ого конягу, которого продавал флегматичный, молчаливый седоусый крестьянин с люлькой в зубах, похожий на запорожского казака в отставке. Конь этот (что о нем сказать?) не имел того вида, к которому привык рядовой городской житель, то есть человек, встречающийся с обычными извозчичьими лошадьми на городских улицах. Что-то типично деревенское, сермяжное, если так можно сказать, было в этом коне. Он не то сутулился, не то горбился, словно привык с натугой, неспешно таскать за собой плуг или соху, а не бегать в легкой упряжке с коляской или телегой по укатанной, хорошей дороге. Недоставало в его виде резвости, грации, той лошадиной стати, которая так нравится людям в конях. Не было в нем также и той глубокомысленности, в которую впадают по временам даже очень резвые кони. Вся его фигура говорила о какой-то безучастности ко всему окружающему. Главное же, что настораживало, - это его худоба. Правда, он не был так худ, как тот конь, которого с таким старанием рекламировал первый цыган, но во всяком случае худощавый или, что называется, тощий. Цыган Мирон, однако ж, клялся, божился, что конь хороший, что его только нужно немножечко подкормить; призывал все силы небесные в свидетели того, что он говорит правду, кричал "разрази меня гром, покарай меня бог", колотил себя кулаком в грудь, пытался разорвать ворот своей рубашки, хватал из-под ног горсть земли и кричал, что сейчас будет есть землю. Я хотел посмотреть коню в рот, чтоб проверить, как у него обстоит дело с зубами, но не знал, с какой стороны к этому приступить. В книжке говорилось, что надо открыть коню рот и осмотреть зубы, а вот как заставить коня открыть рот, об этом в книжке не говорилось. Кстати, я вспомнил про паспорт и сказал отцу, что надо бы посмотреть паспорт коня. Но отец почему-то подмигнул мне и сделал знак, чтоб я помалкивал, так, словно мы пришли на ярмарку не для того, чтоб купить коня, а чтоб украсть его. Цыган, однако ж, наклонился ко мне, изображая всей своей фигурой внимание. Выслушав же вопрос о паспорте, вместо ответа начал снова рвать на себе ворот, бить кулаком в грудь, кричать "разрази меня гром", хватать пятерней землю. Но даже, когда он, горячась, кричал, что будет есть землю, губы его играли улыбкой, глаза же были неуловимы, то есть глядели вскользь, мимо лица: мне ни разу не удалось встретиться с ним взглядом. Так он паясничал и шаманил, пока отец, словно загипнотизированный, не начал повторять за ним, что конь хороший, его только подкормить надо и что-то вроде этого. Не успел я оглянуться, как деньги были заплачены. Тут только на свет появился паспорт коня. Отец отдал паспорт мне и велел нам с братом вести коня домой, а сам вместе с цыганом и бывшим хозяином коня отправился "обмывать" покупку, потому что без этой "обмывки" покупка не могла считаться счастливой. Крик кончился. Дело было сделано. Я посмотрел в паспорт, и что-то в груди у меня словно упало вниз. Коню было двадцать восемь лет. Во рту недоставало каких-то зубов. Кажется, эти зубы назывались кутними. Впрочем, неважно, как они назывались. Отсутствие каких-то зубов само по себе было признаком нехорошим. Да и возраст говорил сам за себя. Все это было известно мне из книжки, но я старался уговорить сам себя, что это, может быть, ничего. В сущности, я ведь ничего не понимал в лошадях. Если кони, как говорилось в книжке, живут в среднем до тридцати лет, то это в среднем. Нам, может быть, повезет, и наш конь проживет до тридцати пяти. Может быть, его действительно подкормить надо... В общем, человек такое существо: его можно уговорить. Оно может дать себя уговорить. Оно даже само себя может уговорить. Вот и я начал понемножечку уговаривать сам себя и начал верить, что коня можно будет подкормить, уже не думая о том, чем мы его будем подкармливать. Звали его, коня то есть, как значилось в паспорте, Ванькой. НА КОНЕ Оттранспортировать в Ирпень это приобретенное нами ископаемое непарнокопытное, этот реликт, именуемый Ванькой, можно было лишь по способу пешего хождения, то есть на своих двоих, или, вернее сказать, на своих четверых. Практически это осуществлялось так: один из нас шел впереди и тянул коня за повод, привязанный к уздечке, другой шел с хворостиной сзади, чтобы в случае надобности подгонять коня. Тому, кто шел сзади, было страшно, и это естественно: всему миру известна народная мудрость, гласящая: "Бойся собаки спереди, лошади - сзади, а глупого человека - со всех сторон". Поскольку в данном случае мы имели дело с лошадью, то и бояться следовало, согласно народной мудрости, тому, кто сзади. Но это теоретически. Практически бояться приходилось и тому, кто был спереди. Во-первых, он боялся, чтоб лошадь как-нибудь невзначай не укусила его (вдруг ее рассердит что-нибудь; мало ли что ей может прийти в голову: возьмет еще и зубами хватит). Во-вторых, было опасение, что лошадь, испугавшись чего-нибудь, может вдруг "понести", как тогда говорилось, то есть броситься вскачь, не разбирая пути и ничего не соображая от страха. В те времена такие случаи были не редкость. Когда появились первые автомобили, они наводили страх даже на некоторых людей. Все привыкли к тому, что впереди экипажа (коляски, к примеру, или телеги) обычно бежала лошадь и тащила его. Видя же, что экипаж катится как бы сам собой, без помощи поставленной впереди лошади, многие пугались или приходили в недоумение. Но люди существа умные и быстро соображали, что тут, наверно, какая-нибудь хитрость. Лошади же по недостатку ума воображали, должно быть, что тут не иначе как какая-нибудь чертовщина. Завидев такую самодвижущуюся коляску, они теряли всяческое самообладание и, невзвидя света, бросались бежать галопом куда попало. Если такая напуганная лошадь была запряжена в бричку или телегу, то бричка или телега переворачивались, люди вываливались прямо на мостовую и хорошо, если отделывались только ушибами. Помимо того, такая несущаяся без всякого соображения лошадь могла кого-нибудь сбить с ног, растоптать и вообще наделать разных бед. По мере того как автомобилей становилось на улицах больше, лошади постепенно привыкали к ним и переставали пугаться. Но это относилось в основном к городским, извозчичьим лошадям. Деревенская лошадь, для которой автомобиль или трамвай были в диковинку, могла все же испугаться этого вида транспорта со всеми вытекающими отсюда последствиями. Мы не знали, как поведет себя наш ископаемый Ванька, попав на шумную городскую улицу. Пока мы шли с ним от ярмарочной площади по тихим узеньким уличкам, все обстояло благополучно. Но вот мы вышли на Большую Васильковскую и зашагали по обочине мостовой, стараясь держаться поближе к тротуару. Мимо нас промчался легковой автомобиль. За ним прогромыхал довольно тяжелый грузовик. Нужно сказать, что выхлопные трубы автомобилей в те времена не были оборудованы глушителями, поэтому даже поездка на легковом автомобиле сопровождалась как бы пулеметной пальбой. Шины грузовых автомобилей к тому же не были снабжены надувными баллонами, а делались из сплошной твердой резины, что при езде по тогдашним булыжным мостовым производило страшный грохот. Ванька, однако ж, не испугался ни пулеметной пальбы, ни грохота. Он даже ухом не повел, когда мимо нас с непрерывным, нетерпеливым звоном проехал трамвай, а продолжал размеренно, не спеша шагать, синхронно переставляя одно за другим свои четыре копыта. Надо полагать, что за свою долгую конскую жизнь он насмотрелся всяких чудес и такие человеческие выдумки, как различные самодвижущиеся тележки, трамваи и даже поезда, уже не удивляли его. Он шагал все с тем же безучастным видом со скоростью примерно пять километров в час. Мы с братом могли бы, конечно, идти быстрей, но решили не подгонять коня, чтоб он как-нибудь ненароком не пустился вскачь и не удрал бы от нас. По всей видимости, принятая им скорость была для него привычной. Он шагал как заведенный, не убыстряя движения и не замедляя; казалось, если его не остановить, он может шагать, пока не обойдет вокруг земной шар, да так и будет кружить, пока завод не кончится. Мы с братом понемногу успокоились, и я, шагавший сзади, принялся уже более детально знакомиться с нашим приобретением. Сравнивая его с другими попадавшимися навстречу лошадьми, я заметил, что у Ваньки была какая-то особенная, нестандартная шерсть. Она была какая-то шероховатая, словно старый, потрепанный войлок, которым обивали в те времена для утепления двери, то есть она не лежала гладко, не лоснилась, как обычно на лошадях, а как бы торчала или топорщилась, словно на древнем мамонте или на современном буром медведе, разве только была несколько посветлее и чуточку покороче. Этим, возможно, и объяснялось, что конь имел какой-то типично не городской вид. Тем, кто воображает, что наш Ванька был нечто вроде донкихотовского Росинанта, могу прямо сказать: ошибаетесь. Росинант был тощ, это правда, но он был строен, высок, подтянут (по крайней мере, его таким рисуют художники). У него была своя гордая лошадиная красота. Это как и с людьми бывает. И у людей: один - высокий, худой, но держится молодцом, другой - низенький и широкий, но не потому, что расплылся от жира. Он тоже худой, но по природе своей ширококостный, кряжистый, приземистый. Такой у него экстерьер (если этот термин тут к месту). Вот и у Ваньки был совсем не тот экстерьер, что у Росинанта. Не хватало в нем той внутренней лошадиной изящности, элегантности. Чего-то донкихотовского не хватало. Уж слишком веяло от него древесиной, чем-то пещерным, что ли. Представьте себе. Воскресенье. На улице - приодевшиеся по случаю праздничного дня прохожие. Они, может быть, в гости идут или в парк, чтобы культурно провести время, а тут вдруг рядом на мостовой такой пещерный медведь, то бишь, прошу прощения, не пещерный медведь, конечно, а такой вроде как первобытный конь, явно не вписывающийся в современный городской ландшафт. Впрочем, публика на улице вполне культурная и никаких насмешливых замечаний по адресу нашего коня себе не позволяет, если не считать того, что уж как-то слишком пристально, слишком назойливо на него поглядывает. Мы с братом стараемся делать вид, что нас не смущают все эти взгляды, будто мы их и не замечаем. Вот мы вполне благополучно продефилировали мимо величественного готического собора, к которому по случаю воскресного богослужения тянулись со всех сторон благочестивые прихожане-католики. Еще немного терпения - и мы поворачиваем на нашу родную Марино-Благовещенскую улицу. Марино-Благовещенская не такая широкая, как Большая Васильковская. Трамваи, которые то и дело обгоняют нас, проходят чуть ли не впритирку к нашему Ваньке. Но Ваньке все нипочем! Он держится с завидным хладнокровием. Я лично каждый раз прихожу почему-то в волнение, когда нас обгоняет трамвай. Наконец мы на углу Большой Караваевской. Идем мимо нашего дома, в котором мы прожили столько счастливых лет. Трудных лет, наполненных жизнью, борьбой. Может быть, именно потому и счастливых. И вот - Брест-Литовское шоссе. Шагаем вдоль высокой бетонной ограды, за которой владения бывшего нефтяного или керосинового короля Нобеля. Среди зелени кустов и деревьев - гигантские цилиндрические резервуары для бензина, керосина, нефти, и на каждом - надпись огромнейшими буквами: "НОБЕЛЬ", "НОБЕЛЬ", "НОБЕЛЬ"... Напротив нобелевских владений - завод сельскохозяйственных машин Фильверка и Дидина. Завод не работает со времен войны. С пуском его не торопятся. Крупных помещиков, которые могли бы покупать сельскохозяйственные машины, теперь нет, а крестьянам-единоличникам машины вроде как бы ни к чему - да и не по карману. Дальше, по ту же, то есть по правую, сторону шоссе - папиросная фабрика. За ней - завод "Ауто". Нет, это не автозавод. Автомобилей в нашей стране тогда еще не делали. "Ауто" - небольшой авторемонтный завод. Автомашины покупали за границей, а вот ремонтировать приходилось уже самим. Правда, автомобили на городских улицах были уже не редкость, но ездили главным образом все же на лошадях. Дальше, тоже по правую сторону, - узенькая фабричная улица. На ней - небольшой кинотеатрик "Рекорд". Когда-то в этом "Рекорде" я впервые в жизни увидел кинофильм. Чуть дальше, но уже по левую руку, - Борщаговская улица. Узенькая, кривая, убийственно длинная, одноэтажная улица моего детства. Она для меня полна воспоминаний, главным образом военного содержания. В военном отношении ей особенно повезло. Какая бы армия ни брала Киев, она обязательно вступала в город по Борщаговской улице. Какие только войска не протопали по ее булыжной, ухабистой мостовой! Но... мимо! Мимо воспоминаний! Вот уже Борщаговская с моим прошлым далеко позади. А впереди мое будущее: Киевский политехнический институт, на химический факультет которого я мечтал поступить. С каким-то душевным трепетом я всегда проходил мимо этой красивой чугунной решетки, за которой вдали виднелись корпуса института. Сбудутся ли мои мечты? Как бы мне хотелось, чтоб они сбылись! А вдруг не сбудутся? Что тогда? Какая-то непонятная тревога овладевала душой. И что-то приятное было в этой тревоге. Как перед решающей схваткой. Кто победит? Жизнь меня или я ее? Мимо! Мимо будущего! Институт позади, а впереди - чугунолитейный завод Греттера и Криванека. Завод уже восстановлен, и трубы его дымят. Правда, теперь уже без Греттера и Криванека. И даже имя ему дано новое: завод "Большевик". Гордое имя. Здесь город кончается. Начинается просто пустырь. Это по левую сторону шоссе. Зато по правую... Гремите, литавры, трубите, трубы... Впереди - джунгли моего детства: львы, тигры, питоны и крокодилы, медведи и леопарды, зубры, шакалы, страусы, лоси, койоты, верблюды, слоны, фламинго, дикие собаки динго, обезьяны, тюлени, лебеди, муравьеды, кенгуру, утконосы... Зоопарк! ...Разжившись деньгами на билет, мы четверо (я с братом и двое наших приятелей) отправляемся с утра в зоопарк. Здесь мы пропадаем у клеток, вольеров и загородок с животными до тех пор, пока у всех, как говорится, не подведет животы. Странная смесь ощущений. Целая палитра эмоций! Жалко беднягу мишку, которого заперли в тесной клетке и даже погулять не пускают. Он смотрит на нас добродушным, умоляющим взглядом. Да что мы можем для него сделать? Если бы могли, честное слово, выпустили бы! Страусам лучше: им отведена довольно большая территория, есть где побегать. Диким уткам, гусям, лебедям совсем хорошо: они беззаботно плавают и ныряют в своих водоемах и не помышляют о том, чтоб куда-нибудь улететь. Волков нам тоже, в общем-то, жалко. Но мы не прочь их иногда подразнить: суем сквозь решетку клетки палки. Волки с ожесточением кусают палки. Шерсть на них дыбом, острые зубы оскалены, глаза горят бешеной ненавистью. Нам страшно. Больше всего времени мы проводим, конечно же, возле клеток с обезьянами. Это природные акробаты. К тому же очень смешат своим сходством с людьми. Бывало, нахохочемся за день так, что до вечера животы болят. В общем, зоопарк был для нас чем-то вроде модели земного шара в миниатюре. Там были уголки, где, казалось, не ступала нога человека. Насмотревшись на зверей, мы спускаемся в глубокий овраг, склоны которого заросли деревьями так густо, что лучи солнца не пробиваются сквозь листву. Спустившись на дно оврага, мы путешествуем по этой сумрачной терра инкогнита и пробираемся на старую, заброшенную территорию зоопарка, где, судя по полуразрушенным бетонированным берегам, были когда-то водоемы для водоплавающих птиц или для рыб. Теперь эти водоемы пересохли, и, роясь на их дне в песке, мы отыскиваем монетки, главным образом серебряные пятачки, а иногда гривенники старой, царской чеканки. Нам непонятно, почему монетки попадаются именно там, где раньше была водная гладь, следовательно, никто не ходил и не мог обронить их. Лишь впоследствии я узнал о существовавшем в народе поверье, что если бросить монетку в какой-нибудь водоем - в бассейн фонтана, в море или в реку, - то это приносит счастье. Если при этом задумать какое-нибудь желание, то задуманное исполнится... Ну, вот и зоопарк уже позади. Мы совсем отрываемся от города с его цивилизацией и культурой. Перед нами открытое поле. Начинаем сливаться с природой. Здесь наш четвероногий Ванька уже не производит впечатления ходячего анахронизма. Нет здесь ни беспрерывного потока людей, ни пугающих самодвижущихся тележек. Вон только по обочине шоссе бредет какой-то одинокий человек. Но он добрый и, как видно, общительный. Остановившись, заговаривает с нами. Спрашивает, почему мы оба с братом идем пешком. Ведь один из нас мог бы ехать верхом. Можно чередоваться. Сначала один едет, а другой ведет коня на поводу, а потом другой едет, а первый ведет. - Ну, с кого начнем? С тебя, что ли? - спрашивает добрый человек и помогает мне взобраться на спину коня. И вот я уже верхом на коне. Впервые в жизни. Страшновато, конечно. Особенно когда конь начинает шагать. Но ничего. Можно держаться за гриву. Понемножечку привыкаю к положению всадника. В то же время начинаю ощущать, что сидеть на спине у Ваньки не так уж удобно. Уж очень худая у него спина! Не гладкая. Из-за худобы хребет выпирает так, что кажется, будто сидишь на доске, поставленной вдоль конской спины ребром. Шерсть на Ваньке мохнатая, торчащая в стороны, и скрадывает худобу. Но когда сидишь верхом, то на ощупь хорошо заметно, как выпирают хребет и ребра. Неожиданное открытие, я бы сказал! Павлушке, то есть брату, не терпится тоже покататься на лошади. Я спешиваюсь, держу коня под уздцы, жду, когда брат вскарабкается ему на спину. Снова отправляемся в путь. Потом опять еду я. Тут навстречу нам попадается еще один добрый человек. Он удивляется, почему один из нас едет, а другой плетется пешком. Говорит, что на лошади можно и двоим ехать. Так часто делают всадники, у которых на двоих одна лошадь. Мы, конечно, решаем последовать совету этого доброго человека. Брат велит мне сесть поближе к шее коня, отдает мне в руки поводья, залезает на коня и, сидя сзади, держится руками за мои плечи. - Поехали, - говорит. - Но! - говорю я и слегка ударяю коня пятками по бокам. Мы продолжаем путь, но теперь мне страшно вдвойне. Во-первых, я уже не могу держаться за гриву, так как у меня в руках поводья; во-вторых, теперь коня никто не ведет, и я опасаюсь, как бы он не помчался сдуру куда-нибудь по своему выбору. Конь, однако ж, никуда не мчится, а шагает все с той же скоростью, на которую, казалось, был запрограммирован со дня рождения. Так мы путешествуем с полным "комфортом", пока не встречаем еще одного доброго человека. Этот третий добрый человек был почему-то злой и принялся ругать нас с братом самыми последними словами. Так вот, этот добрый злой человек, всячески изругав нас, сказал, что бедный конь еле на ногах держится, что ему подыхать пора, а мы два здоровых балбеса вздумали мучить бедное животное и забрались ему на спину. Наконец мы отъехали на такое расстояние, что перестали слышать все эти эпитеты и решили последовать совету этого доброго человека. Нам стало казаться, что конь вот-вот рухнет под нами. На всякий случай мы оба спешились и дальше уже транспортировали коня по своему прежнему методу, то есть один спереди, другой сзади. Добрые люди не оставляли нас между тем без своего внимания. Миновав поселок Святошино и прокрутившись по кривым уличкам деревни Беличи, мы встретили еще одного доброго человека, который участливо расспросил нас, откуда и куда мы ведем коня, узнав же, что мы ведем его в Ирпень, он сокрушенно покачал головой и сказал, что до Ирпеня конь, пожалуй, не дойдет, сдохнет. Этот диагноз привел нас с братом в уныние; к тому же очередной встреченный добрый человек без всяких околичностей осведомился, не на живодерню ли мы ведем коня, когда же узнал, что не на живодерню, только руками развел, с недоумением сказав, что куда же его еще можно вести, если не к живодеру. В дальнейшем все встречные добрые люди уже не называли нашего коня иначе, как аргамак, орловский рысак, одер, кляча, живой труп, ходячий шкилет и дохлятина, высказывая при этом самые пессимистические прогнозы относительно его ближайшего будущего. Когда мы наконец прибыли с конем домой, то искренне были удивлены, что слышанные нами в пути прогнозы не оправдались. ЗОЛОТАЯ ЛИХОРАДКА Я уже говорил, что отец постоянно жаловался на невезение, проклиная его на всяческие лады. Но как же могло везти, спрошу я вас, если делать все не по-людски, а шиворот-навыворот? Конечно же, сначала нужно было приобрести телегу, а потом уже покупать лошадь. Если я начну утверждать, что теперь легче купить автомобиль, чем в прежние времена телегу, то просто совру, потому что телегу вообще невозможно было купить. Телегу надо было делать на заказ, а тут уж приходилось иметь дело с плотником, колесником, а главное, с кузнецом. Проще всего обстояло с плотником, а вот с колесником пришлось повозиться, потому что в Ирпене был только один колесник, да и тот очень старый, флегматичный и наполовину глухой. Он был немец по национальности, а по фамилии Штокфиш. Правда, все жители называли его на русский лад: Штокич, но он не обижался, так как почти ничего не понимал по-русски. Он знал всего несколько русских слов, зато ругаться умел сразу на трех языках: на русском, польском и, конечно же, на немецком. Он постоянно сосал коротенькую деревянную трубку, набивая ее каким-то особенно вонючим табаком, который он выращивал на своем огороде. С этой трубкой в зубах и в огромнейших башмаках, выдолбленных из дерева, он был похож на голландского или фламандского крестьянина с картины Ганса Гольбейна-младшего. Обычно он по целым дням сидел на завалинке своего дома, греясь на солнце, и только приговаривал: - Пэче! То есть печет, припекает, пригревает. Когда я приходил к нему, то заставал обычно сидящим на этой завалинке с неизменной трубкой в зубах. На мой вопрос, готовы ли заказанные ему колеса, он только похлопывал себя рукой по накаленной солнцем коленке и, как бы не слыша моего вопроса, кивал в сторону высоко стоявшего в небе солнца, крутил головой и произносил уже известное мне слово: - Пэче! Непонятно было, радовался он или печалился по поводу того, что "пэче", или просто удивлялся способности солнца накалять окружающие предметы. Выслушав несколько раз подряд мой вопрос и выколотив о край завалинки свою носогрейку, он говорил, разводя, словно в недоумении, руками: - Нема ни единой спицы сухая! После чего снова набивал не спеша трубку, поднимался с завалинки и, повернувшись ко мне спиной, уходил в дом, выругавшись на прощание: - Донэр вэтэр! Пся крэв! Тшорт побери! Что такое "тшорт побери", каждому русскому и без перевода ясно. "Пся крэв" по-польски означает "собачья кровь". А "донэр вэтэр" - это немецкое ругательство, точного перевода которого даже сами немцы не знают. Я спрашивал многих немцев, что такое "донэр вэтэр". "Это такое ругательство, - объясняли мне. - Когда человек сердится, он говорит: "Донэр вэтэр". "Ну, это попятно. А что означают сами слова "донэр вэтэр" в переводе на русский?" - допытывался я. В ответ на это немцы только руками разводили и говорили, что "донэр вэтэр" - это "донэр вэтэр"; когда немец сердится, он должен говорить: "Донэр вэтэр". Так я ничего и не уразумел, но про этот "донэр вэтэр", а заодно и про "пся крэв" достаточно наслушался, пока наконец колеса были готовы, после чего наступила пора мучительства с кузнецом, который не хотел начинать делать телегу, пока не получит задаток, когда же наконец получил, не начинал потому, что у него была какая-то другая работа. Пока дело тянулось с колесником да с кузнецом, Ванька пасся стреноженный на подножном корму: отъедался, подкармливался, как считал отец. Без телеги мы, конечно, не могли приспособить коня ни к какой работе и только катались на нем верхом для развлечения. В начале лета, с возобновлением работ на бетонном заводе, я, как и в прошлом году, бил щебень и немного подрабатывал на нужные мне книги, но потом мы наколотили такое количество щебня, что его хватило бы заводу на весь год работы. Получился так называемый "кризис перепроизводства", в результате которого все мальчишки, и я в том числе, были "уволены" и пополнили "армию безработных", которых и без нас было предостаточно в те так называемые нэповские времена. Помимо забот о траве, коне, огороде (в том году я снова посадил картошку), у меня было еще одно дело. В какой-то книге (уже не помню, был ли это очерк минералогии или геологическое описание) я прочитал, что золото - очень распространенный на земле металл и встречается в природе почти повсюду, но в крайне малых, микроскопических количествах. Наиболее богатые месторождения золота находятся у нас в Сибири. Но и в других местах было обнаружено золото. Так, например, золото было найдено на Украине, недалеко от Киева, в пойме реки Ирпень. Однако, как указывалось в книге, эти месторождения были настолько бедны золотом, что никакая промысловая добыча его не рентабельна. Иначе говоря, добыча этого золота обойдется дороже тех денег, которые можно за него получить. И все же мысль о том, что где-то поблизости имеется золото, засела у меня в голове. В книге не указывалось, в каком именно месте на реке Ирпень было обнаружено золото, и я решил попытать счастья, то есть поискать. Не знаю, то ли во мне проснулся так называемый поисковый инстинкт, то ли, может быть, меня начала одолевать свойственная мне маниловская мечтательность. Мой старший брат и его друг Толя Буськов, с которым он учился в художественной профшколе, говорили, что если я найду золотые россыпи, то все равно не смогу взять их себе, а должен отдать государству. Я отвечал, что вовсе не собираюсь брать себе россыпи и, конечно, отдам их государству, а сам буду работать на приисках и получать причитающуюся мне зарплату. Если же содержание золота в россыпях окажется скудным и государство не захочет разрабатывать их, оно не станет жадничать и не будет возражать, если я буду промывать золото на свой риск и намою хотя бы на полтинник в день. Надо же мне, в конце концов, где-нибудь работать и хотя бы немного зарабатывать! Когда брат и Толя Буськов отправлялись на берег Ирпеня писать этюды, я тоже шел с ними, прихватив с собой тазик для промывки песка и саперную лопатку, сохранившуюся у меня со времен войны. Брат посмеивался надо мной, называл меня золотопромышленником, концессионером и говорил, что я заболел "золотой лихорадкой". Однако недаром, как видно, существует пословица: "Над чем посмеешься, тому и послужишь". Скоро он и сам заболел, правда не золотой лихорадкой, а сходной болезнью, которая известна в народе под названием кладоискательства. ОПЯТЬ ЭТА ТАЙНА! Симптомы кладоискательства, которым заболел брат, заключаются в том, что человеку начинает казаться, что где-то поблизости зарыт клад, и человеком овладевает непреодолимое желание этот клад отыскать. Началось это у брата таким образом. Однажды отец приехал домой поздно ночью и притом сильно на взводе. Вообще-то определить степень опьянения не было никакой возможности, так как, сколько бы ему ни пришлось выпить, он всегда держался на ногах твердо. Только в голове у него начинало что-то путаться. Он замечал, что из-за своего пристрастия к вину все больше терял уважение матери, и болезненно это переживал. Ему страшно хотелось, чтоб она его уважала, как уважала тогда, когда они встретились в молодости, полюбили друг друга и решили не расставаться всю жизнь и делить все радости и печали. Ему хотелось, чтоб все встречали его улыбками, чтоб все радовались его приходу, но, видя недовольное лицо матери, он расстраивался и старательно доказывал, что достоин всяческого уважения, но ему попросту не везет, его никто не понимает, но он еще всем что-то докажет и напишет книгу, и тогда всем все станет ясно, и все что-то увидят, и вот тогда только все что-то поймут... Он давно уже толковал, что напишет книгу, хотя всем было ясно, что никакой книги он написать не может, и все разговоры об этой книге обходились обычно без всяких последствий. Но на этот раз братец почему-то вдруг возьми и спроси: - А как будет называться книга? - А ты небось думаешь, что я не знаю, как она будет называться? - прицепился тут отец к брату. - Ничего я не думаю. Я так просто спросил. - Хотел над отцом посмеяться! - не отставал отец. - Вот, мол, батька твердит все, что напишет книгу, а сам даже не знает, как она будет называться! Нет, брат, батька у тебя не такой дурак. Он знает, что название для книги - это все. Будет название - будет и книга, а не будет названия, так и книги не будет. Понял? - Ну вот мне и интересно, какое будет название. Его ведь еще придумывать надо, - ответил брат. - Ничего не надо придумывать! Все уже сделано. Вот тут все есть, - отец похлопал себя ладонью по лбу. - Ничего там нет, - махнул брат рукой. - Чего нет? - удивился отец. - Названия нет. - А если я скажу, тогда что будет? - Ну, тогда будет. - Что будет? - не понял отец. - Ну, название будет, - объяснил брат. - Ну, так слушай, название будет такое: "Тайна на дне колодца". - Не модно, - махнул брат рукой. - Это во времена Диккенса такие названия книгам давали. А теперь мода другая. - Какая же теперь, по-твоему, мода? - Вот если б ты, к примеру, книгу назвал "Бред сивой кобылы" или "Сарынь на кичку, елова шишка", то было бы модно, или, например, "Печаль полей винцом полей"... - Каким винцом? - с недоумением спросил отец. - Будто не знаешь, какое винцо бывает! - А! Издеваешься! - закричал отец. Он бросился на кухню, схватил топор, но брат успел выскочить за дверь. Отец выбежал во двор и принялся гоняться вокруг дома за братом. Мы все с тревогой глядели в окна, наблюдая за этой погоней. Хотя я и понимал, что отец просто хотел попугать брата, но все-таки было страшно смотреть, как он бегал за ним с топором в руках при лунном свете. Уже было часа два ночи, когда отец наконец угомонился и лег спать. - Что он там вчера про тайну на дне колодца трепался? - спросил меня на другой день брат. Мы оба вспомнили, что когда-то, в детстве, уже слышали об этой колодезной тайне и пытались ее разгадать, а потом уже о ней и не думали. Но тут отец снова сказал о ней, что дало толчок нашим мыслям. Брат высказал предположение, что отец зарыл на дне колодца какой-нибудь клад, потому что если бы клада не было, то и никаких разговоров о какой-то там тайне не было бы. Как раз перед этим я прочитал в каком-то журнале статью о кладах. Сейчас я уже не помню, что это был за журнал: не то "Вокруг света", не то "Хочу все знать", не то издававшийся в те времена журнал "Глобус". В статье писалось, какие бывают клады, почему они возникают и как их отыскивают. При этом рассказывалось, как незадолго до революции группа каких-то не то преступников, не то экспроприаторов (сейчас уже точно не помню) напала на поезд и ограбила вагон, в котором перевозили серебряные слитки. Остановив поезд, они нагрузили этими слитками телегу и умчались на тройке лошадей. На след похитителей, однако, вскоре напала полиция. Тогда они спрятали слитки, а сами разбежались кто куда. Полиции, однако, удалось задержать одного из них. На допросе он сознался, что похитители бросили слитки в колодец, только он не знает, в какой именно, потому что сам не участвовал в этом деле. Полиция после этого обыскала множество колодцев во всей округе, но слитков так и не нашла. Когда я рассказывал эту историю брату, он сказал, что слитки, наверно, лежат в нашем колодце и отец об этом знает. - Ты еще скажешь, что отец был в этой шайке, которая похитила слитки! - ответил я. - А что ты думаешь, по пьяной лавочке еще и не то можно сделать, - сказал брат. - Сегодня он за родным сыном с топором гоняется, а завтра возьмет да и поезд ограбит. - Но слитки-то ведь были похищены тогда, когда отец еще не пил, - возразил я. - Это верно, - согласился брат. - Но, может быть, они бросили слитки в наш колодец, а он про то и не знает. - Почему же он тогда твердит, что тут какая-то тайна? - Правда. Он не может не знать. И я буду не я, если не узнаю, что там за слитки. - Но если ты вытащишь слитки, то могут узнать, что это он их похитил. Это может для него плохо кончиться, - сказал я. - Это ничего, - сказал он. - Во-первых, слитки были похищены еще при старом режиме. А во-вторых, мы будем действовать осторожно. Сначала посмотрим, что там есть, а потом будем смотреть, что делать. По плану братца нужно было вычерпать из колодца воду, как это делал отец, когда вылавливал лягушек, после чего спуститься вниз и покопаться на дне. Для того чтобы не возникло каких-нибудь подозрений у соседей, мы решили сделать вид, что берем воду для поливки огорода. Прокопав канавку, чтоб вода сбегала от колодца к посаженной мной картошке, мы принялись таскать воду в четыре руки, то есть двумя ведрами. Пока один выкручивал ведро воротом, другой вытаскивал ведро на веревке. Я позаботился, чтоб вода, бежавшая по канавке, равномерно растекалась вдоль картофельных рядов. Время было жаркое, и поливка была очень кстати. Часа два мы трудились как каторжные, пока не достигли дна. Тогда брат спустился вниз по веревке, стал наполнять ведра песком со дна, а я выкручивал эти ведра наверх и вываливал песок прямо на землю возле колодца. Уже не помню, сколько мы этих ведер вытащили. Братец наконец выбился из сил и, ухватившись за веревку, сказал, чтоб я тащил его кверху. Я попытался крутить ворот, но это оказалось мне не по силам. Тогда брат сказал, что мы дураки, потому что надо было спускаться в колодец мне. Я легче его, и он смог бы меня выкрутить из колодца. Я сказал, что он может выбраться по веревке сам. А он сказал, что не может, так как он перетрудился и на то, чтоб карабкаться по веревке, уже нет сил. Я сказал, чтоб он отдохнул, потому что, когда он отдохнет, силы его восстановятся и он сможет выкарабкаться. Он стал отдыхать. А день между тем кончился. Стало смеркаться. В колодце сделалось совсем темно, и брату стало там страшно. К тому же колодец постепенно наполнялся водой, и брат стал бояться, что он утонет. Я сказал, что позову кого-нибудь на помощь. А он сказал, чтоб я не смел, потому что тогда все над нами будут смеяться. Но поскольку он все время твердил, что ему и страшно и холодно, мысль моя стала усиленно работать, в результате чего я додумался, как ему помочь. Я сказал, что брошу ему веревку, а он пусть обвяжется ею. Я буду его поднимать на этой веревке, а он пусть ухватится руками за ту веревку, которая привязана к вороту, и поднимается вверх по этой веревке. Таким образом, я буду помогать ему лезть вверх, а он будет помогать мне тащить себя. В конце концов мы так и сделали и соединенными, так сказать, усилиями вытащили его на поверхность. Выкарабкавшись из колодца, брат с досадой пнул кучу вытащенного нами песка ногой, плюнул на нее и сказал, что мы с ним дураки, что никаких слитков на дне колодца нет и не было, что никакие дураки не стали бы бросать слитки в чужой колодец, а если и были там слитки, то какие-нибудь дураки их уже давно и без нас достали, что я как хочу, а его лично в колодец больше никакими коврижками не заманишь. Он так говорил, словно это я сказал, что там слитки. Правда, я сказал, что читал статью, но что слитки у нас в колодце, я ничего не говорил. Это он сам домыслил, а теперь оказалось, что я во всем виноват. ДРУЗЬЯ В тот вечер, когда мы вернулись домой, отец сказал, что кузнец завтра начинает делать нашу телегу, и велел прислать помогать мальчишку. Поскольку мальчишкой в нашей семье мог считаться скорее я, нежели старший брат, то было решено, что именно я и пойду. - Там ничего делать не надо, - сказал отец, - будешь только раздувать горн. Кузница была на краю Ирпеня, под самым лесом. Это было старое, черное, насквозь прокопченное дымом деревянное строение, вроде покосившегося набок сарая, без окон, с широкой дверью, которая всегда была распахнута настежь, так как свет в кузницу мог попадать только через эту дверь. Посреди кузницы, прямо против двери, на огромном деревянном чурбане, напоминавшем древесный пень, стояла наковальня. Неподалеку от наковальни, слева, был горн, дым от которого выходил из помещения через ту же дверь. С другой стороны, то есть справа, был грубо сколоченный крепкий дубовый стол, врытый в землю всеми четырьмя ножками, с привинченными к нему тисками. В темных углах сарая валялся покрытый пылью и копотью разный железный хлам. У наковальни обычно стоял огромный пудовый молот, именуемый в просторечии кувалдой. Сам кузнец был невысокий, короткорукий и коротконогий, коренастый мужик, заросший до самых ушей дремучей, торчащей во все стороны бородой, отчего голова его казалась вдвое больше, чем нужно. Я решил, что он нарочно не брил бороду, потому что постоянно имел дело с раскаленным железом, от которого, словно метеориты, разлетались во все стороны искры. Эти "метеориты" обычно застревали в его бороде и не могли нанести вред коже лица и шеи. Горн, раздувать который было моей обязанностью, представлял собой совсем не то, что я думал. С подобного рода механизмом я уже давно был знаком. У родственников моего приятели Гучи, живших по соседству с нами в Киеве на Борщаговской улице, была своя не то что кузница, а целая кузнечная или механическая мастерская. Они брали заказы на изготовление разных буравов для бурения земли, лемехов для плугов, гаек, болтов и прочих металлических изделий. Мы с Гучей часто наведывались в эту мастерскую посмотреть, как у них идут дела. Нас, мальчишек, обычно не прогоняли, а, наоборот, иногда даже давали покрутить какой-нибудь из горнов. Горны у них в мастерской были железные, с педалью, как у швейной машины. Нажимая на эту педаль, можно было приводить во вращение колесо, которое, в свою очередь, вертело вентилятор, заключенный в металлический кожух. Струя воздуха от этого вентилятора целиком направлялась на тлеющий каменный уголь и раздувала пламя. Вертеть такой горн было одно удовольствие и не составляло труда даже для ребенка. По сравнению с этим механизмом, сделанным по последнему слову техники, горн нашего ирпенского дремучего кузнеца представлял какую-то доисторическую фукалку, с помощью которой раскаляли металл при изготовлении наконечников для стрел наши предки еще в начале бронзового или железного века. Здесь не было ни педали, ни колеса, ни вентилятора, а были кожаные мехи вроде гармошки. Эту гармошку нужно было все время растягивать и сжимать при помощи рычага, как у ручного насоса, чтоб выжимать из нее струю воздуха, который раздувал пламя в горниле. Гармошка эта хрипела, шипела, воздух из нее вырывался не только туда, куда надо, но во все стороны, в результате чего усилия тратились непроизводительно, и, чтоб раскалить железо до нужной температуры, приходилось затрачивать столько усилий, что дух, казалось, готов был выскочить из груди вон. Вся беда заключалась в том, что нельзя было передохнуть ни на минуточку, так как железо начинало тут же стынуть, и, чтоб нагреть его снова, приходилось как бы наверстывать упущенное и затрачивать еще больше усилий. Кузнец сам почти ничего не делал, так как всю основную работу выполняли я и его сын Алеша. Как только железо в результате затраченных мной усилий раскалялось до нужной кондиции, кузнец брал его клещами, клал на наковальню и говорил: - Алеша, вдарь! И А