Генри Лайон Олди. Страх --------------------------------------------------------------- Любая публикация или какое бы то ни было другое коммерческое использование данного произведения возможно только с письменного согласия авторов. © Copyright (с) Дмитрий Громов, Олег Ладыженский. E-Mail: f_oldie@guru.cit-ua.net Ў f_oldie@guru.cit-ua.net http://www.sf.amc.ru/oldie/ Ў http://www.sf.amc.ru/oldie/ http://www.fantasy.ru/oldie/ Ў http://www.fantasy.ru/oldie/ --------------------------------------------------------------- Ночь проходит без сна. Перед мысленным взором всплывают Те глаза мертвеца, что меня поразили недавно. В круглом зеркале у постели...  * I. ВЫЖЖЕННЫЙ ВЗГЛЯД *  ОРНАМЕНТ Хайя - алаль - фаллах иль алла - акбар! Да, это я, о мудрейший кади нашего благословенного Города, я, висак-баши у стремени великого эмира - прозванный людьми Алямафрузом, что значит "Украшение мира", и преданный... Что? Увы, увы, о волос бороды пророка - каков мир, таково и украшение. Иблис, Иблис метет хвостом улицы и базары, Иблис смущает умы правоверных, и горько рыдают полногрудые гурии в садах Аллаха, видя прекрасные зрелые мужские души, идущие мимо красавиц прямиком в ад - а что взять тоскующей гурии с высохшей хилой души праведного седовласого шейха?!. О нет, нет, узел чалмы мира, я не для того отвязал джейрана своего красноречия, чтобы охотиться в рощах намеков, я лишь хочу объяснить, что привело меня, висак-баши зеленого знамени сунны, в квартал Ан-Рейхани к дому горшечника Нияза, обнесенному забором - вай, таким высоким забором, таким гладким забором, что лишь пери перелетит через него... а зачем пери нужны глаза Зейнаб, дочери Нияза, подобные ширазскому топазу, губы дочери Нияза, подобные бутонам дикой розы, плечи дочери Нияза, подобные...- и кто найдет, чему подобны плечи и иные достоинства красавицы Зейнаб?! Вот и я говорю, досточтимый кади, что не нужны крылатой пери, порождению ифритов горы Каф, ни уста, ни плечи, ни прочие составные части красавицы Зейнаб, зато они очень нужны стоящему перед вами Алямафрузу; а горшечнику Ниязу именно поэтому нужен высокий забор, и необходим старому лысому Ниязу, да воссядет шайтан на его лысину, необходим свирепый зверь франкской породы Муас-Тифф, очень дурно воспитанный кяфирами и очень не любящий бедного висак-баши у стремени... Хорошо, хорошо, о ходячее блюдо райского плова, я не буду утомлять иссушенные постом мозги великого кади своей болтовней, а сразу скажу - да, это я довел джинноподобного слюнявого Муас-Тиффа до прыжка, достойного горного архара, в результате которого проклятая собака и оказалась на улице, перед несколькими безымянными правоверными и случайными гяурами, как то: лекарь Джакопо Генуэзец из квартала Ас-Самак, излечивший меня некогда от некоторой болезни, о какой не принято упоминать в почтенном собрании, а также священник фра Лоренцо из секты пророка Иссы, и небольшое количество особ женского пола, не покрывших чадрой нечестивые, но прелестные личики. Я уж было совсем собрался опустить на визжащих служительниц такого приятного порока плащ своей храбрости, но лохматый дикий гуль, уже вцепившийся слоновьими клыками в зуннар фра Лоренцо, неожиданно завизжал ударенным щенком и повалился на спину, захлебываясь кровавой пеной без видимой на то причины. Я полагаю, пророк Исса все-таки имеет немалый вес перед Аллахом, ибо отпустивший старика Муас-Тифф недолго бился в конвульсиях, уйдя с прощальным воем в ад - а худшего места трудно и представить, даже в опьянении, запрещенном истинному мусульманину, но совсем слабо запрещенном, если быть справедливым... О сандалия халифа Али - причем правая сандалия! - я клянусь, что квартал Ан-Рейхани мгновенно наполнился топотом бегущих ног, а впереди всех несся, расправив плечи возраста, внезапно помолодевший фра Лоренцо, и я еще подумал, что если старый гяур при виде Разрушительницы дворцов и Разлучительницы собраний преисполнился силами цветущей юности, то сколь доблестны стали бы дряхлые последователи истинной веры, и лично мудрый кади нашего славного Города, если выпускать на них хотя бы раз в месяц любимых эмирских барсов с гор Тау-Кешт... Да, о уста ангелов седьмого неба, я уже засунул язык своей дерзости в шаровары своей скромности, и если что и привлекло в тот день мое недостойное внимание, так это заявление Джакопо Генуэзца о неестественно расширенных зрачках ушедшей в небытие собаки, в стекле которых ясно читался невыносимый ужас - но какое дело висак-баши у стремени повелителя до страха в налитых злобой глазах дохлого франкского пса, когда из-за дувала мне уже улыбались звезды под покрывалом сумерек, дивные глазки красавицы Зейнаб, обещавшие влюбленному Алямафрузу все, что только может пообещать женщина - а пообещать женщина может многое, если захочет выполнить обещанное - ибо сказано в Коране: "Женщина вам пашня, пашите ее как угодно..." Возможно, все было именно так. Или иначе. К примеру, в беседе веселого влюбленного Алямафруза с городским кади вполне могло оказаться больше или меньше причудливых пряностей Востока. Возможно... Но когда через многие годы Якобу Генуэзо снилась Книга, и непредсказуемость сна распахивала ее как раз на этой странице - Якоб вновь вглядывался в небрежный летящий почерк, вновь слышал иронию легкомысленного висак-баши, опять и опять замечал раздражение в строгом судейском голосе... и кому какое дело, так оно было или не так?! Во всяком случае, как только сомнения закрадывались в душу лекаря, и память его начинала заново складывать из стекляшек свершившегося мозаику судьбы - зыбкий сон стремительно истекал мерцающими струйками, Книга Небытия скрывалась в тумане пробуждения, и последними исчезали неровные строки в правом нижнем углу сегодняшней страницы... Разное думаем мы, забывая, что жизнь в этом мире есть всего лишь жизнь в этом мире... 1 "...Город имбирных башен, Мускуса и печали, В тоске о морской прохладе, Ты спишь, разметав по камню Не знавшие гребня пряди..." Якоб Генуэзо вышел на порог своего дома и полной грудью вдохнул прохладный утренний воздух, несущий слабый запах моря, соли, смолы пеньковых канатов и серебра бьющейся рыбы. Значит, сегодня можно будет выйти к морю... Это удавалось далеко не всегда. Собственно, как и многое другое в этом Городе. Иногда можно было битый час блуждать по знакомым и незнакомым переулкам, бежать на возникший совсем рядом плеск воды - но почему-то так и не выбраться на набережную. А в иные дни свернешь за угол - и вот оно, море, лижет древнюю кладку парапета, а у мола уже швартуются два-три чужеземных корабля, и бородатые капитаны удивленно протирают глаза при виде тонущего в рассветном тумане Города, не отмеченного ни на одной карте. Впрочем, на картах многое не было отмечено, зато они изобиловали изображениями нагих сирен, кракенов и морских змеев, значительно менее приятных, чем незнакомый город; и капитаны, воззвав к Аллаху, или перекрестившись, или выругавшись в тот же адрес, сходили на берег - а к кораблю уже спешили местные перекупщики, матросы разбредались по окрестным кабакам, тиская женщин и ввязываясь во все возможные и невозможные драки; и к вечеру Город воспринимался всеми, как нечто само собой разумеющееся... ...Якоб немного постоял в дверях, прислушиваясь к сонному дыханию жены, и направился к морю. Чутье не подвело лекаря. Сразу же за поворотом перед ним раскинулся безбрежный синий бархат, вышитый золотом восходящего солнца. Два корабля застыли у пристани. Один из них, испанский галион, торчал здесь уже десятый день, и все не мог уплыть по никому не известной - и в первую очередь неизвестной щеголеватому горбоносому капитану - причине. Второй подошел совсем недавно, и коренастый седой норвежец ожесточенно щипал квадратную бороду, глядя на пристань с хорошо знакомым Якобу выражением. Якоб помахал ему рукой и задумался о себе. Вряд ли юному ученику генуэзского полкового лекаря привелось бы попасть сюда, и уж, конечно, не о Городе думал Якоб, когда его учителю предложили занять положенное место в армейском обозе. - Я уже стар,- сказал учитель.- Но я воспитал ученика. Вот он. И юный Якоб зашагал в арьергарде панцирного полка знаменитых генуэзских арбалетчиков. Гордость сияла в его глазах, и котомка с харчами и нехитрым инструментом увесисто хлопала по оттопыренному заду. - Эй, стрелок! - смеялись спутники.- Подбери фундамент, на него еще кол не срезан! Якоб не обижался. И гудела земля. Обрыв. Кровь. Кровь, грязь и пот. И отрезанные руки, и вспоротые животы, и романтика кровавого поноса от солдатского случайного рациона. Раны, зашитые сапожной иглой. Травы, собранные на обочине. Сотник, которому Якоб спас обожженные пальцы, научил его стрелять. И к тяжести котомки добавилась тяжесть цагры - боевого арбалета панцирной пехоты. Его Якоб взял у убитого. Обрыв. Выпученные белки османского всадника, зависшего над Якобом. Ночной внезапный налет и странный меч с двумя клинками, параллельно растущими из широкой рукоятки. Меч для боя в темноте, когда нечетко видна голова врага. Меч сломался. - Айя - ильлаа! - и быкоголовая булава рухнула сверху. Чугунный бык грустно глядел на лежащего юношу. Быку хотелось в стойло. И гудела земля. Обрыв. - Хэй, торгаш, сколько просишь за эту дохлятину?! - За этого богатыря? Двести дирхемов, уважаемый! - Сними чалму, полей лысину! За такое состояние я куплю себе белую наложницу! - Купи и его впридачу! Пока ты будешь заниматься наложницей, он займется твоей женой! Драка. Мутная, бессмысленная базарная драка. - Купи, капитан!.. Клянусь Каабой, галеры будут для него лучше райских садов! Купи... Качались сходни. И качалось море. - Харр! - рычала горилла на палубной надстройке, мерно ударяя колотушкой в малый медный гонг. - Йаа - ах! - стонали полуголые гребцы, ободранной грудью наваливаясь на выскальзывающий рычаг весла. И качалось море. Обрыв. Стонал капитан, изрезанный в плавильне портовой попойки. Жесткая ладонь ударила в затылок, и Якоб упал на колени у койки раненого. - Лечи! И он лечил. И качалось море. Больше его не приковывали к веслу. Обрыв. Темнота. Шторм. Табуны ржущих волн метались по вздувшимся водяным пастбищам, и озверевшее небо нависало над ореховой скорлупкой, подхваченной тысячами брызжущих смертей. - Харр! - и палуба выгибалась спиной взбесившегося леопарда. - Йаа - аах! - и весла лопались, не выдержав напора каменной воды. И качалось море. И кончалась жизнь. Песок. Песок берега, любопытные крабы и вода в содрогающихся легких. И невесомые, невероятные контуры башен Города, встающего за грядой бурых холмов. Человек встал, покачнулся и сделал шаг. Потом второй. И Город пошел навстречу человеку. ...Якоб долго стоял на набережной, потом повернулся и медленно двинулся обратно. Через несколько минут он, неожиданно для себя, оказался на базарной площади, где, по уверению старожилов, сходились все улицы и переулки этого неправильного Города - хотя изредка, собравшись именно на базар, лекарь с трудом находил ее... Пройдя площадь, он насилу отвязался от вечно пьяного рыночного сапожника Марцелла, долго втолковывавшего Якобу о преимуществах коронного удара римских легионеров - снизу вверх, коротким мечом, в подшлемный ремень - перед длинномерными македонскими копьями-сариссами. Периодически в пьяной болтовне сапожника проскальзывали такие подробности чуть ли не тысячелетней давности, что Якоба невольно начинал мучить вопрос: откуда всклокоченный опухший Марцелл мог все это знать?!. Переулок закончился тупиком. Здесь никогда нельзя было быть уверенным, что идешь, куда надо. Здесь вообще ни в чем нельзя было быть уверенным. Даже в том, что тебе удастся уйти из Города - и не только потому, что за южными воротами почти сразу же начиналась пустыня, откуда регулярно налетали орды лохматых непонятных кочевников, расшибавшиеся о мощь крепостных стен; и не только потому, что с запада лежали горы, где, по слухам, водились великаны и колдуны, а на самом деле водились хмурые неприветливые горцы, без особого радушия относившиеся к горожанам. Нередко посланные на чье-то усмирение войска вообще не возвращались (война есть война!), или возвращались, но с совершенно другой стороны, усмирив, как выяснилось, множество никому не известных племен, и позаимствовав у них кучу никем не виданных трофеев. Трофеи поступали в казну, жалованье пропивалось выжившими, и все входило в прежнее русло. Корабли тоже уплывали не всегда благополучно - что совершенно не печалило матросов, привыкших к удачной торговле, крепкому вину и умеренным ценам; и когда корабли все же уплывали, многие из команды оставались на берегу - и население Города пополнялось гордыми франками, педантичными бриттами, суровыми норманнами, светлобородыми россами и вспыльчивыми нумидийскими неграми - всеми, кому Город приходился по душе. Как и Якобу... Свернув в очередной переулок, совсем отчаявшийся лекарь неожиданно очутился перед собственной дверью. Некоторое время он ошалело взирал на нее, успокаивая дыхание и слушая кухонную возню проснувшийся жены. Жена ждала ребенка, и Якоб не хотел зря волновать ее. "Город...- думал Якоб,- не бывает таких городов... Хотя я в нем живу. Значит, и меня не бывает. Меня не бывает, и я очень хочу есть..." Он улыбнулся и толкнул дверь. Возможно, Якоб был прав. Возможно, такого города никогда и не было... ОРНАМЕНТ Высоко вознесла деревянные столбы свои над мелкорослыми кустами и редкими деревьями окраины Башня Молчания. Именно к ней, к закопченному массиву опор ее и крался, проклиная хлещущие колючие ветки, почтенный кладбищенский вор Шируйе Неудачник. О Аллах, ну что за нелепый народ эти огнепоклонники!.. Порядочный усопший должен лежать в порядочной земле, присыпанный нерадивыми пьяными могильщиками лишь для успокоения родни - и для удобства столь тяжелой работы его, рыжебородого Шируйе, для снятия с ушедшего лишней тяжести, совершенно не нужной и даже обременительной там, где всемогущий Господь ставит всех на казенное довольствие. А эти, чтоб огонь прижег их помятые седалища!.. Вот и лезь теперь на эдакое чудище, где нечистый покойник обязан ублаготворять, согласно обычаю, пустые желудки стервятников. А он, Шируйе, отнюдь не молод, чтобы отрываться от привычной грешной поверхности. И страшно, однако,- нет, мертвых он давно уже перестал воспринимать иначе, чем как объект работы; но одно дело - солидный умерший мусульманин, и совсем другое - нечестивый маг-зороастриец, вокруг которого демонов, как мух возле падали... Хорошо хоть догадались, свечку оставили, или что там у них вверху горит - не могут парсы без огня, но опять же, к примеру, есть огонь дурной, это на площади по жаре, а есть вполне нужный, свечечка вот такая, чтоб видна была скрипучая лесенка, и перила, и все, как положено... В небольшой плошке с маслом плавал крученый фитиль, и испуганный огонек оглядывался по сторонам, высвечивая узкую пятиугольную площадку, каменные грубые статуэтки по углам, приземистые коренастые силуэты забытых богов и вздувшуюся сидящую фигуру умершего, завернутую в белый шелковый лоскут. Покойный парс бессмысленно глядел на задумчивого Шируйе, скребущего свою клочковатую бороденку, словно намеревающегося выскрести оттуда нечто, годящееся в добычу - и вычесал-таки, выскреб, и нагнулся к сидящему, ловко отрезая пухлый безымянный палец, на котором надето было неширокое кольцо, надето камнем вовнутрь. Ненужный кусок плоти полетел вниз, в попятившуюся любопытную темноту, и вор подошел к ограждению, разглядывая снятый перстень. Вишнево-красный камень в золотой оправе мгновенно налился светом фитиля, и вырезанный на нем глаз - похожий скорее на скалящийся рот, с зубами ресниц и вспухшим языком зрачка - глаз весело подмигнул остолбеневшему Шируйе. Пламя лампадки задрожало и погасло, словно впитанное багровым камнем, и лишь он продолжал светиться в окружающей тьме; и в свете перстня померещились Шируйе смутные человеческие очертания у опор Башни Молчания. Вор вгляделся в шелестящий кустарник и только хлопанье крыльев за спиной вынудило его снова обернуться к площадке. Тела не было. На его месте сидел горбатый пятнистый гриф в белом шелковом покрывале, и клюв его раздирала сардоническая ухмылка. Шируйе вжался в перила и с ужасом глядел, как хихикающая птица встает на человеческие пятипалые лапы со вздувшимися синими венами у колена, и голова ее в зеленом тюрбане нависает над трясущимся испуганным человеком. И когда понял Шируйе, что человек этот - он сам, то короткий хрип расплескал гранатовый сок ночи, и рыжебородый вор, ломая перила, рухнул на мягкую землю у одной из опор. Тихо было наверху, и умерший парс по-прежнему лежал у своего края без поручней, и коренастые силуэты охраняли покой Башни Молчания. Что было - и было ли что-то? Человек в широкой длиннополой рясе приблизился к неудачливому кладбищенскому вору. Нет, не падение с площадки помогло бедному Шируйе стать, наконец, на вожделенное довольствие Аллаха, да пребудет он во веки веков! - еще там, наверху, тяжестью тела своего ломая сухое ограждение, был он мертв, и сердце его сжала цепкая ледяная ладонь. - Для зрелого мужа добыча - лишь сердце человека, и нет в добыче той пайщиков,- пробормотал стоящий и быстро зашагал прочь; слишком быстро для сутулой старческой фигуры, немощной на вид, и длинных седых волос, выбивавшихся из-под капюшона. А забытый перстень с вишневым скалящимся взглядом остался лежать в сырости шуршащей травы. Завтра его подберут. Ни к чему хорошей вещи пропадать зря. Совершенно ни к чему. Возможно, все было именно так. Или иначе. Или так, но не совсем. Возможно... Но когда через годы Якобу Генуэзо снилась Книга Небытия и он до рези под веками всматривался в темную смерть неудачливого воришки Шируйе - Якоб не мог рассмотреть цвет халата убитого, не запоминал высоту опор Башни Молчания, но багровый камень перстня неизменно улыбался сквозь завесу лет. Тот же камень грустно улыбнется с руки постаревшего лекаря Якоба, когда беспокойный ручей его жизни вольется в свое время в океан неведомого. Но об этом - потом. И не здесь. Возможно... 2 "Едва ли не больше, Чем в самых высоких горах, Для сердца сокрыто Вечных истин и откровений В толчее городского базара..." Всклокоченный порывистый сирокко метался над притихшими улицами, стряхивая с веток кричащих птиц, закручивая пылевые воронки; никак не удавалось бешеному ветру сдвинуть с места упрямую косматую тучу, зависшую над малой площадью Ош-Ханак и с любопытством оглядывавшую столпившихся людей. Наконец, ветер устал. Отдуваясь, он присел на покатую крышу ближайшего дома, и в наступившей тишине отчетливо прозвучали слова пришлого проповедника в клетчатом покрывале шейха, схваченном на лбу простым металлическим обручем. - Да услышат слышащие меня: если в душу закрался гнев - демоны безрассудства овладеют ей. Если в душу закралась тревога - демоны отчаянья овладеют душой. Если же похоть войдет в душу - демоны распутства войдут следом. Где есть любовь - там есть и ненависть, где есть боль - там есть страх. Откажитесь от страстей, братья мои, откажитесь от чувств, и уподобится человек невинному младенцу - действующему, не зная зачем, идущему, не зная куда; телом подобен вкусивший истины сохлому дереву, а сердцем - остывшему пеплу... У босых ног шейха на корточках сидели его ученики - трое мужчин и девушка, с бесстрастными лицами древних идолов. Ничего не отражалось в их тусклом взгляде, и неподвижность сидящих была сродни неподвижности статуй. Якоб Генуэзо протолкался сквозь ряды любопытствующих зевак и стал разглядывать пришельцев. Не в первый раз жизнь сталкивала молодого лекаря с последователями секты Великого Отсутствия. Удивительное дело - многие считали их своими, люди Торы и Евангелия, адепты Будды и Магомета наперебой повторяли звучные кованые строки о вреде страстей и истинном сердце, но мало добровольцев рисковало навсегда покинуть грешный, но такой привычный мир, и удалиться в горные урочища Отсутствующих, где аскетизм доводился до степени, граничащей с самоубийством. "Сильное истощение,- машинально определил Якоб, глядя на худые, перевитые венами руки шейха, воздетые к темному предгрозовому небу.- Сильное, но на контроле... Так можно тянуть до глубокой старости. Собственно, он и не молод... Интересно, зачем они явились в Город? Неужели надеются на неофитов?! Конечно, сказано "идите на улицы и базары", но нельзя же все понимать буквально..." Толпа качнулась, и потерявшего равновесие Якоба придавили к жирному резнику из соседнего квартала, благоухавшему дешевым мускусом и парной бараниной. Брезгливый лекарь предпринял попытку отодвинуться от жаркого бока мясника - и увидел причину давки. К проповеднику, расталкивая сторонящихся горожан, двигались айяры Звездного Пса, владыки спокойствия, начальника ночной стражи; и потные лица их лоснились от предвкушения грядущего удовольствия. То ли пришлый шейх забыл в экстазе передать кому положено необходимый хабар, то ли опасная сладость кипрского вина ранее срока ударила в бритые лбы под кожаными шлемами,- но вышедший вперед усатый айяр с кривым ножом десятника и не менее кривыми ногами кочевника явно не отличался веротерпимостью. - Эй ты, незаконный сын хрюкающего,- стражник подкрутил усы, гордясь уставным остроумием.- С каких пор плешивые евнухи, прикусившие палец изумления зубами глупости, осмеливаются распахивать нужник своего рта без должного на то позволения?! - Когда в человеке сидит шайтан,- холодно ответил шейх,- он изредка высовывает наружу хвост. Без должного на то позволения. Взгляни на язык свой, порицающий меня - не увидишь ли ты кисточки на его безволосом конце?.. Толпа опасливо затаила дыхание. Багровый айяр направился через площадь, сбычившись под спокойным взглядом проповедника, на дне которого сворачивалось в клубок неведомое. Когда десятник, засунув большие пальцы рук за широкий шелковый кушак, поравнялся с недвижными учениками - девушка молча встала и заступила ему дорогу. - Прочь, распутница! - тыльная сторона короткопалой ладони, поросшая жестким бурым волосом, наискось хлестнула девушку по щеке. Она пошатнулась и осела на сухую глину; кровь потекла из разбитого рта, придавая так и не изменившемуся лицу вид странной, праздничной маски. Айяр повернулся - на его пути уже стоял следующий из секты Великого Отсутствия. Хищно ощерившись, стражник присел на расставленных плотных ногах, и синий нож полоснул руку дерзкого. Ничего не произошло. Вставший на пути, высокий мужчина неопределенного возраста, не шелохнулся. Дикая свирепая ярость исказила черты десятника, выступающие скулы отвердели, и нож умело запорхал вокруг застывшего человека, окрашивая пурпуром серую запыленную одежду. Шейх не повернул головы. Набрякшие веки опустились, и суровое лицо глядело поверх собравшихся, в дальний угол площади; замерший в жутком оцепенении Якоб хотел было повернуться к неизвестному, заинтересовавшему проповедника больше боли и позора учеников - и не смог. Тело отказалось повиноваться. Разгулявшийся айяр внезапно отпрыгнул от окровавленной жертвы, и в тигрином изгибе его спины промелькнула неуверенность. Он качнулся, сделал два шага назад и остановился, вжимая шею в массивные плечи. Казалось, он внезапно забыл, где он и что с ним. - Вот ты где...- хрипло пробормотал десятник, уставясь в пустоту перед собой и напряженно обходя по кругу нечто, невидимое зрителям, но хорошо знакомое ему самому.- Ты осмелился прийти за мной днем... Ну что ж, надолго запомнит ад Али-Зибака из Тарса... "Он сошел с ума!" - отчетливо прозвучало в мозгу у Якоба, и в этот момент нависшая туча обрушила на Город искрящийся водопад; и безумный айяр издал боевой клич, рассекая ножом пелену дождя. Собравшиеся в тот день на малой площади Ош-Ханак часто задумывались потом: рассказывать ли им о случившемся, или лучше будет покрыть кобылу болтливости жеребцом благоразумия. На площади живой кричащий человек бился с бесплотным призраком, с воздухом, с водой, рубя клинком брызжущее марево, взвизгивая и зажимая ладонью несуществующие раны. Айяр храпел загнанным животным, голова в кожаном шлеме моталась из стороны в сторону; наконец он припал на колено, острый нож трижды разрезал мокрый воздух, и слабеющие ноги не удержали грузное тело. Упали последние капли. Молчащий шейх по-прежнему не отрывал взгляда от дальнего угла площади, и Якоб наконец нашел в себе силы повернуться. Шейх пристально всматривался в доминиканского священника фра Лоренцо из португальской миссии, а подавшийся вперед священник впился в упавшего стражника остановившимся взглядом из-под грубого полотна капюшона, и плечи его дрожали от напряжения... Якоба сильно толкнули в грудь. - Ты лекарь? - гнусаво каркнул один из друзей лежащего десятника.- Проверь... Якоб склонился над айяром и прижал пальцы к колючей толстой шее. Пульса не было. Зрачки умершего расширились, и в них стоял - страх. Страх. Рядом в пыли, мокрой и липкой после дождя, валялся узкий перстень с багровым, как лицо айяра, камнем - видимо, потерянный мертвым. Не сознавая, что он делает, Якоб незаметно накрыл перстень ладонью и сунул за пояс своей шерстяной джуббы. 3 У бронзовой двери в зал государственной канцелярии Якобу пришлось остановиться. Перед лекарем стоял безбровый гигант в туго подпоясанном халате, уже начавший оплывать, но пока сохранивший внушительность форм. Его руки умело скользнули по телу Якоба, и вороненый дамасский кинжал, служивший при необходимости ланцетом, перекочевал за пазуху дорогой, шитой мелким бисером одежды обыскивающего. Гиганта звали Лала-Селах, и он был евнух. Три года назад уединение благословенного эмира Ад-Даула в благоуханных женских покоях бесстыдно нарушили молодые горячие вельможи, справедливо полагавшие, что хорошему нет предела, и настойчиво заверявшие царственную особу в необходимости смены власти. Наместник Аллаха стал возражать против их острых и блестящих доводов, а поскольку в жилах эмира текла неуступчивая кровь лихих тюркских наездников, вскипевшая под звездами очей насмерть перепуганной красавицы,- беседа несколько затянулась, и в покоях Сплетающихся Орхидей появилось новое действующее лицо. Им оказался барлас дворцовой охраны германец Свенельд, плохо понимающий звучный фарси, зато хорошо понимающий язык стали. Тяжелый топор германца оказался столь весомым аргументом в споре, что отделавшийся легким испугом эмир долго взвешивал после на весах справедливости подвиг бесстрашного Свенельда и его же наитягчайшее прегрешение. Дело в том, что в перерывах между взмахами топора барласу довелось лицезреть обнаженные прелести любимейшей из многочисленных жен правителя - что само по себе приравнивалось к попытке переворота. Проблема решилась крайне просто. В тихой комнатке сверкнул узкий нож придворного врача, совершенно никчемный кусок плоти шлепнулся в медное ведро, и не стало голубоглазого телохранителя Свенельда; а возле престола солнцеликого встал голубоглазый евнух Лала-Селах, получивший награду и высокое соизволение беспрепятственно глядеть на красавиц гарема, и надолго запомнивший сиятельную милость. Вот он-то и встретил Якоба у дверей канцелярии. Лекарь знал историю евнуха. Подобные операции люди его возраста и телосложения переносят весьма нелегко, и когда б не мастерство и италийские снадобья генуэзца - не жить бы Лала-Селаху под изменчивым горбатым небосводом. Гигант дружелюбно кивнул и рывком распахнул гудящие створки. Великий кади пил розовый щербет. Занятие это столь увлекло мудрейшего, что он милостиво отмахнулся от подробных изъявлений уважения со стороны дотошного Якоба, и жестом указал на низенький табурет перед огромным креслом, поручни которого были выполнены в форме двух изогнутых клинков, долженствующих символизировать Меч Правосудия и Меч Бдительности. По замыслу кади, всякий сидящий напротив таких символов мигом оставлял пустыню зломыслия и погружался в водоем раскаяния. Каяться Якобу было не в чем, и он спокойно присел на табурет. Кади допил щербет и вытер бороду. - Ты ли зовешься Джакопо Генуэзец из квартала Ас-Самак? - для начала спросил кади, хотя вряд ли его действительно интересовал ответ. - Да, о мудрейший,- Якоб попытался привстать, и снова жест кади остановил его. Похоже, судья нервничал. - Тогда именно ты совместно с городским векилем выполняешь обязанность регистрации смертей жителей в Своде записей?.. - Осведомленность великого кади не имеет границ, кроме границ, очерченных Всевышним,- склонил голову Якоб. Что-то не понравилось в этих словах великому кади. Видимо, он сомневался в праве неверного рассуждать о границах, установленных Аллахом, да еще в отношении его самого, высокого и великого кади; и он долго жевал высохшими губами, недовольно морщась. - И именно ты подал прошение на высочайшее имя с просьбой расследования некоторых случаев таковых смертей, кажущихся тебе насильственными. Можешь ли ты представить доказательства? - Увы, нет, о великий кади,- Якоб хотел объяснить раздраженному судье мотивы своих догадок, но их обоих прервал лязг колец резко отодвигаемой шторы. За волной отлетевшего бархата, в проеме тайного помещения, возник невысокий плотный человек средних лет, в простом замшевом полукафтане и мягких сапогах тюркского образца. Он порывисто шагнул вперед, и узкие щелочки черных глаз обратились к Якобу. Кади согнулся в поклоне. - Ты был вчера на площади,- утвердительно заявил незнакомец.- Ты видел смерть айяра. Ты - лекарь. Отчего умер мой воин? Некое тайное чувство подсказало Якобу, что с этим человеком нужно разговаривать коротко и прямо. - От страха,- ответил Якоб. - Ты слышал, кади? - человек повернулся к бледному судье.- И ты выдашь Джакопо Генуэзцу фирман на расследование, и наказан будет всякий, отказавший ему в помощи или закрывший перед ним ворота. Ты сделаешь это, кади, потому что я не хочу, чтоб мои воины умирали от призраков - но трижды не хочу, чтобы они умирали от страха! - Да, о светлейший эмир! - спина кади, казалось, сейчас сломается. Эмир Ад-Даула кивнул и повернулся к лекарю. Якоб молчал. Эмир задумчиво смотрел на лекаря. Что-то промелькнуло в его взгляде - уважение? понимание? гнев? - и дверь в душу правителя захлопнулась. - Иди,- коротко сказал Ад-Даула, и штора вновь встала на свое место. 4 "Нет ни рая, ни ада, о сердце мое, Нет из мрака возврата, о сердце мое, И не надо надеяться, о мое сердце, И бояться не надо, о сердце мое!" ...Пусти меня, Лю Чин, пусти в свой подвал, где все равны перед терпким дымом - я не стану просить у тебя горького счастья в глиняной трубке, я просто тихо посижу, побуду подле вон того откинувшегося на край тахты человека с разметавшейся седой гривой дервиша, чьи ноги топтали песок многих дорог, и чьи глаза видят сейчас горизонты путей, неведомых людям. Ты жив, странник? Да, ты жив, грудь твою колышет едва заметный ветер дыхания... Что видишь ты, странник? А что вижу я, лекарь Якоб Генуэзо, пришедший в поисках крупиц со стола вкусивших истины - я вижу их, дервиш, и они уходят. Они уходят в сочный рай пророка Магомета, где дозволено будет вошедшему все запретное; они уходят в строгие сады людей Евангелия, влить голос свой в мерные псалмы бесплотных ангелов; и даже в размытую непонятную нирвану уходят они, как сделал это третий сын Лю Чина, вежливый юноша, любивший Конфуция и Фирдоуси; и суровая, пахнущая морем и шкурами Валгалла открыла двери свои бешеному Ториру Высокой Секире, варягу из личной гвардии эмира... И лишь ад одинаков для всех, и одинаково плохо сошедшему в него. Они уходят, дервиш, уходят с широко распахнутыми глазами, и в общности расширенных зрачков стоит непроизнесенное, соединяющее, последнее - страх. Наверное, я схожу с ума... Мало ли смертей видел я - лекарь, мало ли причин есть для того, чтобы человек покинул свою хрупкую оболочку, и спокойно спит городской векиль, и писцы его - те, с кем вписывали мы в толстую растрепанную книгу имена ушедших. А я не сплю, я гляжу в ночь, и стоят передо мной в темноте их глаза, и чужой страх смеется мне в лицо, и дрожат застывшие веки - навеки застывшие... Трое сынов у Арея, бога войны, и Ужас меж ними старейший... Что могло напугать Торира Высокую Секиру, безрассудного бойца, скальда и убийцу; что исказило непроницаемую раскосую маску сюцая Лю, улыбавшегося, когда я удалял ему раздробленный палец; и что разорвало широкую глотку собаки франков в квартале Ан-Рейхани? - и ты, пес, ты тоже приходишь скулить по ночам к свидетелю смерти твоей! Кому нужен был ваш испуг, кто выпил затихающие содрогания вашей плоти, и что ему с того?!. Зачем ты тянешь ко мне непослушную руку, дервиш? Что за клочок бумаги зажат между твоими распухшими пальцами? И лицо твое течет, плавится в пряном дыму курильни... Ну хорошо, я возьму, я уже взял, я уже читаю... "В моих глазах - конец земного праха, В моих глазах - судьбы топор и плаха, И вновь пьянит украденная жизнь И манит терпкий дым чужого страха..." Ты жив, странник? Да, ты жив, грудь твою колышет едва заметный ветер дыхания... Что видишь ты, странник? А что вижу я, глупый лекарь Якоб Генуэзо,- я вижу странные слова на обгорелом обрывке, и вижу я путь, по которому не хочу идти, и по которому пойду, пока глаза умирающих не станут спокойными, или пока темный ужас не выжжет и мой взгляд... Я был сырым. Созрел. Сгорел. 5 "Этот мир - эти горы, долины, моря,- Лишь волшебный фонарь. Словно лампа - заря. Жизнь твоя - на стекло нанесенный рисунок, Неподвижно застывший внутри фонаря." Шейха секты Вечного Отсутствия Якоб разыскал в восточном караван-сарае Бахри. Проповедник сидел у глиняного забора, в полном одиночестве, с поджатыми тощими ногами и полуприкрытыми пергаментными веками. Якоб присел напротив и принялся ждать. Солнце уже скрылось за извилистой кромкой забора, когда ровный голос шейха вывел лекаря из оцепенения. - Чего ждешь ты от Отсутствующего, человек? - Слова,- ответил Якоб, стараясь попасть в тон разговора, заведомо витиеватого, но привычного для разного рода дервишей. - Слово не только творит мир, но и заслоняет его,- покачал головой шейх. - И в речах пророков есть неистинные слова, но и они необходимы,- возразил лекарь, начиная тяготиться ажуром беседы, и чувствуя свою уязвимость в подобных прениях с профессиональным проповедником. Видимо, шейх ощутил смутное раздражение собеседника, потому что он слабо пошевелил пальцами, словно разрешая задавать вопросы. - Я был на площади,- сразу перешел к делу воспрянувший Якоб.- И я проследил направление твоего взгляда. Что могло взволновать Отсутствующего, и что могло взволновать его сильнее крови учеников? На неподвижном лице шейха мелькнула слабая тень неких, давно умерших чувств - словно тень крыла скользнула по забору. - Зачем ты выходишь на чужую дорогу, любопытный гость? - Люди умирают, шейх. Я могу вылечить от многого, но не от смерти. А это плохие смерти. - Плохие, хорошие... Все это туман, пар от кипения страстей, затемняющий чистое зеркало нашей души. Мои ученики... Дольше Якоб не мог, да и не хотел сдерживаться. - Твои ученики? - резко бросил лекарь, бледнея и подаваясь вперед.- Твои ученики молчат под ножом, но они так же промолчат, когда станут резать других. Вчера в канцелярии я встретил воина, которого сделали евнухом. Его тело помнит доспехи, в ушах его еще стоит шум схваток - но нож выродка лишил его некоторых чувств, и он стал счастлив настолько, что мечтает о том дне, когда меч палача лишит его и остального... Пусть душа моя в тумане страстей, но это живая душа живого человека, а не чистое зеркало в ходячем безразличном трупе!.. И тут шейх улыбнулся. Его улыбка была настолько мягкой и неожиданной, что Якоб поперхнулся и замолчал. - Много ты понимаешь в чувствах,- тихо сказал шейх.- Но ты кричал на меня, а на ходячий труп кричать незачем. Кажется, тебя зовут Якоб?.. - Местные зовут меня Джакопо Генуэзец,- ответил лекарь. - Я не местный... Ты велик, Якоб? Ты мудр? Ты силен?.. Ответь, ибо ты выходишь на опасную охоту. - Нет,- хрипло сказал Якоб.- Я глуп, я слаб и ничтожен. Ты мудр, силен и велик - но ты сидишь у забора, а вокруг умирают люди с испуганными глазами. Что же остается мне? Шейх сгорбился, и печать возраста отчетливо проступила в его сухой узкой фигуре. - Поезжай в горы,- бросил шейх.- Если ты выедешь послезавтра утром, Город отпустит тебя. Выезжай с рассветом. На заставе у перевала Баррах спросишь проводника Джуху. Он отведет тебя в селение и покажет развалины храма Сарта Ожидающего. Запомнил? Перевал Баррах, проводник Джуха, храм Сарта Ожидающего. А теперь уходи. Якоб понял, что разговор окончен. Он поднялся, поклонился вновь застывшему шейху и направился к выходу. Уже за забором его догнал крик, вырвавшийся, казалось, из груди смертельно раненого человека. - Не ночуй в храме! Слышишь, спрашивающий?! Не ночуй в храме!.. Ветер подхватил крик и запутал его в ветвях цветущего абрикоса... ОРНАМЕНТ Грешен я, отче, по самый чуб грешен, и в мыслях не держал на исповеди стоять, да где еще - в Городе их проклятом, где нехристи друг перед дружкой гаремами, что конюшнями, выхваляются... Момчил я, отче, Момчил-мадьяр, это здесь уж Маймуном прозвали, а мне и ни к чему оно, на старости лет имя менять - а земель поменял, что табаку скурил, разный камень Момчиловы сапоги помнит. В Кодрах гайдучил, за Прут хаживал, на Виловом поле стоял, против Баязета их, Одноглазого, стоял, да не выстоял... Смерть видел, сам сколь раз дарил, баб любил - куда турку! - мои грехи Богу рассказывать, так ни у меня, ни у него времени не хватит. Авось и так махнет рукой Спаситель; а один грех скажу: простишь, отец, то и ладно, а нельзя простить - ну что ж, много лет носил, и дальше понесу, недолго осталось. Деньги я взял. То ли божьи, то ли чертовы, сам до сих пор не знаю; давно взял, еще в Валахии, когда турки через Козий хребет перевалили. Дед один мне в корчме сказывал, что людишки все со скотом в леса ушли, лишь замок магната их местного тогда жилым остался - немец там жил, отче, ключарь... Пан с полгода как ноги подмазал, а немцу-то приказал деньги стеречь, строго приказал, с клятвой - мол, вернусь, церковь поставлю, во спасение... Немец тот человеком знающим был, то знал, что иным неведомо, папоротника цвет имел, зелье по имени звал; а когда страх народишко-то вымел, он деньги в землю под замком зарыл, а сам на верх Пикуя подался. Сад там был, темный сад, ничей - он трав в нем набрал, настой сварил, и ну господские сокровища настоем тем мазать. Все сделал, сказал нужное, одно осталось: три раза замок с наговором обойти - да не вышло. Всадил турок заезжий стрелу в бок на третьем заходе... С тех пор, дед баял, и пошло: ходит немец по ночам, в красной ермолке да халате, как тут в Городе все ходят, и стережет захороненное. Рассмеялся я в глаза старику, даром что глаза те слепыми были, и, как стемнело, в замок пошел. Высоко скала та возносилась, и темнела на ней часть стены крепостной; глухо шумел водоворот на реке, смутно и глухо. Что долго лясы точить, отче,- вошел я в руины, вошел и чую - сон одолевает, ноги не держат. Лег на землю, а сам и не знаю, то ли сплю, то ли нет - только встает из угла марево, и взгляд из него страшный; худое, бледное, будто из бумаги сухой, а взор неподвижный, стекла венецианского, и улыбка вся белая, холодная... Вгляделся я в глаза те, и отраженья своего не нашел в них. Топориком я его ударил, отче, дедовским, чабанским, обушком сунул, а там камень голый, нету никого, и гудит гулко под ударом. Рукой ткнул - дыра в стене, и бренчит там. Я пригоршню вытащил, и на свет лунный выскочил, а в пальцах червонцы; и кровь по руке течет, и из груди, вроде как сам я себя бил. Ежели не верите, отче, глядите сами, до сего дня рубец имею. Почему вы улыбаетесь, отче?.. Не верите? Что встает в углу у тебя, священник?! Погляди мне в глаза, погляди... Отче! Почему у тебя во взгляде пусто? - и нет в нем Момчила-мадьяра, Маймуном прозванного... И ермолка твоя красная... Господи!.. Прими... Возможно, все было именно так. Или иначе. Или не было вообще. Возможно...- и даже скорей всего, потому что Якобу не довелось услышать эту исповедь, окунуться в срывающийся ритм ее дыхания, и Книга Небытия никогда не раскрывалась перед ним на этой странице. Якоб Генуэзо написал ее сам. Годы спустя. И долгое время после того, как последнее слово исповеди Момчила-мадьяра легло на дорогую рисовую бумагу - долгое время не снилась удивленному Якобу шуршащая Книга, и оплавленное лицо над ее алтарем... А потом ему приснился тусклый рассвет, городские Ворота Заката, унылый караван, выходящий из окованных створок, и молодой порывистый Якоб, в мальчишеском восторге неведения движущийся навстречу своей судьбе, навстречу Книге Небытия и руинам горного храма Сарта Ожидающего. И все началось снова...  * II. КНИГА НЕБЫТИЯ *  6 "Рай или кладбище? Древняя равнина сумерек В золоте нежных лучей. Люди с желтыми сморщенными лицами Выходя