КНИГА ПЕРВАЯ Смерть над Европой нависла; виденья и тучи на Францию пали - Славные тучи! Ничтожный король заметался на меченом смертью Ложе, окутан могильным туманом; ослабла десница; и холод, Прянув из плеч по костям, влился в скипетр, чрезмерно тяжелый для смертной Длани - бессильной отныне терзать и кровавить цветущие горы. Горы больные! Стенают в ответ королевской тоске вертограды. Туча во взоре его. Неккер, встань! Наступило зловещее утро. Пять тысяч лет мы проспали. Я встал, но душа пребывает во дреме; Вижу в окне, как седыми старухами стали французские горы. Жалкий, за Неккера держится, входит Король в зал Большого Совета. Горы тенистые громом, леса тихим граяньем стонут во страхе. Туча пророческих изобличений нависла над крышей дворцовой. Сорок мужей, заточенных печалью в темницу души королевской, Как праотцы наши - в сумерках вечных, обстали больного владыку, Францию перекричать обреченно пытаясь, воззвавшую к туче. Ибо плебеи уже собрались в Зале Наций. Страна содрогнулась! Небо французское недоуменно дрожит вкруг растерянных. Темень Первовремен потрясает Париж, сотрясает Бастилии стены; Страж и Правитель во мгле наблюдают, страшась, нарастающий ужас; Тысяча верных солдат дышит тучей кровавой Порядка и Власти; Черной печалью Чумленный зарыскал, как лев, по чудовищным тюрьмам, Рык его слышен и в Лувре, не гаснет под ветром судилища факел; Мощные мышцы трудя, он петляет, огнем опаляет Законы, Харкает черною кровью заветов, кровавой чумою охвачен, Силясь порвать все тесней и больней его тело щемящие цепи, Полупридушенным волком, к жильцам Семи Башен взывая, хрипит он. В Башне по имени Ужас был узник за руки, и ноги, и шею С камнем повенчан цепями; Змий в душу заполз и запрятался в сердце, Света страшась, как в расщелине скальной, - пророчество стало Пророку Вечным проклятьем. А в Башне по имени Тьма был одет кандалами (Звенья ковались все мельче, ведь плоть уступала железу - и жало Голую кость) королевич Железная Маска - Лев Вечный в неволе. В Башне по имени Зверство скелет, отягченный цепями, простерся, Дожелта выгрызен Вечным Червем за отказ оправдать преступленья. В Башне по имени Церковь невинности мстили, которая скверне Не покорилась: ножом пресекла растлевающий натиск прелата, - Ныне, как хищные птицы, терзали ей тело Семь Пыток Геенны. В Башне по имени Правопорядок в нору с детский гроб втиснут старец. Вся заросла, как лианами мелкое море, седой бородою Камера, где в хлад ночной и в дневную жару слизь давнишнего страха Считывал он со стены в письменах паутины - сосед скорпионов, Змей и червей, равнодушно вдыхавших мученьем загаженный воздух: Он по велению совести с кафедры в граде Париже померкшим Душам вещал чудеса. Заточен был силач, палачом ослепленный, В Башне по имени Рок - отсекли ему руки и ноги, сковали Цепью, ниспущенной сверху, середку, - и только провидческой силой Он ощущал, что отчаянье - рядом, отчаянье ползает вечно, Как человек - на локтях и коленях... А был - фаворит фаворита. Ну, а в седьмой, самой мерзостной, Башне, которая названа Божьей, Плоть о железа содрав, год за годом метался по кругу безумец, Тщетно к Свободе взывая - на том он ума и лишился, - и глухо Волны Безумья и Хаоса бились о берег души; был виновен Он в оскорбленье величества, памятном в Лувре и слышном в Версале. Дрогнули стены темниц, и из трещин послышались пробные кличи. Смолкли. Послышался смех. Смолк и он. Начал свет полыхать возле башен. Ибо плебеи уже собрались в Зале Наций: горючие искры С факела солнца в пустыню несут красоты животворное пламя, В город мятущийся. Отблески ловят младенцы и плакать кончают На материнской, с Землей самой схожей, груди. И повсюду в Париже Прежние стоны стихают. Ведь мысль о Собранье несчастным довлеет, Чтобы изгнать прочь из дум, с улиц прочь роковые кошмары Былого. Но под тяжелой завесой скрыт Лувр: и коварный Король, и клевреты; Древние страхи властителей входят сюда, и толпятся, и плачут. В час, когда громом тревожит гробы, Королей всей земли лихорадит. К туче воззвала страна - алчет воли, - и цепи тройные ниспали. К туче воззвала страна - алчет воли, - тьма древняя бродит по Лувру, Словно во дни разорений, проигранных битв и позора, толпятся Жирные тени, отчаяньем смытые дюны, вокруг государя; Страх отпечатан железом на лицах, отдавлены мрамором руки, В пламени красного гнева и в недоумении тяжком безмолвны. Вспыхнул Король, но, как черные тучи, толпой приближенные встали, Тьмою окутав светило, но брызнул огонь венценосного сердца. Молвил Король: "Это пять тысяч лет потаенного страха вернулись Разом, чтоб перетрясти наше Небо и разворошить погребенья. Слышу, сквозь тяжкие тучи несчастия, древних монархов призывы. Вижу, они поднимаются в саванах, свита встает вслед за ними. Стонут: беги от бесчинства живущих! все узники вырвались наши. В землю заройся! Запрячься в скелет! Заберись в запечатанный череп! Мы поистлели. Нас нет. Мы не значимся в списках живущих. Спеши к нам В камни и корни дерев затаиться. Ведь узники вырвались ныне. К нам поспеши, к нам во прах - гнев, болезнь, и безумье, и буря минуют!" Молвил, и смолк, и чело почернело заботой, насупились брови, - А за окном, на холмах, он узрел, загорелось, как факелы, войско Против присяги, огонь побежал от солдата к солдату, - и небом, Туго натянутым, грудь его стала; он сел; сели древние пэры. Старший из них, Дюк Бургундский, поднялся тогда одесную владыки, Красен лицом, как вино из его вертограда; пахнуло войною Из его красных одежд, он воздел свою страшную красную руку, Страшную кровь возвещая, и, как вертоград над снопами пшеницы, Воля кровавая Дюка нависла над бледным бессильным Советом, - Кучка детей, тучка светлая слезы лила в пламень мантии красной, - Речь его, словно пурпурная Осень на поле пшеницы, упала. "Станет ли, - молвил он, - мраморный Неба чертог глинобитной землянкой, Грубой скамьею - Земля? Жатву в шесть тысяч лет соберут ли мужланы? В силах ли Неккер, женевский простак, своим жалким серпом замахнуться На плодородную Францию и династический пурпур, связуя Царства земные в снопы, древний Рыцарства лес вырубая под корень, Радость сраженья - врагу, власть - судьбе, меч и скипетр отдавая созвездьям, Веру и право огню предавая, веками испытанный разум В глуби земли хороня и людей оставляя нагими на скалах Вечности, где Вечный Лев и Орел ненасытно терзают добычу? Что же вы сделали, пэры, чтоб слезы и вещие сны обманули, Чтобы противу земли не восстал ее вечный посев сорным цветом? Что же предприняли в час, когда город мятежный уже окружили Звездные духи? Ваш древний воинственный клич пробудил ли Европу? Кони заржали ль при возгласах труб? Потянулись к оружию ль руки? В небе парижском кружатся орлы, ожидая победного знака, - Так назови им добычу, Король, - укажи на Версаль Лафайету!" Смолк, пламенея в молчанье. Кровавым туманом подернутый Неккер (Крики и брань за окном,) промолчал, но как гром над гробами молчанье. Молча лежали луга, молча стояли ветра, и двое молчащих - Пахарь и женщина в слабости - труп его слов обмывали любовью, Дети глядели в могилу - так Неккер молчал, так лицо прятал в тучу. Встал, опираясь на горы, Король и взглянул на великое войско, В небе затмившее кровью сверканье заката, и молвил Бургундцу: "Истинный Лев есе ти! Ты один утешенье в великой кручине, Ибо французская знать уж не верит в меня, письмена Валтасара В сердце моем прочитав. Неккер, прочь! Ты - ловец, ставший ныне добычей. Не для глумленья над нами созвали мы Штаты. Не на поруганье Роздали наши дары. Слышу: точат мечи, слышу: ладят мушкеты, Вижу: глаза наливаются кровью решимости в градах и весях, Древних чудес над страной опечалены взоры, рыдают повсюду Дети и женщины, смерчи сомнений роятся, печаль огневеет, В рыцарях - робость. Молчи и прощай! Смерчи стихнут, как древле стихали!" С тем он умолк, пламенея, - на Неккера красные тучи наплыли. Плача, Старик поспешил удалиться в тоске по родимой Женеве. Детский и женский звучал ему вслед плач унылый вдоль улиц парижских. Но в Зале Наций мгновенно прознали об этом позорном изгнанье. Все ж не умерился гнев благородных, а тучей вскипел грозовою. Громче же всех возопил, проклиная Париж, его Архиепископ. В серном дыму он предстал, в клокотанье огней и в кровавой одежде. "Слышишь, Людовик, угрозы Небес! Так испей, пока есть еще время, Мудрости нашей! Я спал в башне златой, но деяния злобные черни Тучей нависли над сном - я проснулся - меня разбудило виденье: Холоднорукое, дряхлое, снега белее, трясясь и мерцая, Тая туманом промозглым и слезы роняя на чахлые щеки, Призраки мельче у ног его в саванах крошечных роем мелькали, Арфу держали в молчанье одни, и махали кадилом другие; Третьи лежали мертвы, мириады четвертых вдали голосили. Взором окинув сию вереницу позора, рек старший из духов Голосом резче и тише кузнечика: "Плач мой внимают в аббатствах, Ибо Господь, почитавшийся встарь, стал отныне лампадой без масла, Ибо проклятье гремит над страною, которую племя безбожных Нынче терзает, как хищники, взоры тупя, и трудясь, и отвергнув Святость законов моих, языком забывая звучанье молитвы, Сплюнув Осанну из уст. Двери Хаоса треснули, тьмы неподобных Вырвались вихрем огня - и священные гробы позорно разверсты, Знать омертвела, и Церковь падет вслед за нею, и станет пустыня: Черною - митра, и мертвой - корона, а скипетр и царственный посох С грудой костей государевых вкупе истлеют в час уничтоженья; Звон колокольный, и голос субботы, и пение ангельских сонмов Днем - пьяной песней распутниц, а ночью - невинности воплями станет; Выронят плуг, и падут в борозду - нечестны, непростимы, неблаги, Мытарь развратный заменит во храме жреца; тот, кто проклят, - святого; Нищий и Царь лягут рядом, и черви, их гложа, сплетутся в объятье!" Так молвил призрак - и гром сотрясал мою келью. Но тучей покоя Сон снизошел на меня. А с утра я узрел поруганье державы И, содрогаясь, пошел к государю с отеческим Неба советом. Слушай меня, о Король, и вели своим маршалам - в дело! Господне Слушай решенье: спеши сокрушить в их последнем прибежище Штаты, Дай солдатне овладеть этим градом мятежным, где кровью дворянства Ноги решили омыть, растоптав ему грудь и чело; пусть поглотит Этих безумцев Бастилия, Миропомазанник, вечною тьмою!" Молвил и сел - и холодная дрожь охватила вельмож, и очнулись Монстры безвестных миров, ожидая, когда их спасут и окликнут; Встал дюк Омон, чья душа, как комета, не ведая цели, ни сроков, В мире носилась хаосорожденной, неся поруганье и гибель, - Как из могилы восстав, он предстал в этот миг пред кровавым Советом: "Брошены армией, преданы нацией, мечены скорою смертью, Слушайте, пэры, и слушай, прелат, и внемли, о Король! Из могилы Вырвался призрак Наваррца, разбужен аббатом Сийесом из Штатов. Там, где проходит, спеша во дворец, все немеют и чувствуют ужас, Зная о том, для чего он могилу покинул до Судного часа. Бесятся кони, трепещут герои, дворцовая стража бежала!" Тут поднялся самый сильный и смелый из отпрысков крови Бурбонской, Герцог Бретанский и герцог Бургонский, мечом потрясая отцовским, Пламенносущий и громом готовый, как черная туча, взорваться: "Генрих! как пламя отвесть от главы государя? Как пламенем выжечь Корни восстанья? Вели - и возглавлю я воинство предубежденья, Дабы дворянского гнева огонь полыхал над страною великой, Дабы никто не посмел положить благородные выи под лемех". Дюк Орлеанский воздвигся, как горные кряжи, могуч и громаден, Глядя на Архиепископа - тот стал белее свинца, - попытался Встать, да не смог, закричал - вышло сипом, слова превратились в шипенье, Дрогнул - и дрогнула зала, - и замер, - и заговорил Орлеанец: "Мудрые пэры, владыки огня, не задуть, а раздуть его должно! Снов и видений не бойтесь - ночные печали проходят с рассветом! Буря ль полночная - звездам угроза? Мужланы ли - пламени знати? Тело ль больно, когда все его члены здоровы? Унынью ли время, Если желания жгучие обуревают? Душе ли томиться, - Сердце которой и мозг в две реки равномерно струятся по Раю, - Лишь оттого, что конечности, грудь, голова и причинное место Огненным счастьем объяты? Так может ли стать угнетенным дворянство, Если свободен народ? Иль восплачет Господь, если счастливы люди? Или презреем мы взор Мирабо и решительный вид Лафайета, Плечи Тарже, и осанку Байи, и Клермона отчаянный голос, Не поступившись величьем? Что, кроме как пламя, отрадно петарде? Нет, о Бездушный! Сперва лабиринтом пройди бесконечным чужого Мозга, потом уж пророчествуй. В гордое пламя, холодный затворник, Сердца чужого войди, - не сгори, - а потом уж толкуй о законах. Если не сможешь - отринь свой завет и начни привыкать постепенно Думать о них, как о равных, - о братьях твоих, а не членах телесных, Власти сознанья покорных. И прежде всего научись их не ранить". С места поднялся Король; меч в златые ножны возвратил Орлеанец. Знать колыхалась, как туча над кряжем, когда порассеется буря. "Выслушать нужно посланца толпы. Свежесть мыслей нам будет как ладан!" В нише пустой встал Омон и потряс своим посохом кости слоновой; Злость и презренье вились вкруг него, словно тучи вкруг гор, застилая Вечными снегами душу. И Генрих, исторгнув из сердца пламенья, Гневно хлестнул исполинских небесных коней и покинул собранье. В залу аббат де Сийес поднялся по дворцовым ступеням - и сразу, Как вслед за громом и молнией голос гневливый грядет Иеговы, Бледный Омона огонь претворил в сатанинское пламя священник; Словно отец, увещающий вздорного сына, сгубившего ниву, Он обратился к Престолу и древним горам, упреждая броженье. "Небо Отчизны, внемли гласу тех, кто взывает с холмов и из долов, Застланы тучами силы. Внемли поселянам, внемли горожанам. Грады и веси восстали, дабы уничтожить и грады, и веси. Пахарь при звуках рожка зарыдал, ибо в пенье небесной фанфары - Смерть кроткой Франции; мать свое чадо растит для убийственной бойни. Зрю, небеса запечатаны камнем и солнце на страшной орбите, Зрю загашенной луну и померкшими вечные звезды над миром, В коем ликуют бессчетные духи на сернистых неба обломках, Освобожденные, черные, в темном невежестве несокрушимы, Обожествляя убийство, плодясь от возмездья, дыша вожделеньем, В зверском обличье иль в облике много страшней - в человеческой персти, Так до тех пор, пока утро Покоя и Мира, Зари и Рассвета, Мирное утро не снидет, и тучи не сгинут, и Глас не раздастся Всеобнимающий - и человек из пещеры у Ночи не вырвет Члены свои затененные, оком и сердцем пространство пронзая, - Тщетно! Ни Солнца! Ни звезд!.. И к солдату восплачут французские долы: "Меч и мушкет урони, побратайся с крестьянином кротким!" И, плача, Снимут дворяне с Отчизны кровавую мантию зверства и страха, И притесненья венец, и ботфорты презренья, - и пояс развяжут Алый на теле Земли. И тогда из громовыя тучи Священник, Землю лаская, поля обнимая, касаясь наперствием плуга, Молвит, восплакав: "Снимаю с вас, чада, проклятье и благословляю. Ныне ваш труд изо тьмы изошел, и над плугом нет тучи небесной, Ибо блуждавшие в чащах и вывшие в проклятых богом пустынях, Вечно безумные в рабстве и в доблести пленники предубеждений Ныне поют в деревнях, и смеются в полях, и гуляют с подружкой; Раньше дикарская, стала их страсть, светом знанья лучась, благородной; Молот, резец и соха, карандаш, и бумага, и звонкая флейта Ныне звучат невозбранно повсюду и честного пахаря учат И пастуха - двух спасенных от тучи военной, чумы и разбоя, Страхов ночных, удушения, голода, холода, лжи и досады, Зверю и птице ночной вечно свойственных - и отлетевших отныне Вихрем чумным от жилища людей. И земля на счастливой орбите Мирные нации просит к блаженству призвать, как их предков, у Неба". Вслед за священником Утро само воззовет: "Да рассеются тучи! Тучи, чреватые громом войны и пожаром убийств и насилий! Да не останется доле во Франции ни одного ратоборца!" Кончил - и ветер раздора по Зале пронесся, и тучи сгустились; Были вельможи, как горы, как горные чащи, трясомые вихрем; И, незаметно в шатанье дерев, в треске сучьев, рос шепот в долине Или же шорох - как будто срывались в траву виноградные гроздья, Или же голос - натруженный крик землепашца, не возглас восторга. Туче, чреватой огнем, уподобился Лувр, заструилась по древним Мраморам алая кровь; Дюк Бургундский дождался монаршего слова: "Видишь тот замок над рвом, что внушает Парижу опаску? Скомандуй Этой громаде: "Бастилия пала! Сошел замок призрачный с места, Тронулся в путь, через реку шагнул, отошел от Парижа на десять Миль. Твой черед, неприступная Южная крепость. Направься к Версалю, Хмуро взгляни в те сады!" И коль выполнит это она, мы распустим Армию нашу, что дышит войной, а коль нет -мы внушим Ассамблее: Армия страхов и тюрьмы мучений суть цепи стране возроптавшей". Словно звезда, возвещая рассвет потерпевшим кораблекрушенье, Молча направился горестный вестник пред Национальным собраньем С горестной вестью предстать. Молча слушали. Молча, но громкие громы Громче и громче гремели. Обломки колонн, прах времен - так молчали. Словно из древних руин, к ним воззвал Мирабо - громы стихли мгновенно, Хлопанье крыл было вкруг его крика: "Услышать хотим Лафайета!". Стены откликнулись эхом: "Услышать хотим Лафайета!". И в пламя, - Молниеносно, как пуля, что взвизгнула в знак объявления боя, - С места сорвавшись, "Пора!" закричал Лафайет. И Собранье В тучах застыло безмолвно, колчан, полный молний, над градами жизни. Градами жизни и ратями схватки, где дети их шли друг на друга; Голосовали, шепчась, - вихрь у ног, - голоса подсчитали в молчанье, И отказали войне, и Чума краснокрылая в небо метнулась. Молча пред ними стоял Лафайет, ожидая исхода их тяжбы, - И приказали войскам отойти за черту в десять миль от Парижа. Старое солнце, садясь за горой, озарило лучом Лафайета, Но в глубочайшей тени было войско: с восточных холмов наплывала И простиралась над городом, армией, Лувром гигантская туча. Пламени светлою долей стоял он над пламени темною долей; Там бесновались ряды депутатов и ждали решенья солдаты, Плача, чумной вереницей струились виденья приверженцев веры - Голые души, из черных аббатств вырываясь бесстыдно на божий Свет, где кровавая туча Вольтера, и грозные скалы Жан-Жака Мир затеняли, они разбивались, как волны, о выступы войска. Небо зарделось огнем, и земля серным дымом сокрылась от взора, Ибо восстал Лафайет, но в молчанье по-прежнему, а офицеры Бились в него, разбиваясь, как волны о Франции мысы в годину Битвы с Британией, крови и взора крестьянской слезы через море. Ибо над ним воспарял, пламенея, Вольтер, а над войском - Жан-Жака Белая туча плыла, и, разбужены, войнорожденные зверства Льнули ко грому речей, вдохновленных свободой и мыслью о мертвых: "Коль порешили вы в Национальном собранье войскам удалиться, Так и поступим. Но ждем от Собранья и Нации новых приказов!" Стронулось войско железное с огненным громом и грохотом с места; Ждали сигнальной трубы офицеры, вскочили в седло вестовые; Близ барабанщиков верных стояли, скорбя, капитаны пехоты; Подан был знак, и дорос до небес, и отправилось войско в дорогу. Черные всадники - тучи, чреватые громом, - и пестрой пехоты Двинулись толпы - при звуках трубы и фанфары, под бой барабанный. Топот и грохот, фанфары и трубы качнули дворцовые стены. Бледный и жалкий, Король восседал в окруженье испуганных пэров, Сердце не билось, и кровь не струилась, и тьма опечатала веки Черной печатью; предсмертной испариной тело и члены покрылись; Пэры вокруг громоздились, как мертвые горы, как мертвые чащи, Или как мертвые реки. Тритоны, и жабы, и змеи возились Возле державных колен и сквозь пальцы державной ноги подползали, Ближе к державной гадюке, забравшейся в мантию, дабы оттуда С каменным взором шипеть, потрясая французские чащи; настало Всеотворенье Всемирного Дна и восстанье архангелов спящих; Встал исполинский мертвец и раздул надо всеми их бледное пламя. Жар его сжег стены Лувра, растаяла мертвая кровь, заструилась. В гневе очнулся Король и дремотные пэры, узрев запустенье: Лувр без единой души, и Париж без солдат и в глубоком молчанье, Ибо шум с войском пропал, и Сенат в тишине дожидался рассвета. Перевод В. Л. Топорова AMERICA A PROPHECY PRELUDIUM The shadowy Daughter of Urthona stood before red Ore, When fourteen suns had faintly journey'd o'er his dark abode: His food she brought in iron baskets, his drink in cups of iron. Crown'd with a helmet and dark hair the nameless Female stood; A quiver with its burning stores, a bow like that of night, When pestilence is shot from heaven-no other arms she need! Invulnerable tho' naked, save where clouds roll round her loins Their awful folds in the dark air: silent she stood as night; For never from her iron tongue could voice or sound arise, But dumb till that dread day when Ore ussay'd his fierce embrace. 'Dark Virgin,' said the hairy Youth, 'Thy father stern, abhorr'd, Rivets my tenfold chains, while still on high my spirit soars; Sometimes an eagle screaming in the sky, sometimes a lion Stalking upon the mountains, and sometimes a whale, I lash The raging fathomless abyss; anon a serpent folding Around the pillars of Urthona, and round thy dark limbs On the Canadian wilds I fold; feeble my spirit folds; For chain'd beneath I rend these caverns: when thou bringest food I howl my joy, and my red eyes seek to behold thy face - In vain! these clouds roll to and fro, and hide thee from my sight. Silent as despairing love, and strong as jealousy, The hairy shoulders rend the links; free are the wrists of fire; Round the terrific loins he seiz'd the panting, struggling womb; It joy'd: she put aside her clouds and smiled her first-born smile, As when a black cloud shows its lightnings to the silent deep. Soon as she saw the Terrible Boy, then burst the virgin cry:- 'I know thee, I have found thee, and I will not let thee go: Thou art the image of God who dwells in darkness of Africa, And thou art fall'n to give me life in regions of dark death. On my American plains I feel the struggling afflictions Endur'd by roots that writhe their arms into the nether deep. I see a Serpent in Canada who courts me to his love, In Mexico an Eagle, and a Lion in Peru; I see a Whale in the South Sea, drinking my soul away. О what limb-rending pains I feel! thy fire and my frost Mingle in howling pains, in furrows by thy lightnings rent. This is Eternal Death, and this the torment long foretold!' The stern Bard ceas'd, asham'd of his own song; enrag'd he swung His harp aloft sounding, then dash'd its shining frame against A ruin'd pillar in glittering fragments; silent he turn'd away, And wander'd down the vales of Kent in sick & dream lamentings. АМЕРИКА ПРОРОЧЕСТВО ПРЕЛЮДИЯ Видит Уртоны дщерь тенистая Орка в крови. Носит ему еду четырнадцать пламенных солнц. Кормит она его: в железном кувшине питье, В чаше железной яства; косы царевны темны; Пламенем полн колчан - в руке у нее, под рукой - Лук окаянной ночи, стрелы смертельны - и все! Большего ей не надо! Неуязвима она, Хоть и нагая, - тучи ластятся к чреслам ея; Тьмою стоит безмолвной, звука не ведал язык; Пробил постыдный час - жаждет объятия Орк! "Темная Дева, - рек власатый, - отец твой сковал Цепи великие телу - но дух мой парит В небе орлом свободным, рыскает яростным львом В горных ущельях, мчится мощным китом в глубину. Волнами всхлестнут, змием вьюсь я к Уртоне в чертог, Члены твои нагие лаской дерзаю обвить В мыслях! Канадских пустынь пленник, я сохну, пленен, Властны ли цепи Дух мой страсти лишить? Чуть придешь, Жадно реву, кровавым взором тебя познаю - Тщетно! Ты, в тучах скрыта, ложа бежишь моего". Молча, как страсть безумья, грозно, как ревность миров, Дикие плечи цепи сбросили - подлинна мощь! Чудные чресла рознял, к лону, ликуя, припал - Радостно лоно, пышет жаром, и тучи ушли - Огненный взор его прожег их молчащую глубь. Девственный крик ответил яростной страсти самца: "Знаю тебя, нашла тебя, никогда не уйду! Детище божье, жилец Африки вечно ночной, Пал ты, даруя мне жизнь в темной юдоли смертей! Ярость я чую, злость, Америки схватку и стон, Горесть корней, сцепивших руки в подземной борьбе. Вижу я Змия днесь, в Канаде он слюбит меня! В Мексике схватит Гриф! И Лев похотливый - в Перу! Вижу Кита у брега, душу мне выпьет до дна! О, что за боль! Мой мороз в пламени стаял твоем! Боль и позор навеки - в бороздах молний твоих! Вот она, Смерть, настала! Вот он, предсказанный гнев!" Строгий Певец умолкнул, песни своей устыдясь, в бешенстве бросил он Арфу свою навстречу звукам ее - к вершинам, а затем преломил Пламенный остов ее о руины колонны и, молча насупясь, Прочь зашагал в больных и страшных своих печалях по Кентскому долу. A PROPHECY The Guardian Prince of Albion burns in his nightly tent: Sullen fires across the Atlantic glow to America's shore, Piercing the souls of warlike men who rise in silent night. Washington, Franklin, Paine, and Warren, Gates, Hancock, and Green Meet on the coast glowing with blood from Albion's fiery Prince. Washington spoke: 'Friends of America! look over the Atlantic sea; A bended bow is lifted in Heaven, and a heavy iron chain Descends, link by link, from Albion's cliffs across the sea, to bind Brothers and sons of America; till our faces pale and yellow, Heads depress'd, voices weak, eyes downcast, hands work-bruis'd, Feet bleeding on the sultry sands, and the furrows of the whip Descend to generations, that in future times forget.' The strong voice ceas'd; for a terrible blast swept over the heaving sea: The eastern cloud rent: on his cliffs stood Albion's wrathful Prince, A dragon form, clashing his scales: at midnight he arose, And flam'd red meteors round the land of Albion beneath; His voice, his locks, his awful shoulders, and his glowing eyes Appear to the Americans upon the cloudy night. Solemn heave the Atlantic waves between the gloomy nations, Swelling, belching from its deeps red clouds and raging fires. Albion is sick! America faints! Enrag'd the Zenith grew. As human blood shooting its veins all round the orbed heaven, Red rose the clouds from the Atlantic in vast wheels of blood, And in the red clouds rose a Wonder o'er the Atlantic sea- Intense! naked! a Human fire, fierce glowing, as the wedge Of iron heated in the furnace; his terrible limbs were fire, With myriads of cloudy terrors, banners dark, and towers Surrounded: heat but not light went thro' the murky atmosphere. The King of England looking westward trembles at the vision. Albion's Angel stood beside the Stone of Night, and saw The Terror like a comet, or more like the planet red, That once enclos'd the terrible wandering comets in its sphere. Then, Mars, thou wast our centre, and the planets three flew round Thy crimson disk; so, ere the Sun was rent from thy red sphere, The Spectre glow'd, his horrid length staining the temple long With beams of blood; and thus a voice came forth, and shook the temple: - 'The morning comes, the night decays, the watchmen leave their stations; The grave is burst, the spices shed, the linen wrapped up; The bones of death, the cov'ring clay, the sinews shrunk and dry'd Reviving shake, inspiring move, breathing, awakening, Spring like redeemed captives, when their bonds and bars are burst. Let the slave grinding at the mill run out into the field, Let him look up into the heavens and laugh in the bright air; Let the enchained soul, shut up in darkness and in sighing, Whose face has never seen a smile in thirty weary years, Rise and look out; his chains are loose, his dungeon doors are open; And let his wife and children return from the oppressor's scourge. They look behind at every step, and believe it is a dream, Singing: "The Sun has left his blackness, and has found a fresher morning, And the fair Moon rejoices in the clear and cloudless night; For Empire is no more, and now the Lion and Wolf shall cease."' In thunders ends the voice. Then Albion's Angel wrathful burnt Beside the Stone of Night; and, like the Eternal Lion's howl In famine and war, reply'd: 'Art thou not Ore, who serpent-form'd Stands at the gate of Enitharmon to devour her children? Blasphemous Demon, Antichrist, hater of Dignities, Lover of wild rebellion, and transgressor of God's Law, Why dost thou come to Angel's eyes in this terrific form?' The Terror answer'd: T am Ore, wreath'd round the accursed tree: The times are ended; shadows pass, the morning 'gins to break; The fiery joy, that Urizen perverted to ten commands, What night he led the starry hosts thro' the wide wilderness, That stony Law I stamp to dust; and scatter Religion abroad To the four winds as a torn book, and none shall gather the leaves; But they shall rot on desert sands, and consume in bottomless deeps, To make the deserts blossom, and the deeps shrink to their fountains, And to renew the fiery joy, and burst the stony roof; That pale religious lechery, seeking Virginity, May find it in a harlot, and in coarse-clad honesty The underfil'd, tho' ravish'd in her cradle night and morn; For everything that lives is holy, life delights in life; Because the soul of sweet delight can never be defil'd. Fires enwrap the earthly globe, yet Man is not consum'd; Amidst the lustful fires he walks; his feet become like brass, His knees and things like silver, and his breast and head like gold. 'Sound! sound! my loud war-trumpets, and alarm my Thirteen Angels! Loud howls the Eternal Wolf! the Eternal Lion lashes his tail! America is dark'ned; and my punishing Demons, terrified, Crouch howling before their caverns deep, like skins dry'd in the wind. They cannot smite the wheat, nor quench the fatness of the earth; They cannot smite with sorrows, nor subdue the plough and spade; They cannot wall the city, nor moat round the castle of princes; They cannot bring the stubbed oak to overgrow the hills; For terrible men stand on the shores, and in their robes I see Children take shelter from the lightnings: there stands Washington, And Paine, and Warren, with their foreheads rear'd toward the East - But clouds obscure my aged sight. A vision from afar! Sound! sound! my loud war-trumpets, and alarm my Thirteen Angels! Ah, vision from afar! Ah, rebel form that rent the ancient Heavens! Eternal Viper self-renew'd, rolling in clouds, I see thee in thick clouds and darkness on America's shore, Writhing in pangs of abhorred birth; red flames the crest rebellious And eyes of death; the harlot womb, oft opened in vain, Heaves in enormous circles: now the times are return'd upon thee, Devourer of thy parent, now thy unutterable torment renews. Sound! sound! my loud war-trumpets, and alarm my Thirteen Angels! Ah, terrible birth! a young one bursting! Where is the weeping mouth, And where the mother's milk? Instead, those ever-hissing jaws And parched lips drop with fresh gore: now roll thou in the clouds; Thy mother lays her length outstretch'd upon the shore beneath. Sound! sound! my loud war-trumpets, and alarm my Thirteen Angels! Loud howls the Eternal Wolf! the Eternal Lion lashes his tail!' Thus wept the Angel voice, and as he wept the terrible blasts Of trumpets blew a loud alarm across the Atlantic deep. No trumpets answer; no reply of clarions or of fifes: Silent the Colonies remain and refuse the loud alarm. On those vast shady hills between America and Albion's shore, Now barr'd out by the Atlantic sea, call'd Atlantean hills, Because from their bright summits you may pass to the Golden World, An ancient palace, archetype of mighty Emperies, Rears its immortal pinnacles, built in the forest of God By Ariston, the King of Beauty, for his stolen bride.