й зомби сделал немалый глоток. Правильный глоток получился, не закашлялся мужик. - Ну? - грозно спросила Дарья, отбирая бутылку. Мужик выхлебнул чуть не половину, так и себе ничего не останется. Тем временем зомби медленно опустил пустые руки и повернул к Дарье лицо. Чернота залитых тушью глаз быстро исчезала, под ней проступали самые обыкновенные голубые радужки. Мужик удивленно посмотрел на Дарью и с трудом произнес: - Вы похожи на мою маму... - он говорил по-русски, но с каким-то акцентом, и вдруг заорал: - Коньяк! Коньяк я пью!.. - А ты думал, я тебе сучка под жабры плеснула, а? - буркнула Дарья, добрея. Сатанинское выражение лица, с которым зомби сидел на ледовитом берегу вот уже сколько недель, исчезло буквально на глазах. Сейчас перед незамужней дочерью Витольда Безредных сидел просто босой, усталый, заросший бородой мужчина лет сорока, небольшого роста, в залысинах, и глаза теперь у него были не дьявольски-черные, а добрые, голубые, мутноватые, ласковые. То, что он говорил по-русски, было очень кстати, потому что Дарья с ее семейным положением, тяжким алкоголизмом и девятым размером лифчика никакого другого не знала. - Согревает... - тихо и печально произнес расколдованный зомби, зябко шевеля ступнями. Окаменевший перед телеэкраном от ужаса Витольд бессознательно повторил его движение - и, понятно, расплескал горчичную воду на текинский ковер тринадцатого века, - он опять лечился от простуды. Несмотря на коньяк, бывшему зомби действительно стало холодно. Сознание и память стремительно возвращались к нему, с тошнотой припоминал он свои более чем пятнадцать лет, в течение которых жил под властью чужой воли, под глупым чужим именем, без капли спиртного. Он вспоминал белые халаты, черные пещеры, до бесконечности изменяющуюся форму дудочек, финскую колбасу, снова халаты, снова пещеры. Сердобольная Дарья дала ему отхлебнуть еще разок - и остатки наведенного на его сознание гаитянского дурмана растаяли: зомби окончательно стал человеком, он вспомнил себя. В святом православном крещении, данном ему в осенние месяцы осенью сорок второго года на водокачке Пресвятой Параскевы-Пятницы, что была все еще цела в родном селе на западной Брянщине, получил он имя - Георгий. По законному отцу он имел также отчество - Никитич, ну, и фамилию тоже перенял отцовскую - Романов. Проще говоря, он был законным сыном сельского сношаря, что при селе Нижнеблагодатском, труды свои вершившего под псевдонимом Лука Пантелеевич Радищев, но при крещении в освященном браке зачатого дитяти устыдившегося и назвавшего священнику свое настоящее имя. Но тех далеких военных лет Георгий, понятно, почти вовсе не помнил. Самые ранние воспоминания его жизни относились к тем тяжелым дням, когда его матушка, могучая женщина с востока России, оставив узаконенного венчанием на водокачке супруга, погрузила в тачку двоих сыновей и еще дочку, которую имела от прежнего невенчанного мужа, и побрела вместе с танками, пушками и дивизиями немецкой армии куда глаза глядят, а глядели ее глаза на Запад, в Европу. Разлуку с нежно любимым благоверным избрала эта женщина, когда настал черед делать выбор: снова стать при недвижимом муже одной из простых деревенских Настасий, да еще с перспективой пострадать за венчание при немцах, или сматываться в Европу. Совдепов Устинья не столько боялась, сколько презирала: и за то, что такого мужика прозевали, да и прозевают, это ясней ясного, - и за первого своего мужа, угробленного по доносу, тоже мужчину не слабого; да и просто противно было ей в этой стране, живущей отрезками от майских праздников до октябрьских, от беспросветной обстановки трудовых будней и ежедневных двадцативерстных прогулок в приемную к районному прокурору. Устинья решилась уйти в Европу, надеясь, что красные туда не дойдут. Обольщалась, хотя, в общем-то, умна была. Шли они по развороченным трактам, по минным полям, по шпалам, а потом все больше по глухим лесам, полностью оторвавшись от таких же, как она с детьми, беженцев, от отступающих частей немецкой армии, тоже обольщавшихся насчет красных; и от битых-перебитых остатков венгерских, итальянских и еще каких-то воинских группировок, уже не обольщавшихся, кстати. Тина катила тачку, в которой сидел маленький Георгий на куче пожитков, а сзади, хныча и клянча, брели старший брат Ярик и сестра Кланя. Встречались на пути и дочиста сожженные села, и не видавшие никакой войны хутора, случалось обгонять кого-то и пропускать кого-то вперед, - из числа тех, кому еще меньше, чем Тине, улыбалась перспектива вкалывать на передовых стройках Крайнего Севера. Попадались отряды бандеровцев, - то ли даже махновцев, понять было трудно, - которые еще не решили, драпать им туда, куда все драпают, или быстро-быстро перекидываться червоными партизанами. Одна такая банда в глухой пуще за Черниговым на Тину польстилась, - хоть вообще-то с лица Тина страшна была очень, это ей и муж говорил не раз. Банда была так себе, стволов семь, пулемет станковый один, гранаты, другая мелочишка. Тина прикрыла ребятишек тачкой, достала из-под барахла "шмайссер" и встретила бой. Через десять минут все было кончено, банда полегла, и Тина позволила себе и детишкам полдня отдыха на законных трофеях. У банды оказался запас продовольствия на два года, из этого добра Тина отобрала только самое полезное, шоколад, тушенку, еще что-то, оружие, какое получше, - все это навалила на тачку, сверху посадила опять же Георгия - и покатила дальше на запад. Вот этот-то американский трофейный шоколад и вспоминался младшему, законному сыну великого князя Никиты и жены его Устиньи всю жизнь, было это первое его детское впечатление, к тому же очень обидное. Шоколад был горький - и малыш разревелся. И с тех пор не любил Америку, всегда ждал от нее подлости, наподобие горького шоколада, не то предчувствовалась ему грядущая страшная судьба, не то это он сам ее на свою голову накликал. Тина все шла и шла на запад, чувствуя, как война дышит ей в спину перегаром. Вместо уже привычной украинской речи, пополам с как-то выученной в потребных масштабах немецкой, вокруг стало слышно сплошное шипение; Тина вспомнила книжку великого писателя Максима Горького, где сказано, что у поляков язык змеиный, и догадалась, что дотопала до Польши, но и немецкие разговоры тоже иной раз удавалось подслушать, из них следовало, что дела у фюрера очень фиговые, а потому надо топать дальше. Скоро польская речь кончилась, пошла одна немецкая, однако дела у фюрера были еще фиговей, чем раньше. Когда что требовалось Тине, брала она из тачки банку-другую прессованной ветчины, либо пачку кофе, приходила под уютные немецкие окна и меняла: большая сила была тогда в качественных продуктах, а от кофе бауэрши так и вовсе слезы проливали. Не обходилось без столкновений, многим тогда интерес к Тининой личности стоил жизни. Тина дала себе относительно твердый зарок: после законного мужа в ее жизни никаких мужчин не будет. Хватит. Детей на ноги ставить надо. Была уже зима сорок пятого, когда Тина стала чуять дыхание войны уже не за спиной у себя, а где-то прямо по курсу. Семилетняя дочка, впрочем, уже начала матери помогать, иной раз даже костер раскладывала сама, а однажды повела себя совсем как настоящая женщина. Среди ночи прямо к их костру выкатился из леса неизвестного происхождения джип с четырьмя насмерть перепуганными людьми в штатском. Девочка даже маму не стала будить, просто взяла "шмайссер" и всех чужаков разом положила. Мать ее здорово отшлепала за это, запасов в джипе оказалось мало, только документы какие-то и мешок странных зеленых денег. Наутро Тина, закопав и джип, и убитых румынских министров, тихонько прошла на хуторок, расположившийся в котловинке между холмиками, убедилась, что немецкий тут звучит очень странно, ее тут не понимают, но зато очень хорошо понимают, что это за непонятные зеленые деньги. Сменяв всего-то пару бумажек на большущую сумку всякой еды, - а сумку-то, сумку вообще в придачу дали, бесплатно! - решила Тина деньги эти беречь. Видимо, в страшные дни конца войны зеленые деньги все-таки чего-то стоили. Может быть, даже только они. Тина не знала, что того же мнения придерживается весь мир. К лету Тина с детишками, незаметно для себя и для войск союзников, протопала сквозь Баварию и вступила в Эльзас. Здесь прятаться стало трудно, леса поредели, война, кажись, кончилась, язык кругом звучал вовсе непонятный, французский, но тут Устинье изрядно повезло: она неожиданно набрела на русский хутор, точней, на деревушку домов в тридцать. Вокруг деревянной православной церкви со сгоревшей колокольней жили потомки заброшенных Первой мировой войной во Францию кубанских казаков. Тину наняли батрачкой за харчи на четверых и не пожалели: работала Тина, как добрая дюжина казачек. К весне будущего года к ней вовсе привыкли, как-то спокойней жилось приемным детям Эльзаса за спиной этой могучей женщины. Тина иной раз вздыхала: мужа бы сюда, дом бы отстроить, да и... понимала, что муж ее и тут за свое ремесло взялся бы, сплевывала сквозь зубы и снова бралась за работу. Висевшая над всеми беглецами опасность быть снова возвращенными в Совдепию исчезла довольно быстро. Воеводы союзников, отвезя домой репарационное барахло, возвращались в Европу и собирались драться между собой, ни о какой выдаче бывших пленных уже и речи не заводилось. Устинья, жившая в русской избе, тоже, понятно, никакой новой речи завести не могла, казачье село - не то место, где французскую речь могут преподать. Но дети росли, дочка совсем уж невестой стала, и с опаской ловила Устинья голубую муть, то и дело мелькавшую в глазах старшего сына, Ярика. Негоже было растить детей в такой глуши, им нужно на ноги становиться твердо. Тина решилась. Собрала снова тачку пожитков, "шмайссер" выбросила, зато уцелевшие почти на три четверти румынские доллары, напротив, упаковала очень бережно и, провожаемая опечаленным эльзасским казачеством, пошла вдоль вполне уже восстановленной железной дороги из Меца на Париж. Потом были скитания по портовым городам, бесплодная попытка высадиться в Нью-Йорке, - Тине воспретили появляться в Штатах пожизненно, заподозрив в сношениях с коммунистами, - были заезды в какие-то бананово-лимонные республики, мешок с долларами отощал окончательно, и давно уже шли пятидесятые годы, когда пакетбот выгрузил семью Романовых в столице Пуэрто-Рико, большом и красивом городе под названием Сан-Хуан. Как она сюда попала и даже откуда приплыла - не взялась бы объяснить и сама Устинья, знала она только, что жить нужно в Америке, а чем Северная лучше остальных - ей никто не разъяснил. Здесь, в Сан-Хуане, ей вообще-то тоже проживать не полагалось, с пятьдесят второго года тут была вроде как бы тоже американская территория, однако Устинье надоели океаны, в общем, не то нарушила она данный по уходе из России обет безбрачия, не то целостность черепа кому-то нарушила, не то оба этих факта имели место, вспоминать про то не хотела. Она получила какие-то документы и была выпущена в Сан-Хуан с видом на жительство, детьми и остатками пожитков. Жительство в первую ночь получилось пляжное: нигде, кроме бесконечно длинной полосы городского пляжа, пристроиться не удалось, да и туда пробрались все четверо не очень легальным путем. Но как-никак было не холодно, солнце наутро взошло с востока, и по этой верной примете решила Тина, что никуда она отсюда больше не ездунья. Баста. Никуда она отсюда не двинется. И дала в том зарок, более или менее твердый. Английский у Тины как-то не заучивался, но неожиданно легко выучился испанский. Пошла она, как обычно, мыть ресторан за восьмерых да там же вышибалой подрабатывать. Полгода она копила деньги, прежние были совсем на исходе, еще призаняла у одной русской графини по фамилии Малкин, собственно, владелицы того самого ресторана, где заменяла значительную часть обслуги, - и открыла вблизи от главного рынка салон-гадальню с русским рестораном. Дело пошло, как шло все, за что Тина бралась, только историческая эпоха, да и география, мало ей способствовали. Все Устинье доставалось лишь с полным напряжением сил. Особенно оказались немолодые мулаты падки на борщ, на блины, на предсказания судьбы по картам, кофейной гуще, ногтю и цвету искр из глаз. Было Тине всего еще только сорок лет с хвостиком, вполне она еще могла рассчитывать и на супружеское счастье, и на несупружеское, но зароку своему осталась верна. Ну а если и не осталась, то кому какое дело. Разве ж мужики в Сан-Хуане могут водиться? А свой остался на Брянщине, где только заикнись про этот самый Сан-Хуан, так попросят не выражаться. Кланя перешла на заведование процветающей кухней при материной гадальне-ресторации, все Тинины детишки окончили плохонькую и очень скоро закрывшуюся русскую школу наподобие приходской, - вероятно, будет точней сказать, что школа сама окончилась. Старший сын, Ярик, вовсе отбился от рук, неделями не ночевал дома, потом, кажется, завербовался в "зеленые береты", и слухи пошли о нем удивительные. В последний раз матушка видела блудного сына из окна своей кухни, и был он в форме американской морской пехоты, а выражение глаз его было мутно-голубое, очень огорчившее дальнозоркую Тину. Домой он, понятное дело, не пришел, даже, говорят, имя и фамилию переделал на испанский лад. Без большого сожаления Тина отсекла старшего сына от сердца, убедила себя в том, что дурные отцовские черты перешли именно к нему, а вот лучшие - достались младшему, законному, не "привенчанному", через одиннадцать месяцев после венчания родившемуся, это особенно важно, нареченному в святом православном крещении в честь Георгия Победоносца. Тот, впрочем, как и старший брат, не выдался ни ростом, ни телосложением, а уж лицом, конечно, не уродился особенно, - зато обладал абсолютным слухом, сам научился играть на флейте, и по классу оной принят был в высшую музыкальную школу Сан-Хуана, которую содержало местное общество развития креольской музыки. Флейтой владел он превосходно, хватал почетные стипендии одну за другой, даже великий старик де Фалья, доживавший свой долгий век именно в Сан-Хуане, его как будто похвалил, и собирался принять участие в каком-то международном конкурсе, - и вот именно тогда роковая настырность окаянных гринго испортила ему жизнь. Сектор информации института Форбса о земном бытии Никиты Романова знал давно, но с той поры, как князь в употреблении спиртного перешел на пиво собственной варки, связь с ним утратил. Лишь Кеннеди, после упорных розысков, удалось вновь найти со сношарем контакт, предложить ему всероссийский престол, - ну и получить от него категорический отказ. Помотавшись вокруг него год или два, агенты Форбса собрали немало ценных материалов: стало ясно, что слова своего сношарь не изменит ни на миллиметр, но обнаружилось также и то, что имеет князь Никита, помимо незаконных, еще и двух совершенно законных отпрысков мужеска пола. Сектор генеалогии предложил Форбсу незамедлительно начать всемирный розыск Устиньи Романовой вместе с ее двумя царскими и одним подлым дитем. Поиски сожрали массу денег и времени, но в конце концов привели на пуэрториканскую территорию, то бишь на территорию государства, "свободно присоединившегося к США". Отчасти оказалось поздно: старший сын Устиньи, великий князь Ярослав Никитич Романов, взяв от американской армии все, чего хотели его тело и душа, канул в глухие южноамериканские дебри, да в такие, в какие и сотрудники Форбса путешествовать побаивались. Но, к счастью, молодой и полный творческих сил флейтист, великий князь Георгий Никитич Романов, оказался на месте, а на отречение сношаря в пользу младшего сына вполне, казалось бы, можно рассчитывать. И это даже несмотря на то, что законным сношарь соглашался считать только старшего сына, прижитого по любви, до свадьбы. Однако же из-за того, что метрические книги на водокачке Пресвятой Параскевы-Пятницы велись аккуратно, по ним получалось, что оба сына сношаря в крещении получили имя в честь Георгия Победоносца, - Форбс на этого святого даже обиделся. Далеко не сразу разобрались в институте, кто из законных детей сношаря есть кто, а когда разобрались и попытались сношарю дать разъяснения, старик запутался вконец и отрекаться вообще ни в чью пользу не пожелал. Еще менее чем со сношарем улыбалась Форбсу перспектива иметь дело с самой Устиньей Романовой. Ее биографию удалось довольно подробно изучить, и тогдашний предиктор, слепец из Вермонта, указал, что в случае столкновения с этой волевой женщиной дело для США может кончиться очень плохо. Осенней ночью над Сан-Хуаном зарядил тропический ливень, подул неприятный ветер, а Георгий Романов возвращался необычайно поздно с сольного концерта, который давал перед еврейским благотворительным обществом. На повороте переулка он был неведомо кем схвачен, усыплен, сунут в мешок и вывезен в штат Колорадо. Устинья пролила скупую богатырскую слезу, умом постигнув, что и младшему сыну от отца тоже многое дурное досталось, раз уж он мать одинешеньку на чужой сторонушке бросил со всем хозяйством, - и вернулась к прерванному гаданию, в клиентках на этот раз была как раз сама вконец обветшавшая графиня Малкин. А Георгий проснулся уже только в глубинах Элберта, откуда мог выйти лишь претендентом на российский престол - или не выйти вообще. Приличных кандидатов в ту пору, как на грех, у США почти не было - даже и на свой-то собственный президентский пост, - так что Форбс за Георгия ухватился очень крепко. Но оправдались худшие его опасения. Георгий Романов отлично знал, кто такой его отец, знал, что и отец, и брат, и он сам вполне могут претендовать на высшие титулы в той стране, из которой мать укатила его сидящим на тачке. Правда, по-русски он говорил плоховато, но это с жителями Пуэрто-Рико вечная история, так сказать, вестсайдская, на всех языках они говорят неважно. Непреодолимы оказались два других барьера: неукротимая любовь Георгия Романова к музыке и необоримое отвращение ко всем видам власти. Тогда Форбс отправил Георгия в отдел перестройки личности - иначе говоря, зомбирования, но в институте этого слова не любили - и получил прогноз возможной перестройки, и оказался он плохим донельзя. Отвращение к власти еще можно было в этом Романове перебороть кое-как, но тогда его страсть к музыке, к флейте, обещала возрасти во многие сотни раз. Америка рисковала получить в России царя, играющего на дудке, а плясать под нее для Штатов было бы просто неприлично. Надежды Форбса на доброкачественность кандидата лопнули, как мыльный пузырь. Форбс нехотя возвратился к ленивому перебиранию всяких князей Романов Романовых и Николаев, Андреев и снова Романов, каковые чуть ли не все были из хилых боковых линий, отпрысками морганатических браков, а то и вовсе самозванцами - последние Форбсу были даже как-то симпатичней подлинных. А вот сдуру похищенный Георгий Романов был передан группе магов для полного зомбирования и употребления в дальнейшем на какой-нибудь несложной работе: терпеть живого, законного, формально имеющего все права на русский престол среди свободных граждан Элберта было для Форбса немыслимо. Пусть этот Романов станет индейцем, негром, австралопитеком, кем угодно, только пусть перестанет быть самим собой. Даже если от этого он не перестанет играть на флейте. Бустаманте, тогда еще очень молодой и почти не обуреваемый подозрениями, что другие маги норовят его переволшебить, - это пришло позже, - всесторонне обследовал подлежащую зомбированию личность и совершенно заслушался неаполитанскими мелодиями, которые личность исполняла на флейте, - Георгий Романов знал их много, в Сан-Хуане он много раз выступал перед мафией и получал от нее небольшую стипендию. Бустаманте обсудил с начальством детали, дождался третьего новолуния с момента возгорания сверхновой звезды в созвездии Змееносца и наложил на Георгия Никитича увесистое гаитянское заклятие. Внешние черты несостоявшегося наследника престола переменились мало, только глаза ему словно черной тушью залило, невидима стала мутная романовская голубизна, заснула наследственная магия пола да и вовсе перестали его числить Романовым. Отныне он носил данное не без ехидства имя Вяйно Лемминг, говорил он только на финском и на ломаном немецком, день и ночь играл на дудочке. Бустаманте проверил прочность наложенного заклятия и передал бедного зомби для дальнейшего ценного употребления в дело. Специально собрали в Боливии группу врачей-нацистов, из числа тех, по следу которых уже по пять евреев за каждым ползло с пыльными мешками, приказали всем работать, - характерно, что приказывал им Цукерман, - и больше полутора десятилетий покинуть элбертовское подземелье Леммингу-Романову было не суждено. Он разучивал под руководством нацистов ворожительные мелодии: на одну шли крысы, на другую - летучие мыши, на третью - феминистки, на четвертую - сторонники партии Индийский Национальный Конгресс, на пятую - сторонники энозиса Кипра, на шестую - латиноамериканские прозаики, на седьмую - ортодоксальные марксисты-коммунисты, чистые помыслами и душой в лучшем своем понимании. Больше мелодий нацисты не придумали, требовалась именно седьмая, и где-то на вершинах ЦРУ решили, что для нужд грядущей российской реставрации может оказаться очень полезно утопить десяток миллионов сторонников отжившего строя в Ледовитом океане. С помощью аэрофотосъемки быстро нашли место на северном побережье Гренландии, чтобы, когда придет пора, туда зомби-крысолова усадить - пусть играет, напротив как-никак Россия. Впрочем, никто отчего-то не подумал запросить предиктора: а ну как это место приглянется и еще кому-нибудь. А зря. Узнали бы тогда наперед про ледяную избушку Витольда, про небезопасность этого места. Но реставрация все никак даже и не намечалась, и долгие годы репетировал Лемминг-Романов свою заунывную мелодию, нацисты вымирали понемногу, а прочие размышляли - не лучше ли было бы сдаться евреям. Наконец Форбс решил, что подготовка реставрации дозрела до стадии, так сказать, молочно-восковой спелости, и зомби-крысолов был сброшен с парашютом на территорию дачи Витольда, за которой в США, конечно, присматривали, но вот уж с чем, а с космическим ведомством Форбс ничего общего не желал иметь: нету никакого космоса, как в Китае сказали, так и есть. Но рано или поздно левая американская рука дотянулась до правой, и лучшие мозги нации сообразили, что зомби попал на дважды социалистическую территорию. Но это уже не имело значения. Кто же мог знать, что никакой призрак коммунизма по России давно не бродит? Что побредут в воды Ледовитого океана только те немногие, которые в грядущей России никому бы и не мешали? Что врагов реставрации в России, глядишь, вообще не окажется? И кто ответит теперь перед американским налогоплательщиком за средства, изведенные на содержание врачей-нацистов, на твердокопченую колбасу для зомби? В недрах Элберта - и выше - разразился дикий скандал, эхо которого через уши осведомленных болгарских товарищей долетело до ушей советского руководства и принудило генерала Шелковникова в честь уцеления России перед кознями американцев приказать свояку стряпать внеочередную долму и любимую запеканку с матерным названием: свояк, после лечения, проведенного дедом Эдей, стал готовить еще лучше, только вот зопник в России был съеден уже почти весь. В Штатах тем временем поиски виновных, вспыхнув, словно степной пожар, так же быстро и угасли: налагал заклятие на Романова-Лемминга Луиджи Бустаманте, а ему пока что даже за самую дурную работу не полагалось выносить ни малейшего выговора. Тогда о Лемминге, бесплодно дующем в дудку где-то у черта на рогах, вообще забыли, но полагали, что он вообще давно погиб, а то и не было его вовсе никогда. Ему ведь полагалось дудеть в свою дуду, лишь пока ненавистные коммунисты не пройдут по морскому дну первые сто метров - а дальше, извините, хоть трава не расти в Гренландии. Дальше, словно использованная ракета-носитель, сделавшая свое дело, Лемминг-Романов был никому не нужен. Нет, был нужен. Эта красивая, могучая женщина и вправду напомнила пробужденному флейтисту и чертами, и манерами незабвенную маму и почти столь же незабвенную сестрицу. Она вся лучилась благожелательностью. Но кругом было так ненормально холодно!.. Георгий счел за благо отхлебнуть еще разок из протянутой бутылки. Незаходящее арктическое солнце, выглянув из-за наползающей снежной тучи, сверкнуло на обращенном к небу донце бутылки. - Пошли в уютство, - решительно сказала Дарья, беря расколдованного мужика под локоток. Витольд, сидя в зимнем саду, убедился, что дочь его и впрямь тащит укрощенного зомби к своему разбитому окну. Он тут же отдал приказ выставить у входа в дочерние апартаменты охрану, да и иллюминатор вставить ей самый бронебойный, как только она со своим кадром через прежний, выбитый пролезет. Витольд знал, что его дочь, захомутав свежего мужика, счастлива бывает довольно долго, пока из запоя не выйдет. Бывшего зомби, кажется, с непривычки да с расколдовки вовсе развезло. Слава Богу, наваждение кончилось! Так думал Витольд, облегченно шевеля пальцами ног в очередном тазу с противопростудной горчичной водой. В районе Западного Таймыра входили в воду последние, кого завлекла туда гренландская дудочка, кто очень хотел в Гренландию, кто обречен был не знать покоя до тех пор, пока не упрется в ее берег. Последним ушел под воду дирижер Шипс, беззвучно вымахивая привычные такты "Тоски по родине". Воды Карского моря сомкнулись, принеся спокойствие сотням растревоженных душ. Россия по ним даже не всплакнула. 13 Невозможно человеку сесть на двух ко-ней, натянуть два лука, и невозможно рабу служить двум господам: или он бу-дет почитать одного и другому будет грубить. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ФОМЫ, ТЕКСТ НАГ-ХАММАДИ, СБ.11, СОЧ.2, СТ.52. - Им, стало быть, не в жилу? - глухо спросил маршал, ставя на столик непригубленную рюмку. Такая же непригубленная стояла и на трех других столиках, с трех других сторон биллиарда. Себе подполковник четыре рюмки налить не решился, налил одну неполную, да и ту только нюхал вот уже вторую партию кряду. Партией их игру назвать было трудно, ибо маршал играть не умел, а подполковник делал вид, что не умеет, маршал к тому же по обычаю не показывал лица, так, из-за спины тыкал кием в зеленое сукно и передавал ход. После достаточно долгого чередования тыканий маршал предлагал ничью, шары снова укладывались в пирамиду, и игра начиналась снова. Что биллиард, что коньяк одинаково играли в разговоре бутафорскую роль. Впрочем, большого внимания к докладу со стороны маршала подполковник тоже не замечал. - Так точно, товарищ маршал. Кажется, у них вообще есть сомнения насчет целесообразности сохранения в России патриаршего престола. Как я выяснил, их претендент пронюхал - он же историк, - что его предок, отец первого из Романовых, как раз патриархом служил, он был возведен в патриархи Лжедимитрием Вторым, которого называют еще Тушинским вором. Так что от патриаршего престола одни неприятности могут быть и плохие воспоминания. Нынешний патриарх, по мысли Свиноматки, запятнан, еще, правда, не решили, чем именно. Он будет должен сложить с себя сан и отправиться замаливать грехи в Пимиеву пустынь, это под Курском... - Сам знаю, - буркнул маршал, нюхая рюмку. Не врал он, действительно, далекое почепское детство вправду берегло в недрах маршальской памяти какое-то такое похожее название. - Простите, товарищ маршал. Переговоры с самим патриархом они или уже провели... - Или уже не проведут... - маршал сказал это одними губами, но хотя подполковник и не видел его лица, натренированный слух все уловил. Подполковник хорошо читал по губам со спины. Он продолжил: - Или поручат их мне. Свиноматка, кроме того, добился, что Олух дописал и подписал чуть ли не собственной рукой, - а она, сами знаете, не действует у него с января, - приказ о награждении Павла Романова званием Героя Социалистического Труда... - Ужо... - выдохнул маршал. - И потребовал, чтобы я в два дня обеспечил его достойными рекомендациями для вступления в партию. Вся так называемая августейшая семья, уже очень увеличившаяся, расселяется мною по резервным дачам. В последние дни я вышел на след очередного родства. Во время войны перед наступлением на Почепском направлении Курской дуги... Маршала передернуло - такой бестактности он все-таки не ждал. Ну да ладно, недолго уже. - Покойный отец претендента сделал ребенка медсестре, Ларисе Борисовне Коломиец, ныне проживающей в Ногинске Московской области, на пенсии. Сын живет там же, работает мастером на керамическом заводе. Мать при этом категорически отрицает факт сожительства с Федором Романовым. - Не дура, - буркнул маршал почти вслух. - Не хочет связываться. Правильно делает. Но убрать, чтоб не забыл! - Как можно, товарищ маршал. И последнее. В Калининградский порт прибыл сухогруз "Генриэтта Акопян", доставил тысячу двести тонн свежемороженой рыбы пирайя из Южной Америки, коносаменты на этот фракт Свиноматка затребовал через меня, полагаю, это опять попытка завязать какие-то контакты с наиболее реакционными южноамериканскими режимами и хунтами, не исключаю даже выхода на самого Спирохета. - Сволочь, - буркнул маршал, которому доклад уже надоел до крайности. - Все у тебя? - Так точно, товарищ маршал. Маршал молча подошел к буфету. Со спины можно было решить, что он безумно занят чтением грузинских букв на этикетках. Именно здесь, в биллиардном бункере, хранил маршал коллекцию грузинских коньяков - память о боевом грузинском друге и прочих славных сынах грузинского народа. Армянских он не держал принципиально, армян вообще по понятным причинам не переваривал, хотя и собирался как минимум одного в ближайшее время съесть. В верхнем ряду, словно выбитый зуб, зияла среди коньяков дырка, похоже было, что бутылку отсюда недавно вынули. Однако же маршал спиртного не пил почти вовсе, да и кто же пьет свою коллекцию? У маршала эта дырка в ряду, как и многое другое нынче, вызывала потепление на душе. Такая удача, как та, что выпала ему третьего дня, стоила не одной только жалкой бутылки, которую он в припадке щедрости подарил конюху. Тот сделал на складе совершенно исключительное открытие, и удачу эту маршал воспринял как доброе предзнаменование. Но не рассказывать же о своих радостях подполковнику. Еще зазнается, хоть и не успеет, надо полагать, слишком много знает, пора уже ему и честь знать. - На фига тогда внешний министр? - одними губами сказал маршал, не подозревая, что подполковник все ясно слышит. - Европа тогда наша будет, а прочие пикнуть побоятся. И сельскохозяйственный на фига? Мы ж возьмем всех, все у нас из Европы будет. И никто не нужен... И ты не нужен... Говорил маршал только для себя, но говорил явно лишнее. Сухоплещенко воспринял его слова как окончательную резолюцию на некоем документе, уже несколько лет составлявшемся в подполковничьей душе. В бессмертную душу у других людей он не верил, но о существовании таковой у себя знал точно и не собирался кому бы то ни было позволить ее загубить. - А как у нас? Сухоплещенко должен был ответить "не могу знать", но решил побаловать начальство безвредной информацией с перчиком: - Не все хорошо, товарищ маршал. Адмирал Докуков сочиняет челобитную на высочайшее имя. - На чье? - На высочайшее. Имени не проставил. Он просит разрешить ему выйти замуж за друга юности Ливерия. В свете разрешения на однополый брак племяннику высочайшей особы... - Ах... вот на какое высочайшее. Ну, хрен с ним, он в маразме. Уберешь и его тоже, сразу с прочими, кстати. Иди уж. До Троицка в багажнике, дальше сам. Живо! Подполковник почувствовал, что аудиенцией уже злоупотребил. Пожалуй, в другое время он подумал бы о возможных последствиях этого недосмотра. Но нынче было не до того, и даже плевать на все неудобства путешествия в багажнике. В конце концов, дел сегодня по горло, где еще их и обдумать, как в багажнике. Ивистал снова был один - если, конечно, не считать вовеки присутствующего собеседника, кровинушки, сына Фадеюшки. Лето было в разгаре, и клумба у памятника кровинушке уже трижды из положенных пяти загоралась радостными цветами. Оставались два траурных дня. Впрочем, маршал предполагал, что его в эти дни дома не будет, да и вообще, может быть, дни эти на сей раз покажутся не столь траурными, как обычно. Тем более, когда сейчас, буквально накануне выступления верных войск с валдайского плацдарма на столицу, приключилось счастливое событие. Третьего дня, сразу наутро после возвращения с Валдая, через старшую горничную попросил у Ивистала аудиенции неожиданный человек: конюх Авдей Васильев, тот, что при жеребцах Гобое и Воробышке кровинушкиных состоял, про которого маршал и не вспоминал годами. Ясно было, что не по пустяку, прислуга у маршала свое место знала, - ну, велел допустить. Конюх прямо с порога чистосердечно рухнул маршалу в ноги и застучал лбом об пол. Маршал такой способ разговора в душе одобрил и, как всегда, стоя к визитеру спиной, велел сию минуту доложить, какого черта. Конюх поведал, что накануне предпринял расчистку сарая, смежного с конюшнями, и там наткнулся на нераспакованные еще с сорок шестого года ящики. Маршал и сам знал, что там что-то из прежних коллекционных приобретений лежит нераспакованное, но заниматься ли такими пустяками накануне взятия власти? Оказалось, что заниматься этими пустяками - самое время, ежели хочешь какую-нибудь положительную эмоцию наподобие кайфа словить в столь значительный момент. Из объяснений конюха следовало что-то столь невероятное, что маршал решил на находку все-таки взглянуть, мигом доехал до конюшен и увидел, что старый колпак говорит правду. В восьми ящиках, поднятых дворней Ивистала, помнится, из силезских штолен, лежала аккуратно упакованная и прекрасно сохранившаяся Императорская Царскосельская Янтарная Комната. Как тут не словить кайф даже самому хладнокровному коллекционеру, а Ивистал был не самым хладнокровным. Распаковывать Комнату и устанавливать - а маршал сразу решил занять ею биллиардный бункер, а если не поместится, то черт с ним, с бомбоубежищем, можно сломать перегородку и второй бункер занять, заодно и Буше туда всего, кроме двенадцати главных картин, перевесить, любоваться, словом, Комнатой маршал пока все же не стал. Ограничился тем, что поставил у конюшни дополнительную охрану, Авдею коньяк выдал и несколько безделушек в бункер к себе унес. Жаль, что и Авдея по случаю этой находки тоже пустить в расход придется. Образованный ведь человек, отец у него, помнится, где-то профессором служил. И честный тоже человек Авдей. И непьющий. Но оставлять нельзя. Непьющий маршал был сегодня почти пьян - и от неутихающей радости по поводу янтарной находки, и от предстоящего взятия власти, - а, быть может, еще и от очень долгого созерцания грузинских этикеток, чередуемого с нюханьем четырех рюмок вокруг биллиарда. Маршал тяжело опустился в кресло, закрыл глаза и ушел в свой нескончаемый, адресованный Фадеюшке внутренний монолог. После пятьдесят шестого, конечно, многое в жизни переменилось, и к лучшему, и к худшему. Журил себя внутренне маршал за то, что допустил он прежнего отца народов - себя он уже считал нынешним, - до того, что тот себя окружил неверными и ненадежными людьми. Он, Ивистал, себя вообще окружать не будет, и без того не все хорошо, так еще и окружение. Он будет один. Чтобы ни на кого не опираться, никого не бояться и ни от кого не зависеть. Власть - она власть и есть. Ее делить нельзя. Ее только начни делить - по волоконцам ее у тебя отберут, по ниточке растаскают, там деревушку, тут сельцо, глядишь, не царь ты, а одна фекалия. Нет! Вся, вся власть в государстве должна быть в одних руках! От самого верху до самого низу! Чтобы и правительства не было вовсе, вместо него пусть все рядовыми будут, только мнение Главного к сведению принимают. И чтоб на местах тоже никакого начальства не было: со всеми вопросами сразу ко мне. Да и какие вопросы особенно там быть могут, когда мы Европу уже возьмем, все довольны будут и всем из Европы по потребности? Чем не коммунизм? Ивистал решил, что в его новой России коммунизм состоится не позже будущей весны, потом вынул из кармана красное райское яблочко, не очень еще зрелое, нестерпимо кислое, и медленно съел его. Армия какая-то расплывчатая, заново все делать надо, размышлял Ивистал дальше. Не надо и в ней тоже начальников никаких. Все сам решу. На хрена бронетанковый маршал? Просто - маршал. Один - и больше нету! Простой чин, почти солдатский. Адмиралы зачем? Тоже справлюсь. Сухопутные войска - на хрена они нам вообще, когда Европу уже возьмем всю, а ведь дальше-то море? Вот разве маршала умораживания кем-нибудь оставить. Ивистал вспомнил недавние славные маневры на севере и сладко облизнулся. Хорошая это вещь - умораживание. Россия так всегда побеждала. Нет, Сухоплещенко все же придется в расход, жаль, но иначе нельзя. Маршал подумал еще о том, что можно бы второе райское яблочко съесть, но воздержался, очень уж кисло. А то вообще-то стоило бы кисленького откушать, за упокой, скажем, боевого друга Джанелидзе. В душе его можно помянуть, обойдется без яблока. Все эти грузины хорошие были, только очень доверчивые. Джанелидзе мемуары написал, но разве это хорошо - доверять широким массам обывателей все тайны жизни и сокровенные движения души? Издал бы - ну, два экземпляра, себе и мне. Ну, третий экземпляр - своей вдове, со мной посоветовавшись. Вон, предбывший отец народов даже и для себя мемуаров не написал. А ведь было чего, поди, сукину сыну грузинского народа вспомнить! Ой, было! Почитать... бы. Впрочем, когда уж тут читать, если вот-вот коронуюсь, сверху донизу всем заправлять буду. Пусть Сухоплещенко за меня читает, либо Авдей. Ах, да я же их в расход. Хотя вообще можно бы и почитать на досуге. Не мемуары Джанелидзе, конечно, а свои. Надо ж их все-таки прочесть когда-нибудь. Только ведь они, эти мемуары, и не врут ничего о военных тропках-перепутьях, только в них правда-матка и нарезана сочными ломтями. Соавторы старались, не кто-нибудь. Все свои мемуары маршал издавал в двух томах, искусно воруя полгонорара за второй том; коль скоро соавтор обозначен на первом томе, хрена ли ему платить за второй? Пусть или оглоблю сосет, или другого соавтора найду. Молодого и талантливого. Кстати, не забыть в расход и соавторов. Ивистал перевел глаза с коллекционного шкафа на соседнюю стену, посредине которой висела пустая багетная рама. В эту раму до сегодняшнего дня была вставлена фотография - сам Ивистал с Фадеюшкой, но сегодня, решив принять Сухоплещенко в биллиардной, он, лица своего не желая никому казать даже с фотографии, оттуда ее вырезал и спрятал. Совсем маленький на снимке Фадеюшка, года четыре ему там, не припомнить даже, то ли там он уже сиротка, то ли нет еще. О самой жене, кроме как насчет посмертных ей подарков, Ивистал почти уже не вспоминал, а вот именно свое собственное лицо рядом с бедным кровинушкой видеть Ивисталу было неприятно. Маршал не зря нынче во всероссийские цари собрался, но только в память Фадеюшки. Ведь это Фадеюшку, не кого-нибудь, звал он в былые годы Царевичем. Это ведь в память того, давнишнего прозвища Фадеюшки собирался нынче Ивистал Максимович Дуликов в императоры, в цари всея Руси! Кровинушка! Как от