. -- "Отворяю я, ваше высокопревосходительство, дверь: неизвестная барыня, почтенная барыня..." -- "Я это им: "Чего угодно?.." Барыня же на меня: "Митрий Семеныч..."" -- "Я же к ручке: матушка, мол, Анна Петровна..." -- "Посмотрели они, да и в слезы..." -- "Говорят: "Вот хочу посмотреть, как вы тут без меня..."" ............................................................... Аполлон Аполлонович ничего не ответил, но снова выдвинул ящик, вынул дюжину карандашиков (очень-очень дешевых), взял пару их в пальцы -- и захрустела в 281 пальцах сенатора карандашная палочка. Аполлон Аполлонович иногда выражал свою душевную муку этим способом: ломал карандашные пачки, для этого случая тщательно содержимые в ящике под литерой "б е". -- "Хорошо... Можете идти..." ............................................................... Но, хрустя карандашными пачками, все же он достойно сумел сохранить беспристрастный свой вид; и никто, никто не сказал бы, что чопорный барин, незадолго до этого мига, задыхаясь и чуть ли не плача, провожал по слякоти кухаркину дочь; никто, никто б не сказал, что огромная лобная выпуклость так недавно таила желанье смести непокорные толпы, опоясавши землю, как цепью, железным проспектом. А когда Семеныч ушел, Аполлон Аполлонович, бросив в корзинку обломки карандашей, откинулся головой прямо к спинке черного кресла: старое личико помолодело; быстро он стал поправлять на шее свой галстук; быстро как-то вскочил и забегал, циркулируя от угла до угла: небольшого росточку и какой-то вертлявенький, Аполлон Аполлонович всем напомнил бы сына: еще более он напомнил фотографический снимок с Николая Аполлоновича тысяча девятьсот четвертого года. В это время из дальнего помещения, из -- так себе -- комнат, раздался удар за ударом; начинаясь где-то вдали, приближались удары; точно кто-то там шел, металлический, грозный; и раздался удар, раздробляющий все. Аполлон Аполлонович невольно остановился и хотел бежать к двери, запереть на ключ кабинет, но... задумался, остался на месте, потому что удар, раздробляющий все, оказался звуком захлопнутой двери (звук шел из гостиной); несказанно мучительно шел кто-то к двери, громко кашляя и шлепая неестественно туфлями: страшная старина, как на нас из глубин набегающий вопль, вдруг окрепла в памяти звуками стародавнего пения, под которое Аполлон Аполлонович некогда впервые влюбился в Анну Петровну: -- "Уйми-теесь... ваалнее-ния... стра-ааа-стии..." "Уу-снии... бее-знааа-дее-жнаа-ее сее-еее-рдце..." Так почему же, так что же? Дверь отворилась: на пороге ее стоял Николай Аполлонович, в мундирчике, даже при шпаге (так он был на балу, только снял домино), но в туфлях и в пестрой татарской ермолке. 282 -- "Вот, папаша, и я..." Лысая голова повернулась на сына; ища подходящего слова, защелкал он пальцами: -- "Видишь ли, Коленька",-- Аполлон Аполлонович, вместо речи о домино (до домино ли теперь?) заговорил о другом обстоятельстве: об обстоятельстве, принудившем только что его обратиться к перевязанной пачке карандашей. -- "Видишь ли, Коленька: до сих пор я с тобой не обменялся известием, о котором ты, мой друг, без сомнения, слышал... Твоя мать, Анна Петровна, вернулась..." Николай Аполлонович вздохнул облегченно и подумал: "Так вот оно что", но притворился взволнованным: -- "Как же, как же: я -- знаю..." Действительно: в первый раз Николай Аполлонович себе точно представил, что мать его, Анна Петровна, вернулась; но, представивши это, принялся за старое: за созерцание вдавленной груди, шеи, пальцев, ушей, подбородка перед ним бегущего старика... Эти ручки, эта шейка (какая-то рачья)! Испуганный, переконфуженный вид и чисто девичья стыдливость, с которой старик.. -- "Анна Петровна, друг мой, совершила поступок, который... который... так сказать, трудно... трудно мне, Коленька, с достаточным хладнокровием квалифицировать..." Что-то в углу зашуршало: затрепеталась, забилась там, пискнула -- мышь. -- "Словом, поступок этот тебе, надеюсь, известен; этот поступок я до сих пор,-- ты это заметил,-- воздерживался при тебе обсуждать, во внимание к твоим естественным чувствам..." Естественным чувствам! Чувства эти были во всяком случае неестественны... -- "К твоим естественным чувствам..." -- "Да, спасибо, папаша: я вас понимаю..." -- "Конечно",-- Аполлон Аполлонович засунул два пальца в жилетный карманчик и снова забегал по диагонали (от угла к углу).-- "Конечно: возвращение в Петербург твоей матери для тебя неожиданность". (Аполлон Аполлонович остановил взгляд на сыне, приподнявшись на цыпочках). -- "Полная..." -- "Неожиданность для всех нас..." 283 -- "Кто бы мог подумать, что мама вернется..." -- "То же самое и я говорю: кто бы мог подумать",-- Аполлон Аполлонович растерянно развел руками, поднял плечи, раскланялся перед полом,-- "что Анна Петровна вернется..." -- И забегал опять: -- "Эта полная неожиданность может окончиться, как ты имеешь все основания полагать, изменением (Аполлон Аполлонович многозначительно поднял свой палец, гремя на всю комнату басом, точно он пред толпой произносил важную речь) нашего домашнего status quo, или же (он повернулся) все останется по-старинному". -- "Да, я так полагаю..." "В первом случае -- милости просим". Аполлон Аполлонович раскланялся двери. -- "Во втором случае,-- Аполлон Аполлонович растерянно заморгал,-- ты ее увидишь, конечно, но я... я... я..." И Аполлон Аполлонович поднял на сына глаза; глаза были грустные: глаза трепетавшей, затравленной лани. -- "Я, Коленька, право, не знаю: но думаю... Впрочем, это так трудно тебе объяснить, приняв во внимание естественность чувства, которое..." Николай Аполлонович затрепетал от взгляда сенатора, с которым тот к нему повернулся, и странное дело: он почувствовал неожиданный прилив -- можете себе представить чего? Любви? Да, любви к этому старому деспоту, обреченному разлететься на части. Под влиянием этого чувства он рванулся к отцу: еще миг, он упал бы пред ним на колени, чтоб каяться и молить о пощаде; но старик, при виде встречного движения сына, вновь поджал свои губы, отбежал как-то вбок и брезгливо стал помахивать ручками: -- "Нет, нет, нет! Оставьте, пожалуйста... Да-с, я знаю, что надо вам!.. Вы меня слышали, потрудитесь теперь меня оставить в покое". Повелительно по столу простучали два пальца; рука поднялась и показала на дверь: -- "Вы, милостивый государь, изволите водить меня за нос; вы, милостивый государь, мне не сын; вы -- ужаснейший негодяй!" Все это Аполлон Аполлонович не сказал, а воскликнул; эти слова вырвались неожиданно. Николай Аполлонович не помнил, как он выскочил в коридор с прежнею тошнотой и с течением гадливеньких мыслей: эти 284 пальцы, эта шейка и два оттопыренных уха станут -- кровавою слякотью. ППП ПППОВИЧ ППП Чуть ли не лбом Николай Аполлонович ударился в дверь своей комнаты; и вот щелкнуло электричество (для чего оно щелкнуло -- солнце, солнце смотрело там в окна) ; на ходу опрокинувши стул, подбежал он к столу: "Ай, ай, ай... Где же ключик?" "?" "!" "А!.." -- "Ну, вот-с..." -- "Хорошо-с..." Николай Аполлонович так же, как Аполлон Аполлонович, сам с собой разговаривал. И -- да: торопился... Выдвигал неподатливый ящик, а ящик не слушался; он из ящика кинул на стол пачечки перевязанных писем; большой кабинетный портрет оказался под пачками; взгляд скользнул по портрету; и оттуда бросила ответный свой взгляд какая-то миловидная дамочка: поглядела с усмешкой -- в сторону полетел кабинетный портрет; под портретом же был узелочек; с деланным равнодушием взвесил его на ладони: там была какая-то тяжесть; поскорей опустил. Николай Аполлонович быстро стал развязывать узлы полотенца, потянувши за вышитый кончик, изображавший фазана: небольшого росточку -- вертлявенький -- Николай Аполлонович теперь напомнил сенатора: еще более он напомнил фотографический снимок сенатора тысяча восемьсот шестидесятого года. Но чего суетился он? Спокойствия, о побольше спокойствия! Все равно, дрожащие пальцы не развязали Узла; да и нечего было развязывать: все и так было ясно. Тем не менее, узелок развязал; его изумление не имело границ: - "Бонбоньерка..." - "А!.." - "Ленточка!.." -- "Скажите, пожалуйста?" 285 Николай Аполлонович так же, как Аполлон Аполлонович, сам с собой разговаривал. А когда он ленту сорвал, то надежда разбилась (он на что-то надеялся), потому что в ней -- в бонбоньерке, под розовой ленточкой -- вместо сладких конфект от Балле заключалась простая жестяночка; крышка жестяночки обожгла его палец неприятнейшим холодком. Тут, попутно, заметил он часовой механизм, приделанный сбоку: надо было сбоку вертеть металлическим ключиком, чтобы острая черная стрелка стала на назначенный час. Николай Аполлонович глухо почувствовал встающую в его сознании уверенность, долженствующую доказать его дрянность и слабость: он почувствовал, что повернуть этот ключик никогда он не сможет, ибо не было средств остановить пущенный в ход механизм. И чтоб тут же отрезать себе всякое дальнейшее отступление, Николай Аполлонович тотчас же заключил металлический ключик меж пальцев; оттого ли, что дрогнули пальцы, оттого ли, что Николай Аполлонович, почувствовав головокружение, свалился в ту самую бездну, которую он хотел всею силой души избежать -- только, только: ключик медленно повернулся на час, потом повернулся на два часа, а Николай Аполлонович... сделал невольное антраша: отлетел как-то в сторону; отлетев как-то в сторону, он опять покосился на столик: так же все на столе продолжала стоять жестяная коробочка из-под жирных сардинок (он однажды объелся сардинками и с тех пор их не ел); сардинница, как сардинница: блестящая, круглогранная... Нет -- нет -- нет! Не сардинница, а сардинница ужасного содержания! Металлический ключик уже повернулся на два часа, и особая, уму непостижная жизнь в сардиннице уже вспыхнула; и сардинница хоть и та ж -- да не та; там наверно ползут: часовая и минутная стрелки; суетливая секундная волосинка заскакала по кругу, вплоть до мига (этот миг теперь недалек) -- до мига, до мига, когда... -- -- ужасное содержание сардинницы безобразно вдруг вспучится; кинется -- расширяться без меры; и тогда, и тогда: разлетится сардинница... -- струи ужасного содержания как-то прытко раскинутся по кругам, разрывая на части с бурным грохотом столик: что-то лопнет в нем, хлопнув, и тело -- будет тоже 286 разорвано; вместе с щепками, вместе с брызнувшим во все стороны газом оно разбросается омерзительной кровавою слякотью на стенных холодных камнях...-- -- в сотую долю секунды все то совершится: в сотую долю секунды провалятся стены, а ужасное содержание, ширясь, ширясь и ширясь, свиснет в тусклое небо щепками, кровью и камнем. В тусклое небо стремительно разовьются косматые дымы, впустив хвосты на Неву.. Что ж он сделал, что сделал он? На столе, ведь, пока еще все стояла коробочка; раз он ключ повернул, надо было немедленно схватить ту коробочку, положить ее на должное место (например -- в белой спаленке под подушку); или тотчас же раздавить под пятою. Но упрятать ее в должном месте, под взбитой отцовской подушкою, чтобы старая, лысая голова, утомленная только что бывшим, упала с размаху на бомбу,-- нет, нет, нет: на это он не способен; предательство это. Раздавить под пятой? Но при этой мысли ощутил он нечто такое, от чего его уши положительно дернулись: он испытывал столь огромную тошноту (от семи выпитых рюмок), точно бомбу он проглотил, как пилюлю; и теперь под ложечкой что-то вспучилось: не то -- из резины, Не то -- из материи очень странных миров... Никогда не раздавит он, никогда. Остается бросить в Неву, но на это есть время: стоит только раз двадцать повернуть еще ключик; и пока все отсрочится; раз он ключ повернул, надо было немедленно растянуть то пока; но он медлил, в совершенном бессилии опустившися в кресло; тошнота, странная слабость, дремота одолевали ужасно; а ослабшая мысль, отрываясь от тела, рисовала бессмысленно Николаю Аполлоновичу все какие-то дрянные, праздные, бессильные арабески... погружаясь в дремоту. ............................................................... Николай Аполлонович был человек просвещенный; Николай Аполлонович не бессмысленно посвятил философии свои лучшие годы жизни; предрассудки с него посвалились давно, и Николай Аполлонович был решительно чужд волхвованию и всяческим чудесам; волхво-вание и всякие чудеса затемняли (почему он думает о 287 постороннем, надо думать об этом... О чем думать? Николай Аполлонович силился из дремоты восстать; и восстать он не мог)... затемняли... всякие чудеса... представление об источнике совершенства; для философа источником совершенства была Мысль: так сказать, Бог, то есть Совершенное Правило... Законодатели же великих религий разнообразные правила выражали в образной форме; законодателей великих религий Николай Аполлонович, так сказать, уважал, не веря, само собой разумеется, их божественной сущности. Да: почему о религии? Есть ли время подумать... Ведь, совершилось: скорей... Что совершилось?.. Последнее усилие Николая Аполлоновича восстать из дремоты не увенчалось успехом; ни о чем он не вспомнил; все показалось спокойным... до обыденности, и ослабшая его мысль, отрываясь от тела, рисовала бессмысленно все какие-то дрянные, праздные, бессильные арабески. Будду Николай Аполлонович Аблеухов особенно уважал, полагая, что буддизм превзошел все религии и в психологическом, и в теоретическом отношении; в психологическом -- научая любить и животных; в теоретическом: логика развивалась любовно тибетскими ламами 19. Так: Николай Аполлонович вспомнил, что он когда-то читал логику Дармакирти с комментарием Дармотарры...20 Это -- во-первых. Во-вторых: во-вторых (замечаем мы от себя), Николай Аполлонович Аблеухов был человек бессознательный (не Николай Аполлонович номер первый, а Николай Аполлонович номер второй); от поры до поры, между двух подъездных дверей на него нападало (как и на Аполлона Аполлоновича) одно странное, очень странное, чрезвычайно странное состояние: будто все, что было за дверью, было не тем, а иным: каким,-- этого Николай Аполлонович сказать бы не мог. Вообразите лишь, что за дверью -- нет ничего, и что если дверь распахнуть, то дверь распахнется в пустую, космическую безмерность, куда остается... разве что кинуться вниз головой, чтоб лететь, лететь и лететь -- и куда пролетевши, узнаешь, что та безмерность есть небо и звезды -- те же небо и звезды, что видим мы над собой, и видя -- не видим. Туда остается лететь мимо странно недвижных, теперь немерцающих звездочек и багровых планетных шаров -- в абсолютном ноле, в атмосфере 288 двухсот семидесяти трех градусов холода21. То же Николай Аполлонович испытывал вот теперь. Странное, очень странное полусонное состояние. СТРАШНЫЙ СУД Вот в таком состоянии он сидел перед сардинницей: видел -- не видел -- он; слышал -- не слышал; будто в ту неживую минуту, когда в черное объятие кресла грянулось это усталое тело, грянулся этот дух прямо с паркетиков пола в неживое какое-то море, в абсолютный нуль градусов; и видел -- не видел: нет, видел. Когда усталая голова склонилась неслышно на стол (на сардинницу), то в открытую дверь коридора гляделось бездонное, странное, что Николай Аполлонович постарался откинуть, переходя к текущему делу: к далекому астральному путешествию, или сну (что заметим мы -- то же); а открытая дверь продолжала зиять средь текущего, открывая в текущее свою нетекущую глубину: космическую безмерность. Николаю Аполлоновичу чудилось, что из двери, стоя в безмерности, на него поглядели, что какая-то там просовывалась голова (стоило на нее поглядеть, как она исчезала): голова какого-то бога (Николай Аполлонович эту голову отнес бы к головам деревянных божков, каких встретите вы и поныне у северо-восточных народностей, искони населяющих тусклые тундры России). Ведь таким же точно божкам, может быть, в старинные времена поклонялись его киргиз-кайсацкие предки; эти киргиз-кайсацкие предки, по преданию, находились в сношении с тибетскими ламами; в крови Аб-Лай-Уховых они копошились изрядно. Не оттого ли Николай Аполлонович мог испытывать нежность к буддизму? Тут сказалась наследственность; наследственность приливала к сознанию; в склеротических жилах наследственность билась миллионами кровяных желтых шариков. И теперь, когда открытая дверь Аблеухову показала безмерность, он отнесся к этому весьма странному обстоятельству с достойным хладнокровием (ведь, это уж было): опустил в руки голову. Миг,-- и он бы спокойно отправился в обычное астральное путешествие, развивая от бренной своей оболочки туманный, космический хвост, проницающий стены в 289 безмерное, но сон оборвался: несказанно, мучительно, немо шел кто-то к двери, взрывая ветрами небытия: страшная старина, как на нас налетающий вопль бегущего таксомотора, вдруг окрепла звуками старинного пения. Это пение Николай Аполлонович верней отгадал, чем узнал: -- "Уймии-теесь... ваа-лнее-ния страа-аа-стии..." Это же незадолго пред тем ревела машина: -- "Уснии... безнаа..." -- "Ааа" -- взревело в дверях: труба граммофона? таксомоторный рожок? Нет: в дверях стояла старинная-старинная голова. Николай Аполлонович привскочил. Старинная, старинная голова: Кон-Фу-Дзы 23 или Будды? Нет, в двери заглядывал, верно, прапрадед, Аб-Лай. Лепетал, пришепетывал пестрый шелковый перелив-ный халат; почему-то вспомнился Николаю Аполлоно-вичу его собственный бухарский халат, на котором павлиньи переливные перья... Пестрый шелковый переливный халат, на котором по дымному, дымно-сапфирному полю (и в дымное поле) ползли все дракончики, остроклювые, золотые, крылатые, малых размеров; о пяти своих ярусах пирамидальная шапка с золотыми полями показалася митрою; над головой и светил, и потрескивал многолучевой ореол: вид чудесный и знакомый нам всем! В центре этого ореола какой-то морщинистый лик разъял свои губы с хроническим видом 25; преподобный монгол вошел в пеструю комнату; и за ним провеяли тысячелетние ветерки. В первое мгновение Николай Аполлонович Аблеухов подумал, что под видом монгольского предка, Аб-Лая, к нему пожаловал Хронос 26 (вот что таилось в нем!); суетливо заерзали его взоры: он в руках Незнакомца отыскивал лезвие традиционной косы; но косы в руках не было: в благоуханной, как первая лилия, желтоватой руке было лишь восточное блюдце с пахнущей кучечкой, сложенной из китайских розовых яблочек: райских. Рай Николай Аполлонович отрицал: рай, или сад (что, как видел он,-- то же) не совмещался в представлении Николая Аполлоновича с идеалом высшего блага (не забудем, что Николай Аполлонович был кантианец; более того: когенианец); в этом смысле он был человек нирванический. 290 Под Нирваною разумел он -- Ничто 27. И Николай Аполлонович вспомнил: он -- старый туранец -- воплощался многое множество раз; воплотился и ныне: в кровь и плоть столбового дворянства российской империи, чтоб исполнить одну стародавнюю, заповедную цель: расшатать все устои; в испорченной крови арийской 28 должен был разгореться Старинный Дракон 29 и все пожрать пламенем; стародавний восток градом невидимых бомб осыпал наше время. Николай Аполлонович -- старая туранская бомба 30 -- теперь разрывался восторгом, увидевши родину; на лице Николая Аполлоновича появилось теперь забытое, монгольское выражение; он казался теперь мандарином Срединной империи 31, облеченным в сюртук при своем проезде на запад (ведь, он был здесь с единственной и секретнейшей миссией). -- "Так-с..." -- "Так-с..." -- "Так-с..." -- "Очень хорошо-с!" Странное дело: как он вдруг напомнил отца! Так с душившим душу восторгом старинный туранец, облеченный на время в бренную арийскую оболочку, бросился к кипе старых тетрадок, в которых были начертаны положения им продуманной метафизики; и смущенно, и радостно ухватился он за тетрадки: все тетрадки сложились пред ним в одно громадное дело -- дело всей жизни (уподобились сумме дел Аполлона Аполлоновича). Дело жизни его оказалось не просто жизненным делом: сплошное, громадное, монгольское дело засквозило в записках под всеми пунктами и всеми параграфами: до рождения ему врученная и великая миссия: миссия разрушителя. Этот гость, преподобный туранец, стоял неподвижно: ширилась его глаз беспросветная, как ночь, темнота; а руки -- а руки: ритмически, мелодически, плавно поднялись они в бескрайнюю вышину; и плеснула одежда; шум ее напомнил трепеты пролетающих крыл; поле Дымного фона очистилось, углубилось и стало куском Далекого неба, глядящего сквозь разорванный воздух этого кабинетика: темно-сапфирная щель -- как она оказалась в шкафами заставленной комнате? Туда пролетели дракончики, что были расшиты на переливном халате (ведь халат-то стал щелью); в глубине мерцали 291 там звездочками... И сама старинная старина стояла небом и звездами: и оттуда бил кубовый воздух, настоянный на звезде. Николай Аполлонович бросился к гостю -- туранец к туранцу (подчиненный к начальнику) с грудой тетрадок в руке: -- "Параграф первый: Кант (доказательство, что и Кант был туранец)". -- "Параграф второй: ценность, понятая, как никто и ничто" 33 . -- "Параграф третий: социальные отношения, построенные на ценности". -- "Параграф четвертый: разрушение арийского мира системою ценностей". "Заключение: стародавнее монгольское дело". Но туранец ответил. -- "Задача не понята: вместо Канта -- быть должен Проспект". -- "Вместо ценности -- нумерация: по домам, этажам и по комнатам на вековечные времена". -- "Вместо нового строя: циркуляция граждан Проспекта -- равномерная, прямолинейная". -- "Не разрушенье Европы -- ее неизменность..." -- "Вот какое -- монгольское дело..." ............................................................... Николаю Аполлоновичу представилось, что он осужден: и пачка тетрадок на руках его распалась кучечкой пепла; а морщинистый лик, знакомый до ужаса, наклонился вплотную: тут взглянул он на ухо, и -- понял, все понял: старый туранец, некогда его наставлявший всем правилам мудрости, был Аполлон Аполлонович; вот на кого он, понявши превратно науку, поднимал свою руку. Это был Страшный Суд. ............................................................... -- "Как же это такое? Кто же это такое?" -- "Кто такое? Отец твой..." "Кто ж отец мой?" -- "Сатурн..." -- "Как же это возможно?" -- "Нет невозможного!.." ............................................................... Страшный Суд наступил. Какие-то протекшие сновидения тут были действительно; тут бежали действительно планетные циклы -- 292 в миллиардногодинной волне: не было ни Земли, ни Венеры, ни Марса, лишь бежали вкруг Солнца три туманных кольца; еще только что разорвалось четвертое, и огромный Юпитер собирался стать миром; один стародавный Сатурн поднимал из огневого центра черные зонные волны: бежали туманности; а уж Сатурном, родителем, Николай Аполлонович был сброшен в безмерность 34; и текли вокруг одни расстояния. На исходе четвертого царства он был на земле: меч Сатурна тогда повисал неистекшей грозою; рушился материк Атлантиды 36: Николай Аполлонович, Атлант, был развратным чудовищем (земля под ним не держалась -- опустилась под воды); после был он в Китае: Аполлон Аполлонович, богдыхан37, повелел Николаю Аполлоновичу перерезать многие тысячи (что и было исполнено); и в сравнительно недавнее время, как на Русь повалили тысячи тамерлановых всадников38, Николай Аполлонович прискакал в эту Русь на своем степном скакуне39; после он воплотился в кровь русского дворянина; и принялся за старое: и как некогда он перерезал там тысячи, так он нынче хотел разорвать: бросить бомбу в отца; бросить бомбу в самое быстротекущее время. Но отец был -- Сатурн, круг времени повернулся, замкнулся; сатурново царство вернулось (здесь от сладости разрывается сердце). Течение времени перестало быть; тысячи миллионов лет созревала в духе материя; но самое время возжаждал он разорвать; и вот все погибало. -- "Отец!" -- "Ты меня хотел разорвать; и от этого все погибает". -- "Не тебя, а..." -- "Поздно: птицы, звери, люди, история, мир -- все рушится: валится на Сатурн..." Все падало на Сатурн; атмосфера за окнами темнела, чернела; все пришло в старинное, раскаленное состояние, расширяясь без меры, все тела не стали телами; все вертелось обратно -- вертелось ужасно. -- "Cela... tourne..."* (*Это... вертится... (фр.). - Ред.) -- в совершеннейшем ужасе заревел Николай Аполлонович, окончательно лишившийся тела, но этого не заметивший... -- "Нет, Sa... tourne..." ** (** Это... вертится... (фр.; правильно: a... tourne ). - Ред.) 293 ............................................................... Лишившийся тела, все же он чувствовал тело: некий невидимый центр, бывший прежде и сознаньем, и "я", оказался имеющим подобие прежнего, испепеленного: предпосылки логики Николая Аполлоновича обернулись костями; силлогизмы вкруг этих костей завернулись жесткими сухожильями; содержанье же логической деятельности обросло и мясом, и кожей; так "я" Николая Аполлоновича снова явило телесный свой образ, хоть и не было телом; и в этом н е - т е л е (в разорвавшемся "я") открылось чуждое "я": это "я" пробежало с Сатурна и вернулось к Сатурну. Он сидел пред отцом (как сиживал и раньше) -- без тела, но в теле (вот странность-то!): за окнами его кабинета, в совершеннейшей темноте, раздавалось громкое бормотание: турн-турн-турн. То летоисчисление бежало обратно. -- "Да какого же мы летоисчисления?" Но Сатурн, Аполлон Аполлонович, расхохотавшись, ответил: "Никакого, Коленька, никакого: времяисчисление, мой родной,-- нулевое..." Ужасное содержание души Николая Аполлоновича беспокойно вертелось (там, в месте сердца), как жужжавший волчок: разбухало и ширилось; и казалось: ужасное содержание души -- круглый ноль -- становилось томительным шаром; казалось: вот логика -- кости разорвутся на части. Это был Страшный Суд. -- "Ай, ай, ай: что ж такое "я е с м ь"?" -- "Я есмь? Нуль..." -- "Ну, а нуль?" -- "Это, Коленька, бомба..." Николай Аполлонович понял, что он -- только бомба; и лопнувши, хлопнул: с того места, где только что возникало из кресла подобие Николая Аполлоновича и где теперь виделась какая-то дрянная разбитая скорлупа (в роде яичной), бросился молниеносный зигзаг, ниспадая в черные, зонные волны... Николай Аполлонович тут очнулся от сна; с трепетом понял он, что его голова лежит на сардиннице. И вскочил: страшный сон... А какой? Сон не припомнился; детские кошмары вернулись: Ппп Пппович 294 Ппп, распухающий из комочка в громаду, видно там до времени приутих -- в сардинной коробочке; стародавние детские бреды возвращались назад, потому что -- -- Ппп Пппович Ппп, комочек ужасного содержания, есть просто-нпросто партийная бомба: там она неслышно стрекочет волосинкой и стрелками; Ппп Пппович Ппп будет шириться, шириться, шириться. И Ппп Пппович Ппп лопнет: лопнет все... -- "Что я... брежу?" В голове его опять завертелось с ужасающей быстротою: что ж делать? Остается четверть часа: повернуть еще ключ? Ключик он еще повернул двадцать раз; и двадцать раз что-то хрипнуло там, в жестяночке: стародавние бреды на краткое время ушли, чтобы утро осталося утром, а день остался бы днем, вечер -- вечером; на исходе же ночи никакое движение ключика ничего не отсрочит: будет что-то такое, отчего развалятся стены, пурпуром освещенные небеса разорвутся на части, смешавшись с разбрызганной кровью в одну тусклую, первозданную тьму. Конец пятой главы ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой рассказаны происшествия серенького денька За ним повсюду Всадник Медный С тяжелым топотом скакал. А. П у ш к и н 1 ВНОВЬ НАЩУПАЛАСЬ НИТЬ ЕГО БЫТИЯ Было тусклое петербургское утро. Вернемся же к Александру Ивановичу; Александр Иванович проснулся; Александр Иванович приоткрыл слипавшиеся глаза: бежали события ночи -- в подсознательный мир; нервы его развинтились; ночь для него была событием исполинских размеров. Переходное состояние между бдением и сном его бросало куда-то: точно с пятого этажа выскакивал он чрез окошко; ощущения открывали ему в его мире вопиющую брешь; он влетал в эту брешь, проносясь в роящийся мир, о котором мало сказать, что в нем нападали субстанции, подобные фуриям 2: самая ткань представлялась там фурийной тканью. Лишь под самое утро Александр Иванович пересиливал этом мир; и тогда попадал он в блаженство; пробуждение стремительно его низвергало оттуда: он чего-то жалел, а все тело при этом и болело, и ныло. Первое мгновение по своем пробуждении он заметил, что его трясет жесточайший озноб; ночь прометался он: что-то было -- наверное... Только что? Во всю долгую ночь длилось бредное бегство по туманным проспектам, не то -- по ступеням таинственной лестницы; а всего вернее, что бегала лихорадка: по жилам; воспоминание говорило о чем-то; но -- воспоминание ускользало; и связать чего-то он памятью все не мог. Это все -- лихорадка. Не на шутку испуганный (Александр Иванович при своем одиночестве боялся болезней), подумал он, что ему не мешало бы высидеть дома. 296 С этой мыслью он стал забываться; и, забываясь, он думал: _ "Мне бы хинки". Заснул. И проснувшись -- прибавил: -- "Да крепкого чаю..." И подумавши вновь, он прибавил еще: -- "С малинкою..." Он подумал о том, что он все эти дни проводил с недопустимою для его положения легкостью; легкость эта тем более ему показалась постыдной, что надвигались огромные и тяжелые дни. Он невольно вздохнул: -- "И еще бы мне -- строгое воздержание от водки... Не читать Откровение...3 Не спускаться бы к дворнику... Да и эти беседы с проживающим у дворника Степкой: не болтать бы со Степкой..." Эти мысли о малиновом чае, о водке, о Степке, о Иоанновом Откровении сперва его успокоили, низводя происшествия ночи к совершеннейшей ерунде. Но умывшись из крана, как лед, холодной водою при помощи жалкого своего обмылка и мыльной желтеющей слякоти, Александр Иванович почувствовал снова прилив ерунды. Он окинул взором свою двенадцатирублевую комнату (чердачное помещение). Что за убогое обиталище! Главным украшением убогого обиталища представлялась постель; постель состояла из четырех треснувших досок, кое-как положенных на деревянные козлы; на растресканной поверхности этих козел выдавались противные темно-красные, засохшие, вероятно, клопиные пятна, потому что с этими темно-красными пятнами Александр Иванович много месяцев упорно боролся при помощи персидского порошка. Козлы были покрыты тощим, набитым мочалом матрасиком; сверху матрасика на грязную одну простыню Рука Александра Ивановича бережно набросила вязаное одеяльце, которое вряд ли можно было назвать полосатым: скудные намеки здесь когда-то бывших голубых и красных полос покрывались налетами серости, появившейся, впрочем, по всей вероятности не от грязи, а от многолетнего и деятельного употребления; с этим чьим-то подарком (может быть, матери) Александр Иванович 297 все что-то медлил расстаться; может быть, медлил расстаться за неимением средств (оно ездило с ним и в Якутскую область). Кроме постели... -- да: должен здесь я сказать: над постелью висел образок, изображавший тысячаночную молитву Серафима Саровского среди сосен, на камне 4 (должен здесь я сказать -- Александр Иванович под сорочкою носил серебряный крестик). Кроме постели можно было заметить гладко обструганный и лишенный всякого украшения столик: точно такие же столики фигурируют в виде скромных подставок для умывального таза -- на дешевеньких дачках; точно такие же столики продаются повсюду по воскресеньям на рынках; в обиталище Александра Ивановича такой столик служил одновременно и письменным, и ночным столиком; умывальный же тазик отсутствовал вовсе: Александр Иванович при совершении туалета пользовался услугами водопроводного крана, раковины и сардинной коробочкой, содержащей обмылок казанского мыла, плававший в своей собственной слизи; была еще вешалка: со штанами; кончик стоптанной туфли из-под постели выглядывал своим дырявым носком (Александр Иванович видел сон, будто эта дырявая туфля есть живое создание: комнатное создание, что ли, как собачка иль кошка; она самостоятельно шлепала, переползая по комнате и шурша по углам; когда Александр Иванович собрался ее покормить во рту разжеванным ситником, то шлепающее создание это своим дырявым отверстием его укусило за палец, отчего он проснулся). Был еще коричневый чемодан, изменивший давно первоначальную форму и хранящий предметы самого ужасного содержания. Все убранство, с позволения сказать, комнаты отступало на задний план перед цветом обой, неприятных и наглых, не то темно-желтых, а не то темновато-коричневых, выдававших громадные пятна сырости: по вечерам то по этому пятну, то по другому переползала мокрица. Все комнатное убранство было затянуто полосами табачного дыма. Нужно было не переставая курить по крайней мере двенадцать часов сподряд, чтоб бесцветную атмосферу превратить в темно-серую, синюю. Александр Иванович Дудкин оглядывал свое обиталище, и его опять (так бывало и прежде) потянуло из 298 перекуренной комнаты -- прочь: потянуло на улицу, в грязноватый туман, чтобы слипнуться, склеиться, слиться с плечами, со спинами, с зеленоватыми лицами на петербургском проспекте и явить собою сплошное, громадное, серое -- лицо и плечо. К окну его комнаты зелено прилипали рои октябревских туманов; Александр Иванович Дудкин почувствовал неудержимое желание пронизаться туманом, пронизать свои мысли им, чтобы в нем утопить стрекотавшую в мозгах ерунду, угасить ее вспышками бреда, возникавшими огневыми шарами (шары потом лопались), угасить гимнастикой шагающих ног; надо было шагать -- вновь шагать, все шагать; от проспекта к проспекту, от улицы к улице; зашагать до полного онемения мозга, чтоб свалиться на столик харчевни и обжечь себя водкой. Только в этом бесцельном блуждании по улицам да кривым переулкам -- под фонарями, заборами, трубами -- угашаются душу гнетущие мысли. Надевая пальтишко, Александр Иванович ощутил свой озноб; и он с грустью подумал: -- "Эх, теперь бы да хинки!" Но какая там хинка... И, спускаясь по лестнице, снова грустно подумал он: -- Эх, теперь бы да крепкого чаю с малинкою!.." ЛЕСТНИЦА Лестница! Грозная, теневая, сырая, -- она отдавала безжалостно его шаркнувший шаг: грозная, теневая, сырая! Это было сегодняшней ночью. Александр Иванович Дудкин впервые тут вспомнил, что он здесь вчера действительно проходил: не во сне это было: это -- б ы л о. А что было? Что? Да: изо всех дверей вон -- ширилось погибельное молчание на него; раздавалось без меры и строило все какие-то шорохи; и без меры, без устали неизвестный там губошлеп глотал свои слюни в тягучей отчетливости (не во сне было и это); были страшные, неизвестные звуки, все сплетенные из глухого стенания времен; сверху в узкие окна можно было увидеть -- и он это видел -- как порой прометалась там мгла, как она там взметалась в клочкастые очертания, и как все озарялось, когда 299 тускло-бледная бирюза под ноги стлалась без единого звука, чтоб лежать бестрепетно и мертво. Там -- туда: там глядела луна. Но рои набегали: рой за роем -- косматые, призрачно-дымные, грозовые -- все рои набрасывались на луну: тускло-бледная бирюза омрачалась; отовсюду выметывалась тень, все тень покрывала. Здесь Александр Иванович Дудкин и вспомнил впервые, как по лестнице этой он вчера пробежал, напрягая последние угасавшие силы и без всякой надежды (какой же?) осилить -- что именно? А какое-то черное очертание (неужели было и это?), что есть мочи бежало -- по его пятам, по его следам. ............................................................... И губило его без возврата. Лестница! В серый будничный день она мирна, обыденна; внизу ухают глухие удары: это рубят капусту -- на зиму обзавелся капустою жилец из четвертого номера; обыденно так выглядят -- перила, двери, ступени; на перилах: кошкою пахнущий, полурваный, протертый ковер -- из четвертого номера; полотер с опухшей щекою в него бьет выбивалкой; и чихает от пыли в передник какая-то белокурая халда 5, вылезающая из двери меж полотером и халдою, сами собой, возникают слова: -- "Ух!" -- "Подсоби-ка, любезный..." "Степанида Марковна... Еще чего нанесли!.." "Ладно, ладно..." -- "И какая такая, стало быть..." "Теперича "н а н е с л и", а там -- за "ч а и ш к о м"..." -- "И какая такая, стало быть, -- говорю я,-- работа..." -- "На митингу не шлялись бы: спорилась бы и работа..." -- "Вы митингу не уязвляйте: сами впоследствии ими будете благодарны!" -- "Повыбивай-ка перину, ей, ты,-- кавалер!" ............................................................... Двери! Та -- вон, та; да и -- та... От той отодралась клеенка; конский волос космато выпирает из дыр; а у этой вот двери булавкой приколота карточка; карточка пожелтела; и на ней стоит: "Закаталкин"... Кто такой Закаталкин, 300 как зовут, как по отчеству, какой профессией занимается,-- предоставляю судить любопытным: "Закаталкин" -- и все тут. Из-за двери скрипичный смычок трудолюбиво выпиливает знакомую песенку. И слышится голос: -- "Атчизне любимай..." Я так полагаю, что Закаталкин -- находящийся в услуженьи скрипач: скрипач из оркестрика какой-нибудь ресторации. Вот и все, что можно заметить при наблюдении дверей... Да -- еще: в прежние годы около двери ставилась кадка, отдававшая горклостью: для наполнения водовозной водою: с проведеньем воды повывелись в городах водовозы. Ступени? Они усеяны огуречными корками, шлепиками уличной грязи и яичною скорлупой... И, ВЫРВАВШИСЬ, ПОБЕЖАЛ Александр Иванович Дудкин взором окидывал лестницу, полотера и халду, прущую с новой периной из двери; и -- странное дело: обыденная простота этой лестницы не рассеяла пережитого здесь за последнюю ночь; и теперь, среди дня, средь ступенек, скорлуп, полотера и кошки, пожирающей на окошке куриную внутренность, к Александру Ивановичу возвращался когда-то испытанный им перепуг: все, что было с ним минувшею ночью,-- то подлинно было; и сегодняшней ночью вернется то, подлинно бывшее: вот как ночью вернется он: лестница будет теневая и грозная; какое-то черное очертание вновь погонится по пятам; за дверью, где на карточке стоит "Закаталкин", будет вновь глотание слюней губошлепа (может быть,-- глотание слюней, а может быть,-- крови)... И раздастся знакомое, невозможное слово в совершенной отчетливости... -- "Да, да, да... Это -- я... Я гублю без возврата..." 6 Где это слышал он? .........................