Какая тягость жить -- и жить вперед, Да с экивоками, да с обиновью. А в километрах бой -- смертельный бой, Там воздух визгом техники расколот... И к языку подходит тошный солод -- Желудочного ужаса настой... Ты, ты пришла! -- и побеждает голод. От встреч таких прибыток небольшой. От встреч таких прибыток небольшой, Должно быть, ей. С усмешкою подрежет Буханочки и слышит долгий скрежет В огромной миске ложкою большой, -- Ну вот и умник. Совладал с лапшой. -- Тут сытость ненадолго нас занежит, Обезоружит и обезодежит -- И можно лечь и отдохнуть душой. И чуткая душа завнемлет чуду Строки о том, как дева шла в лесах, Неся дитя в сомлеющих руках, Презревши тернии пути, простуду (И холод одиночества и страх), И я, прослушав, верно, плакать буду. Пусть льются слезы -- вытирать не буду. Я не один. Я сыт. Мне нет забот. Я не любви несчастной жалкий плод, Но плод любви счастливой, равной чуду. Но уподоблюсь хрупкому сосуду, Вместилищу чужих скорбей, невзгод, Нашедших в плаче и мольбе исход, И тихими слезами боль избуду. Боль счастья, боль несчастья -- Боже мой, Ведь это все одно -- святые слезы. И скажет мне отец: Иду домой, -- Из дома исходя, где кинул розы, В мир, где кисель и танки, и обозы, Куда -- позволит ли? -- взойду душой. Когда позволит он -- взойду душой В тот мир, огнем и муками крещенный, Где с кипятком в жестянке, просветленный, Стоит он -- неубитый, молодой, Где я лежу с разбитой головой Все в том же детсаду, прокирпиченный За нежность. Нежность к женщине, смущенной От счастья, но какой же молодой! Меня хлобыстнули, как бьют посуду, Взяв прежде слово, что не донесу. Но я завлек палачскую паскуду В какой-то низ с решеткой навесу, И... перестали ковырять в носу -- Все ради вас, кого ищу повсюду! Все ради вас, кого ищу повсюду, Я шел и в баню, в этот душный плен. -- Там с Неточкою будет и НН, -- Мне говорила мать. -- О, буду, буду! -- В кипящий пар, в гремящую посуду Мы попадали с ней -- лоск спин, колен. -- Ребенок взросл! -- Да он еще зелен. -- Я проникал нахрапом в их запруду. Подобно негорбатому верблюду, Не знавшему об игольных ушах, Я с холода летел на всех парах В компанию совсем иному люду -- Как дух, что, кинув тело впопыхах, Мчит встречь сиянью, зуммерному гуду. Кто встречь сиянью, зуммерному гуду, Покинув тела надоевший плен, Вступал в Эдем, тот знает, что со стен В туман там сороковка светит всюду. На каменных полках он зрит посуду, И совершенно необыкновен В его очах блеск кипятков и пен -- И всякий раз обвал воды по пуду. И там, под сороковкою одной, В сообществе влажноволосой дамы, Он, Бог даст, и увидит пред собой Очьми, что видеть прошлое упрямы, Ту деву, что когда-то подле мамы -- Прочь отошла, не сокрушась душой. * * * Не знаю, что вдруг сделалось с душой Второго пятилетья на пороге, Когда растут вещественные ноги, А за спиной незримых крылий бой. Когда то и другое за собой Тебя таскает: ноги на уроки, А крылья -- прочь от скуки, и в итоге У ног случается нередко сбой. И там, и сям встречаешь ты повсюду, Махнув рукой на мерзостный звонок, Владельцев крылий и служивцев ног -- Подвластных зуду, подотчетных блуду, -- Летящих -- кто на пасмурный урок, Кто встречь сиянью, зуммерному гуду. Ах, встречь сиянью, зуммерному гуду, Читатель милый! Все слепит -- но встречь! Прикажут нам с уроков не потечь, Где и язык, и чувства -- по талмуду? Где по приветствию, как по прелюду, Глаголом сердце норовят припечь, Где над задачником себя увечь И различай с абсциссой амплитуду? Кто этот тип, что над столом согбен? Что ждать его, пока оттрафаретит: Итак, вопрос понятен... а ответит... Беги секиры, мальчик, встань с колен: Твой кат стоящего не заприметит, Покинем тела надоевший плен! По правде декорирован твой плен, Но реализм мазка чуть-чуть безвкусен: Художник правды чересчур искусен, Излишней смелостью слегка растлен. Вот и фальшив отличник-феномен, И двоечник, с мерцаньем нежных бусин, Так натурально нагл, что просто гнусен, Ввиду того, что выведен без ген. -- Итак, чем характерен миоцен -- Расскажет нам... Жидков! -- вот гниль, не правда ль? Читатель, встанем чтоб уйти, пора в даль! -- Жидков к доске... Напишем многочлен... -- Ах, прочь от стен, завешенных с утра, в даль! Кто зрел Эдем, тот знает -- что со стен! Совсем по правде местности со стен И личный лик учителя в ухмылке, И четкие смышленые затылки Не выдадут пространства легкий крен. В окне торчит нелживый цикламен, Не лгут на шее девочки прожилки, И пот твоих ладоней, как в парилке, -- Напомнил глазу про теплообмен. Но он вдруг тихо: Отвечать не буду! -- А на вопрос с издевкой: Как же так-с? Ответить надобно-с и все пустяк-с! -- Он молвит: Не сочтите за причуду, -- И вон идет -- и ручка двери -- клакс! Туман и... сороковка светит всюду. Один! Один! И только свет повсюду -- Свет солнца, внидя в капельную дрожь, Прошел листву -- так в масло входит нож -- И разметался по лесному пруду. Он слышит иволгину улюлюду И травяных кобылок заполошь, Он чует сребролиственную ежь Осины, вспомнившей сквозь сон Иуду. Уж заполдень, уж вечер, уж повсюду Простерлась упоительная тень -- Быть может, завтра будет новый день. Возможно. Прогнозировать не буду: Погоду вечно сгадит бюллетень. На каменных полках он зрит посуду. На каменных полках он зрит посуду, Катящуюся по полкам холмов, Уставленных кубоидом домов, Конкретно воплощающих земссуду. С горы по кровеносному сосуду Катит трамвайчик с воем тормозов, Ему навстречу от пустых дворов Окно мужшколы. -- Уф, устал, не буду! -- -- Кто изъяснит Жидкову многочлен? -- Лес рук в каком-то благостном угаре. На этот раз и двоечник в ударе. Подлец, он знает и про миоцен! Взад смотрят сострадательные хари -- Миг совершенно необыкновен. И тем обыкновенно совершен. Для выявленья глупости Жидкова Отличник Роба говорит полслова, Косясь в окно, проказливо, как щен. Учитель знаньем Робы восхищен -- Он попросту не ожидал другого. Что ж, сукин сын Жидков, молчишь ты снова, И Робою самим не наущен! Нельзя, а то тебя бы палкой, палкой! По жо... по заднице, чтоб был степен! Он не степен -- запуган, отупен, Тяжел на слово, даже со шпаргалкой. Пока все выложатся в спешке жалкой -- В его глазах блеск кипятков и пен. В его глазах блеск кипятков и пен, В ушах гром осветительных раскатов. Внизу -- в долину выпавший Саратов -- Кирпично-красных, грязно-белых стен. Уходит дождь с охвостьем сизых вен, И парит так, что реют вверх со скатов Гранитовые черепа Сократов, И белый свет в семь красок расщепен. Осадков? Да. Вот по такому блюду. (Он руки округлил у живота.) Хохочет грамотная босота. -- Ты в миллиметрах! -- О, как можно -- к чуду! -- Что не нелепица -- то немота. И всякий раз обвал воды по пуду. -- Что слово -- так обвал воды по пуду -- Грохочет класс, нас хохот валит с ног. Но вместе с тем, хороший русский слог, Он славно видит -- отрицать не буду. Да вот еще -- сейчас для вас добуду... Вот -- Our teacher, isn't he a good dog? -- Ведь это, знаете ль, прямой намек На личности, тут нечто есть в осуду. -- -- Не вижу. Вижу, что намек смешной: Учитель -- добрый пес, -- что здесь худого? -- -- О что вы -- тут совсем иное слово: "Хорошая собака" -- смысл дурной -- Обычная двусмысленность Жидкова! -- Вот так, под сороковкою одной, Под сороковкой в комнате одной До матери снисходит Макаренко -- Так Фет в одной из строк заклял эвенка, Чтоб побежать и скрыться за стеной. У матери сегодня выходной, Опухла ревматичная коленка. Она сегодня непередвиженка, Объект, к тому же, немощи зубной. На этот счет не избежать с ней драмы, -- И дремлет устаревшее письмо (Намек вышеизложенной программы), Заложенное ночью под трюмо, -- Вне голубиной почты и пневмо -- В сообществе влажноволосой дамы. В сообществе влажноволосой дамы -- Поэзы на шестнадцать с чем-то строк, Где грех соитья облачен в шлафрок Прелестно непотребной эпиграммы. Но грех-то сам вне кадра и вне рамы, И девочка, легка, как ветерок, К нему припархивает на песок, К живущему без школы, без программы. -- Обкармливают вздором -- на убой. Все вопиет, и даже корни чисел Не сводятся к числу, когда б возвысил. -- И тихо согласится с ним: Разбой! -- -- Ах, всли б я от мамы не зависел И от себя -- чтоб быть самим собой. -- -- Что это значит -- быть самим собой? -- Спросила, упорхнуть готовясь с древка, Очаровательная однодневка, Чуть шевеля испод свой голубой. Нет, это не крапивница с тобой, Не голубянка и не королевка -- Прозрачного род мака-самосевка, Чьих лепестков чуть лиловат подбой, Чьи взоры, брови, как и плечи, прямы -- И нежны, и просвечивают в свет, Такие долго не уходят с драмы . Их редко, но рождает Старый Свет -- Какой она пытливый сеет свет Очьми, что видеть прошлое упрямы. Нет -- однодневка: крылышки упрямы В поползновеньи унести цветок -- Здесь холод скучноват, а жар жесток Для тонкой золотистой монограммы. Нет, то любовь, сошедшая в бедламы, Еще не осознавшая свой рок, Ей имя -- Плоть и будут ей в свой срок Рожденья, смерти -- путевые ямы. Проселки и шоссе и макадамы, И звонкий -- не подковы ль? -- влажный цок... Быть от себя всегда на волосок, Пытаться только повторить свой штамм и, Не повторясь, уйти рекой в песок... -- Что не идешь домой? -- Боюся мамы. Уж звезды вечера. Уж голос мамы Пугливо хрипл, отчаянно глубок. Она зовет его: Мой голубок! -- На фоне двух перстов, поющих гаммы. Что делают два дня жестокой драмы С мадонной, у которой, видит Бог, Младенец небрежительно утек, Но в школе не бывал и пишет срамы. Вначале дикий вопль: А ну -- домой! -- Но выждать, скажем, вечерок, иль боле, -- Что ж не идешь ты, баловень такой! -- А то: Приди! Не ночевать же в поле! -- Приду, едва заслышу нотку боли -- Веселым шагом с легкою душой. * * * С моей Психеей, нежною душой, Нас принимает голубой Воронеж, Положенный на гладь реки Воронеж С притоками и пылью озерной. Там, за шершавой красною стеной, Промчалось пятилетье -- не догонишь, -- Где строевому ритму ногу ронишь И жадно ждешь период отпускной. Где время личное идет на граммы И где потехи драгоценный час Тебе привозят редкостные трамы. Где по лугам звенит упругий пас И резвый слух не поселят в экстаз Ни звезды вечера, ни голос мамы. Уж звезды вечера и голос мамы Далеко-далеко в холмах земли, Уж тени синевзорые легли По обе стороны зубчатой рамы, И шелковая скала панорамы Уводит нас в небесные угли, Рассыпанные пылью по пыли Земли и вод воздушной эскаламы. И в шаге от меня -- почти лубок, Так ярко видима, пускай незрима, С тяжелыми крылами серафима, Трепещущими мозгло бок-о-бок, Идет душа, и голос пилигрима Пугливо хрипл, отчаянно глубок. Пугливо хрипл, отчаянно глубок И потому чуть тлен и не расслышен Мучительною музыкой у вишен, Струящих в воду ароматный ток. Чуть тлеет Запад, глух и нем Восток, И оттого-то звук и тускл, и стишен, Не вовсе умерший -- почти излишен, А не сомлевший -- жаден и жесток. В волнах прозрачных Анадиомены Мы кинули угаснувший Восток, На Запад нас влечет ее поток. Источником чудесной перемены. Теплей, нежней, чем грустный свет Селены, Он манит, он зовет: Мой голубок! -- Психею молит он: Мой голубок! -- Маня вдоль кипарисовой аллеи. -- Он нас позвал неясным вздохом феи Покинуть омраченный болью лог, -- Так я шепчу и слышу голосок Испуганной души моей Психеи, Вскрик, придушенный кольцами трахеи: О нет, бежим, покамест есть предлог! Нет, прочь уйдем: страшусь неясной драмы, Мне скользкий страх навеял этот свет, -- Я возражал ей: Завершились драмы. -- Но мне она: Что значит этот свет? Меня пугает этот чистый свет На фоне двух перстов, поющих гаммы. На фоне двух перстов, поющих гаммы, Я слышу хор, взывающий к звезде. -- И я сказал: То песня о вожде Детей, тоскующих в ночи без мамы. Сюда свезли от Вычегды и Камы Сирот, собрав от матерей в нужде -- Омыта в кристаллическом дожде, Их песнь восходит лесенкою гаммы. Пойдем и мы в ночи стезею гаммы К Любви и Красоте, нас ждущим там, Зовущим нас к нетленным высотам Вне четкой линии и вне программы. Мы здесь не будем счастливы -- лишь там! Уйдем от крови здесь, избегнем драмы! -- Но вскрикнула она: Жестокой драмы И липкой крови мы избегнем вне Стези планетной -- так сдается мне, Так только, мошки, избежим костра мы. -- Увы, намеренья мои упрямы Тогда держались, так в голубизне Мы шли с ней, и тогда-то в глубине Аллеи на краю помойной ямы, Оправленный в сиреневатый мох, Под лампочкой звезды высоковатной, Которую качал Эолов вздох, К нам протянулся тенью многократной Кристально четкий бронзовый и статный Губительной войны зловещий бог. Он был суров и страшен -- видит Бог, И я затосковал, стал неспокоен, И мне она сказала: Ты расстроен! -- И я издал тогда печальный вздох. И я спросил: Кто он, поправший мох И мусор ямы, столь суровый воин, Не дрогнувший средь дождевых промоин, Паучий крест давящий бронзой ног? -- И мне сказала: Ты от бронзы ног Взгляд подними, когда ты хочешь, выше, Чуть выше пояса -- туда, там, в нише. -- И я взглянул, и я сдержать не мог Крик изумленья, это было выше Моих способностей, мой дух истек -- В высоком крике, что из уст истек, -- Пронзительный и резкий, был он выше, Чем чистый ультразвук летучей мыши, И он затронуть слух уже не мог. Ах, там -- вверху, где бронзовый подвздох Уходит вверх в подмышечные ниши, Я увидал крестом летучей мыши Прилипшее к герою в коготок Чудовище зеленой пентаграммы, Меня так напугавшее шутя -- И вижу явственно оно -- дитя, Оно младенец попросту, вот вам и Страшилище, и лампочка, светя, Нам обнажает клеветы и срамы. Нет, никакие клеветы и срамы Не сравнятся с ужасным тем мальцом, Уткнувшимся невидимым лицом В холодный воротник замшелой мамы. И ужас: словно бритвой пилорамы, Направленной чудовищным косцом, Мальцу по шее провели резцом И голову свалили в мусор ямы. А воин шел, и гордый, и прямой, И мощною рукою ополченца Поддерживал безглавого младенца -- Апофеозом нежности немой Освободитель нес освобожденца С башкой, лежащей в яме выгребной! В начале дикий вопль: А ну домой! -- Отнюдь не слух, сознанье потревожил. Вслух я сказал: Вот до чего я дожил -- Я стал свидетель подлости прямой! Чей низкий смысл, затронутый чумой, Прекрасный монумент поискарежил, Чью руку акт злодейства не поежил, Кто, озираясь, крался уремой? Кто снес младенцу голову, не боле -- Лишь только голову одну отъял? Кого Селены свет так обаял, Так опьянил -- не мене и не боле -- Что он главу дитяти отваял -- А выждал, скажем, вечер или боле? -- -- Не вечер, нет, о, много, много боле Он выждал! -- так воскликнула, бледна, Крылатая Психея, сметена Кровавой лужицей планет на сколе. -- Взглянуть вблизи на этот ужас что ли? -- Пробормотала, страхом сведена. Я удержать не смог ее, она Взвилась и завитала летом моли. -- Ты возле видишь рельс? -- Что? Где? Какой? -- Вскричал я, словно вор, в луче Астарты. Тут из казармы, где стояли парты, -- Младенческого хлева под рукой -- Раздался смех и крик игравших в карты: Что ж не идешь ты, баловень такой? -- Психея молвила: Тут рельс такой. Повидимому, он страстей орудье -- Должно быть, этот жалкий, на безлюдье, Схватил металл тоскующей рукой И въел его младенцу под щекой, А после довершил неправосудье, Совокупив с усердьем рукоблудье -- Суком воспользовавшись, как кошкой. -- И я ответил ей: Щепотью соли Мне разъедает рану лунный свет, И, хоть я все не схоронен -- отпет. И жалко мне себя -- не оттого ли Вообразился мне вместилец бед -- Мой друг, суворовец, бежавший в поле. Кричат: Приди! Не ночевать же в поле! -- Ему, гонимому тоской планет. От рельса -- ржавчины кровавый след В ладонь немую въелся крепче соли. В луче Луны, в ее магнитном поле, Тотчас стирающем ушельца след, Уносится безумец в вихре бед -- Я не хотел бы этой грустной роли. Своею лампой без обиняков Мне высвети подножие консоли, Чтоб знать, чье имя вытвердить мне в школе Младенчества в тени стальных штыков. -- Она сказала: Капитан Жидков Готов придти, заслышав нотку боли. -- И я тотчас же закричал от боли: Так этот луч из глубины веков, Сияющий нам в дымке облаков -- Свет Анадиомены в каприфоли -- Нас вывел с честной точностью буссоли К леску, где, недоступный для штыков, На постаменте высится Жидков -- С чудесной живостью, в самоконтроле! Так это я во сне вставал с кровати И крался в сад, дрожащий под луной, То я, хмельной от ревности, чумной От злобной зависти, сбивал с дитяти Ту головеночку, чтоб, словно тати, Бежать в леса с мерзейшею душой! -- * * * Я вспоминаю, что моей душой Тогда вполне владела ностальгия, Когда я ветви раздвигал тугия Движеньем правой, лоб прикрыв левшой. Из кухни в ноздри прядало лапшой, И этот запах отгонял другие Миазмы, мне безмерно дорогие, Лицо мое испакостив паршой. Казалось мне, что здесь, в военной школе, Меня постигнуть шефам не дано, Что я иной, чем все, -- особый что ли... Мной ведало все то же гороно, Но, думаю, не знало и оно, Что из упрямства не кричу от боли. Ну да, я скован пароксизмом боли В любой миг времени, в любой пяди Пространства, стоит вспомнить мне: Иди! -- Шепнутое сестрою мамы Лели. О, как я понимал их! Ну доколе Мной будут в лужах всплеснуты дожди И телефоном встряхнуты вожди, И родственники все, как на приколе. Я понимал их... но А.И. каков! Как он позволил им меня уволить! Как тетя Ира им могла позволить Угнать того, кто, как она, Жидков. Теперь, конечно, станет мне мирволить, Как этот луч из глубины веков. Как этот луч из глубины веков Меня смущает! Анадиомена! Она прозрачней, чище, чем Селена, Что из перистых смотрит облаков. Вот тетя Ира без обиняков! -- Не чересчур проста, но не надменна, Селены ниже, но вполне надпенна -- Вне всякой дымки, вне любви, вне ков. Еще не Тетушка, уж не Ирина Михайловна! -- а шаг не пустяков К прозванью "Тетушка" -- как ни смотри на Различье меж букетов и пуков С лилеей нежной полевого крина, Сияющего там, вне облаков. Ах, тетя Ира -- там, вне облаков, Теперь Вы светите -- непостижимо И невозможно как недостижима -- А я смотрю отсюда, я, Жидков -- Жидков Антоша, а не Жидюков, Как на поверках врут невыносимо, -- Иль это имя так произносимо? -- Ответьте тихим языком листков. А у самих у них -- глухой я что ли -- Что за фамильи? Произнесть Вам? Нет? Нет?! Ладно, ладно, знаю, что, не след -- Ей-богу, там нет только до-ми-соли! -- И отвечает тихой дрожью свет -- Свет Анадиомены в каприфоли. Свет Анадиомены в каприфоли Томителен и влажен. Ах, теперь С разбега в Хомутках сорвать бы дверь, Почуяв резкий ветер в окна -- с воли. Перегоняя тень свою мне б в поле Храпя нестись -- как будто дикий зверь -- Чтоб где-то промеж ног мелькали Тверь, И Хохлома, и Витебск, и Ополье. Так нет же! Не такая мне звезда Теперь! Мне предстоит собой в неволе Тихонько сублимироваться, да! Забыть все то, чем некогда кололи, В чем столько было правды и вреда, И врать с сугубой точностью буссоли. С сугубой, честной точностью буссоли Мои глаза устремлены к Москве -- Гоню ли мяч по срезанной траве Иль ем картошку мятую без соли. Мету ли мусор в выпачканной столе, Копаюсь ли в постелишной хиве, А глаз уж ищет за окном в листве Сияющую дырку в станиоле. Сколь мною недоволен Ермаков За то, что вовсе нет меня на русском, Хотя я, в общем, здесь же, в смысле узком, -- Не здесь я! -- Да сойдите ж с облаков! -- Так возгласом, что лошадь недоуздком, Мечту осадит, только я ж таков -- Мечта неуязвима для штыков, Ее лишь нудят окрики начальства, С ней никогда не сладит зубоскальство, И ей ничто чесанье языков, -- Пойдем поговорим со мной, Жидков, Но чур мне -- без смиренного чехвальства, -- Когда я заступаю на дневальство, Мне говорит дежурный Ермаков. Иду с ним в морок Красных уголков И чую -- будет говорить о главном. Он приглашает сесть, как равный с равным, Недоросля двенадцати годков Возле окна, где с нами равноправный На постаменте высится Жидков. И Ермаков мне говорит: Жидков, Я бы хотел, чтоб вы мне без почтений Поведали круг ваших беглых чтений -- Но только в лоб и без обиняков. -- -- Мой круг, -- я морщу лоб, -- ну, он таков -- Ну, прежде -- жизнь микробов и растений, Да проза всяческих хитросплетений... -- Какого вида? -- Да без ярлыков. -- -- А все же? -- Видите ль, меня пороли В младенчестве за фальшь -- я в детстве пел. Писатель же фальшив всегда -- по роли. Тем более фальшив, чем преуспел Он боле в описаньи видов боли: Вся разница меж них в самоконтроле. Да я ведь преуспел в самоконтроле -- Так я могу сказать вам, что фальшив Любой реалистический мотив, Любое зеркало, но фальшь и в Тролле. Тоска прыщавой девушки по дроле, А дроля трудовым потеньем жив, И все в среде, ей имя -- коллектив, -- Вот реализма суть без бандероли. Таких писателей я б сократил В счет, скажем, производства камамбера... -- Неужли и Бальзака? -- И Флобера! -- -- Но Чехова? -- И Горького! -- Хватил! -- Тут он орал: Негодник! Черта с два те! -- Так что во сне я вскакивал с кровати. -- А чем вы... дома... лежа на кровати? -- Спросил он, думая меня задеть. -- Я "Детство" Горького мог проглядеть, Но не читать же вслух -- с какой же стати? Лет с четырех, как начал я читать и Задумывался, как мне время деть, Решил я к реалистам охладеть -- И, право, не жалею об утрате. Зато Жюль Верн подводно-островной, Уэллс с его унылым Невидимкой, Марк Твек, мой славный Твен с такою дымкой, Эдгар Алланыч с болью головной -- Меня вознаграждают с лихоимкой Хотя бы только лишь листвой одной -- Одной листвой, дрожащей под луной, За всяческие в жизни перепады. А удивительные эскапады В морях, на суше, в сфере надувной! Нет, где уж реалистам с их больной Холодной совестью до сей награды, С их кислым "чем богаты -- тем и рады", С общественным заказом за спиной! -- -- Литературе, стало быть, земной И с социальной пользой сообразной, Великой и прекрасной, ибо разной, Вы предпочли неяcности иной, Неистинной, пускай благообразной, И потому, простите, но -- чумной! -- В глазах его читал я: Вы -- чумной! -- А он в моих прочесть мог изумленье, Непониманье, страх, затем -- томленье, Тотчас разгородивших нас стеной. Какое-то проклятье надо мной: И вечно их заботы проявленье Вдруг позовет меня на откровенье, А так нельзя! Ах, лучше б стороной! Ну где мне состязаться с ним в охвате Явлений письменности -- здесь он все. -- То жуть и гадость, -- скажет, -- лучше б се, И вмиг с любой страницы по цитате -- Ах, как наивно и ни то, ни се Звучала эта исповедь некстати Двунадесятилетнего дитяти! А я ведь взросл, я знаю, что бои Отнюдь не кончились и что мои Особенно жестоки в предикате. Ведь звезды, что теперь на небоскате, Еще вернутся на круги свои -- Тогда "молчи, скрывайся и таи", Чтоб не нарушить буквы в шариате. И неудобно: мы в пансионате, Где выше, много выше всех заслуг С нами обходятся -- здесь тьма услуг, Не говоря уж о бильдаппарате -- Так как же так мы стали бы здесь вдруг В нас замышлять, таиться, словно тати. Зачем, зачем мы стали б, словно тати, Питать в себе холодную змею Нечестия и логики -- в струю С усопшим братом в пролетариате... Однако же летать в аэростате, Ползти по скалам в некоем раю, Иль в лодке у Мальстрема на краю, Не дрогнув мускулом, стоять в закате, Иль мчаться за белугой с острогой -- Пока не значит жить асоциально -- И это нам позволят век-другой, Хотя б в мечтах, или пером наскально -- Хотя, конечно, это не похвально -- От злобы дня бежать, бежать душой. * * * Читатель, если, надоев душой, Тебе я окончательно наскучу, -- То выпей чачу, промурлычь качучу И кинь меня совсем -- Господь со мной. Господь, как говорится, и с тобой: Совсем не для тебя твой слух я мучу, Слагаю строчки, с рифмою кунштучу, Но просто чтобы быть в ладу с собой. Идешь ли ты на рать, бежишь ли рати, Ты в полном праве, славный книгочей, Вздремнуть от гуттенберговых речей. Что делать -- я пишу не для печати, Не ради ближнего не сплю ночей, Бегу в себя как воры, иже тати. Зачем, зачем мы стали б, словно тати, От продотрядов укрывать зерно, Принадлежащее народу, но Нелишнее и нам -- вопрос твой кстати. Пытаться медью вытянуть в набате, Когда нигде не полыхнет, -- смешно, А жечь сердца -- нелепо и чудно: Какая польза людям в Герострате! Вот почему свой замысел таю, Да мне и не с кем здесь идти в разведку, -- Я лучше оседлаю табуретку У огненной геенны на краю -- Кормить собой голландку либо шведку, Питать в себе холодную змею. Кормить собой нечестия змею В 57-м, 58-м и дале, Не видеть никакой "за далью-дали", Ползком отыскивая колею -- Мог ли провидеть я судьбу мою Такою? Вот вопрос. Ответ: едва ли: Ведь именно тогда нам подавали Совсем с иным напитком сулею. То было время чудной фьоритуры -- Напомню: нас ввели за солею В алтарь и показали все фигуры: Святых и ангелов, и судию -- Так начался расцвет литературы Бунтарски смелой, но вполне в струю. Тотчас, почуяв южную струю, Произросли и смоквы, и каркасы, Забывшие колючку и фугасы И не увидевшив ячею. Настало время див из айс-ревю, И юность побежала на баркасы, Запенив кальвадосы и левкасы, И в смоквах зачирикала: Фью-фью. В журналах записалось о растрате Каких-то средств, о странном ходе дел В эпоху, когда был еще у дел Тот, кто теперь не возбуждал симпатий И с кем тотчас пролег водораздел, Как с ложным братом в пролетариате. К усопшим братьям в пролетариате Не следовало б нам охладевать! Но в остальном -- на всем была печать Высоких дум, особенно в печати. Полезли дореформенные яти, Гонимые из книг лет сорок пять, -- На рифмах что-нибудь "сопя -- дай пять", Отысканных в цветаевском халате. Как и сулил каркасовый прогресс, Под звуки спортдворцовой исполати Полез и первый ящер на полати, Нелепый, но двужильный, ростом с ГЭС, И птеродактиль припорхал с небес -- Ведь не летать же впрямь -- в аэростате! И впрямь -- ни слова об азростате! Зато отличные слова: рекорд, Стриптиз, секвойя, МАЗ, аэропорт -- Глаз будоражат, как киста в простате, И будят мысль -- ах, только б не отстати, С экранов что ни девушка -- то черт, С любимых нами уст: аванс, аборт -- Все взрыто, пересмотрены все стати. Так нашим Сэлинджерам на краю Во ржи, должно быть мнилась, либо снилась Реальность, но действительность явилась Отнюдь не дивой в эту толчею, Сказав: Друзья, я вами утомилась, Довольно ползать в угольном раю! -- -- Где? -- В вами не оплаченном раю! -- И ледниковым холодком пахнула, И лиственную мишуру свернула, И смоквам спела: Баюшки-баю. Тут вправе вы сказать: Постой, мусью, Литература мол -- не черт из стула, Мол хмарь литературу и не гнула, Напротив -- сыграно почти вничью. Имеются и пирровы победы, О них свидетельствуют интервью, Загранпоездки, матчиши, обеды. -- Вы правы. Ведь обедаю, жую Еще мой хлеб, исчисливший все беды, На лодке у Мальстрема на краю. О, лодка у Мальстрема на краю -- Одна метафора -- ну что ж, согласен, Мальстрем покамест тих и безопасен, И я мой хлеб, действительно, жую. Однако, нас ввели за солею И убедили, что порыв прекрасен Стать доминантой, он один всечасен, А в остальном мы гоним шемаю. Что все печали об усопшем брате, Все выходы в гражданственность и за Гражданственность, все вздохи о набате, -- Простите, это только пыль в глаза, Чтоб, в счет того бубнового туза, Не дрогнув мускулом, стоять в закате. Литература обществ в предзакате Прекрасна -- мы заслуживаем той, Но будем веселить свой глаз тюфтой, Дабы не показать, что мы на скате. Мы не мостим литературной гати, Отнюдь, но с инфантильной простотой, Рассчитанной, а вовсе не святой, Глядим бурлючно, барыней на вате. И нам поэзия -- ни в зуб ногой! Поэзия в самой себе есть дело, И ей же ей -- ей вовсе мало дела До тех, кто пишет в месяц час-другой, Кто мечется по стройкам обалдело Иль мчится за белугой с острогой. Стило не равенствует с острогой, И пишущий в просодии поэтом Является не более при этом, Чем камешек возвышенной лузгой. Климации тропически благой Обязанный приростом и расцветом, Мог ли судить наш ящер по приметам, Что Север разочтет его пургой? Вот вам ответ: не мог судить нормально, Поскольку ящер наш не сноб -- дурак И, в вихре чувствий и скандальных драк, И сам он полагает, что скандально Искать в просодии укрытья, так Как это значит жить асоциально. Ну что ж? А мы живем асоциально, Почти вне времени и вне пространств, Себя избавив от непостоянств Погоды, воспитуемой журнально. И право -- действуем не машинально -- Без громких выпадов и тихих пьянств, Без панибратств, короче -- без жеманств, Не приспособившись, а изначально. Ну мы -- не мы, а просто я -- изгой От ваших брашн -- весь скупость и вторичность, С температурой тела -- но другой, Не пляшущей -- простите околичность! -- То ль единичность, то ли просто личность -- И это нам позволят век-другой. Продлилось бы такое год-другой, -- Я говорил весной 56-го -- В конце десятилетия второго, Готовясь к жизни взрослой и другой. Но стоило мне в августе ногой Ступить на рижские брусчатки -- снова Я вспомнил ширь Воронежа родного, Поросшую серебряной кугой. Ах, как нескладно вспомнил и печально -- Водимый отупляющей муштрой, Но с мыслью, мыслью -- там, безбрежно дально. И рассыпался, словно навий, строй Моей почти невинною игрой, Награвированной в мечтах наскально. Где вы, мои мечты, резцом наскально Награвированные в те года? Им не увидеть света никогда: Они погибли, как пришли -- скрижально. Неподневольный беготне, дневально Я вел их -- редко, но в ночи всегда, Покуда не пришла водой беда -- От жуковщины, лазавшей журнально. Какой тяжелый ледниковый год -- Те, кто кончал со мной, почти повально Тогда оставили -- казармы рот, А многие -- и жизнь, как тривиально. Тогда и я планировал исход Из армии, хоть это не похвально. Из армии, хоть это не похвально, Тогда я благовидно изошел, Не Пешков -- не пешком -- в Москву пришел, И было все в Москве провинциально -- Из замкнутого стало коммунально, Страх быть услышанным не отошел, Но в элоквенции себя нашел, Все завитийствовало вдруг нахально, Былую стенку заменив иной -- Без битых лбов, но с вывесом фамилий, Пытались подружиться и со мной, Но я бежал, хотя не без усилий, Чтоб в белизне запятнанных воскрылий От злобы дня бежать, бежать душой. * * * Нет ничего скучней, клянусь душой, Чем лжесвидетельствовать в странном роде Квасного реализма на исходе Литературы подлинно большой, И потому поэт, поэт с душой, Не приспособивший себя к погоде, Быть строже долженствует по методе, Чем спекулянты пробы небольшой. Поэтому в последний раз орально Предупреждаю тех, чей строгий взгляд Забрел сюда немного машинально -- Тотчас оставить мой ленотров сад: Их отсылаю к Матери, назад, Хотя, должно быть, это не похвально. Добавлю, что, как было б ни похвально, В шестидесятниках застряв ногой, Приветствовать грядущее другой, -- И это упразднил я бесскандально. А с теми, кто со мной здесь изначально, Я непараболической дугой Вернусь к ручью, поросшему кугой, К его струям, сияющим астрально. Пятидесятый год едва прошел -- Для полной правды подлинных известий Смотри подшивки "Правды" и "Известий" -- Хотя б ты в них меня и не нашел В пыли моих воронежских поместий, Откуда я пока не изошел. Пока я лишь слезами изошел Вдали кумиров, список их недлинный Давно я начал тетушкой Ириной -- Я в 55-м к Тетушке пришел. Затем А.И. А.И. от нас ушел Году в 52-м под гвалт осиный, Раздутый умной теткой Валентиной, Поскольку к ней он как-то все не шел. Прискорбно! Он единственный нашел Дорогу в наши новые пенаты, С ним были фокусники, акробаты. Он сразу и до всех сердец дошел, Он возбудил восторги и дебаты. Что было делать -- он от нас ушел! Куда б, А.И., от нас ты ни пришел -- Пусть пахнет жизнь тебе, как мятный пряник, Тебе -- наилегчайшему из нянек -- Да будет путь и вовсе не тяжел. Молю Эдгара По, чтоб ты нашел Везде восторги Шурочек и Санек, Чтоб новый твой сынок или племянник Не заключал в себе надмирных зол. Лишенный принципов критериально, Нас пошлостью леча от маяты -- Живешь ли ты все так же беспечально? Все так же ль будишь вздохи и мечты В любом углу, где б ни явился ты -- И все там, как в Москве, -- провинциально? Не знаю. Я живу провинциально, Мой слух лелеет песнь про чудеса: Там степи одеваются в леса, А здесь язык рассмотрен гениально. В большущей спальне, где лежим повально, Пока не жнет морфеева коса, Произрастают в полночь голоса, Живущие не близким -- тем, что дально. Шесть корпусов построены в каре, В восточном корпусе, в огромной спальной, Мы шепчемся в холодном октябре. Нам виден двор с его стеной спортзальной, Весь утонувший в лунном серебре -- Рай, замкнутый отвне и коммунальный. Мы жили замкнуто и коммунально, Не зная жалоб, не терпя рацей. Теперь я понял: это был Лицей, Как бы прочтенный нами досконально. Вдали Двора и родом и зонально, Вне досяганья фрейлин и цирцей, Мы жили с обществом теодицей -- Различье это не принципиально. У нас бывал разнообразный стол, Учителя, не ниже прочих сортом, Питали нас науками и спортом. Мы ездили в театр и на футбол, И слог у многих вовсе не был стертым, А большинству мундир и просто шел. Пока от темы вновь не отошел -- Из педагогов, кроме Ермакова, Вам назову, пожалуй, Кортунова, С которым я историю прошел. По химии я превосходно шел -- Там Мацюком заложена основа. Терентьев математик был -- другого Такого я б, конечно, не нашел. Вели немецкий Лейцина, с ней -- Басин, И, предпочтя рунический подзол, Из недр органики, стыдливо красен, Я в басинскую область перешел. Но басинский восторг был не всечасен: Я в элоквенции себя нашел. Кто в элоквенции себя нашел, Кто знает: соль земли -- софист и ритор, -- Тот в синтаксисе честный композитор, Плевавший на божественный глагол. Не то чтоб мне в стихах претили пол -- Изборожденный колеями iter -- Или природа -- честный реквизитор Банального от роз до розеол, Иль был я враг всего, что эпохально, Избито, выспренно -- конечно, нет: Мне свойствен даже в этом пиетет. Прошу лишь не хулить меня охально За то, что я родился как эстет, В стихах явившись сразу и нахально. В поэзии явился я нахально -- Как братья Диоскуры из яйца -- Целехонек с начала до конца, Весь зашнурованный просодиально -- С дыханьем, сразу вставшим идеально, С необщим выражением лица, Затем, что от макушки до крестца Был подчинен и мыслился формально. Сегодня две строфы передо мной Конца романа -- я романом начал, Чем критиков сломал и озадачил. Так, на упряжке ямбов четверной, Я ранний путь мой прежде обозначил -- Теперь пишу в каденции иной. -- Зачем пускать в глаза туман И пыль ненужного обмана? Как видите -- пишу роман, И автор, и герой романа. Но если автору видней, Как план романа вызревает, То часто до скончанья дней Герой и не подозревает, Что уготовил для него Создатель повести его. Неведенье есть панацея От будущих сердечных спазм, И не нужна тому рацея, Кто задней мудростью Эразм. Пусть от конечной катастрофы, Неотвратимой, как судьба, Спасают авторские строфы Меня, презренного раба, Ведь автор -- бог, triste fantоme, А стиль -- Oh, le style c'est l'homme. La forme c'est l'аme -- Никто иной Во всей заблоковской литературе Так это не прочувствовал на шкуре, Как я -- крестцом и шеей, и спиной. И то -- по бесконечности дурной, Печально процветающей в культуре, О ней сужу я как о некультуре Мышленья, выраженья и иной. Безликость производственных идиллий И ерничество в духе Шукшина -- Какого ж надо нам еще рожна. Я, впрочем, шел всегда от Шеншина, Творца безукоризненных идиллий Где нет неточных фраз (и нет фамилий). Главу испортив перечнем фамилий, Продолжу тем же: в голубой дали Верлен и Валери мой стих вели, Подобно опытным вождям флотилий. Для сведенья гремучих литрептилий Замечу, что тогда ж узнал Дали, Читая "Le Cocu moderne" и "Lit" И что он стоил кинутых усилий. Его "Cеnacle", его жена спиной Перед беседкой и "Lеde atomique" И старенькая обувь, и "Pudique Et chaste vierge" -- и были основной Мой хлеб, поболе, нежли pain antique Мыслителей, пренебрегавших мной. Пытались подружиться и со мной -- Я был тогда хорош собой и кроток -- Но я не пал до уровня подметок И дал понять, что им я не родной. Добавлю, что был, в общем, не иной, Чем все, напротив, как-то мене четок, Поскольку наш забытый околоток Был славен самой умною шпаной. Я не считаю откровенных свилей В романтику, к каким принадлежит Скрещенье с аксолотлями кальвилей, -- Моя душа к такому не лежит, Хотя, по