час среди дубравы; и жемчуг держит стражу величаво, в узорах дивных сберегая пламя, рожденное и скрытое тенями. Венец, покров и серебро страны - они в движение вовлечены, как зерна на ветру, как ключ в долине, - все светится в мерцаньи со стены. Темнеют три овала посредине: лик Матери, и с двух сторон узки, как две миндалины, в уставном чине над серебром воздеты две руки. И темные ладони в тишине пророчат царство в образе старинном, что зреет до поры плодом невинным и наводнится ручейком единым, единосущным, вечно светлым Сыном в невиданной голубизне. Так говорил ладоней взлет, но лик ее - уже открытый вход, в тепло вечерних сумерек ведущий. И свет улыбки, на устах живущей, в неверной мгле блуждая, угасал. В земном поклоне царь сказал тогда: Неужто ты не слышишь крик, идущий из глубины сердец, и страх гнетущий,- мы ждем твоей любви; скажи, куда ушел зовущий лик; куда зовущий? С великими святыми ты всегда. В своей одежде жесткой царь продрог, он в одиночестве познать не мог, как близок он ее благословенью и как ото всего вокруг далек. Безвольный царь раздумием объят, и пряди редкие волос висят, скрывая в прошлое ушедший взгляд, и лик царя, как тот, в златом овале, ушел в широкий золотой наряд. (Чтоб встретить Богоматери явленье). Две ризы золотых мерцали в зале в прояснялись в отблесках лампад. КАРЛ XII ШВЕДСКИЙ ТЕРПИТ ПОРАЖЕНИЕ НА УКРАЙНЕ Короли минувших династий- суть горы над морем пристрастий, людских надежд и несчастий. Недоступны для бурь, для ненастий, грядут, под бременем власти ни на миг не сгибая плеча. От одетых во злато пястей никому не отъять меча. *** Юный король, родную страну покинув, дошел до Украйны. Глубоко ненавидел он и весну, и женского сердца тайны. На скакуне суровом он был, как булат, суров, к стопам ни девушек, ни жен он не швырял даров. Ни об одной не видел грез - лишь, если гневен был всерьез и злобою несыт- то рвал с девических волос очелья маргарит. Ему бывало по нутру еще иначе гнать хандру: возьмет девица на миру кольцо взамен кольца,- вступает и король в игру: стравить борзым юнца. Он грозно шел издалека, презревши север свой, чтоб гасли скука и тоска в пучине боевой, он твердо меч держал - пока не высохла его рука: не в силах удержать клинка, войны не доиграв, жестоко уязвлен судьбой, но все же, созерцая бой, он мог потешить нрав: смотрел с коня поверх голов, впивая каждый миг - со всех концов, из всех углов, звучал металл булатных слов, и возникал колоколов серебряный язык. Знамена с яростью борьбы рвал ветер в этот час, как тигр, вставая на дыбы, когда в атаку вел трубы победоносный глас. Но, споря с ветром и трубой, взрывался барабанный бой: был четок шаг пажа - не отвлекаемый стрельбой, он сердце нес перед собой, до гибели служа. Здесь магм земных густел замес, вставали горы до небес, эпохе вопреки,- противнику наперерез, с оружием наперевес, колеблясь, как вечерний лес, ломились в бой полки. Все было в дым обличено, и не по времени темно бывало иногда - но падало еще одно огнем объятое бревно, взрастал пожар горой, вставал чужих мундиров строй - войска неведомых губерний; сталь в хохоте рвалась порой, и правил битвою вечерней одетый в серебро герой. Полощут радостные стяги, и в битву выплеснут сполна избыток власти и отваги, и чертят вдалеке зигзаги над зданиями пламена... И ночь была. И битва вскоре утихла. Так, когда пришел отлива час, выносит море тела, и каждый труп тяжел. Сурово серый конь ступал (не зря в сраженьи он не пал), тропу средь мертвецов нащупав, и перешел на черный луг, и всадник видел, что вокруг блестит роса в одеждах трупов, еще недавно - верных слуг. В кирасах кровь стоит до края, измяты шлемы и мечи, и кто-то машет, умирая, кровавым лоскутом парчи... И он был слеп. В самообмане скакал вперед, навстречу брани, с лицом, пылающим в тумане, с глазами, полными любви... ФРАГМЕНТЫ ПОТЕРЯННЫХ ДНЕЙ Как птицы, позабывшие полет, давно отяжелевшие в бессилье, которым стали бесполезны крылья, и выпито из них земною пылью все светлое, чем дарит небосвод; они хотят, почти как листопад, к земле приникнуть, - как ростки, едва взошедшие, в болезнетворной дреме и мягко и безжизненно лежат, перегнивая в рыхлом черноземе, - как дети в темноте, - как мутный взгляд покойника, - как радостные руки, бокал поднявшие, дрожат от муки и прошлое далекое зовут, - как крики тонущего, что замрут под гул колоколов в ночном тумане, - как сохнущие в комнатах герани, - как улицы, погрязшие в обмане, - как локон, заслонивший изумруд, - как солнечный апрель, когда, толпясь у окон лазарета, больные смотрят на потоки света, которыми уже с утра одеты все улицы, что им в окно видны; больные видят только блеск весны, смех юности, гонящий тени прочь, не постигая, что уже всю ночь жестокий шторм завесы в небе рвет, жестокий шторм с морей, одетых в лед, жестокий шторм шумит над городком, легко на воздух поднимая весь бренный груз земли, что гнев и ярость за окном, вдали, что там, вдали, могучим кулаком была бы сметена толпа больная, чья вера в солнце лишена сомнений ... Как ночи долгие в листве осенней, летящей по земле холодным дымом так далеко, что здесь ни с кем любимым для слез уже не отыскать приюта, - как девушки нагой шаги по кручам, - как выпивший вина в лесу дремучем, - как слов пустых бессмысленная смута, которая упрямо входит в уши, и глубже, в мозг, пронизывая душу, овладевая телом, мысли скомкав, - как старики, проклявшие потомков пред самой смертью, так что целый род от муки роковой не ускользнет, как роза, взросшая в теплице, под свод, к отдушине в стекле стремится и, вырвавшись на волю из темницы, под рыхлым снегом гибель обретет, - как шар земной, под гнетом мертвых тел остановившись, начинает стынуть, - как человек, пошедший под расстрел, в могиле корни силится раздвинуть, - как погибают маки полевые лишь потому, что прикоснутся вдруг их корни к древней бирюзе браслета внизу, в могиле, - и среда расцвета со смертью встретится впервые луг... И часто дни бывали таковы. Как будто некто слепок головы моей пронзал стальной иглой зловеще. Я чувствовал азарт его жестокий, как будто на меня лились потоки дождя, в котором искажались вещи. ЗИМНИЕ СТАНСЫ Теперь обречены мы дни за днями спасаться от мороза в тесной шкуре, всегда настороже, чтобы над нами не взяли верх разгневанные бури. В ночи мерцает лампы кроткой пламя, и веришь свету ты, глаза прищуря. Утешься: там, под снеговым покровом уже растет стремленье к чувствам новым. Ты насладился ли минувшим летом цветеньем роз? Припомни блеск былого: часы отдохновенья пред рассветом, шаги среди молчания лесного. Уйди в себя, зови веселье снова, встряхнись - источник радости лишь в этом. И ты поймешь: веселье не пропало. Будь радостен, и все начни сначала. Припомни крыльев голубя сверканье, круженье в облаках, тревожный клин, - все мимолетное, - благоуханье цветка, предчувствие в закатный миг. Божественным увидит мирозданье тот, кто в творенье божества возник. Кто внутренне сумел постичь природу, тот отдал ей сполна свою свободу. Тот отдал ей себя всего без меры и без надежды ощутить иное. Тот отдал ей себя всего без меры, без мысли, что утратил остальное. Тот отдал ей себя всего без меры, и в вихре чувств, не мысля о покое, он поражен, что сердце охватила трепещущая, радостная сила. *** Нас не лишить ни гения, ни страсти. Граф Карл Ланцкоронский "Нас не лишить ни гения, ни страсти": одно другим по воле вечной власти должны мы множить, - но не всем дано в борьбе до высшей чистоты подняться, лишь избранные к знанию стремятся, - рука и труд сливаются в одно. Чуть слышное от них не смеет скрыться, они должны успеть поднять ресницы, когда мелькнет мельчайший мотылек, - одновременно не спуская взора с дрожащей стрелки на шкале прибора, и чувствовать, как чувствует цветок. Хотя они слабы, как все созданья, но долг велит (иного нет призванья) от самых сильных не отстать в борьбе. Где для других - тоска и катастрофы, они должны найти размер и строфы и твердость камня чувствовать в себе. Должны стоять, как пастырь возле стада; он словно спит, но присмотреться надо к нему, и ты поймешь - не дремлет он. Как пастырем ход вечных звезд измерен, так час и путь избранникам доверен созвездий, бороздящих небосклон. И даже в снах они стоят, как стражи: улыбки, плач, реальность и миражи глаголют им... Но вот в итоге плен; жизнь или смерть колени им сломила, и миру этим новое мерило дано в прямом изломе их колен. ЙОЗЕФ ВАЙНХЕБЕР (1892-1945) ИЮЛЬ О златой разлив, о простор морской, блещешь, просквозив смутною строкой - о, простор какой! По лугам спеша, ринуться в покой, сердце отреша - сердце отреша, дав мечтам полет,- и скорбит душа, и душа поет. И скорбя, душа блещет, словно клад, чувства всполоша, словно темный взгляд - словно темный взгляд, словно ветра всхлип,- тяжкий аромат от цветущих лип... ОКРАИНА Домишки здесь, у края, стоят, дремля, здесь город, отмирая, глядит в поля; газоны палисадов больны вконец, и от летучих ядов мертва земля. И дети, и подростки больны вокруг, и застарело жестки мозоли рук, набросан в каждый угол забытый сор, молчат толпою пугал ряды лачуг. Почти что по привычке приходят в парк девицы-лунатички,- вороний карк,- и жадно ловят взор твой, и прочь бредут, сквозь мглу и воздух мертвый, все шарк да шарк. Обличья, как облатки, смывает мглой, фонарные лампадки - во тьме гнилой. С погоста ветер пыльный, таясь, ползет, приносит дух могильный и праха слой. Но лишь остынет воздух, падет роса - опять в отборных звездах все небеса, и птицы, что застыли средь вышины - парят в закатном штиле, как паруса. ПЕРЕУЛОК В НЕАПОЛЕ Гирляндам тыквенным, а также дынным, нет счета на балконах. Очень ловко мамаша оттирает керосином с дитяти вшей. Под бельевой веревкой еще другая - грудь дает ребенку с романскою свободой и сноровкой. Ревет осел, притом во всю силенку, разносчик вторит собственным наречьем. Ни пяди нет, чтоб отойти в сторонку. Здесь обонянью защититься нечем: здесь чистят рыбу, помидоры варят, воняет сыром, видимо, овечьим. Торговец, как пират, глядит на скаред, и, кажется, мечтает с голодухи, как в воскресенье мяса кус поджарит. И тучами висят и вьются мухи. РИМСКАЯ ОСТЕРИЯ Увиты стены виноградом сплошь, ряды столов и хромоногих кресел. Здесь отдыха не будет ни на грош, но чад тебя от Рима занавесил, от мух жужжащих, от багровых рож, - довольно: погулял, покуролесил. Но красное зазря в охотку пьешь - становишься скорее туп, чем весел. Два кельнера не движутся с постов, как цезари: меж тем отряд котов на свежие обглодки налетает. Дурман, скандал и вонь: однако вдруг от ближней церкви колокола звук, тяжел, как вечность - прогремит и тает. ТЕОДОР КРАМЕР (1897-1958) ХЛЕБА В МАРХФЕЛЬДЕ В дни, когда понатакыно пугал в хлеба и окучена вся свекловица в бороздах, убираются грабли и тачки с полей, и безлюдное море зеленых стеблей оставляется впитывать влагу и воздух. И волнуется хлеб от межи до межи, - только в эти часы убеждаешься толком, как деревни малы, как они далеки, и трепещут колючей листвой бодяки, лубенея на пыльном ветру за проселком. Постепенно в пшенице твердеет стебло, избавляются зерна от млечного сока, - А над ровным простором один верболоз невысокие кроны вдоль русел вознес, отражаясь в серебряной глади потока. Только хлеб в тишине шелестит на ветр, да кузнечик звенит, - вся земля опочила, лишь под вечер, предвидя потребу косьбы, деревушки, в прозрачной дали голубы, на часок оглашаются пеньем точила. ПОСЛЕДНЯЯ УЛИЦА Эта улица, где громыхает трамвай по булыжнику, словно плетется спросонок, прочь из города, мимо столбов и собак, мимо хода в ломбард, мимо двери в кабак, мимо пыльных акаций и жалких лавчонок. Мимо рынка и мимо солдатских казарм, прочь, туда, где кончаются камни бордюра, далеко за последний квартал, за пустырь, где прибой катафалков, раздавшийся вширь, гроб за гробом несет тяжело и понуро. И в конце, на последнем участке пути, вдруг сужается, чтобы застыть утомленно у ворот, за которыми годы легки, где надгробия и восковые венки принимают прибывших в единое лоно. *** Если хочет богадельщик наскрести на выпивон, то, стащивши из кладовки инструменты и веревки, на пустырь выходит он. Там, где падаль зарывают - можно выкопать крота. Воронье орет нещадно, и, хотя уже прохладно, голубеет высота. Богадельщик в землю тычет то лопатой, то кайлой. Он владельца шкурки гладкой зашибает рукояткой, чтобы сразу дух долой. Опекун скандалить станет - нализались, подлецы! С кротолова взятки гладки: лишь винцо шибает в пятки хмелем затхлой кислецы. ПЕСНЯ ПО ЧАСАМ К восьми над рынком - тишь, теплынь; как сода, день истаял в синь; в навозе тонут воробьи, сидит громила в забытьи у стойки. Сойдется в десять цвет пивнух, в гортань ползет коньячный дух. Товар панельный в сборе весь, но за деньгой в карман не лезь: обчистят. Вот полночь: наползает мрак, кто мерзнет - нюхает табак. Наизготовку - сталь ножа, от жалости к себе дрожа, раскиснешь. Горчинка - два часа утра. Для шлюх - последняя пора. Вконец пустеет тротуар. Плати: додешевел товар до точки. Четыре: день недалеко, хлеб вынут, скисло молоко, бредет домушник и, журча, течет пьянчужечья моча: о Боже. О ВЕЛИКОМ ХОЛОДЕ НАКАНУНЕ НОВОГО 1929 ГОДА На Святого Стефана* пришли снегопады, завалило распадки, дома, палисады, и над плавнями, белый настил распуша, стекленела и стыла стена камыша. Встала стужа, колодцы до дна проморозив, у саней отставала оковка полозье, старики говорили, что, мол, никогда не случалось такие видать холода. Ветер льдисто хрустел в человеческом горле, батраки простужались и наскоро мерли, задубевший, обглоданный труп оленька отыскался у самых дверей кабака. Звезды, вестники долгой морозной погоды, озирали озимых убитые всходы, виноградники, сгинувшие в холоду, и озерную гладь, что лежала во льду. В полыньях, не умея добраться до суши, били крыльями и примерзали крякуши, и любой, кто решался дойти по снежку, их легко набирал по мешку. * 26 декабря ЗИМНЯЯ ОТТЕПЕЛЬ Выдается тепло в середине зимы: застилается все пеленой дождевою, оживают ручьи этой странной порой, и топорщится жнива стернею сырой, и гуденье идет сквозь еловую хвою. Отступают снега, и увидеть легко, как под паром покоятся мрачные зяби, как на старых покосах гниют клевера, как погрызена зайцами в рощах кора, ибо дочиста съелись остатки кольраби. Сучья, стужей отбитые, наземь летят, свекловица, что на поле сложена с лета, раскисает и пенится, бурт за буртом, чтобы смрадлм горячим окутать потом чуть обсохшие ветви кустов бересклета. Что ни день, то хозяйству разор да урон; мокнут ветошь и пакля под черной соломой; от села до села - непролазная грязь, и в тумане плывет, все мрачней становясь, солнца, странно разбухшего, шар невесомый. МАЙСКИЕ КОСТРЫ Приходит май, и в час ночной чисты под кряжем небеса; но ударяют холода, и вот - кристалликами льда впотьмах становится роса. Протяжно рогу вторит рог, тревогою звучат они: спешат на склоны сторожа, и разгораются, дрожа, вкруг виноградников огни. Затем в долины дым ползет, отходит холод в высоту; огонь мужает, - вот уже теплеет от межи к меже, где дремлют дерева в цвету. Туманя кипень лепестков высоких, озаренных крон, спасенье гроздьям молодым приносит сладковатый дым, струящийся со всех сторон. ЛЕТНИЕ ТУЧИ В самый жар, в тишине разомлевшего дня, на мгновение солнце закатится в тучи, - и мрачнеют луга и, во мгле возлежа, долговязой крапивой трепещет межа, и ознобом исходят окрестные кручи. Обрывается в роще долбежка желны, колокольцы отары молчат виновато, лишь ракитовый куст зашумит невзначай, да протянется к небу сухой молочай, увязающий комлем в земле кисловатой. Выступает тягучими каплями сок на репейниках в каждой забытой ложбине; все дряблее межа, бузина все мертвей, как чешуйки, жучки опадают с ветвей и, запутавшись, мухи жужжат в паутине. Даже осенью почва куда как жива по сравнению с этой минутой в июле: прогибаются тучи, и видно тогда, как в забытом пруду загнивает вода, где на ряске стрекозы от зноя уснули. * * * Угрюмо сорняком обсажен черным, дремал в долине переложный луг, неспешно заволакивался дерном, и с голоду над нам орал канюк. Дотаял снег и обнажил суглинки - все борозды, что некому полоть, - Как жалкий ворс, топорщились травинки, а воздух все светлел, до мая вплоть, пока не приключился день дождливый, - для сорняков настала благодать: понаросло полыни и крапивы, да так, что даже почвы не видать; цвела пастушья сумка, стебли спутав, грубел чертополох, и без конца висел над логом крик сорокопутов, расклевывавших заросли горца. В осиных гнездах умножались соты, неукротимо крепли сорняки, - и местности обычный дух дремоты навеивали только сосняки, - осотом щеголял любой пригорок, кружили семена и мошкара, - и диковато, как полночный морок, смотрели из лощинок хутора. * * * Трясинами встречала нас Волынь, пузырчатыми топями; куда ни ткни лопатой, взгляд куда ни кинь - везде сплошная цвелая вода. Порою тяжко ухал миномет, тогда вставал кочкарник на дыбы; из глубины разбуженных болот вздымались к небу пенные столбы. Угрюмый профиль вязовой гряды стволами оголенными темнел у нас в тылу, и черный блеск воды орудиям чужим сбивал прицел. Позиция была почти ясна; грязь - по колено; яростно дрожа, сжирала черной пастью глубина все робкие начатки дренажа. В нее, как в прорву, падали мешки, набитые песком, и отступил, покуда кровь стучала нам в виски, кавалерийский полк в глубокий тыл. Мы пролежали до утра плашмя, держась над черной топью навесу, и до утра, волнуя и томя, пел ветер в изувеченном лесу. ВИНТОВКИ В ДЫМУ В конце дневного перехода по склону вышли мы к селу; на виноградню с небосвода ночную нагоняло мглу. Зачем не провести ночевки средь шелковиц и старых лоз? И пирамидами винтовки поставил в темноте обоз. И, отгоняя горный морок, костер сложили мы один из лоз, из листьев, из подпорок, из обломившихся жердин; рыдая глухо, как с досады, на пламя ветер злобно дул, почти лизавшее приклады и достававшее до дул. Одну усталость чуя в теле, сейчас от родины вдали, уже не думать мы умели о горестях чужой земли, - мы грелись им, необходимым теплом обуглившихся лоз, и веки разъедало дымом, конечно, только им, до слез. НОЧЬ В ЛАГЕРЕ Часовой штыком колышет, с хрустом шествуя во мраке, нездоровьем вечер пышет, наползая на бараки. приближая час полночный, тени древние маячат; у канавы непроточной с голодухи крысы плачут. Полночь проволоку ржавит, шебурша ночным напилком, и патрульный не отравит жизни мошкам и кобылкам, - ну не странно ли, что травы зеленеют с нами рядом, там, где грозные державы позабыли счет снарядам! Слушай, как трещат семянки! Чтоб рука не горевала, тронь винтовку, и с изнанки проведи вдоль одеяла: чуток будь к земному чуду, - память о добре вчерашнем дорога равно повсюду и созвездиям, и пашням. ЛОШАДИ ПОД ДЕЛЛАХОМ У полка впереди - перевал, и пришлось избавляться в дороге от пушек тяжелых, - а купить фуража - на какие шиши? Интендант покумекал и стал за гроши продавать лошадей во встречавшихся селах. По конюшням крестьян началась теснота, ребра неуков терлись о дерево прясел, - но в зазимок поди, прокорми лошадей, - становились они что ни день, то худей, и глодали от голода краешки ясель. Позабыв о грядущих вот-вот холодах, воспрядали от сна оводов мириады, чуя пот лошадиный, и язву, и струп, и клубами слетались на храп и на круп, сладострастно впуская в паршу яйцеклады. На корчевку, на вспашку гоняли коней, - словом, жребий крестьянской скотины несладок. Но иные сбежали, - идет болтовня, мол, за Дравой, к исходу осеннего дня слышно ржание беглых, свободных лошадок. ХУДОЖНИК Прокорма не стало, обрыдли скандалы, ни денег, ни хлеба тебе, ни угля; покашлял художник, сложил причиндалы, и кисти, и краски, - и двинул в поля. Он всюду проделывал фокус нехитрый: пришедши к усадьбе, у всех на виду вставал у холста с разноцветной палитрой и тут же картину менял на еду. Он скоро добрел до гористого края и пастбище взял за гроши в кортому, повыскреб замерзший навоз из сарая, печурку сложил в обветшалом дому, потом, обеспечась харчами и кровом, на полном серьезе хозяйство развел: корма запасал отощавщим коровам и загодя все разузнал про отел. Порой, уморившись дневной суматохой, закат разглядев в отворенном окне, он смешивал известь с коровьей лепехой и, взяв мастихин, рисовал на стене: на ней возникали поля, перелески, песчаная дюна, пригорок, скирда - и начисто тут же выскабливал фрески, стараясь, чтоб не было даже следа. ВОЕННОПЛЕННЫЙ Он в горы с конвоем пришел, к сеноставу, в мундире еще, чтоб трудился, как все, покуда хозяин спасает державу - расчистил бы непашь к осенней росе, чтоб истово пни корчевал в непогоду, справлял бы в хозяйстве любую нужду, чтоб в зимние ночи, хозяйке в угоду, по залежи горестной вел борозду. Однако на фронте поставили точку, хозяин вернулся: такие дела. Хозяйка ему подарила сорочку и с грушами штрудель в дорогу спекла. Вот тут ему шкуру как раз да спасать бы, не место в хозяйском дому чужаку, - но год, проведенный средь горной усадьбы развеял по родине дальней тоску. В капустном листе - настоящее масло, по-щедрому, так, что не съешь за присест; однако горело в душе и не гасло прощанье, хозяйкин напутственный крест. И странную жизнь он себе предназначил: в единую нитку сливались года, он вместе с косцами по селам батрачил, однако домой не ушел никогда. ВЕРНУВШИЕСЯ ИЗ ПЛЕНА Разрешенье на жительство дал магистрат, и трава потемнела в лесу, как дерюга, - на окраину в эти весенние дни, взяв мотыги и заступы, вышли они, и от стука лопат загудела округа. Подрядившись, рубили строительный лес, сколотили на скорую руку заборы, - каша весело булькала в общем котле, и по склонам на грубой ничейной земле созревали бобы, огурцы, помидоры. Поселенцы возили на рынок салат, и угрюмо глядели навстречу прохожим - только голод в глазах пламенел, как клеймо, им никто не помог - лишь копилось дерьмо, все сильнее смердевшее в месте отхожем. В перелоге уныло чернели стручки, корешки раскисали меж прелого дерна, на опушке бурел облетающий бук, где-то в дальнем предместье ворочался плуг - но пропали без пользы упавшие зерна... И мороз наступил. В лесосеках опять подряжались они, чтоб остаться при деле, - пили вечером чай на древесном листу, и гармоника вздохи лила в темноту. Загнивали посевы, и гвозди ржавели. КОНТУЖЕННЫЙ Тот самый день, в который был контужен, настал в десятый раз; позвать врача - но таковой давно уже не нужен, навек остались дергаться плеча. Сходил в трактир с кувшином - и довольно, чтоб на часок угомонить хандру: хлебнешь немного - и вдыхать не больно сырой осенний воздух ввечеру. По окончаньи сумерек, однако, он пробирался в опустевший сад, и рыл окопы под защитой мрака совсем как много лет тому назад: все - как в натуре, ну, размеров кроме, зато без отступлений в остальном, и забывал лопату в черноземе, что пахнул черным хлебом и вином. Когда луна уже светила саду - за долг священный он считал залечь с винтовкою за бастион, в засаду, где судорога не сводила плеч; там он внимал далеким отголоскам, потом - надоедала вдруг игра, он бил винтовкой по загнившим доскам, бросал ее и плакал до утра. МАРТОВСКИЕ СМЕРТИ Когда межу затянут сорняки и вспыхнет зелень озими пшеничной - в деревне умирают старики, весенней смертью, тяжкой, но привычной. Сам воздух, будто некая рука орудует, в кого постарше целя, чтоб тот залег в могилу тюфяка, с которой встал-то без году неделя. Они лежат, одеты потеплей, и слушают - занятья нет приятней, - как треплет ветер кроны тополей, как шумный гурт прощается с гусятней. Взвар застывает коркой возле рта, без пользы стынет жирная похлебка; при них весь день дежуря, неспроста домашние покашливают робко. Еще успеют увидать они, как дерева проснутся от дремоты, - но чем светлей, чем радостнее дни - пономарю все более работы. ШАРМАНКА ИЗ ПЫЛИ От света и зноя земля горяча, трещат, рассыхаясь, скамьи, и ветер, желтеющий дерн щекоча, проходит сквозь пальцы мои. Итак, это, стало быть, день выходной для тех, кто ничтожен и нищ. Стучатся в ограду волна за волной шум улиц и гомон жилищ. Размеренно кружатся тучки вдали, листва выгорает дотла. С акаций летят лепестки, и в пыли блестят, словно капли стекла. И кажется - голос шарманки возник в неспешном кружении дня, вином и коврижкой лаская язык, кружа и листву, и меня. Шарманка незримая, ты наяву из пыли поешь мне, и впредь позволь позабыть, что на свете живу и ручку твою завертеть. С зубцами незримого вала сцепясь, комод и корзина с бельем поют, образуя высокую связь с набивкой в матрасе моем. Так будем щедры... Пусть всю жизнь напролет зазубренный крутится вал! И вот паровозный свисток запоет, трава зашумит возле шпал, уронит замазку рассохшийся паз, и вся эта пыль вразнобой посыплется в песню, и слезы из глаз покатятся сами собой. * * * Я думаю, мне было бы по силе уютный ресторанчике завести в таком предместье, где поменьше пыли, для клиентуры младше тридцати. С утра и днем все было б чин по чину, любой бы кушал то, что заказал, но к вечеру бы скидывал личину и наполнялся жизнью сад и зал. Клиенты без различия, без ранга с охотой стали бы наверняка вальсировать и приглашать на танго, хлебнув вина, а можно - молока. Не пачкались бы скатерти, салфетки, не преступало меры озорство, скандалы были б очень-очень редки, а может быть - совсем ни одного. И мне порой приятно было б тоже припомнить золотые времена: я выходил бы в залу к молодежи и вместе с нею пел бы допоздна. В ПОЛЕ На гравии блестя слегка, мерцают дальние огни. Еще острей от ветерка тяжелый аромат стерни. Темны пространства пустырей, струится сырость от земли, шуршат крапива и кипрей, и псы разлаялись вдали. Для мака время подошло дозреть, коробочки клоня, Твоей руке сейчас тепло: она касается меня. Движенья ветра так слабы, и вьются у моих висков одни лишь пенные клубы почти незримых мотыльков. Твой стон и сладостен, и слаб, и мне сегодня стоит он не больше, чем любой из жаб под норость выбранный затон. Струится вглубь тяжелый сок, миг длится, жизнь уходит прочь. Под пальцами опять песок, уже к концу подходит ночь. СТАРИК У РЕКИ Где город кончается и переходит в поля, где илом и гнилью прибрежной пропахла земля, замшелый рыбак доживает свой век, и вода течет с незапамятных лет сквозь его невода. В привычку - стряпня и починка сетей старику, из города носит и нитки, и шпиг, и муку; он дружбы не водит ни с кем, но со всеми вокруг знаком, и выходит к порогу на первый же стук. Бывает, зайдет поселенка, укупит леща, к нему плотогоны погреться бредут сообща, садятся к столу, коль погода снаружи дурит, и все умолкают, когда старикан говорит о мерном теченьи реки, о сетях на ветру, об илистых поймах, о рыбе, что мечет икру, и губы похожи его на сочащийся сот, на гриб-дождевик, от которого споры несет, - даются слова все трудней и трудней старику, не так уж и много рыбак повидал на веку, и за день устал, и давно задремать бы ему, и сплавщики тихо его покидают в дому. * * * Там, где копоть кроет подъездные ветки, что ведут до самых заводских ворот, ни пырей, ни вязель не хранят расцветки, щелочью и маслом вымаран осот. Там земля буреет, напрочь обесплодев, вар, лоскутья толя, словом, хлам любой уминают фуры тяжестью ободьев, так же, как известку и кирпичный бой. Сколь травы полоски ни грязны, ни узки, но полны рабочих в середине дня: смотрят, как шлагбаум весь дрожит при спуске, как шагает крана черная клешня. Здесь, когда не жарко, топчутся подростки, поиграть у рельсов тянет детвору, - ветхий мяч футбольный ударяет в доски, и скрипит штакетник пыльный на ветру. Угасают трубы по гудку, покорно прочь выходит смена, молча, по-мужски, медленно, как будто глины или дерна тащит на подошвах грубые куски. Газ на стены светит сумрачно и тяжко, ветер наползает, гулок и глубок, - только на коленях нищий старикашка спичечный в отбросах ищет коробок. УЛИЧНЫЕ ПЕВЦЫ Вот-вот от трясучки каюк одному, щербат и потаскан другой; в потемках поют возле входа в корчму, однако ж в нее - ни ногой. Гармонику, дрожью измотан вконец, терзает бедняк испитой, и такт отбивает щербатый певец по донцу кастрюли пустой. Плетутся сквозь город с утра до утра; от песни - один лишь куплет остался, - так редко в колодец двора летит хоть немного монет. От кухонь едой пригоревшей несет; подачки дождешься навряд; но все же у каждых дверей и ворот фальцетом, как могут, скрипят. Пьянея от горечи зимних годин, бредут по кварталам в тоске: о мыльной веревке мечтает один, другой - о холодной реке. * * * Опять акация в цвету. Одето небо серизной, струится отблеск фонарей вокруг антенн и вдоль дверей, шипит роса, густеет зной. Опять акация в цвету. Жара от стен ползет во тьму и в горло, как струя свинца. Коль денег - на стакан пивца и только, так сиди в дому. Опять акация в цвету. Сгущает небо духоту, которой без того с лихвой, Кто похотлив - тот чуть живой, а кто болтлив - тот весь в поту. Опять акация в цвету вскипает, сладостью дыша. Ночною болью обуян любой, кто трезв, любой, кто пьян, кто при деньгах, кто без гроша. Жара, дыханье затрудня, растет, лицо щетина жжет, спина в поту и высох рот - довольно, отпусти меня! Опять акация в цвету! ДЕСЯТЬ ЛЕТ АРЕНДЫ Возьми с собой корзинку и вино, иди и подожди в саду за домом; сентябрь настал, - безветрено, темно, и звезд не перечесть над окоемом. Попозже я приду, - разлей питье, - и парники, и астровые грядки - здесь все отныне больше не мое и завтра надо уносить манатки. Вот артишоки, - ты имей в виду, я сам испек их, так что уж попробуй. Я десять лет трудился здесь, в саду, здесь что ни листик - то предмет особый. Налей по новой. Десять лет труда! Зато - мои, зато хоть их не троньте. Я пережил подобное, когда лежал, в дерьмо затоптанный, на фронте. Страданье - не по мне: меня навряд возможно записать в число покорных, - но слишком мал доход с капустных гряд и ничего не скопишь с помидорных. Не знал я тех, кем брошен был в дерьмо, не знаю тех, кто гонит прочь от сада. Хлебнем: понятно по себе само, что верить хоть во что-нибудь да надо! Я верю в горечь красного вина, что день сентябрьский - летнего короче, что будет после осени - весна, и что на смену дням - приходят ночи; я верю ветру, спящему сейчас, я верю, что вкусил немного меда, что вещи слишком связывают нас, что из-за них нам хуже год от года. Куда пойду, - ты спросишь у меня, - и заночую на какой чужбине? Вьюнку ползти далеко ль от плетня, легко ли с грядки откатиться дыне? Шуршит во мраке лиственный навес, печаль растений видится воочью, - синеет в вышине шатер небес, и не вином я пьян сегодня ночью. ЗИМНЕЕ ПАЛЬТО В шалманчик за рынком приходит с утра безногий при помощи двух костылей; он мрачен, - крепленого выпить пора, - садится у печки, куда потеплей. Приплелся сюда через силу - зато сейчас помягчеет блуждающий взгляд: он ласково зимнее гладит пальто - его по часам отдает напрокат. Пальто - это вещь недурная весьма: и плечи на вате, и полы до пят, вдоль борта идет голубая тесьма, ну, правда, нагрудный карман плоховат, ну, правда, на швах и под воротником подкладочный светится войлок-злодей; дешевым пропахло пальто табаком и потом просительских очередей. В шалманчик к семи забежит человек, заплатит что надо - и вмиг за порог ныряет в пальто под начавшийся снег, - прокатчик покуда сыграет в тарок: он шлепает карты на стол тяжело, глядит на часы; наконец, доиграв: прокатное время, глядишь, истекло - уже не пора ли насчитывать штраф? СТОЧНЫЙ ЛЮК Измотан морозом и долгой ходьбой, старик огляделся вокруг, подвинул решетку над сточной трубой и медленно втиснулся в люк. Он выдолбил нишу тупым тесаком, спокойно улегся во тьме, то уголь, то хлеб он кусок за куском нашаривал в жидком дерьме. Почти не ворочался в нише старик, и видел одних только крыс, лишь поздний рассвет, наступая, на миг в решетку заглядывал вниз. И зренье, и слух отмирали в тиши, и холод как будто исчез, и дохли в одежде голодные вши, утратив к нему интерес. И был он безжалостно взят за грудки, и вынут наружу, дрожа, и тщетно пытался от грозной руки отбиться обтеском ножа. ПРИЕМ В ДОМ ДЛЯ ПРЕСТАРЕЛЫХ Отныне - вот постель твоя. Одежку в этот шкаф повесь. Следи, чтоб не было нытья: у нас оно не в моде здесь. Вот эти тапки забери. Клопов не бойся, нет почти. Крючок на фортке - изнутри. Запомни все, и все учти. Нас будет четверо: уснем, увидишь, легши по местам. Мы в коридор выходим днем, Курить, понятно, только там. Как видишь, койки широки: да ты лежал ли на такой? К покою склонны старики, так ты уж нас не беспокой. Здесь может разное бывать. Не делай удивленный вид, не лезь, коль кто начнет кивать и сам с собой заговорит. Ну, я пойду. Тебе - впервой. Подумай, полежи ничком. Когда черед настанет твой, то будь приветлив с новичком. ЖИТЕЛИ ВАГОНА Вагон, бесплатная квартира, стоит на рельсах тупика. Сюда доносится из мира далекий лязг товарняка, тут служит лестницей подножка, - каморка, может, и мала, а все же места есть немножко для колыбельки, для стола. Живущим здесь - не до уюта, здесь громыхают поезда, от трассы - тяжкий дух мазута и гарь, - а впрочем, не беда: и здесь судьба дает поблажки, жизнь хочет жить - и потому не могут не цвести ромашки, и все-таки цветут в дыму. Нам ни к чему людская жалость, возьмем лишь то, что даст земля: запрем вагон, побродим малость, вдоль рельсов наберем угля. Живем легко, не ждем напасти, мир, как вагон забытый, тих: видать, о нас не знают власти, а мы не жаждем знать о них. ПО ПОВОДУ НАСИЛЬСТВЕННОЙ СМЕРТИ ВЛАДЕЛЬЦА ТАБАЧНОГО КИОСКА Лавочник-табачник, из воды у плотины всплывший поутру, были губы у тебя худы и дрожали в холод и в жару. Вышла смерть тебе - последний сорт, да и жизнь - не шибко хороша: был ножной протез, как камень, тверд, и усы торчали, как парша. Жил один ты долгие года, тишина звенела в голове; ставню опускали ты, лишь когда улицы тонули в синеве. Но порой нырял ты в темноту, и тогда захватывало дух: у канала, на пустом мосту ты ловил подешевевших шлюх. И, над ними обретая власть, средь клопов, с отстегнутой ногой, ты желал повеселиться всласть, расплатившись кровною деньгой. Знал ты этой публики пошиб, и наутро звал себя ослом: потому, когда серьезно влип, понял, что имеешь поделом. Эту дочерь городского дна ты узнал, дрожащий, в тот же миг, как тебя окликнула она, мертвой хваткой взяв за воротник, - вынырнул босяк из темноты, вынул нож, - и был ты с босяком в миг последний так подумал ты - вроде как бы даже и знаком. И, умело спущенный в канал, даже без нательного белья, ты в воде про то уже не знал, как наличность плакала твоя, вся истаяв к утренним часам: оба руки вымыли в реке, а потом, как ты бы сделал сам, пили и дрожали в кабаке. ШАГИ Вцепившись в набитый соломой тюфяк, я медленно гибну во тьме. Светло в коридоре, но в камере - мрак, спокойно и тихо в тюрьме. Но кто-то не спит на втором этаже, и гулко звучат в тишине вперед - пять шагов, и в сторону - три, и пять - обратно к стене. Не медлят шаги, никуда не спешат, ни сбоя, ни паузы нет; был пуст по сегодняшний день каземат, в котором ты ходишь, сосед; лишь нынче решеный, ты после суда еще неспокоен, чужак, иль, может, навеки ты брошен сюда, и счета не ведает шаг? Вперед - пять шагов, и в сторону - три, и пять - обратно к стене. Мне ждать три недели - с зари до зари, двенадцать ушло, как во сне. Ну сделай же, сделай на миг перерыв, замри посреди темноты, - когда бы ты знал, как я стал терпелив, шагать и не вздумал бы ты. Но кто ты? Твой шаг превращается в гром, в мозгу воспаленном горя. Вски