еги быстрее, укройся в надежном месте! А покуда подумай, как хорошо пройти весь путь жизни раньше смертного часа, а потом безмятежно ждать, пока минует остаток дней, ничего для себя не желая,. ибо ты достиг блаженства и жизнь твоя не станет блаженнее, если продлится еще. (4) Наступит, наконец, время, когда ты будешь знать, что-до времени тебе нет дела, когда ты станешь спокойным и безмятежным и, сытый собою по горло, не будешь думать о завтрашнем дне! Ты хочешь знать, отчего люди так жадны до будущего? Оттого, что никто сам себе не принадлежит! Твои родители желали для тебя много такого, что я, с моей стороны, желаю тебе презирать. Их пожелания грабили многих, чтобы обогатить тебя: все, что тебе достается, непременно у кого-нибудь отнято. (5) А я желаю тебе распоряжаться самим собой, чтобы твой дух, волнуемый смутными мыслями, противился им, обрел уверенность и довольство собою, чтобы, поняв, в чем истинное благо (а понять - значит овладеть им), он не нуждался в продлении жизни. Только тот поистине уволен со службы и свободен, тот ушел из-под власти необходимости, кто живет, завершив путь жизни. Будь здоров. Письмо XXXIII Сенека приветствует Луцилия! (1) Ты хочешь, чтобы я и к этим письмам, как к прежним, прибавлял изречения наших великих. Но ведь они занимались не одними украшениями речи: все в их сочинениях мужественно. Ты сам знаешь: где что-нибудь выдается и бросается в глаза, там не все ровно. Если весь лес одинаковой высоты, ты не станешь восхищаться одним деревом. (2) Такими изречениями полны и стихи, и труды историков. Поэтому не думай, будто они принадлежат только Эпикуру: они - общее достояние, и больше-всего - наше. Но у него их легче заметить, потому что попадаются они редко, потому что их не ждешь, потому что странно видеть мужественное слово у человека, проповедующего изнеженность. Так судит о нем большинство; а для меня Эпикур будет мужествен даже в тунике с рукавами1. Ведь мужество и усердие, и готовность к бою есть и у персов, а не только у высоко подпоясанных 2. (3) Так зачем же требовать от меня выбранных из целого и многократно повторенных слов, если то, что у других можно лишь выбрать, у наших говорится сплошь? Нет у нас бьющих в глаза приманок, мы не морочим покупателя, который, войдя, ничего не отыщет, кроме вывешенного у двери. Мы каждому позволяем выбирать образцы, откуда ему угодно. (4) Представь, что мы захотели бы привести то или другое изречение из множества: кому его приписать? Зенону, или Клеанфу, или Хрисиппу, или Панэтию, или Посидонию? Над нами нет царя, каждый распоряжается собою. А у них и то, что сказано Гермархом или Метродором, приписывается одному. Кто бы что ни сказал в их лагере, все сказано под верховным водительством единственного человека. Мы же, как бы ни старались, не можем выделить что-нибудь одно из такого множества одинаковых предметов. Только бедняк считает овец.3 Куда ты ни взглянешь, читая, всюду найдешь такое, что бросалось бы в глаза, не будь все остальное не хуже. (5) Поэтому не надейся, что тебе удастся наскоро отведать плоды дарования величайших людей: тут нужно все рассмотреть, все изучить. Все здесь по делу, каждая черта в произведении так сплетена с другою, что невозможно что-либо изъять, не разрушив целого. Впрочем, я не запрещаю тебе рассматривать и отдельные члены, но только имея перед собой всего человека. Не та красива, у которой хвалят руку или ногу, а та, у кого весь облик не позволит восхищаться отдельными чертами. (6) Если ты все-таки настаиваешь, я не стану скупиться, а буду дарить щедрой рукой. Число изречений несметно, они разбросаны везде, их нужно не выбирать, а подбирать. Они не капают по капле, а текут сплошной струей, слитые воедино. Нет сомнения, они принесут немалую пользу неискушенным, слушающим из-за дверей. Легче запоминаются отдельные мысли, законченные и завершенные, как строки стихов. (7) Поэтому мы и даем мальчикам заучивать наизусть изречения и то, что греки называют "хриями" 4: их легко может воспринять детская душа, неспособная еще вместить больше. Взрослому же и сделавшему успехи стыдно срывать цветочки изречений, опираясь, как на посох, на немногие расхожие мысли, и жить заученным на память. Пусть стоит на своих ногах и говорит сам, а не запоминает чужое. Стыдно старому или пожилому набираться мудрости из учебника. "Так сказал Зенон". - А ты сам? - "А это сказано Клеанфом". - А ты-то? До каких пор будешь под началом у других? Командуй сам, скажи слово, достойное памяти. Изреки что-нибудь от себя. (8) На мой взгляд, все эти не создатели, а толкователи, прячущиеся в чужой тени, не обладая ни каплей благородства, век не осмелятся сделать то, чему так долго учились. Они понаторели запоминать чужое. Но одно дело помнить, другое знать! Помнить - значит сохранять в па мяти порученное тебе другими, а знать это значит делать и по-своему, не упершись глазами в образец и не оглядываясь всякий раз на учителя. - (9) "Так сказал Зенон, это сказано Клеанфом". - Не становись второю книгой! До каких пор ты будешь учиться? Учи других, пора! Зачем мне слушать то, что я и сам могу прочесть? "Живой голос - великое дело!" - Но не тот, что приспособлен повторять чужие слова и годится только в переписчики. (10) И еще: неспособные выйти из-под опеки предшественников идут за ними, во-первых, даже в том, от чего все уже отошли, и, во-вторых, в том, что еще только ищется и никогда не будет найдено, если мы станем довольствоваться найденным прежде. Вдобавок, идущий следом за другим ничего не найдет, потому что не ищет. - "Что же" мне не идти по стопам предшественников?" - Нет, я воспользуюсь старой дорогой, но если найду другую, короче и ровнее, то сам ее вымощу. Все, кто до нас занимались тем же, не наши повелители, а наши вожатые. Истина открыта для всех, ею никто не завладел. Немалая доля ее останется и потомкам. Будь здоров. Письмо XXXIV Сенека приветствует Луцилия! (I) Я радуюсь и ликую, и, стряхнув с себя старость, распаляюсь, как юноша, когда по твоим делам и письмам понимаю, насколько ты превзошел самого себя (потому что толпу ты давно оставил позади). Если земледельца радует первый плод выращенного им дерева, если пастуху приятен прирост стада, если всякий смотрит на своего питомца так, словно считает его юность своею, - что, по-твоему, должны испытывать воспитавшие в другом природный дар, когда вдруг увидят созревшим то, что было нежным под их лепившими руками? (2) Я притязаю на тебя: ты - мое создание. Едва заметив твои задатки, я взялся за тебя, подбадривал, давал шпоры и не позволял идти медленно, то и дело подгонял тебя, да и сейчас занимаюсь тем же, однако подбадриваю бегущего и подбадривающего меня самого. (3) Ты спросишь, чего мне еще надобно. - Теперь-то и пойдет самое важное. Обычно говорят, что начало - это уже полдела; то же относится1 и к нашей душе: желание стать добродетельными - полпути к добродетели. Но знаешь, кого я назову добродетельным? Человека совершенного и независимого, которого никакая сила, никакая нужда не испортит. (4) Такого я и прозреваю в тебе, если ты будешь упорен в своих стараниях, если будешь поступать так, чтобы между твоими делами и словами не было не только противоречия, но и расхождения, если и то и другое будет одной чеканки. Твоя душа еще не на верном пути, если поступки твои не согласуются между собой. Будь здоров! Письмо XXXV Сенека приветствует Луцилия! (1) Упрашивая тебя быть усердней в занятиях, я хлопочу о себе. Мне хочется иметь друга, но если ты не станешь и дальше образовывать себя так же, как вначале, то другом моим не сможешь быть и не будешь. Покуда же ты любишь меня, но другом еще не стал. - "Как так? Разве это не одно и то же?" - Нет, и разница тут велика. Друг всегда любит, но кто любит, тот не всегда друг. Потому что дружба приносит только пользу, а любовь иногда и вред. Так совершенствуйся хотя бы ради того, чтобы научиться любить. (2) И спеши, если ты стремишься к совершенству ради меня, не то выучишься для другого. А я уже заранее предвкушаю плоды, воображая, как мы будем жить душа в душу, как те силы, что уходят у меня с возрастом, возвращаются ко мне от тебя, хоть ты и ненамного младше. (3) Но я хочу испытать эту радость не только в мечтах. И в разлуке те, кого мы любим, приносят нам радость, но только небольшую и недолгую. Быть рядом, видеть, говорить - вот живое наслаждение, особенно если встречаешь не только того, кого хочешь, но и таким, каким хочешь. Сделай мне самый большой подарок - подари самого себя! 1 А чтобы стать еще усерднее, вспоминай, что ты смертей, а я стар. (4) Спеши же ко мне, но прежде - к себе самому. Совершенствуйся и больше всего заботься о том, чтобы быть верным самому себе. Всякий раз как захочешь проверить, сделано ли что-нибудь, взгляни, хочешь ли ты сегодня того, чего и вчера. Перемена желаний доказывает, что душа носится по волнам, появляясь то там, то тут, - куда пригонит ветер. Все, что стоит на прочном основании, непоколебимо. Это доступно достигшему совершенной мудрости, а отчасти и тому, кто с успехом в ней совершенствуется. В чем между ними разница? - Второй еще в движении, он хоть не меняет места, но колеблется, а первый недвижим. Будь здоров! Письмо XXXVI Сенека приветствует Луцилия! (1) Ободри твоего друга, чтобы он всем своим благородным сердцем презирал хулящих его за то, что он избрал безвестность и досуг, что отказался от почетной должности и, хотя мог подняться выше, предпочел всему покой. С каждым днем им будет все яснее, что он заключил сделку к своей выгоде. Те, кому завидуют, то и дело меняются: одних вытесняют, другие падают. Счастье - вещь беспокойная: оно само себе не дает ни отдыха, ни срока и на множество ладов тревожит наш ум. Каждого оно заставляет за чем-нибудь гнаться: одних - за властью, других - за роскошью, первых делая спесивыми, вторых - изнеженными, но губя и тех и этих. - (2) "Но ведь некоторые хорошо его переносят". - Да, так же, как хмель. Ни за что не позволяй убедить себя, будто счастлив тот, кого многие домогаются: ведь к такому сходятся, словно к озеру, из которого черпают воду и мутят ее. - "Люди называют его пустодумом и празднолюбцем". - Но ведь ты знаешь, что иные говорят все наоборот и речи их имеют противоположный смысл. Кого они называли счастливым, был ли счастлив? (3) Какая нам забота в том, что некоторым его нрав покажется слишком суровым и угрюмым? Аристон ' говорил, что предпочитает юношу мрачного веселому и, на взгляд толпы, любезному. Если молодое вино кажется резким и терпким, оно станет хорошим, а то, что нравится еще до розлива, оказывается нестойким. Так пусть его зовут угрюмым и считают врагом своему успеху: со временем эта угрюмость обернется хорошей стороной. Лишь бы он упорно упражнялся в добродетели и впитывал благородные науки - не те, которыми довольно окропиться, а те, которые душа должна вобрать в себя. (4) Теперь самое время учиться. - "Как так? Разве бывает время, когда учиться незачем?" Нет, но если во всяком возрасте прилично заниматься наукой, то не во всяком - идти в обучение. Стыдно и смешно смотреть, как старик берется за азбуку. В молодости следует копить, а в старости - пользоваться. Чем лучше благодаря тебе станет он, тем больше ты и себе принесешь пользы. Говорят, что благодеяния самого высокого свойства - их-то и нужно добиваться и оказывать - равно полезны и благодетелю, и благодетельствуемому. (5) Наконец, он уже не в своей воле: ведь слово дано! Не так стыдно обмануть заимодавцев, разорившись, как обмануть добрую надежду. Чтобы заплатить долги, купцу нужно удачное плавание, земледельцу плодородье возделываемых полей и благоприятная погода, а ему, чтобы расквитаться, нужна только добрая воля. (6) Над нравами человека фортуна не властна. Пусть он исправляет их ради того, чтобы его душа в наибольшем спокойствии могла достичь совершенства, когда уже никаких чувств не вызывают ни прибыли, ни убытки и состоянье ее не меняется, как бы ни шли дела, когда человек стоит выше своих обстоятельств, если даже его осыпать всеми общепризнанными благами, и не теряет величия, если случай отнимет у него эти блага, все или отчасти. (7) Если бы он родился в Парфии, то с младенчества натягивал бы лук, если бы в Германии, - то в детстве уже замахивался бы легким копьем, а живи он во времена наших пращуров, ему пришлось бы выучиться скакать верхом и биться врукопашную. Каждого повелительно побуждает к этому воспитание, принятое у его племени. (8) О чем же надо ему размышлять? О том, что помогает нам против любого оружия, против всякого врага, - о презрении к смерти. В ней, несомненно, заключено нечто ужасное, поражающее наши души, от природы наделенные любовью к самим себе, - ведь не было бы нужды готовиться к смерти и собирать силы, если бы мы добровольно стремились к ней по безотчетному побуждению, как стремятся к сохранению жизни. (9) Чтобы в случае надобности возлежать на розах со спокойной душой, учиться не нужно. Закаляются затем, чтобы не посрамить верности под пыткой, чтобы в случае надобности всю ночь простоять на валу в карауле, иногда даже раненым, и не опираться на копье, потому что едва склонишься хоть на какой-то посох, немедля подкрадывается сон. В смерти нет ничего плохого - ведь должен быть некто, кому было бы от нее плохо. (10) А если в тебе так сильно желание жить дольше, то подумай вот о чем: ничто исчезающее с наших глаз не уничтожается - все скрывается в природе, откуда оно появилось и появится снова. Есть перерыв, гибели нет. И смерть, которую мы со страхом отвергаем, прерывает, а не прекращает жизнь. Опять придет день, когда мы снова явимся на свет, хоть многие отказались бы возвращаться, если б не забывали все. (11) Позже я растолкую тебе подробнее, что все, по-види-мости гибнущее, лишь изменяется. А кому предстоит вернуться, тот должен уходить спокойно. Всмотрись в круговорот вещей, вновь спешащих к прежнему: ты увидишь, что в этом мире ничто не уничтожается, но только заходит и опять восходит. Лето минует, но следующий год снова приводит его; зима исчезает, но ее возвращают зимние месяцы; ночь затмевает солнце, но ее немедля прогоняет день. И разнообразное течение звезд таково, что они повторяют пройденный путь, и пока одна часть неба идет вверх, другая опускается вниз. (12) Можно уже и кончать, но я прибавлю еще одно: ни младенцы, ни дети, ни повредившиеся в уме смерти не боятся - и позор тем, кому разум не дает такой же безмятежности, какую дарует глупость. Будь здоров. Письмо XXXVII Сенека приветствует Луцилия! (1) Ты обещаешь быть человеком добра, а это самый надежный залог благомыслия. Ты уже приведен к присяге. И только в насмешку могут тебе сказать, будто служба твоя будет легкой и удобной, я же не хочу тебя обманывать. В твоем почетнейшем обязательстве и в обязательстве самом позорном 1 стоят одни и те же слова: "Даю себя жечь, вязать и убивать железом". (2) Кто отдает руки внаем для арены, кто за пищу и питье платит кровью, - от них берут ручательство в том, что они вытерпят все, хоть и против воли, а от тебя - что ты все вынесешь добровольно и с охотой. Им дозволено опустить оружие, попытать милосердие народа2, а тебе нельзя ни опустить меч, ни молить о пощаде: ты обязан умереть стоя, непобежденным. К тому же что пользы выгадать несколько дней либо лет? Для нас, коль скоро мы родились, нет избавления. - (3) Ты спросишь: "Как же мне стать свободным?" - Избежать неизбежного нельзя - его можно только победить. "Сила путь пролагает себе"3. Этот путь откроет перед тобою философия. Обратись к ней, если хочешь не знать ущерба, быть безмятежным, счастливым и, главное, свободным. Иным способом этого не достичь. (4) Глупость - вещь унизи тельная, гнусная, презренная, рабская, подвластная многим жестоким страстям. Но от этих тягостных повелителей, которые приказывают то по очереди, то все вместе, избавит тебя мудрость, она же - единственная свобода. К ней ведет одна дорога, и притом прямая: с нее не собьешься, шагай уверенно! Если хочешь взять власть над всем, отдай власть над собою разуму! Многим будешь ты повелевать, если разум будет повелевать тобою. Он научит тебя, как и за что браться, и ты перестанешь наталкиваться на то или другое дело случайно. (5) Ты не назовешь мне никого, кто, желая чего-нибудь, знал бы, откуда это желанье взялось, ведь он пришел к нему не по размышленье, а натолкнулся на него сходу. Фортуна сама находит нас не реже, чем мы ее. Стыдно не идти, а нестись по течению и в водовороте дел спрашивать, опешивши: "Как же я сюда попал?" Будь здоров. Письмо XXXVIII Сенека приветствует Луцилия! (1) Ты не зря требуешь, чтобы мы чаще обменивались письмами. Больше пользы приносит речь, которая малыми долями прокрадывается в душу. В пространных же рассуждениях, написанных заранее и прочитанных при народе, шуму много, а доверительности нет. Философия - это добрый совет, а давать советы во всеуслышанье никто не станет. Иногда не стоит пренебрегать и этой, так сказать, всенародностью, - когда надо подтолкнуть сомневающегося; но когда дело не в том, чтобы внушить желание учиться, а в самом учении, тогда нужны слова не такие громкие. Они легче проникают вглубь и удерживаются: ведь слов нужно немного, но зато убедительных. (2) Сеять их следует, как семена, каждое из которых, при всей его малости, попав на подходящую почву, обнаруживает свои силы и развивается так, что из крошечного вырастает огромное. То же самое и доводы разума: на взгляд они невелики, но растут по мере того, как делают свое дело. Сказано немного, однако сказанное, если западет в душу, крепнет и дает всходы. Повторяю, тот же удел у наставлений, что и у семян: короткие, они многое могут, лишь бы только им попасть, как я говорил, в подходящую душу, способную их принять. А она сама принесет плоды, возвратив полученное сторицей. Будь здоров. Письмо XXXIX Сенека приветствует Луцилия! (1) Заметки, которые ты просишь, я, конечно, составлю, сжатые и тщательно расположенные по порядку, но смотри сам, не больше ли пользы принесет обычное изложение, нежели то, что теперь называют "обобщением", а раньше, когда говорили еще по-латыни, называли "кратким итогом" '. Первое нужнее обучающемуся, второе - знающему, потому что первое учит, второе помогает вспомнить. Впрочем, я обеспечу тебя и тем, и другим. Но незачем требовать с меня ссылок на такого-то или такого-то: кто приводит поручателей, тот сам никому не ведом. (2) Я напишу то, что ты хочешь, только на' свой лад. А покуда у тебя есть немало других, хотя я не знаю, достаточно ли соблюдаешь ты порядок в их чтении. Возьми в руки какой-нибудь "Перечень философов"2: увидав, сколько их ради тебя потрудилось, ты уже и от этого поневоле проснешься и захочешь стать одним из них. Ведь лучшее свойство благородного духа - это легко пробуждающееся стремление ко всему, что честно. Человек с возвышенной по природе душою не находит удовольствия в низменном и презренном, его манит ввысь зрелище великих дел. (3) Подобно тому как пламя прямо вздымается вверх и не может ни гнуться и стелиться по земле, ни тем более затихнуть, так и наш дух всегда в движении и тем беспокойней и деятельней, чем больше в нем пыла. Счастлив тот, кто направит порыв духа на благо: он уйдет из-под власти фортуны, будет умерять удачу, одолевать неудачу, презирать то, чем другие восхищаются. (4) Великая душа пренебрегает великим и предпочитает умеренное чрезмерному, ибо первое полезно и животворно, второе вредно, потому что излишне. Так обилие зерна валит колосья, так ломаются от тяжести плодов ветви, так не вызревает слишком богатый урожай. То же случается и с душами: чрезмерное счастье сокрушает их, так как они пользуются им не только в ущерб другим, но и в ущерб себе. (5) Кто из врагов бесчестит человека так, как иных - собственные наслаждения? Таким можно простить их невоздержность и безумную похоть только по одной причине: они сами страдают от того, что творят. И недаром терзает их это неистовство: страсть, стоит ей перейти естественную меру, непременно теряет и всякую меру. Все желания имеют предел, кроме суетного и рожденного похотью: ему предела нет. (6) Необходимое измеряется пользой, излишнему где найдешь границу? Так и погружаются в наслаждения, без которых, когда они вошли в привычку, уже нельзя жить. Поэтому нет несчастнее зашедших так далеко, что прежде излишнее становится для них необходимым. Наслаждения уже не тешат их, а повелевают ими, они же - и это худшее зло! - любят свое зло. Тот дошел до предела несчастья, кого постыдное не только услаждает, но и радует. Нет лекарства для того, у кого пороки стали нравами. Будь здоров. Письмо XL Сенека приветствует Луцилия! (1) Спасибо за то, что так часто мне пишешь, не упуская единственного способа показаться мне на глаза. Стоит мне получить от тебя письмо - и мы тотчас же снова вместе. Если нам приятны изображения отсутствующих друзей, напоминающие о них и умеряющие тоску разлуки пустым и обманчивым утешением, то насколько приятнее письма, хранящие живой след далеких друзей, живые пометы их руки! Это она, отпечатлевшись в письме, приносит ту радость, что отрадней всего при встрече, - радость узнавания. (2) Ты пишешь мне, что слышал философа Серапиона, когда он к вам туда причалил. "Он обычно извергает слова с такой скоростью, что они у него не льются, а теснятся и толкаются, так как их больше, чем может произнести один голос". По-моему, это плохо для философа, чья речь, как и жизнь, должна быть размеренной, а все, что второпях несется вперед, лишено порядка. У Гомера пылкая речь, когда слова сыплются без перерыва, как снег, приписана оратору, речь же старца льется плавно и слаще меда '. (3) Запомни, что стремительный напор и многословие больше пристали бродячему говоруну, чем толкующему о предметах серьезных и важных и тем более поучающему. У него, я думаю, слова не должны ни падать по капле, ни мчаться, ни заставлять нас прислушиваться, ни сыпаться нам в уши. Ведь бедность и худосочие тоже притупляют внимание слушателей, которым надоедает медлительность и прерывистость, - хотя то, чего приходится ждать, удерживается легче, чем пролетающее мимо. Ведь говорится, что люди передают ученикам знания, - но что уносится прочь, того не передашь. (4) Подумай и о том, что речь, цель которой - истина, должна быть простой и безыскусной, между тем как в речах перед народом нет ни слова истины: их цель - взбудоражить толпу, мгновенно увлечь неискушенный слух, они уносятся, не давая над собою подумать. Но как может направлять других то, что само не подчинено правилам? Неужто речь, произнесенная ради излечения души, не должна в нас проникнуть? Лекарства не помогут, если не задержатся в теле. (5) Кроме того, в такой речи немало пустого и суетного, шуму в ней больше, чем силы. Нужно умерить мои страхи, унять раздражение, рассеять заблуждения, нужно обуздать расточительность, искоренить алчность. Разве удастся это сделать на лету? Какой врач лечит больных мимоходом? Да что тут! Даже и удовольствия не доставляет этот треск без разбору сыплющихся слов! (6) Точно так же, как довольно однажды познакомиться с тем, что казалось невероятным, больше чем достаточно один раз услыхать этих умельцев. Чему захочешь у них учиться, в чем подражать им? Какое мненье составишь о душе того, чья беспорядочная речь несется без удержу? (7) Бегущие под уклон останавливаются не там, где наметили, вес тела увлекает их с разбегу дальше, чем они хотели, - и так же быстрая речь себе не подвластна и не пристала философии, которая должна не бросать слова на ветер, а вкладывать их в душу и потому идти шаг за шагом. - (8) "Что ж, ей никогда и голоса не возвысить?" - Почему же? Но пусть сохраняет достоинство, с которым эта неистовая, чрезмерная сила несовместима. Пусть силы ее будут велики, но сдержанны, пусть речь ее будет неиссякаемой струей, а не дождевым потоком. По-моему, едва ли и оратору позволительна такая неудержимая, не ведающая законов скорость речи. Как уследить за нею судье, подчас неопытному и несведущему? Пусть оратор, даже когда его увлекает или желание блеснуть, или не властная над собою 2 страсть, говорит не быстрей и не больше, чем могут выдержать уши. (9) Ты правильно сделаешь, если не будешь обращать внимания на тех, кому важно, сколько сказано, а не как сказано, и предпочтешь, если понадобится, говорить, как Публий Виниций. - "Как это?" - На вопрос, как говорил Виниций, Азеллий отвечал: "В растяжку". А Гемин Варий говорил: "Почему вы называете его красноречивым, не понимаю: он и трех слов не может связать" 3. Почему же ты не желаешь говорить, как Виниций? (10) Пусть и тебя прервет какой-нибудь невежа, как Виниция, которому крикнули из-за того, что он отрывал одно слово от другого, будто не говорил, а диктовал: "Говори! Скажешь ты когда-нибудь или нет?" Ведь, я думаю, мчаться, как Квинт Гатерий 4, знаменитейший в свое время оратор, не станет ни один человек в здравом уме. Гатерий не сомневался, не делал пауз, а раз начав, несся до конца. (11) Есть вещи, которые, по-моему, одному народу подходят больше, другому меньше. У греков такая вольность была бы терпима, а мы и на письме привыкли разделять слова точками. Даже наш Цицерон, с которым так высоко поднялось римское красноречие, не был рысаком. Римская речь чаще озирается, задумывается и позволяет о себе подумать. (12) Фабиан, человек, отличавшийся и безупречной жизнью, и знаниями, и красноречием (которому принадлежит последнее место), когда вел рассуждения, говорил легко, но не скоро, так что речь его, можно сказать, отличалась плавностью, а не быстротой. Я не возражаю, если мудрый обладает и этим достоинством, но не требую, чтобы он говорил без запинки: по мне важнее, чтобы речь была хорошо произнесена, пусть и не так плавно. (13) Я тем более хочу отпугнуть тебя от этой напасти; ведь если она пристанет к тебе, значит, ты наверняка потерял стыд, разучился краснеть и перестал себя самого слушать. Ибо этот поток, за которым даже ты не следишь, несет много такого, что тебе самому потом захочется взять назад. Но, повторяю, к тебе эта напасть не пристанет, если ты не потеряешь совесть. Кроме того, нужно ежедневно упражняться и отдавать свое усердие сначала предметам, а потом словам. (14) А им тоже нельзя давать воли, пусть даже они придут сами и потекут без всякого твоего труда: мудрецу приличествует не только скромная осанка, но и сжатая, сдержанная речь. А итог всех итогов таков: приказываю тебе говорить медленно! Будь здоров. Письмо LIII Сенека приветствует Луцилия! (1) На что только меня не уговорят, если уж уговорили плыть морем! Отчалил я в затишье, но небо было в тяжелых серых тучах, которые непременно должны разразиться либо дождем, либо ветром. Все же я думал, хотя погода ненадежна и грозит ненастьем, мне удастся проскользнуть, благо от твоей Партенопеи до Путеол немного миль. Итак, чтобы уйти побыстрее, я направился через открытое море прямо к Несиде1, срезав все излучины. (2) Едва мы отплыли настолько, что было уже все равно, вперед ли идти или назад, как подкупившая меня гладь исчезла: бури еще не было, но море взволновалось, а потом зыбь пошла чаще. Я стал просить кормчего высадить меня где-нибудь на берегу. Он же говорил, что на здешних скалистых берегах нету стоянок и что не так страшна буря, как суша. (3) Но я слишком мучился, чтобы думать об опасности: меня изводила тошнота, слабая и безысходная, которая, взбаламутив желчь, не позволяет еще ее извергнуть. Я пристал к кормчему и заставил его, хочет не хочет, плыть к берегу. Когда мы подошли, я не стал ждать, пока мы выполним наставления Вергилия 2, чтобы Носом в простор корабли повернулись, или чтобы С носа якорь слетел, но, вспомнив мое искусство, бросился в море, как подобает старому любителю холодных купаний, в плотной одежде. (4) Подумай сам, чего только я не натерпелся, пока полз через утесы, пока искал дорогу, пока прошел ее! Я понял, что моряки недаром боялись суши. Просто невероятно, сколько я вынес, не имея сил выносить самого себя! Знай, Улисс был от рожденья обречен гневу моря: не потому, что всюду шел ко дну, а потому, что страдал морской болезнью. И я, если мне придется куда-нибудь плыть, доберусь до места на двадцатый год3. (5) Едва я привел в порядок желудок, который - ты знаешь сам - не избавился от тошноты, избавившись от моря, едва восстановил силы умащеньем, как стал думать про себя вот о чем. До чего же легко мы забываем о своих изъянах, и телесных, хоть они часто о себе напоминают, и, конечно, тех, которые тем глубже скрыты, чем они больше. (6) Легкий жар может обмануть, но когда он поднимется и начнется настоящая лихорадка, она у самого твердого и терпеливого вырвет признание. Ноги болят, в суставах немного колет - мы это скрываем, говорим, что подвернули щиколотку или перетрудили каким-нибудь упражнением. Пока хворь сомнительна и только подкрадывается, мы ищем ей имя, но когда болезнь начнет раздувать щиколотки опухолями и сделает обе ноги правыми, то тут поневоле признаешь, что это подагра. (7) А с теми болезнями, что поражают душу, все обстоит наоборот: каждый, чем больше ими страдает, тем меньше это чувствует. И удивляться тут, милый мой Луцилий, нечему. Кто спит неглубоко и в дремоте видит какие-то образы, тот иногда во сне понимает, что спит, а тяжелый сон прогоняет даже сновидения, и душа так глубоко в него погружается, что сама себя забывает. (8) Почему никто не признается в своих пороках? Потому что тонет в них и сейчас. Рассказывать сны - дело бодрствующего; признать свои пороки - признак выздоровления. Проснемся же, чтобы изобличить наши заблужденья. Но разбудит нас только философия, только она заставит нас стряхнуть тяжелый сон. Посвяти ей всего себя: она достойна тебя, а ты достоин ее. Устремитесь же друг другу в объятия! Смело и открыто откажись от всех остальных дел! Философией нельзя заниматься урывками. (9) Если бы ты заболел, то оставил бы домашние заботы, забыл о судебных делах и никого не считал стоящим того, чтобы пойти за него ходатаем даже в дни облегчения. Ты делал бы все, чтобы поскорей избавиться от болезни. Так разве теперь ты занят другим? Оставь же все, что тебе мешает, добудь себе досуг: кто занят, тот не достигнет благомыслия! В руках философии - царская власть; она распоряжается твоим временем, а не ты уделяешь ей час-другой. Она не есть нечто побочное, - она есть главное; она - повелительница, ей и приказывать. (10) Александр ответил на предложение какого-то города4 отдать ему часть земли и половину богатств: "Я пришел в Азию не затем, чтобы брать, сколько вы дадите; это вы будете иметь столько, сколько я вам оставлю". Так и философия говорит прочим занятиям: "Я не желаю, чтобы мне доставалось то время, которое останется от вас, - это вы получите столько, сколько я на вас отпущу". (11) Отдай ей все мысли, не разлучайся с нею, чти ее - и ты сразу увеличишь разрыв между тобою и остальными. Намного обогнав всех смертных, ты ненамного отстанешь от богов. Ты спросишь, в чем будет между вами разница? - Они долговечнее тебя. Но ведь, право, нужно быть великим искусником, чтобы в ничтожно малое вместить все. Для мудрого его век так же долог, как для богов - вечность. А кое в чем мудрец и превосходит бога: тот избавлен от страха благодаря природе, а этот - благодаря себе самому. (12) И это очень немало - при человеческой слабости обладать бесстрашием бога! Трудно поверить, какова сила философии и способность отбить всякую случайную силу. Никакое оружие не вонзается в ее тело: она защищена и неуязвима. Одни копья она затупляет и, словно легкие стрелы, отражает широким своим одеяньем, другие отбрасывает и даже посылает в того, кто их метнул. Будь здоров. Письмо LIV Сенека приветствует Луцилия! (1) Долгий отпуск дала мне внезапно налетевшая хворь. - "Что за хворь?" - спросишь ты, и не без причины: ведь нет болезни, с которой я не был бы знаком. Но один недуг словно бы приписан ко мне; не знаю, зачем называть его по-гречески, если к нему вполне подходит слово "удушье". Начинается оно сразу, подобно буре, и очень сильно, а примерно через час прекращается. Кто же испускает дух долго? (2) Я прошел через все, что мучит тело и грозит ему опасностью, но ничего тяжелее, по-моему, нет. Почему? Всем остальным, каково бы оно ни было, мы болеем, а тут отдаем душу. Из-за этого врачи и называют такую хворь "подготовкой к смерти". Ведь однажды дух сделает то, что пытается сделать так часто. (3) Ты думаешь, я пишу тебе так весело оттого, что избегнул смерти? Радоваться окончанию приступа, словно выздоровлению, было бы глупее, чем, получив отсрочку, мнить себя выигравшим тяжбу. А я, даже задыхаясь, не переставал успокаивать себя радостными и мужественными мыслями. (4) "Что же это такое, - говорил я, - почему смерть так долго ко мне примеривается? Пусть уж сделает свое дело! Я-то давно к ней примерился". - Ты спросишь, когда. - Прежде чем родился. Смерть - это небытие; но оно же было и раньше, и я знаю, каково оно: после меня будет то же, что было до меня. Если не быть - мучительно, значит, это было мучительно и до того, как мы появились на свет, - но тогда мы никаких мук не чувствовали. (5) Скажи, разве не глупо думать, будто погашенной светильне хуже, чем до того, как ее зажгли? Нас тоже и зажигают, и гасят: в промежутке мы многое чувствуем, а до и после него - глубокая безмятежность. Если я не ошибаюсь, Луцилий, то вот в чем наше заблуждение: мы думаем, будто смерть будет впереди, а она и будет, и была. То, что было до нас, - та же смерть. Не все ли равно, что прекратиться, что не начаться? Ведь и тут и там - итог один: небытие. (6) С такими ободряющими речами (конечно, безмолвными: тут не до слов!) я непрестанно обращался к себе, потом понемногу одышка, которая уже переходила в хрип, стала реже, успокоилась и почти прекратилась. Несмотря на это, дышу я и сейчас не так, как положено природой: я чувствую, как дыханье прерывается и застревает в груди. Ну да ладно, лишь бы не вздыхать из глубины души! (7) Обещаю тебе одно: в последний час я не задрожу - ведь я к нему готов и даже не помышляю о целом дне. Воздавай хвалы и подражай тому, кому не тяжко умереть, хоть жизнь его и приятна. А велика ли доблесть уйти, когда тебя выбрасывают за дверь? Впрочем, и тут есть доблесть: если ты будешь выброшен так, будто сам уходишь. Поэтому мудрого выбросить за дверь невозможно: ведь выбросить значит, прогнать оттуда, откуда уходишь против воли. А мудрый ничего не делает против воли и уходит из-под власти необходимости,. добровольно исполняя то, к чему она принуждает. Будь здоров. Письмо LV Сенека приветствует Луцилия! (1).Я как раз вернулся с прогулки в носилках; впрочем, если бы я столько же прошел пешком, усталость была бы не больше. Когда тебя подолгу носят, это тоже труд и, видно, еще более тяжелый из-за своей противоестественности. Природа дала нам ноги, чтобы мы сами ходили, и глаза, чтобы мы сами глядели. Изнеженность обрекла нас на бессилие, мы не можем делать то, чего долго не хотели делать. (2) Однако мне необходимо было встряхнуться, для того ли, чтобы растрясти застоявшуюся в горле желчь, или для того, чтобы по какой-то причине стеснившийся в груди воздух разредился от качания носилок. И я чувствовал, что оно мне помогает, и поэтому долго и упорно двигался туда, куда манила меня излучина берега между усадьбой Сервилия Ватии и Кумами, узкого, словно дорога, и сжатого между морем и озером1. После недавней бури песок был плотный, потому что, как ты знаешь, частый и сильный прибой разравнивает его, а долгое затишье разрыхляет, так как уходит вся связывающая песчинки влага. (3) По привычке я стал озираться вокруг, не найдется ли чего такого, что пошло бы мне на пользу, и взгляд мой упал на усадьбу, когда-то принадлежавшую Ватии. В ней он, богатый, как бывший претор, и ничем, кроме безделья, не знаменитый, состарился, почитаемый за одно это счастливцем. Ибо всякий раз, когда кого-нибудь топила дружба с Азинием Галлом2, либо вражда, а потом и приязнь Сеяна3 (и задевать его, и любить было одинаково опасно), люди восклицали: "О Ватия, ты один умеешь жить!" А он умел не жить, а прятаться. (4) Ведь жить свободным от дел и жить в праздности - не одно и то же. При жизни Ватии я не мог пройти мимо этой усадьбы и не сказать: "Здесь покоится Ватия". Но философия, мой Луцилий, внушает такое почтение и священный трепет, что даже сходство с нею, пусть и ложное, привлекает людей. Человека, свободного от дел, толпа считает добровольно уединившимся, безмятежным, независимым и живущим для себя, между тем как все эти блага никому, кроме мудреца, не доступны. (5) Этот, живущий в тревоге, неужто умеет жить для себя? И, самое главное, умеет ли он вообще жить? Кто бежит от дел и людей, неудачливый в своих желаниях и этим изгнанный прочь, кто не может видеть других более удачливыми, кто прячется из трусости, словно робкое и ленивое животное, тот живет не ради себя, а - куда позорнее! - ради чрева, сна и похоти. Кто живет ни для кого, тот не живет и ради себя. Но постоянство и упорство в своем намерении - вещи такие замечательные, что и упорная лень внушает уважение. (6) О самой усадьбе не могу ничего написать тебе наверняка: я знаю только ее лицевую сторону и то, что видно проходящим мимо. Там есть две пещеры, просторнее любого атрия, вырытые вручную ценой огромных трудов; в одну солнце не заглядывает, в другой оно до самого заката. Платановую рощу делит на манер Еврипа4 ручей, впадающий и в море, и в Ахерусийское озеро. Рыбы, что кормится в ручье, хватало бы вдосталь и для ежедневного лова, однако ее не трогают, если можно выйти в море; когда же буря дает рыбакам отпуск, то нужно только протянуть руку за готовым. (7) Самое большое преимущество усадьбы в том, что от Бай она отделена стеной и, наслаждаясь всем, что есть там хорошего, не знает тамошних неудобств. Эти лучшие ее свойства я знаю сам и полагаю, что она годится на все времена года. Ведь ее овевает Фавоний 5, который она даже отнимает у Бай, принимая его на себя. Видно, Ватия был неглуп, если выбрал это место, чтобы жить в безделье и старческой лени. (8) Но место не так уже способствует спокойствию; наша душа делает для себя каждую вещь такой или иной. Я видел опечаленными обитателей веселых и приятных усадеб, видел живущих в уединении, которые не отличались от самых занятых. Поэтому не думай, будто тебе живется не очень уютно оттого, что ты далеко от Кампании. Да и далеко ли? Достигни этих мест мыслями! (9) Можно общаться и с отсутствующими друзьями так часто и так долго, как тебе самому угодно. В разлуке мы еще больше наслаждаемся этим общением, прекрасней которого нет ничего. Жизнь рядом делает нас избалованными, и хотя мы порой вместе сидим, вместе гуляем и беседуем, но, разойдясь порознь, перестаем думать о тех, с кем только что виделись. (10) Потому и должны мы переносить разлуку спокойно, что каждый подолгу разлучен даже с теми, кто близко. Во-первых, считай ночи, проведенные врозь, затем - дела, у каждого свои, потом уединенные занятия, отлучки в загородные, - и ты увидишь, что пребывание на чужбине отнимает у нас не так много. (11) Друг должен быть у нас в душе, а душа всегда с нами: она может хоть каждый день видеть, кого захочет. Так что занимайся со мною, обедай со мною, гуляй со мною. Мы жили бы очень тесно, если бы хоть что-нибудь было недоступно нашим мыслям. Я вижу тебя, Луцилий, я даже слышу тебя, я так близко к тебе, что сомневаюсь, не слать ли тебе вместо писем записки. Будь здоров. Письмо LVI Сенека приветствует Луцилия! (1) Пусть я погибну, если погруженному в