, и стихи какого-то еврея с русской фамилией, и чье-то заявление для печати, и сведения из глубоких источников, не предназначенные для печати, насчет того, что третья волна уж никогда, никогда не заменит первую волну, хотя у нее тоже есть лауреат и еще кто-то с еврейской фамилией, - а также по поводу того, что для Муаммара Каддафи возможна невыполнимость... В этом месте раздалось в комнате Тони сдержанное, но совершенно неожиданное и почти столь же неуместное, как "Новое Русское Слово", рычание. Она обернулась - и обалдела во второй раз за сегодняшнее утро. К ней явился гость. Гость был ей знаком, но откуда он взялся и, главное, зачем взялся? Посредине комнаты, разметя хвостом окурки и черносливные косточки, расчистив таким образом место и прямой, как палка, на таковое расчищенное место хвост уложив, сидел здоровенный рыжий с проседью пес, мордой лайка, телом овчарка. Сидел, свесив набок язык, обнажив желтые, сточенные, но все еще страшные зубы; сидел, смотрел на Тоню и всем своим видом говорил ей многое, по большей части совершенно понятное. Тоня быстро скомкала газету и бросила ее в угол: пес был официальным лицом, на два чина старше ее по званию. Некоторое время оба сидели молча, пес был телепатом высшей в СССР спортивной категории для тех случаев, когда это требовалось по инструкции или просто было ему выгодно, и скоро Тоня знала уже все, что полагалось. До прихода поезда оставался один час сорок шесть минут, того человека, которого нужно было встретить, звали так-то и так-то, делать с ним надо было то-то и то-то, и приказ обсуждению не подлежал. Потом пес деликатно вышел в коридор и спрятался за стремянку: Тоне нужно было переодеться. Пес указал Тоне на факт, что приедут двое, но получалось так, что и встречать, и привечать придется только одного. Тот, которого встречать не надо, показался ей чем-то знакомым, - пес на долю мгновения предъявил его портрет. Портрет второго, которого встречать-привечать, был совершенно неведом, но отчего-то заставил Тоню вздрогнуть, чему она очень-очень удивилась: ей ли, при ее работе и опыте, вздрагивать. Загнала она этот вздрог по