само по себе коротко. Срок нашей жизни не больше точки и даже меньше ее, но и это бесконечно малое природа разделила, словно некое длинное поприще: часть его - детство, другая часть - отрочество, третья - юность, далее - некий спад от юности к старости и, наконец, сама старость. Вот сколько ступеней уместила она на таком малом пространстве! (4) Совсем недавно я проводил тебя, но это "недавно" составляет немалую долю нашей жизни, - так что надо иногда подумать о краткости остающегося срока. Раньше время не казалось мне таким быстротечным, теперь его немыслимый бег ясно заметен, потому ли, что конечная черта видна мне все ближе, потому ли, что я стал рачительнее и подсчитываю убытки. (5) Тем более сержусь я на расточителей, тратящих на ненужные вещи большую часть времени, которого, как прилежно его ни береги, и на необходимое-то не хватает. Цицерон говорит, что даже если бы ему удвоили срок жизни, у него не было бы времени читать лириков2. То же самое и с диалектиками! Только их глупость прискорбнее: озорство лириков откровенно, а эти мнят о себе, будто заняты делом. (6) Я не отрицаю, что и на это нужно бросить взгляд, - но только взгляд; поклонись диалектикам с порога - и довольно, чтобы они не заговорили тебя, а ты не подумал, будто они владеют каким-то великим и тайным благом. Зачем мучиться и биться над этим вопросом, если умнее не решать его, а с презреньем отбросить? Рыскать в поисках мелочей пристало тому, кто ничего не боится и странствует без помех; а когда с тыла наседает враг и солдату приказано сняться с места, необходимость растрясает все, что позволил накопить мирный досуг. (7) У меня нет времени гоняться за словами сомнительного смысла и на них испытывать свое хитроумие. Сколько народов - взгляни! - собралось, какое оружье Точат они на погибель..Л С великим мужеством должен я внимать звучащему вокруг грохоту сражений. (8) По заслугам все сочли бы меня безумным, если бы я, покуда женщины и старики носят камни для укрепленья стен, покуда вооруженная молодежь в воротах ждет знака к вылазке и торопит его, покуда вражеские копья блестят у самых ворот и дрожит земля, взрытая подкопами, сидел без дела, задавая такие примерно вопросики: "У тебя есть то, чего ты не терял; ты не терял рогов; следовательно, у тебя есть рога" - или что-нибудь еще по образцу этого замысловатого бреда. (9) Точно так же и ты вправе счесть меня безумным, если я стану тратить труд на эти вещи: ведь и теперь я осажден. Но в той осаде опасность двигалась бы извне, от врагов меня отделяла бы стена, а теперь смертельная угроза рядом. На все эти глупости у меня нет досуга: на руках у меня огромная работа. Что мне делать? Смерть гонится за мною, убегает от меня жизнь! Научи меня, как тут помочь! (10) Сделай так, чтобы я не бежал от смерти, чтобы не убегали дни моей жизни. Поощри меня на борьбу с трудностями, научи равнодушию перед лицом неизбежного, расширь тесные пределы моего времени, растолкуй мне, что благо не в том, чтобы жизнь была долгой, а в том, как ею распорядиться: может случиться, да и случается нередко, что живущий долго проживет очень мало. Скажи мне перед сном: "Может быть, ты не проснешься", - а по пробуждении скажи: "Может быть, ты больше не ляжешь спать"; скажи при выходе из дому: "Может быть, ты не вернешься", - скажи по возвращении: "Может быть, ты не выйдешь больше". (11) Ты заблуждаешься, если полагаешь, что только в морском плавании жизнь отделена от смерти тонкою преградой: повсюду грань между ними столь же ничтожна. Не везде смерть видна так близко, но везде она стоит так же близко. Рассей мглу - и ты легче преподашь мне то, к чему я подготовлен. Пирода сделала нас восприимчивыми и дала разум хоть и не совершенный, но способный к совершенствованию. (12) Рассуждай со мною о справедливости, о благочестии, об умеренности, о двух родах стыдливости - о той, что не велит посягать на тело другого, и о той, что велит оберегать свое. Если ты не станешь водить меня сквозь дебри, я легче доберусь до моей цели. Если, как сказал трагический поэт4, "речь истины проста", то не следует и запутывать ее, и душам, стремящимся к великому, ничто не пристало меньше, нежели эта каверзная хитрость. Будь здоров. Письмо L Сенека приветствует Луцилия! (1) Письмо твое я получил спустя много месяцев после того, как ты его отправил, и поэтому счел за лишнее спрашивать у доставившего его о твоих делах. Ведь чтобы еще помнить о них, нужна очень хорошая память. А ты, я надеюсь, живешь теперь так, что все твои дела мне из вестны, где бы ты ни находился. Ибо чем ты еще занят, помимо того, что ежедневно стараешься стать лучше, избавляешься от какого-нибудь заблуждения, признаешь своими пороки, которые прежде приписывал обстоятельствам? Мы ведь многие из них относим на счет времени и места, а они, куда бы мы ни отправились, неразлучны с нами. (2) Ты знаешь Гарпасту, дуру моей жены, что осталась наследственной обузой в нашем доме. Я сам терпеть не могу этих выродков, а если хочу позабавиться чьей-нибудь глупостью, то искать далеко мне не надо: я смеюсь над собой. Так вот эта дура вдруг потеряла зрение. Я рассказываю тебе правду, хоть и невероятную: она не знает, что слепа, и то и дело просит приставленного к ней раба перебраться куда-нибудь из этого темного дома. (3) Но то, за что мы смеемся над нею, бывает с нами со всеми, знай это; ни один не признает себя скупым или жадным. Слепые просят поводыря, а мы блуждаем без вожатого и говорим: "Я-то не честолюбив, но в Риме иначе жить нельзя! Я - не мот, но Город требует больших расходов! Что я вспыльчив, что не выбрал еще для себя образа жизни, - все это не мои пороки: в них виновна моя молодость!" (4) Что же мы себя обманываем? Наша беда не приходит извне: она в нас, в самой нашей утробе. И выздороветь нам тем труднее, что мы не знаем о своей болезни. Начни мы лечиться - скоро ли удастся прогнать столько хворей, и таких сильных?' Но мы даже не ищем врача, хотя ему пришлось бы меньше трудиться, позови мы его раньше, пока порок не был застарелым: душа податливая и неопытная легко пошла бы за указывающим прямой путь. (5) Трудно вернуть к природе только того, кто от нее отпал. Мы стыдимся учиться благомыслию; но право, если стыдно искать учителя в таком деле, то нечего надеяться, что это великое благо достанется нам случайно. Нужно трудиться, - и, по правде, труд этот не так велик, если только, повторяю, мы начнем образовывать и исправлять душу прежде, чем порочность ее закоренеет. Но и закоренелые пороки для меня не безнадежны. (6) Нет ничего, над чем не взяла бы верх упорная работа и заботливое лечение. Можно сделать прямыми искривленные стволы дубов; выгнутые бревна распрямляет тепло, и вопреки их природе им придают такой вид, какой нужен нам. Так насколько же легче принимает форму наш дух, гибкий и еще менее упругий, чем любая жидкость! Ведь что такое дух, как не особое состояние воздуха? А воздух, ты видишь сам, настолько же превосходит все вещества податливостью, насколько уступает им плотностью. (7) Однако, Луцилий, нельзя отчаиваться в нас по той причине, что мы в плену зла и оно давно уже нами владеет. Никому благомыслие не досталось сразу же, - у всех дух был раньше захвачен злом. Учиться добродетели - это значит отучаться от пороков. (8) И тем смелее мы должны браться за исправленье самих себя, что однажды преподанное нам благо переходит в наше вечное владение. Добродетели нельзя разучиться. Противоборствующие ей пороки сидят в чужой почве, потому их можно изничтожить и искоренить; прочно лишь то, что на своем месте. Добродетель сообразна с природою, пороки ей враждебны и ненавистны. (9) Но хотя воспринятые добродетели ни за что нас не покинут и сберечь их легко, начало пути к ним трудно, так как первое побуждение немощного и больного разума - это испуг перед неизведанным. Нужно принудить его взяться за дело, а потом лекарство не будет горьким: оно доставляет удовольствие, покуда лечит. Все наслаждение от других лекарств - после выздоровления, а философия и целебна, и приятна в одно время. Будь здоров. Письмо LI Сенека приветствует Луцилия! (1) Как кто может, Луцилий! У тебя там есть Этна, знаменитейшая сицилийская гора, которую Мессала либо Вальгий1 (я читал это у обоих) назвали единственной, а почему, я не могу понять: ведь есть много мест, изрыгающих огонь, не только возвышенных (это бывает чаще, так как огонь, ясное дело, взлетает как можно выше), но и равнинных. А мы, насколько можем, будем довольны Байями2, которые я покинул на следующий день по прибытии; мест этих, несмотря на некоторые их природные достоинства, надобно избегать, потому что роскошная жизнь избрала их для своих празднеств. (2) "Так значит, есть места, которым следует объявить опалу?" - Вовсе нет! Но как мудрому и честному человеку одна одежда пристала больше, другая меньше, как некоторые цвета он не то что ненавидит, а считает не слишком подходящими для исповедующего умеренность, так есть местности, которых человек мудрый или стремящийся к мудрости избегает, как несовместимых с добрыми нравами. (3) Мечтающий об уединении не выберет Канопа3, хотя и Каноп никому не возбраняет быть воздержным; и то же самое Байи. Они сделались притоном всех пороков: там страсть к наслаждениям позволяет себе больше, чем всюду, там она не знает удержу, будто само место дает ей волю. (4) Мы должны выбирать места, здоровые не только для тела, но и для нравов. Я не хотел бы жить среди палачей, и точно так же не хочу жить среди кабаков. Какая мне нужда глядеть на пьяных, шатающихся вдоль берега, на пирушки в лодках, на озеро, оглашаемое музыкой и пением, и на все прочее, чем жажда удовольствий, словно освободившись от законов, не только грешит, но и похваляется? (5) Мы должны бежать подальше от всего, чем возбуждаются пороки. Душу нужно закалять, уводя ее прочь от соблазна наслаждений. Одна зимовка развратила Ганнибала4, кампанский уют изнежил человека, не сломленного альпийскими снегами. Победивший мечом был побежден пороками. (6) Мы тоже должны быть солдатами, и та служба, что мы несем, не дает покоя, не позволяет передохнуть. В первой же битве нужно победить наслаждение, которое, как ты видишь, брало в плен и свирепых по природе. Если кто себе представит, за какое большое дело берется, тот узнает, что избалованностью да изнежен ностью ничего не добьешься. Что мне эти горячие озера? Что мне потельни, где тело охватывает сухой пар, выгоняющий прочь влагу? Пусть выжмет из меня пот работа! (7) Если мы поступим по примеру Ганнибала: прервем все дела, прекратим войну и начнем старательно холить тело, то всякий заслуженно нас упрекнет в несвоевременной праздности, опасной не только для побеждающего, но и для победителя. А нам дозволено еще меньше, чем шедшим за пунийскими знаменами: больше опасностей ждет нас, если мы отступим, больше труда - если будем упорствовать. (8) Фортуна ведет со мною войну; я не буду выполнять ее веленья, не принимаю ее ярма и даже - а для этого нужно еще больше доблести - сбрасываю его. Мне нельзя изнеживать душу. Если я сдамся наслаждению, надо сдаться и боли, и тяготам, и бедности; на такие же права надо мною притязает и гнев, и честолюбие; вот сколько страстей будет влечь меня в разные стороны, разрывая на части. (9) Мне предложили свободу; ради этой награды я и стараюсь. Ты спросишь, что такое свобода? Не быть рабом ни у обстоятельств, ни у неизбежности, ни у случая; низвести фортуну на одну ступень с собою; а она, едва я пойму, что могу больше нее, окажется бессильна надо мною. Мне ли нести ее ярмо, если смерть - в моих руках? (10) Кто занят такими размышлениями, тому нужно выбирать места строгие и незапятнанные. Чрезмерная приятность расслабляет душу, и местность, без сомнения, не лишена способности развращать. Вьючные животные выносят любую дорогу, если их копыта отвердели на камнях, а разжиревшие на мягком болотистом пастбище быстро сходят на нет. Храбрее тот солдат, что пришел с гор, ленивее тот, что взят из городского дома. Ни в каком труде не подведут руки, что взялись за меч, оставив плуг, а умащенный до блеска теряет силы, едва глотнув пыли. (11) Привычка к суровой местности укрепляет наши природные задатки, благодаря ей мы лучше годимся для больших дел. Честнее для изгнанника Сципиона было жить в Литерне5, а не в Байях: ему нельзя было упасть так мягко. Даже те, в чьи руки фортуна римского народа впервые отдала могущество, прежде принадлежавшее всем гражданам, - Гай Марий, и Гней Помпеи, и Цезарь, - хоть и построили усадьбы в окрестностях Бай, но поместили их на вершинах самых высоких гор. Казалось, что это больше подобает людям военным: с высоты озирать вширь и вдаль все лежащее внизу. Взгляни, какие места они выбрали для возведения построек и каковы эти постройки, - и ты поймешь, что здесь не усадьба, а лагерь. (12) Неужели, по-твоему, Катон стал бы жить в домике, откуда он мог бы считать проплывающих мимо распутниц, глядеть на великое множество разнообразных лодок, раскрашенных во все цвета, и на розы, что носятся по озеру, мог бы слышать пение ночных гуляк? Неужели он не предпочел бы остаться между валами, которые своими руками возвел бы за одну ночь? Разве всякий, если только он мужчина, не предпочтет, чтобы его сон прервала труба, а не флейты и тимпаны? (13) Впрочем, довольно мне воевать с Байями - с Байями, но не с пороками! Прошу тебя, Луцилий, преследуй их без конца, без предела, потому что им самим нет ни предела, ни конца. Выбрось те из них, что терзают твое сердце, а если нельзя их искоренить иначе, - вырви вместе с ними и сердце. А пуще всего гони наслаждения: пусть они будут тебе всего ненавистнее. Ведь они вроде тех разбойников, которых в Египте называют "(piXTj-ccu" 6, обнимают нас для того, чтобы удушить. Будь здоров. Письмо LII Сенека приветствует Луцилия! (1) Что влечет нас, Луцилий, в одну сторону, хотя мы стремимся в другую, и толкает туда, откуда мы желаем уйти? Что борется с нашей душой и не дает нам захотеть чего-нибудь раз и навсегда? Мы мечемся между замыслами, у нас нет свободных, независимых, стойких желаний. (2) - Ты говоришь: "Это глупость: у нее нет ничего постоянного, ничто не нравится ей подолгу", - Но как или когда мы от нее избавимся? Никому не хватит собственных сил, чтобы вынырнуть: нужно, чтобы кто-нибудь протянул руку и вытащил нас. (3). Эпикур говорит, что некоторые - и он в их числе ' без всякой помощи пробивались к истине и сами себе прокладывали дорогу; таких он и хвалит больше всех, потому что порыв у них шел из сердца и они сами себя продвинули вперед. А другие нуждаются в посторонней помощи: если никого впереди не будет, они шагу не сделают, но охотно идут по пятам; к таким он относит Метродора. Это способность не самая высокая, но тоже замечательная. Мы к первому разряду не принадлежим, хорошо, если нас примут и во второй. Нельзя презирать человека, который может спасти себя благодаря другому, а само желание спастись много значит. (4) Но, кроме того, есть еще один род людей, которым также нельзя гнушаться: это те, кого можно принуждением толкнуть на верную дорогу, кому нужен не вожатый, а помощник и, так сказать, погонщик. Такие составляют третий разряд. Если тебе нужен пример, то Эпикур говорит, что таков был Гермарх. Итак, второй разряд есть с чем поздравить, но вящего уваженья заслуживает третий. Потому что, хоть оба приходят к одной цели, больше заслуга тех, кто одолел наибольшие трудности. (5) Представь себе, что возведены два одинаковых здания, равные и высотой, и великолепием. Одна постройка словно принялась на своем участке и выросла очень быстро2. Основание другой было заложено в мягкую, зыбучую почву, здание оказалось шатким, и для упрочения его было потрачено много труда. В первом все, что сделано, бросается в глаза, в другом самая большая и трудная часть работы не видна. (6) Одни люди по природе податливы и послушны, других надобно, что называется, обрабатывать вручную и браться за них с самого основания. Поэтому я сказал бы так: кому не пришлось над собою трудиться, тот счастливее, но больше заслуга перед самим собой у того, кто победил дурные свойства своей натуры и не пришел, но прорвался к мудрости. (7) Пусть мы знаем, что наш нрав неподатлив и труден для исправления, но мы идем через преграды. Так будем сражаться и призовем кого-нибудь на помощь. "Но кого мне призвать? Того или этого?" - Обратись хотя бы к предкам: у них довольно досуга, а помочь нам могут не только живущие, но и жившие прежде. (8) А из ныне живущих следует выбирать не таких, кто безостановочно сыплет словами, повторяя общие места, и собирает слушателей по частным домам, но таких, кто учит жить3, кто, говоря, что нужно делать, доказывает это делом, кто, поучая, чего следует чуждаться, сам ни разу не был пойман на том, от чего велит бежать. Выбирай себе в помощники того, кому больше удивишься, увидев, чем услышав. (9) Я не запрещаю тебе слушать и тех, кто привык рассуждать перед публикой, если только они вышли к толпе затем, чтобы сделать ее лучше и стать лучше самим, а не тщеславия ради. Что может быть постыднее, чем философия, ищущая рукоплесканий? Разве больной хвалит врача с ножом? (10) Молчите, благоговейте и дайте себя лечить! А если вы и поднимете голос, то пусть я услышу лишь стон, вырванный прикосновением к вашему пороку. Вы хотите показать, как вы внимательны, до чего вас взволновало величие предмета? Пожалуйте! С чего мне запрещать вам судить самим и подать голос за лучшее? У Пифагора ученики должны были молчать пять лет; так неужели, по-твоему, им разрешалось сразу и заговорить, и начать хвалить? (11) Но как велико безумие того, кто покидает круг слушателей, радуясь восторженным крикам невежд? Что ты веселишься, если тебя хвалят люди, которых сам ты не можешь похвалить? Фабиан говорил перед публикой, но слушали его скромно, только иногда вырывался громкий крик одобренья, вызванный, однако, величием предмета, а не звучанием безобидной и плавно льющейся речи. (12) Пусть все же будет разница между криками в театре и в школе! Ведь и хвалить можно разнузданно. Если присмотреться, каждая вещь есть признак другой вещи, и можно понять нрав человека по мельчайшим уликам. Бесстыдного выдают и походка, и движения руки, и один какой-нибудь ответ, и манера подносить палец к голове или косить глазами, бесчестного - какой-нибудь смешок, безумного выражение лица и осанка. Все это обнаруживает себя через приметы. И ты о каждом узнаешь, каков он, если поглядишь, как он хвалит и как его хвалят. (13) Слушатели со всех сторон тянут к философу руки, восхищенная толпа теснится над самой его головой. Это, понятное дело, уже не похвалы, а просто вопли. Пусть лучше такие голоса останутся на долю искусств, намеренно угождающих народу; а философии подобает благоговение. (14) Юношам пусть будет иногда позволено поддаться душевному порыву, - но только тогда, когда есть этот порыв, когда они не могут принудить себя к молчанию. Такая похвала усиливает рвение самих слушателей и подстегивает души молодежи. Но рвение это должно быть направлено на дело, а не на складные слова, не то красноречие вредит, вызывая желание не действовать, а произносить речи. (15) Но покуда я отложу эти вопросы, которые требуют особого и долгого рассмотрения: как говорить перед слушателями, что можно позволить себе в их присутствии и что - слушателям в своем присутствии. Ведь философия, выставляясь, словно продажная женщина, без сомнения терпит ущерб; но в собственном святилище она может явиться глазам людей, если найдет не торговца, а жреца. Будь здоров. Письмо LXV Сенека приветствует Луцилия! (1) Вчерашний день разделил я с болезнью: первую его половину она отняла у меня, вторую мне уступила. Сначала я попытал свою душу чтением. Она выдержала. Тогда я решился приказать ей - а верней позволить что-нибудь потяжелее: стал писать, и с большим, чем обычно, вниманием, так как не желал сдаваться в схватке с трудностью предмета. Но тут подоспели друзья и силой обуздали невоздержного больного. (2) Место дощечек заняла беседа, из которой я перескажу тебе ту часть, что вызвала спор: ведь судьей мы избрали тебя. Дела у тебя будет больше, чем ты думаешь, так как тяжущихся сторон - три. Наши стоики, как тебе известно, утверждают: все в природе возникает из двух начал - причины и материи. Материя коснеет в неподвижности, она ко всему готова, но останется праздной, если никто не приведет ее в движенье. Причина, или же разум, ворочает материю как хочет и, придавая ей форму, лепит всяческие предметы. Ведь в каждой вещи непременно должно быть то, из чего она делается, и то, чем она делается; второе есть причина, первое - материя. (3) Любое искусство подражает природе, так что сказанное мною о мироздании можешь приложить ко всем делам рук человеческих. Вот статуя: здесь наличествует и материя, послушная художнику, и художник, придавший материи обличье. Материей в статуе была бронза, причиной - художник. То же самое присуще и всем вещам: каждая состоит из того, что ее создало, и того, из чего она создана. (4) Стоики считают, что есть одна причина - то, что создает вещи. По Аристотелю1, говорить о причине можно трояко: "Первая причина, по его словам, это сама материя, без которой ничего нельзя создать; вторая - это сам создатель; третья это форма, которая придается каждому изделию, как статуе", - ее-то Аристотель и называет "эйдос", "А четвертая причина - это намеренье, с которым создается изделие". (5) Я поясню, что это такое. Первая причина статуи есть бронза: ведь не будь того, из чего изваяние отлито или высечено, не было бы сделано и оно само. Вторая причина - художник: без его умелых рук бронза никак не могла бы принять вида статуи. Третья причина есть форма: статуя не звалась бы "Дорифор" или "Диадумен"2, если бы не придали ей именно этого обличья. Четвертая причина - это намеренье, с каким ее сделали: не будь его, ее бы делать не стали. (6) Что такое намеренье? То, что привлекало художника и за чем он гнался: если он работал на продажу, - это деньги, или слава, если он работал ради почета, или вера, если он готовил приношенье в храм. Значит, причина и то, ради чего делается вещь. Или, по-твоему, нет необходимости считать в числе причин сделанного дела все, без чего оно бы не делалось? (7) Платон добавляет еще одну причину: образец, именуемый у него "идеей". На него-то и оглядывается художник, чтобы создать именно то, что собирался. Неважно, будет ли этот образец вне его, но перед глазами, или внутри, зачатый и выношенный в душе. Эти образцы всех вещей заключает в себе божество, обнимающее духом и число, и вид всего того, что имеет быть созданным: оно полно теми не ведающими ни смерти, ни перемены, ни усталости обликами, которые Платон зовет идеями. Люди погибают, а сама человечность, по образцу которой создается человек, пребывает и не терпит урона от людских страданий и смертей. (8) Итак, по словам Платона, есть пять причин: то, из чего, то, кем, то, в каком виде, то, наподобие чего, то, ради чего; последнее же - это то, что из них получается. Так, в статуе (раз уж мы начали о ней говорить) то, из чего, есть бронза, то, кем, - художник, то, в каком виде, - это форма, которая ей придана, то, наподобие чего, это образец, которому подражал создатель, то, ради чего, - это его намеренье, то, что из них получается, - это сама статуя. (9) То же самое, говорит Платон, есть и у вселенной: и создатель - то есть бог, и то, из чего она создана, - то есть материя, и форма - тот облик и порядок, которые мы видим в мире, и образец - то, наподобие чего бог сотворил эту прекрасную громаду, и намеренье, с которым он ее сотворил. (10) Ты спросишь, каково было намеренье бога? Сделать добро. Именно так и говорит Платон: "какая причина создать мир была у бога? Он добр, а добрый не жалеет другим ничего благого, - вот он и сделал лучшее, что мог"3. Так рассуди нас и вынеси приговор, чьи слова, на твой взгляд, всего правдоподобнее, - ведь до сужденья о том, чьи слова истиннее всего, нам далеко, как до самой истины. (11) В утверждениях Платона и Аристотеля названо либо слишком много, либо слишком мало причин. Если считать причинами все, без чего нельзя сделать того-то, - названо их слишком мало. Пусть тогда причислят к причинам и время: без времени ничто не будет сделано. Пусть причислят и место: ведь если делать негде, то и невозможно делать. Пусть причислят движение: без него ничто не делается и не гибнет, без движения нет ни искусства, ни изменений. (12) Но мы-то ищем первую и об щую причину. А она должна быть простой, потому что проста материя. Что это за причина? Конечно, деятельный разум, то есть бог; а перечисленные вами - это не отдельные причины, они все зависят от одной, той, которая и действует. (13) Ты говоришь, что форма есть причина? Но ее придает изделию художник, она есть часть причины, а не причина. И образец - не причина, а необходимое орудие причины. Образец так же необходим художнику, как резец, как напильник; без них искусство не сдвинется с места, но они - и не части его, и не причины. - (14) "Намеренье художника, то, ради чего он берется что-нибудь сделать, есть причина". - Пусть причина, но не действующая, а дополнительная. Таких может быть без счета, а мм доискиваемся до общей причины. Нет, без обычной своей тонкости утверждают они, будто весь мир, как любое законченное изделие, есть причина: между изделием и его причиной - большая разница. (15) Что же, или вынеси приговор, или (это в подобных тяжбах самое легкое) потребуй доследования и верни дело. - Но ты скажешь: "Какая тебе радость терять время на эти пустяки? Они ведь ни одной из твоих страстей не уймут, ни от одного из вожделений не избавят". - Верно; я тоже считаю важнее те занятия, которые утишают душу, и сперва исследую себя, а потом только вселенную. (16) Но времени я, вопреки твоим мыслям, не теряю и сейчас: ведь если этих исследований не мельчить и не растекаться в ненужных тонкостях, они поднимают и возвышают наш дух, придавленный тяжелой ношей, но жаждущий распрямиться и вернуться в тот мир, которому он принадлежит. Тело для духа - бремя и кара, оно давит его и теснит, держит в оковах, покуда не явится философия и не прикажет ему вольно вздохнуть, созерцая природу, и не отпустит от земного к небесному. В этой отлучке он ускользает из-под стражи и набирается сил в открытом небе. (17) Как художники, утомив глаза тонкой и пристальной работой в плохо и скудно освещенной мастерской, выходят на улицу и в каком-нибудь отведенном для общественного отдыха месте дают глазам насладиться вольным светом, так дух, запертый в своем темном и унылом жилище, едва только может, стремится на простор и отдыхает, созерцая природу. (18) Мудрый или ищущий мудрости, хоть и прочно скованы с телом, отсутствуют лучшей своей частью и направляют помыслы ввысь. Они, словно присягнувшие воины, считают срок своей жизни сроком службы, и образ их мыслей таков, что жизнь они принимают без любви и без ненависти и терпеливо несут смертную долю, хотя и знают, что лучшее ждет их впереди. (19) Ты запрещаешь мне наблюдать природу? Отрываешь от целого, оставляешь мне малую часть? Нельзя мне доискиваться, в чем начала всех вещей? Кто их лепщик? Кто расчленил все, когда оно было слито воедино и облечено косной материей? Нельзя мне доискиваться, кто создатель этого мира? По какой разумной причине такая громада обрела закон и порядок? Кто собрал разбросанное, разделил перемешанное, коснеющему в единой бесформенности придал обличье? Что изливает столько света? Огонь ли это, или что-нибудь ярче огня? (20) Значит, нельзя мне этого доискиваться? Так мне и не узнать, откуда я вышел? Однажды ли я должен все это видеть, или мне предстоит рождаться много раз? Куда я отправлюсь отсюда? Какое жилище ждет душу, избавившуюся от рабского человеческого состояния? Ты запрещаешь мне причаститься небу - значит, велишь мне жить, не поднимая головы. (21) Я не так мал и не ради такой малости рожден, чтобы быть только рабом своему телу, - на него я гляжу не иначе как на цепь, сковавшую мою свободу. Его подставляю я судьбе, чтобы не шла дальше, и не позволяю ее ударам, пройдя через него, ранить и меня. Если что во мне и может потерпеть ущерб, так только тело; но в этом открытом для опасностей жилище обитает свободный дух. (22) Эта плоть никогда не принудит меня страшиться, не принудит к притворству, недостойному человека добра, или ко лжи во славу этого ничтожного тела. Я расторгну союз с ним, как только мне заблагорассудится. Мы и сейчас, покуда связаны друг с другом, союзники не на равных правах: все их забрала себе душа. Презрение к собственному телу наверняка дает свободу. (23) Возвращаясь к нашему предмету, я повторяю, что свободе этой немало способствует и наблюдение природы, о котором мы беседовали. Ведь все состоит из материи и бога. Бог упорядочивает смешение, и все следует за ним, правителем и вожатым. Могущественнее и выше то, что действует, то есть бог, нежели материя, лишь претерпевающая действие бога. (24) То же место, что в этом мире бог, занимает в человеке душа; что в мире материя, то в нас - тело. Так пусть худшее рабски служит лучшему; будем же храбры против всего случайного, не побоимся ни обид, ни ран, ни оков, ни нужды. Что такое смерть? Либо конец, либо переселенье. Я не боюсь перестать быть - ведь это все равно, что не быть совсем; я не боюсь переселяться - ведь нигде не буду я в такой тесноте. Будь здоров. Письмо LXVI Сенека приветствует Луцилия! (1) После долгих лет вновь встретил я Кларана, моего соученика; я думаю, ты не ждешь от меня добавления "старца", - нет, право же, дух его бодр и могуч в борьбе с телом. Природа поступила несправедливо и дала высокому духу плохое жилище; а может быть, она как раз и хотела показать нам, что самый отважный и блаженный нрав может скрываться под любой оболочкой. Кларан победил все преграды и, не ставя ни во что себя самого, научился и все прочее не ставить ни во что. (2) Заблуждался, по-моему, тот, кто сказал: Доблесть милее вдвойне, если доблестный телом прекрасен.1 Ей не нужны никакие прикрасы: сама она - лучшее украшение, ибо освящает всякое тело. И я иначе стал смотреть на нашего Кларана: он теперь для меня красив и прям не только душою, но и станом. (3) Великий человек может выйти из лачуги, а великая прекрасная душа - из безоб разного убогого тела. Мне сдается, иных людей природа создала такими, желая показать нам, что добродетель может возникнуть везде. Если бы она сама по себе могла создавать души нагими, то так и делала бы; а теперь она делает еще больше: создает иные из них обремененными телом, но все же прорывающимися сквозь все преграды. (4) Кларан, по-моему, и создан нам в пример, - чтобы мы знали, что не уродство тела унижает душу, а красота души делает прекрасным тело. Хотя мы и провели вместе мало дней, но беседовали много, и наши беседы я постепенно перескажу тебе и передам. (5) В первый день мы рассуждали вот о чем: как блага могут быть равными, если все они троякого рода? Одни, как считают наши, это первые из благ, такие, как радость, мир, процветание отчизны; вторые из числа благ - те, что становятся явными в несчастье, такие, как выносливость под пыткой и сдержанность в тяжелой болезни. Первых благ мы желаем себе безусловно, вторых - если будет в них нужда. Есть и третий род благ - таких, как пристойная осанка, спокойное и открытое лицо, движения, подобающие человеку разумному. (6) Как же блага могут быть равными, когда одних следует желать, других - избегать? Если мы хотим уловить их различие, вернемся к изначальному благу и посмотрим, что же это такое. Это душа, которая устремляет взгляд к истине, знает, к чему стремиться, чего бежать, ценит все вещи по их природе, а не по общему мненью о них, проникает во всю вселенную и направляет свое созерцание на все, что в ней творится, которая равно бдительна в мыслях и в поступках, полна величия и деятельна, которую не победить ни бедам, ни удачам, ибо она не поддается ни ласке, ни вражде фортуны и стоит выше всего, что может нам перепасть или выпасть; душа, украшенная достоинством и спокойною силой, здравая и трезвая, непоколебимая и неустрашимая, не сламливаемая никакою силой, ни от какой случайности не возносящаяся и не поникающая. Душа эта есть добродетель. (7) Таково было бы ее обличье, если бы она дала охватить себя одним взглядом и явила бы себя сразу всю. Но у нее есть много разновидностей, раскрывающихся в пестроте жизни и в многообразии поступков; она же сама не становится ни больше, ни меньше. Ведь ни высшее благо не может пойти на убыль, ни добродетель не должна знать отливов: ей можно лишь появляться каждый раз в новом качестве, перевоплощаясь в зависимости от предстоящих ей деяний. (8) Все, к чему ни прикоснется, она окрашивает и делает похожим на себя: и поступки, и дружеские связи, и целые дома, которые она украшает, вступив в них и устроив. Все, за что она ни возьмется, получается замечательным и достойным и любви, и удивленья. Итак, ни силы ее, ни величина не могут возрасти: ведь самому большому не стать еще больше, и не найти ничего прямее прямизны, истинней истины, умеренней умеренности. (9) Всякая добродетель не беспредельна, - а предел ее есть полная мера. Стойкости некуда расти, также как и надежности, правдивости, верности. Что можно добавить к совершенному? Ничего; а если можно, значит, не было и совершенства. Так и добродетели чего-то не доставало, если к ней можно что-нибудь прибавить. И честность не допускает никакого добавления: ведь именно то, о чем я сказал, и делает ее честностью. Что же больше? Разве не таковы и достоинство, и справедливость, и верность законам? Разве нет и для них предельной меры? Способность расти есть признак несовершенства. (10) Всякое благо подчинено тому же закону: связаны польза личная и общая, неотделимо достойное стремлений от достойного похвалы. Значит, и добродетели равны между собою, и дела добродетели, и все люди, кому она досталась. (11) Есть и у посевов и стад добродетели, но смертные и потому непрочные, тленные и ненадежные: они становятся то больше, то меньше, оттого и цена им другая. -А человеческие добродетели - все под одну меру: ведь есть только один разум, прямой и простой, и нет ничего божественнее божественного, небеснее небесного. (12) Все смертное уменьшается, падает, ухудшается, растет, исчерпывается, вновь восполняется. Из-за этой неопределенности жребия и возникает в нем неравенство. А природа божественного всегда одна. Разум же есть не что иное, как частица божественного дыхания, заложенная в человеческую плоть. Если разум божествен и нет блага, непричастного разуму, значит, всякое благо божественно. А между божественным и божественным нет различия; значит, нет его и между благами. Так что равны между собою радость и мужественное, терпеливое упорство под пыткой: ведь и в том и в другом - одно величье духа, только в первом случае - спокойное и вольготное, во втором - воинственное и напряженное. (13) Разве не равны, по-твоему, доблестью храбро идущий на приступ вражеских стен и терпеливо выдерживающий осаду? Велик Сципион, сжимающий кольцом Нуманцию2 и принуждающий ее защитников наложить на себя непобедимые руки, но велики духом и осажденные, знающие, что не заперт тот, для кого открыт путь смерти, и умирающие неразлучно со свободою. Точно так же равны между собой и прочие достоинства: спокойствие, простота, щедрость, стойкость, постоянство духа, терпеливость. Все они зиждутся на единой добродетели, которая и делает наш дух прямым и непреклонным. (14) "Так что же, между радостью и несгибаемой терпеливостью среди мук нет разницы?" - Никакой - в том, что касается самих добродетелей; и очень большая - в том, на чем они проявляются. У одного дух, как это естественно, спокоен и волен, второй страдает, - а боль противоестественна. Но эти вещи - не благо и не зло, коль скоро допускают такое различие; а добродетелью и тот я другой равны. (15) Добродетель от обстоятельств не меняется: радостные и благополучные не делают ее лучше, тяжкие и трудные - хуже. Значит, она непременно будет всегда одинакова. Ведь и в тех, и в других все, что делается, делается одинаково правильно, одинаково разумно, одинаково честно; значит, и добро в обоих мужах равное, ибо ни первый не мог бы вести себя лучше в своей радости, ни второй - в муках. А две вещи, лучше которых ничего не может быть, одинаковы. (16) Ведь если бы внешние обстоятельства могли уменьшать либо увеличивать добродетель, то честное уже не было бы единственным благом. А если это допустить, - честного и достойного вообще не оста нется. Почему? Я отвечу: потому что не честно то, что делается против воли, по принужденью. Только добровольное - честное. Прибавь к нему лень, жалобы, попытки увильнуть, страх - и погибнет самое лучшее в нем: самоудовлетворение. Не может быть честным то, что несвободно: где страх - там рабство. (17) Все честное спокойно, все безмятежно. Если же оно что-нибудь отвергает, если оплакивает, если считает злом, значит, в него проникают волнение и разлад с самим собой. Видимость справедливости зовет туда, опасенье беды тянет назад. А если кто намерен поступать честно, он любое препятствие, даже считая его за неприятность, бедою не сочтет, а поступит по-своему - добровольно, с охотой. Все честное делается без приказа и принуждения, искренно и без примеси зла. (18) Я знаю, что мне могут сейчас ответить: "Ты хочешь нас уговорить, будто человеку все равно - что радоваться, что висеть на дыбе, доводя палача до усталости?" - Я мог бы возразить: мол, сам Эпикур говорит, что мудрец, даже жарясь в Фаларидовом быке3, воскликнет: "Как отрадно! Ведь меня это не касается!" Пусть я считаю равными блага того, кто возлежит на пиру, и того, кто мужественно терпит пытки, - что же ты этому удивляешься, когда даже Эпикур - совсем уж невероятно! - утверждает, будто отрадно жариться? (19) Но я возражу иначе. Есть большая разница между радостью и болью. Если будет выбор, я к первой буду стремиться, второй избегать: ведь радость естественна, а боль противоестественна. При такой оценке разница между ними огромная; а если перейти к добродетели, то и тут, и там, и в радостных обстоятельствах, и в прискорбных, она одинакова. (20) Никакого значения не имеют и мука, и боль, и все неприятное: добродетель все перекрывает. Как малые светильники затмевает сиянье солнца, так боль и тяготы и обиды добродетель отодвигает и попирает своим величием, и везде, где она заблистает, гаснет все непричастное к ней; и бедствия, выпавшие на долю добродетели, значат не больше, чем дождь, выпавший в море. (21) Знай, что так оно и есть: ведь человек добра без промедленья устремится ко всему прекрасному, и, хотя бы на пути стоял палач и пытатель с огнем, будет смотреть не на грозящие страданья, а на само дело, и если оно честно, поверит ему, как другому мужу добра, и сочтет полезным для себя, безопасным и счастливым. Дело честное, но тяжкое и невеселое, для него все равно что человек добра, изможденный нищетой либо изгнаньем. (22) Поставь-ка рядом мужа добра, владеющего многими богатствами, и другого, ничего, кроме богатств духа, не имеющего; оба они одинаково добродетельны, при всем неравенстве судеб. И о поступках судить надо, как о людях: добродетель равно почтенна в том, кто силен и свободен, и в том, кто хил и закован. (23) И собственную добродетель ты не будешь чтить больше за то, что судьба дала тебе тело здоровое, а не искалеченное; иначе это было бы все равно, что по внешности рабов ценить