хож он На больного паучонка. ГЛАВА XVI Если ты глядишь на горы Издали -- они сияют, Щедрым солнцем разодеты В золото и в гордый пурпур. Но вблизи наряд их меркнет,-- Так всегда бывает в мире: Блеск величия земного Только световой эффект. Смотришь, золото и пурпур,-- Ах, ведь это снег тщеславный! Тот тщеславный снег, что жалко В одиночестве томится. Вдруг я слышу, надо мною Скрипнул снег, и застонал он, О своей о белой грусти Плачась ветру ледяному. "О, как медленно, -- вздохнул он, Тянутся часы в пустыне! Каждый час тут бесконечен, Как замерзнувшая вечность. О, я белый снег! О, если б Не на мерзлой горной круче, А в долине я лежал бы, В расцветающей долине! Я б ручьем тогда растаял, И в моей волне прозрачной Умывались бы, плескались Деревенские красотки. И, быть может, я б до моря Докатился, стал бы перлом, И, быть может, украшал бы Королевскую корону". Все прослушав, так сказал я: "Милый снег, я сомневаюсь, Чтоб такой блестящий жребий Ожидал тебя в долине. Но утешься: лишь немногим Выйти в жемчуг удается. Ты бы мог попасть и в лужу, Стать обычной вязкой грязью". И пока я в этом стиле Говорил с печальным снегом, Грянул выстрел -- и на землю Камнем пал убитый коршун. То охотничьей забавой Позабавился Ласкаро, Ствол его ружья дымился, Но безжизненно глядел он. Молча вырвал он перо Из хвоста могучей птицы, Насадил его на шляпу И пошел угрюмо дальше. Я смотрел в невольном страхе, Как, черна и непомерна, Тень его с пером огромным Быстро двигалась по снегу. ГЛАВА XVII Точно улица -- долина, Имя ей -- Ущелье Духов. По бокам до неба встали Стены сумрачных утесов. Там, с неимоверной кручи, Словно страж, глядит в долину Дом У раки. К старой ведьме Я пошел с Ласкаро вместе. Языком волшебных знаков Он держал совет с мамашей: Как верней загнать в ловушку И убить нам Атта Тролля, Ибо след его нашли мы! Атта Тролль, от нашей пули Ты теперь не увернешься, Сочтены твои часы! Вправду ль старая Урака -- Выдающаяся ведьма, Как с почтением и страхом Молвят люди в Пиренеях,-- Я решать не собираюсь, Лишь скажу, что вид у ведьмы Подозрительный, что мерзко Красные глаза слезятся, Взгляд пронзительный и злой. Говорят, от взгляда ведьмы У коров в окрестных селах Пропадало молоко. Уверяют, свиньи дохли И быки околевали, Если ведьма прикасалась К ним своей рукой костлявой. За такие преступленья Уж не раз ее водили К мировому. Но судья здесь Закоснелый вольтерьянец, Легкомысленный безбожник И поборник новых взглядов. Всех истцов гоня нещадно, Этот скептик лишь глумился. Для властей, официально, Занимается Урака Честным ремеслом -- продажей Горных трав и чучел птичьих. Сплошь полна была лачуга Разных зелий. Душный запах Шел от дольника, дурмана, Белены и мандрагоры. Был подбор великолепный Разных коршунов на стенах: Крылья хищно распростерты, Клювы мощны и горбаты. Видно, душный запах зелий Так мне в голову ударил, Что при виде этих чучел Стало странно мне и страшно. Может быть, в несчастных птицах, Выпотрошенных колдуньей, Силой магии томятся Заколдованные люди? Взгляд их, скорбный и недвижный, Полон горьким нетерпеньем, Иногда они на ведьму В тихом ужасе косятся. Та на корточках, пригнувшись, У огня сидит с Ласкаро И свинец бесовский плавит, Заговаривает пули. Отливает пулю смерти, Пулю в сердце Атта Тролля. На ее лице багровый Отблеск пламени трепещет. И беззвучно шевелятся Бледные сухие губы. Не заклятьем ли волшебным Освящает ведьма пули? То мигнет, то подхихикнет Сыну. Но еще недвижней И еще мрачней Ласкаро, Молчаливый, точно смерть. Одурманенный кошмаром, Встал я и пошел к окошку, Чтоб вдохнуть прохладный воздух, И взглянул я вниз, в ущелье. И увиденное мною Между полночью и часом Я правдиво и красиво Опишу в ближайших главах. ГЛАВА XVIII Это было в полнолунье В ночь святого Иоанна, В час, когда своим ущельем Духи мчатся на охоту. Из окна Ураки старой, Из гнезда коварной ведьмы Наблюдать я мог отлично Скачку призраков полночных. Как в театре, в лучших креслах, Мог следить я за спектаклем, Видел ясно, как ликует Смерть, восставшая из гроба. Свист бичей, и рев, и крики, Лай собак и ржанье коней, Гул рогов, и звонкий хохот, И веселый отклик эха. Вслед за крупной красной дичью, Убегавшей от погони, Вслед за стадом серн и вепрей Мчалась алчущая свора. А за нею звероловы Разных стран, эпох и наций: Так, с Нимродом Ассирийским Рядом несся Карл Десятый. На конях они промчались, А за ними пешим ходом Поспевали копьеносцы, Слуги с факелами, челядь. Не один охотник дикий Мне знакомым показался. Рыцарь в золотых доспехах Не был ли король Артур? Или тот храбрец в зеленой Переливчатой кольчуге, Схож с огромною лягушкой,-- Не был ли Ожье Датчанин? Были там герои мысли И поэты -- был наш Вольфганг. Я узнал его по блеску Жизнерадостного взора. Проклят темным Генгстенбергом, Он в гробу лежать не может И с язычниками снова Правит буйный праздник жизни. По приветливой улыбке Мною узнан был и Вильям, Тот, на ком лежит проклятье Пуритан, -- и этот грешник Осужден с воздушным сонмом На коне скакать ночами. А вдогонку трясся кто-то На осле, -- святое небо! -- В колпаке ночном, в халате, С богомольно-постной миной, Благочестие во взорах -- Это старый друг Франц Горн! Лишь за то, что бедный малый Комментировал Шекспира, Должен он и мертвый мчаться Вслед за ним в глухую полночь. Тихий Франц! Он должен мчаться, Тот, кто шаг ступить боялся, Кто отважно подвизался Только в сплетнях да в молитвах. Старых дев, что услаждали Мир его души смиренной, Не повергнет ли в смятенье Весть о том, что Франц -- охотник! Вот, пустив коня галопом, Смотрит вниз великий Вильям И смеется над испугом Комментатора-бедняги. Бледный, к обмороку близкий, За седло держась от страха, Он и мертвый, как при жизни, Верно следует поэту. В небывалой кавалькаде Я и дам немало видел, Видел нимф, красавиц юных, Буйно мчавшихся верхом. Все мифологично голы,-- Только волосы густые, Золотым плащом спадая, Наготу их прикрывали. Гордо выпрямившись в седлах, Глядя смело и надменно, Все в венках из винограда, Девы тирсами махали. Дальше, сидя в дамских седлах, Мчались рыцарские дамы, В платьях, наглухо закрытых, С соколами на руках. Вслед за ними пародийно, На одрах, на тощих клячах, Ехал сброд из разных женщин, Балаганно расфранченных. Лица были очень милы, Но, клянусь, довольно наглы,-- Похотливо зазывали Разрумяненные щеки. О, как все здесь ликовало -- Вой рогов и звонкий хохот, Свист бичей, и рев, и крики, Лай собак, и ржанье коней! ГЛАВА XIX Но в средине кавалькады Три красавицы летели; Я вовеки не забуду Тот трилистник красоты. И одну узнал я сразу: Лунный серп венчал ей кудри, Мчалась гордым изваяньем Величавая богиня. Чуть прикрытые, белели, Точно мрамор, грудь и бедра. Их лаская сладострастно, Лунный свет играл на теле. В блеске факелов как мрамор Бледен был и лик богини. Ужасала неподвижность Благородно-строгих черт. Лишь в глазах пылал, как в гор! Пламень сладостный и страшный, Полыхал, сердца ввергая В ослепление и в гибель. Как Диана изменилась -- Та, кто псами затравила Актеона в исступленье Целомудренного гнева! В этом обществе галантном, Искупая грех старинный, Ныне призраком полночным Мчится дочь земной юдоли. Поздно, но и тем страшнее В ней проснулось сладострастье, И в глазах ее пылает Ненасытный адский пламень. Жаль ей, что теряла время: Пол мужской был встарь красивей; И количеством богиня Хочет качество восполнить. Рядом с ней другая мчалась, Но не строгостью античной -- Кельтской прелестью дышала Красота ее лица. То была -- узнал я сразу -- Фея Севера, Абунда: Та же нежная улыбка, Тот же смех, веселый, звонкий. Щеки розовы и свежи, Будто мастер Грез писал их; Рот -- сердечком, чуть открытый, Ослепительные зубы. Ветерок, ночной повеса, Голубой играл сорочкой. Плеч подобных не видал я Даже в лучших сновиденьях. Я в окно готов был прыгнуть, Чтоб расцеловать красотку,-- Правда, мне пришлось бы плохо, Ибо я сломал бы шею. Ах, она б лишь рассмеялась, Если б в пропасть, обезумев, Я у ног ее свалился. Ах, я знаю этот смех! Ну, а третья, пред которой Трепет кровь твою наполнил,-- Как другие две, быть может, И она была чертовка? Ангел, черт ли -- я не знаю, Но ведь именно у женщин Никогда не знаешь толком, Где в них ангел, где в них черт. Был в глазах безумных, знойных Весь волшебный блеск Востока, Был на ней убор бесценный, Точно в сказках Шахразады. Губы -- нежные гранаты, Нос лилейный, чуть с горбинкой. Тело стройно и прохладно, Точно пальма в жар полдневный. Белый конь играл под нею. Два высоких черных мавра Шли с боков, держа царице Золоченые поводья. Да, она была царица, Королева Иудеи, Та, чью страсть насытил Ирод Головою Иоанна. И за это преступленье Казнь она несет за гробом: В сонме призраков ей мчаться Вплоть до Страшного суда. И в руках она доныне Держит блюдо с головою Иоанна и безумно Эту голову целует. Ведь она его любила. Библия молчит об этом, Но хранит народ преданье О ее любви кровавой. Да и как понять иначе Злую прихоть этой дамы? Женщина -- лишь если любит, Снимет голову с мужчины. Рассердилась отчего-то, Вот и голову срубила, Но едва лишь увидала Эту голову на блюде -- Помешалась и от горя Умерла в безумье страсти. (Плеоназм: безумье страсти! Страсть сама уже -- безумье.) И она, держа, как прежде, Блюдо с головой кровавой, Ночью скачет на охоту, Забавляясь тем, что в воздух Эту голову бросает, И, как мяч, проворно ловит, И смеется детским смехом Женски-дикому капризу. Мимо мчась, она глядела Мне в глаза и вдруг кивнула Так кокетливо и томно, Что пронзила боль мне сердце. Трижды, как волна колеблясь, Мчалась мимо кавалькада, Трижды, мимо пролетая, Мне кивал прекрасный призрак. И хотя давно виденье Отзвучало и поблекло, Долго мне привет царицы Жег взволнованное сердце. И потом всю ночь до света Я ворочался, усталый, На соломе (в доме ведьмы Не было перин пуховых). Все я думал: почему ты Так загадочно кивала? Почему так странно нежен Был твой взор, Иродиада? ГЛАВА ХХ Солнце в белый мрак тумана Мечет стрелы золотые, И туман багрится кровью, Тая в блеске и сиянье. Лучезарный триумфатор, Яркий день восходит в небе, Наступив пятой на темя Побежденных светом гор. Зазвенели, засвистели Птицы в гнездах потаенных, И концертом ароматов Мир наполнили растенья. Утром, с первыми лучами, Мы сошли с горы в долину, И пока Ласкаро молча Изучал следы медведя, Я убить старался время Размышленьями, но скоро Утомлен был вихрем мыслей, И невольно мне взгрустнулось. И под ясенем зеленым, Где журчал ручей прозрачный, Лег я, грустный и усталый, На траву, лицом к лазури. И ручья волшебным плеском Зачарованный волшебно, Перестал грустить и думать В забытьи бездумной лени. Но в душе росло желанье -- Жажда сна, безумья, смерти, Все мучительней сиял мне Образ трех ночных красавиц. О прекрасное виденье, Сон, развеянный зарею, О, скажи, куда ты скрылся, Где ты светлым днем таишься? Под развалинами храмов, Уцелевшими' в Романье, Днем скрывается Диана От дневной Христовой власти. Лишь во тьме, в глухую полночь, Выходить она дерзает, Чтоб развлечься травлей зверя В обществе подруг-язычниц. А прелестная Абунда Так боится назарейца, Что дневной досуг проводит В неприступном Авалуне. Этот остров затерялся В тихом море романтизма. Только конь волшебной сказки Долетит к нему на крыльях. Там забота не причалит, Пароход не бросит якорь, Не появится филистер С вечной трубкою в зубах. Сонной одури и скуки Не нагонит звон церковный, Этот феям ненавистный, Мрачный гул колоколов. Там и царствует в веселье, Вечной юностью сияя, Жизнерадостная фея, Светлокудрая Абунда. Там в прогулках и в беседах, Средь подсолнечников ярких, Дни проводит королева Паладинов, мир забывших. Да, но ты, Иродиада, Где же ты, скажи! Я знаю, Ты мертва, лежишь в могиле, Там, где град Ерушолаим. Днем -- недвижный труп -- лежишь ты! В величавом саркофаге. В полночь ты встаешь, заслышав Свист бичей и звонкий хохот. И летишь за буйным сонмом, За Дианой и Абундой, Средь охотников веселых, Невзлюбивших крест и муку. Что за общество! О, если б Сам я мог скакать ночами По лесам! С тобою рядом Я б летел, Иродиада! Ибо ты мне всех милее, Больше греческой богини, Больше феи ты мила мне, Ты, о мертвая еврейка! Я люблю тебя. Ты видишь, Как душа во мне трепещет! Будь моей, моей девчонкой, Мой кумир Иродиада! Будь моей, отдай мне сердце! Выкинь в мусор это блюдо С головой глупца кровавой, Лучшим блюдом насладись. Посмотри, я словно создан Для тебя! Мне горя мало -- Проклял бог тебя, мертва ль ты, Это все ведь предрассудки. И с моим блаженством вечным Обстоит весьма неясно, И живой я или мертвый, Я и сам подчас не знаю. Лишь позволь -- и точно рыцарь, Точно cavalier-servente 1, Буду я носить твой плащ И терпеть твои капризы. По ночам с тобою рядом Буду мчаться в диком сонме, Говорить с тобой, смеяться Над своей безумной речью. Коротать с тобою буду Ночи долгие, но днем Буду, грустный, одинокий, Плакать на твоей могиле; День за днем сидеть и плакать Там, где прах царей великих, Там, где гроб моей любимой, Там, где град Ерушолаим. --------------------- 1 Рыцарь, спутник (ит.). И старик, еврей бездомный, Проходя, вздохнет и скажет: "Плачет он, что храм разрушен, Что погиб Ерушолаим". ГЛАВА XXI Аргонавтами без Арго Мы в горах пешком блуждали, Не руно, не золотое -- Шкура снилась нам медвежья. Ах мы, горе-аргонавты, Следопыты новой кройки! Никакой великий классик Наших странствий не прославит. А уж мы ль не настрадались! И каким жестоким ливнем Угостило нас на круче, Где ни деревца, ни дрожек. Грыжа ль прорвалась у туч? (Мог бандаж набрюшный лопнуть.) Но такого ливня с градом Не видал Ясон в Колхиде. "Зонтик! Тридцать шесть монархов За один-единый зонтик Отдаю гуртом!" -- кричал я, А с меня лилась вода. Утомленные смертельно, Раздраженные и злые, С видом мокрых псов пришли мы Поздно ночью в дом Ураки. Ведьма, сидя у огня, Мопса толстого чесала, Но, как только мы явились, Псу дана была отставка. Занялась Урака нами. Приготовила мне ложе, Развязала эспардильи -- Неудобнейшую обувь, Помогла стянуть мне куртку И прилипнувшие брюки. Так болван иной прилипнет Со своей дурацкой дружбой. "Шлафрок! Тридцать шесть монархов За сухой и теплый шлафрок!" -- Закричал я. Пар валил От моей рубашки мокрой. Весь дрожа, стуча зубами, Постоял я перед жаром И, в тепле размякнув сразу, Опустился на солому. Сон не шел. Глядел я, жмурясь, Как раздела ведьма сына. Села с ним к огню и молча Полуголого к себе Положила на колени. Мопс пред ней на задних лапах Встал, -- в передних очень ловко Он держал горшочек с зельем. Из горшка взяла Урака Красный жир и стала жиром Сыну мазать грудь и ребра, Мазать быстро и поспешно. Терла, мазала, жужжала, Убаюкивала сына, И, потрескивая странно, В очаге шумело пламя. Словно труп, костлявый, желтый, К лону матери приникнув, Сын лежал и скорбным взором Пред собой глядел недвижно. Неужель он вправду мертвый -- Материнскою любовью, Силой зелья колдовского Оживленный, бледный призрак? Странный полусон горячки: Тело -- как свинцом налито, Ты лежишь пластом, но чувства Напряглись невыносимо. Этот душный запах зелий! Я мучительно старался Вспомнить, где его я слышал, Но припомнить был не в силах. Этот вой и скрежет ветра В очаге, как будто стоны Душ измученных, -- казалось, Голоса их узнавал я. А потом, какого страха Натерпелся я от чучел, В ряд расставленных на полке Над моею головою! Хищно, медленно и страшно Птицы расправляли крылья, Мне в лицо уставив клювы, Точно длинные носы. Где носы такие мог я Видеть раньше?.. В Дюссельдорфе? В Гамбурге? С каким мученьем Я ловил воспоминанье! Наконец, меня осилив, Сон пришел на смену яви, Вместо бреда наяву -- Крепкий и здоровый сон. И приснилось мне: лачуга Стала пышным бальным залом, Залом с белой колоннадой, С ярким светом жирандолей. Исполнял оркестр незримый Танцы из "Robert le Diable" -- Нечестивый пляс монахинь; Но гулял я там один. Наконец раскрылись двери, И входить попарно стали Медленным и важным строем Удивительные гости: Привиденья и медведи. Каждый кавалер мохнатый Вел, идя на задних лапах, Призрак в саване могильном. И по всем законам бала Пары в вальсе закружились; То-то был курьезный номер, Страх и смех, представьте сами! Косолапым кавалерам Приходилось очень туго: Да и как не сбиться с такта В вальсе с призраком бесплотным! Словно вихрь неумолимый, Вальс кружил зверей несчастных, Их сопенье заглушало Даже мощный контрабас. Часто пары спотыкались, И медведь рычал на призрак И его по заду шлепал, Чтобы неуч не толкался. А порою в вихре танца С головы своей подруги Саван стаскивал медведь,-- И на свет являлся череп. Но внезапно загремели Барабаны и литавры, Подхватили звонко трубы, И вовсю пошел галоп. Эта часть мне не доснилась, Ибо вдруг один Топтыгин Наступил мне на мозоль: Я завыл и пробудился. ГЛАВА XXII Хлещет Феб коней ретивых, Гонит весело квадригу, Он уже почти полнеба В дрожках солнечных объехал. Только в полдень перестал я Грезить о медвежьем вальсе, Вырвался из плена странных, Фантастичных сновидений. Осмотревшись, я увидел, Что в лачуге я один. Мать Урака и Ласкаро Рано вышли на охоту. В хижине остался только Толстый мопс; у очага Он стоял на задних лапах, В котелке мешая ложкой. Повар был он, видно, знатный! Увидав, что суп вскипает, Стал он дуть, мешая чаще, Чтобы снять густую накипь. Сам я, что ли, околдован, Или это лихорадка? Я ушам своим не верю: Толстый мопс заговорил! Да, и очень задушевно Речь повел на чисто швабском; Говорил и словно грезил -- Как возвышенный мечтатель: "О, поэт я бедный швабский! На чужбине суждено мне, Заколдованному мопсу, Кипятить настои ведьме. Как позорно и преступно Ведьмовство! И как трагичен Жребий мой: в собачьей шкуре Чувствовать, как человек! Лучше б мне остаться дома, Средь моих друзей по школе, Ах, они людей не могут Зачаровывать, как ведьмы! Лучше б мне остаться дома С Карлом Майером сладчайшим, С этим швабским желтоцветом, При супах благочестивых! Где ты, мой родимый Штуккерт? Как твои увидеть трубы, Сизый дым от них и печи, Где хозяйки варят клецки?" Я глубоко был растроган Этой речью; спрыгнув с ложа, Подбежал, и сел к камину, И промолвил с состраданьем: "О певец, о благородный, Как попал ты в лапы ведьмы? Ах, за что -- какая гнусность! -- Превращен ты ведьмой в мопса?" И в восторге тот воскликнул: "Как, вы, значит, не француз! Значит, немец вы и был вам Весь мой монолог понятен! Ах, земляк, какое горе, Что всегда советник Келле -- Если мы с ним заходили В погребок распить по кружке -- Уверял меня за трубкой: Всем своим образованьем Он обязан лишь поездкам, Пребыванью за границей. Чтобы с ног своих коросту Ободрать пробежкой легкой, Чтобы светскую шлифовку Получить, как этот Келле, Я с отчизной распростился, Стал бродить по всей Европе И, попав на Пиренеи, Прибыл в хижину Ураки. К ней мне дал Юстинус Кернер Личное письмо: к несчастью, Я не знал тогда, что друг мой Водит с ведьмами знакомство. И Уракой был я принят Дружелюбно, но, к несчастью, Дружба ведьмы все росла, Превращаясь в пламя страсти. Да, в груди увядшей вспыхнул Нечестивый гнусный пламень, И порочная блудница Соблазнить меня решила. Я взмолился: "Ах, простите! Ах, мадам, я не фривольный Гетеанец, я невинный Представитель швабской школы. Нравственность -- вот наша муза! Спит в кальсонах из крепчайшей Толстой кожи, -- ах, не троньте Добродетели моей! Есть поэты чувства, мысли, Есть мечтатели, фантасты, Но лишь мы, поэты-швабы, Добродетель воспеваем, В ней одной богатство наше! Ох, оставьте мне, прошу вас, Нравственно-религиозный Плащ убогой нищеты". Так молил я, но с улыбкой, С иронической улыбкой, Ведьма веткою омелы Головы моей коснулась. И на теле ощутил я Странный и противный холод, Будто весь гусиной кожей Начал быстро покрываться. На поверку оказалось -- То была собачья шкура. С той минуты злополучной Я, как видите, стал мопсом". Бедный парень! От рыданий У него пресекся голос. Он рыдал неудержимо, Чуть не изошел слезами. "Слушайте, -- сказал я грустно.-- Может, я могу помочь вам Шкуру сбросить и вернуть вас Человечеству и музам?" Но с отчаяньем во взоре Безутешно поднял лапы Бедный мопс и с горьким вздохом, С горьким стоном мне ответил: "Вплоть до Страшного суда мне Пребывать в собачьей шкуре, Если я спасен не буду Некой девственницей чистой. Лишь не знавшая мужчины Целомудренная дева Может снять с меня заклятье, Правда, при одном условье: В ночь под Новый год должна Эта дева в одиночку Прочитать стихи Густава Пфицера и не заснуть. Не заснет она над чтеньем, Не сомкнет очей невинных -- Вмиг я в люди расколдуюсь И размопситься смогу". "Ах, тогда, мой друг, -- сказал я, -- Вам помочь я не способен. Я, во-первых, не могу быть К лику девственниц причислен. Но еще трудней второе: Мне совсем уж невозможно Прочитать стихи Густава Пфицера -- и не заснуть". ГЛАВА XXIII Ведьмы логово покинув, Мы спускаемся в долину; Снова почву под ногами Обретаем в позитивном. Прочь, безумье, бред горячки, Грезы, призраки, виденья! Мы серьезно и разумно Вновь займемся Атта Троллем. Меж детей в своей берлоге Наш старик лежит и спит, И, как праведник, храпит он; Вот проснулся -- и зевает. Рядом с Троллем -- Одноухий. Как поэт, что ищет рифму, Лапой голову скребет он, И скандирует он лапой. Тут же, рядом с папой, дочки На спине лежат, мечтая; Непорочны и невинны Сны четвероногих лилий. Что за томные виденья, Как цветы, трепещут нежно В душах девственниц медвежьих? Их глаза блестят слезами. И особенно меньшая Вся полна волненьем тайным, Ибо тайно чует в сердце Зуд блаженный Купидона. Ах, стрела малютки-бога Сразу шкуру ей пронзила, С первой встречи. Но -- Всевышний! Тот, кто мил ей, -- человек! Да, зовут его Шнапганский, Он, в великом отступленье По горам спасаясь бегством, На рассвете ей явился. Девам люб герой в несчастье, А в глазах сего героя Тихой грустью, мрачной скорбью Клокотал карманный кризис. Всей казной его походной -- Двадцатью двумя грошами, Что в Испанию привез он, Завладел дон Эспартеро. Даже и часы погибли: Он оставил их в ломбарде В Пампелуне -- распрощался С драгоценностью фамильной. И бежал он что есть мочи -- Но, и сам того не зная, В бегстве выиграл он нечто Лучше всякой битвы -- сердце! Да, смертельный враг, он мил ей! Мил медведице несчастной. Знай отец про тайну дочки -- Как ревел бы он свирепо! Словно старый Одоардо, Что Эмилию Галотти В мрачной гордости мещанской Заколол, и Атта Тролль бы Растерзал скорее дочку, Лапой собственной убил бы, Чем позволить недостойной Кинуться в объятья принца. Да, но в данную минуту Он лирически настроен, Он сломать не жаждет розу, Не потрепанную бурей. В тихой грусти возлежит он Меж детьми в своей берлоге, Как предчувствием томимый Думой о загробном мире. "Дети! -- так вздыхает Атта, И в глазах медведя слезы,-- Дети! Кончен путь мой дольний, Близок час разлуки нашей. Нынче в полдень задремал я, И во сне, как бы предвестьем, Дух мой был охвачен сладким Предвкушеньем скорой смерти. Право, я не суеверен, Но меж небом и землею Вещи есть, в каких не может Разобраться и мыслитель. В размышлениях о мире Раззевался и заснул я, И приснилось мне: лежу я Под высоким странным древом. С веток древа капал белый Чистый мед и попадал мне Прямо в рот, и, насыщаясь, Я парил в блаженстве сладком. Я глядел, блаженно жмурясь, Вверх и вдруг узрел на древе Семь малюток-медвежаток, Быстро ползавших по веткам. Семь пленительных созданий С розовато-рыжим мехом,-- За плечами он вился, Точно крылышки из шелка. Да, у розовых малюток Были шелковые крылья, И малютки нежно пели Неземными голосами. Эта песня леденила Кожу мне, но вдруг сквозь кожу Вырвалась душа, как пламень,-- Вознеслась, сияя, в небо". Так промолвил умиленно Атта Тролль, потом минуту Помолчал он, пригорюнясь, Но внезапно оба уха, Странно дрогнув, навострились... И вскочил он бурно с ложа И, ликуя, громко рявкнул: "Дети, чей я слышу голос? То не голос ли прелестный Нашей мамы? О, я знаю Нежное ворчанье Муммы! Мумма! Сладостная Мумма!" И помчался из берлоги Атта Тролль, как полоумный, Полетел судьбе навстречу, Устремился прямо в смерть. ГЛАВА XXIV Там, в ущелье Ронсевальском, И на том же самом месте, Где племянник славный Карла В битве отдал душу богу,-- Пал и Тролль, сражен коварством, Как Роланд, кого преступно Предал рыцарский Иуда, Подлый Ганелон из Майнца. Ах! Супружеское чувство, Лучшее, что есть в медведе, По совету хитрой ведьмы, Послужило здесь приманкой. И, ворчанью черной Муммы Бесподобно подражая, Ведьма выманила Тролля Из берлоги безопасной. На крылах любви летел он По скалам, порой, замедлясь, Вожделенно нюхал воздух -- Думал, где-то близко Мумма! Ах! Там спрятался Ласкаро, Он стоял с ружьем -- и пулей Грянул в радостное сердце,-- Хлынул ток багряной крови, Помотал медведь сраженный Головой и сразу рухнул С тяжким судорожным стоном. "Мумма!" -- был последний вздох. Так скончался наш герой, Так погиб. Но для бессмертья Он воскреснет ныне в песне Восхищенного поэта. Он воскреснет, величавый, В нимбе славы непомерной И пойдет шагать хореем По стихам четырехстопным. И потом ему поставят Гордый памятник в Валгалле, И на памятнике будет Надпись в лапидарном стиле: "Тролль. Медведь тенденциозный, Пылок, нравственен и смирен,-- Развращенный духом века, Был пещерным санкюлотом. Плохо танцевал, но доблесть Гордо нес в груди косматой. Иногда зело вонял он,-- Не талант, зато характер". ГЛАВА XXV Тридцать три седых старухи В ярко-красных капюшонах, В праздничном уборе басков, У околицы стояли. И одна, как встарь Дебора, Била в бубен и плясала, Славя песнею и пляской Победителя Ласкаро. Четверо мужчин с триумфом Мертвого несли медведя: Он сидел в широком кресле, Как ревматик на курорте. За покойным, как родные, Шли Урака и Ласкаро. Ведьма, явно чуть конфузясь, Отвечала на поклоны. А когда кортеж достигнул Ратуши, с надгробной речью Выступил помощник мэра И сказал об очень многом: Например, о росте флота, О проблеме свекловицы, О печати и о гидре Нетерпимости партийной. Описав весьма подробно Ряд заслуг Луи-Фклиппа, Обратился он к медведю И к бесстрашному Ласкаро. "Ты, Ласкаро,--так воскликнул Наш оратор, отирая Пот со лба трехцветным шарфом, Ты, Ласкаро, ты, Ласкаро, Ты, сразивший Атта Тролля, Бич испанцев и французов, Ты -- герой обеих наций, Пиренейский Лафайет!" Получив официально Аттестацию героя, В тихой радости Ласкаро Покраснел и улыбнулся. И потом весьма бессвязно, Как-то странно заикаясь, Пробурчал он благодарность За оказанную честь. С тайным страхом все глядели На неслыханное диво, И в смятенье бормотали Изумленные старухи: "Как, Ласкаро улыбнулся! Как, Ласкаро покраснел! Как, заговорил Ласкаро, Этот мертвый сын колдуньи!" А медведя ободрали, С молотка пустили шкуру; За нее скорняк какой-то Отсчитал пять сотен франков, Превосходно обработал, Красным бархатом подбил И немедленно кому-то Продал за двойную цену. И затем, Джульеттой куплен Из четвертых рук в Париже, Пред ее постелью в спальне Лег медвежий мех ковром. Часто голыми ногами Я в ночи стоял на бренной Оболочке Атта Тролля, На его земной одежде. И, глубокой грусти полный, Строки Шиллера читал я: "Чтобы стать бессмертным в песне, Надо в жизни умереть". ГЛАВА XXVI Ну, а Мумма? Ах, ведь Мумма -- Женщина. И вероломство Имя ей. Ах, женский пол, Как фарфор китайский, ломок! Разлученная судьбою С благородным, славным мужем, Не погибла от печали, Не сошла с ума от горя,-- Нет, напротив, продолжала Жить в веселье, в вечных танцах И в погоне за успехом Перед публикой ломаться. Наконец в Париже Мумма Обрела в Jardin des plantes Положение, и место, И пожизненную ренту. И когда в воскресный полдень Я пошел туда с Джульеттой Показать ей все причуды Чуждой фауны и флоры: Дромадера и жирафа, Баобаб и кедр ливанский, Золотых фазанов, зебру; И когда, болтая нежно, Мы остановились с нею Пред обширным рвом -- сезонной Резиденцией медведей, -- Боже, что мы увидали! Исполин медведь, отшельник Из Сибири, белоснежный, Там с медведицею черной Предавался пылким играм. То была -- о, небо! -- Мумма, Да, супруга Атта Тролля. Я узнал ее по блеску Влажных и влюбленных глаз. Ах, она, красотка Мумма, Юга черное созданье, Вдруг сошлась с каким-то скифом, С варваром пустынь полярных. Близ меня стоявший негр Мне сказал, сверкнув зубами: "Есть ли зрелище прекрасней, Чем утехи двух влюбленных?" Я ответил: "С кем, простите, Честь имею говорить?" Он воскликнул удивленно: "Как? Меня вы не узнали? Я ведь мавр, у Фрейлиграта В барабанщики попавший. В те года жилось мне плохо, Был я одинок средь немцев. Но теперь я сторож в парке, Предо мною все растенья Тропиков моих любезных, Предо мною львы и тигры. И гораздо здесь приятней, Чем на ярмарках немецких, Где за скверный харч гоняют Ежедневно барабанить. Мне тепло в ее объятьях, Как в отечестве любезном. Ножки дорогой супруги Мне слонов напоминают, А ее французский щебет -- Черный мой родной язык. Брань ее напоминает, Как трещал мой барабан, Обрамленный черепами И пугавший льва и кобру. При луне плутовка плачет Наподобье крокодила, Что прохладой ночи дышит, Глядя ввысь из волн прогретых. И она отлично кормит. Что ни даст, я пожираю, Как на Нигере, с могучим Африканским аппетитом. Вот я и животик круглый Нагулял. Из-под рубашки Он глядит, как черный месяц Из-за легкой белой тучки". ГЛАВА XXVII Августу Варнхагену фон Энзе "Где, маэстро Лодовико, Вы набрали эти сказки?" -- Так с улыбкою воскликнул Старый кардинал фон Эсте, О неистовствах Роланда Прочитав у Ариосто, Преподнесшего поэму В дар его преосвященству. Да, Варнхаген, старый друг, На твоих устах играет Та же тонкая улыбка И слова почти что те же. То смеешься ты, читая, То, с улыбкой тихой грусти, Весь овеян смутно прошлым, Морщишь свой высокий лоб. Не звенят ли в этой песне Грезы майских полнолуний, Что с Брентано и Шамиссо Да с Фуке сдружили нас? Или звон Лесной Капеллы, Тихий звон, давно забытый? Иль бубенчики дурацких Колпаков отчизны милой? В соловьиный хор угрозой Бас врывается медвежий, И его сменяет странный Шепот призраков загробных. То -- безумье с умной миной, Мудрость -- в облике безумства, Стон предсмертный -- и внезапно Все покрывший громкий хохот. Да, мой друг, ты слышал эхо Отзвеневших грез былого; В них врываются, кривляясь, Современные мотивы. И сквозь дерзость чуть заметно Вдруг проскальзывает робость. Я на суд твой благосклонный Отдаю свою поэму. Ах, она -- последний отзвук Вольных песен романтизма: В шуме битвы современной Отзвенит она печально. Век другой, другие птицы, А у птиц другие песни. Вот гогочут -- словно гуси, Что спасали Капитолий! Воробей с грошовой свечкой В коготках пищит, дерется -- Гордо мнит, что у Зевеса Он орел-молниедержец. Горлицы, любовью сыты, Жаждут крови и воркуют, Чтоб впрягли их в колесницу Не Венеры, а Беллоны. Вестники весны народов, Майские жуки-гиганты, Так жужжат, что мир трясется, Вот берсеркерская ярость! Век другой, другие птицы, А у птиц другие песни! Я б их, может быть, любил, Если б мне другие уши! АТТА ТРОЛЬ Из вариантов и дополнений ГЛАВА II Вместо строф 12-й, 13-й, 14-й: Здесь, читатель, мы покинем Медвежатника-злодея И наказанную Мумму И пойдем за Атта Троллем. Проследим, как благородный Refugie домой спасался, И медвежьему хозяйству Посвятим подробный очерк. После выйдем на охоту, Будем лазать, прыгать, ползать, Грезить в обществе Ласкаро, Что прикончил Атта Тролля. Летней ночи сон! Бесцельна *Эта песнь и фантастична,-- Как любовь, как жизнь, бесцельна! Не ищите в ней тенденций... Атта Тролль не представитель Толстошкурой, всегерманской Почвенной, народной силы. Соткан не из аллегорий -- Не немецкий он медведь, Мой герой. Медведь немецкий, Как медведь, плясать согласен, Но не хочет скинуть цепи. Имеется еще следующий вариант: Летней ночи сон! Бесцельна Эта песнь и фантастична,-- Как любовь, как жизнь, бесцельна, Нуждам нынешним не служит. В ней высоких интересов Родины я не касался. И за них мы будем драться, Но не здесь, а в доброй прозе. Да, мы в доброй прозе будем Разбивать оковы рабства; А в стихах, а в песне вольной Уж цветет у нас свобода. Тут поэзии владенья, Тут не место ярым битвам,-- Так поднимем тирс волшебный. Розами увьем чело! ГЛАВА VI Вероятно, сюда относится строфа, которую, Штродтманн опубликовал как вариант "Атта Тролля Ведь в большом хлеву господнем, Называемом землею, Всякой твари есть кормушка, А в кормушке -- добрый корм! ГЛАВА X Вместо второй половины 17-й строфы и строфы 184 И, в Германию уйдя, Стал -- медведь тенденциозный. Там он, к ужасу людей, А в особенности муз, Воет и ревет, беснуясь, И грозит нас всех сожрать. ГЛАВА ХIII Сюда, вероятно, относятся следующие стихи, опубликованные Штродтманном как варианты к "Атта Троллю": Ночь, горящая звездами, На горах лежит, как плащ: Черный горностай, расшитый Хвостиками золотыми. Ясно: был скорняк безумен, Сделав черным горностай И украсив золотыми, А не черными хвостами! Вешайся, мой Фрейлиграт! Ведь не ты придумал образ: Черный горностай, расшитый Хвостиками золотыми. ГЛАВА XXII Так у очага мечтая, Я сидел в лачуге ведьмы. Тут же с котелком возился Добродетельнейпшй мопс. Движим голодом, а может, Любопытством, взял я ложку У него из лап и в жиже Выловил кусочек мяса. То большое сердце было -- Вкусно, сварено на славу; Но его лишь надкусил я, Как раздался некий голос: "Ах, обжора ты немецкий! Пожираешь сердце вора, Что повешен был в Толозе,-- Вот прожорливая дрянь!" Тут одно из птичьих чучел Мне сказало, -- то был коршун, И другие повторили: "Ах, обжора ты немецкий!" Видно, съевший сердце вора Начинает понимать Птичий свист и щебетанье; Оказалась правдой сказка. С той поры я в совершенстве Понимаю речь пернатых, Понимаю даже мертвых -- Старых чучел диалекты. Вдруг в окошко постучали, Я открыл его поспешно; В хижину влетели с шумом Девять воронов огромных. Подскочив к огню, согрели Когти и, встопорщив перья, Стали каркать, изрыгая Всевозможные проклятья. Тут особенно досталось Мендицабелю, еврею, Что прикрыл монастыри -- Их насиженные гнезда. Спрашивали: "Где дорога В град Monacho Monachorum?" "Влево за угол, -- сказал я. -- Патер Йозефу привет мой". Стая черных эмигрантов У огня недолго грелась И, покаркав, улетела Сквозь открытое окошко. Птичий сброд любого сорта Стал влетать и уноситься. Дом похож был на харчевню Для пернатых проходимцев. Журавли, порою лебедь, Даже совы -- эти выли, Злясь на скверную погоду,