лучае, деньги из карманов? Такие вопросы толпились у нас в голове, меж тем как Паганини продолжал свои нескончаемые расшаркивания; но все подобные мысли мигом испарились, когда чудо-музыкант поднес скрипку к подбородку и заиграл. Вы ведь знаете про мое второе музыкальное видение, мою способность при каждом слышимом звуке видеть равнозначную звуковую фигуру, и так и получилось, что каждым ударом смычка Паганини вызывал передо мной зримые образы и картины, каждым звуковым иероглифом рассказывал мне яркие новеллы, рисовал красочную игру теней, и всюду неизменно главным действующим лицом был он сам. С первого же удара смычком декорации вокруг него переменились; он со своим нотным пюпитром оказался вдруг в светлой комнате, нарядно, по небрежно убранной вычурной мебелью в стиле Помпадур; повсюду зеркальца, золоченые амурчики, китайский фарфор, очаровательный хаос из лент, цветочных гирлянд, белых перчаток, порванных кружев, фальшивых жемчугов, диадем из золоченой жести, -- словом, всяческой мишуры, какую видишь в уборной примадонны. Наружность Паганини тоже изменилась самым выгодным образом; на нем были теперь короткие панталоны лилового атласа, белый жилет, затканный серебром, голубой бархатный фрак с оправленными в золото пуговицами; тщательно уложенные мелкие локоны вились вокруг его лица, которое цвело юношеским румянцем и загоралось умилительной нежностью всякий раз, как он взглядывал на миловидную дамочку, стоявшую подле пюпитра, пока он играл на скрипке. В самом деле я увидел рядом с ним премилое юное существо, одетое по старинной моде в белый атлас, собранный сборками на бедрах, отчего талия казалась еще грациозней и тоньше, напудренные волосы были взбиты в высокую куафюру, под которой еще ярче сияло хоро- шенькое округлое личико с блестящими глазами, с румянами на щечках, с мушками и задорным премилым носиком. В руках она держала бумажный свиток и, судя по движениям губ, по жеманному покачиванию торса, она пела; однако до меня не долетало ни единой трели, и только по звукам скрипки, которыми молодой Паганини аккомпанировал прелестному созданию, я угадывал, что именно она поет и что чувствует он в душе во время ее пения. О, эти мелодии! Так соловей поет в предвечерних сумерках, когда аромат розы пьянит его сердце сла достным предчувствием весны. То было томительно-нежное, испепеляющее страстью блаженство. Звуки трепетали в поцелуе, потом, поспорив друг с другом, стремились врозь, а потом переплетались между собой и, наконец, сливались воедино в хмельном упоении! Да, звуки вели веселую игру, как мотыльки, когда один, дразня, ускользнет от другого, скроется за венчиком цветка, потом, попавшись в плен, беспечный и счастливый, вместе с другом вспорхнет в золотом солнечном свете. Но бывает, что паук, злой паук, уготовил влюбленным мотылькам печальный конец. Угадало ли юное сердце такую долю? Жалостный вздох, словно предчувствие близкой беды, вкрался в ликующие мелодии, которые излучала скрипка Паганини. Глаза его увлажнились. Молитвенно преклоняет он колени перед своей amata1.. Но, увы, нагнувшись, чтобы облобызать ей ноги, он видит под кроватью маленького аббата. Не знаю, что имел генуэзец против бедняги, только он мгновенно бледнеет как смерть и, яростной хваткой вцепившись в аббата, надавав ему кучу пощечин и немалую дозу пинков, вышвыривает его за дверь, после чего выхватывает из кармана длинный стилет и вонзает острие в грудь красотке... --------------------- 1 Возлюбленной (ит.). Но в этот миг со всех сторон раздалось: "Браво! Браво!" Восхищенные гамбуржцы, мужи и жены, отдали шумную дань рукоплесканий великому мастеру, который закончил первое отделение концерта и раскланивался, еще пуще извиваясь и сгибаясь под острым углом. А гримаса на его лице, казалось, даже повизгивала в смиренной и униженной мольбе. В глазах застыл дикий страх непрощенного грешника. "Божественно! -- вскричал мой сосед, меховщик, ковыряя в ушах, -- за одну эту вещь не пожалеешь двух талеров". Когда Паганини заиграл снова, глаза у меня заволокло мглой. Звуки уже не преображались в светлые образы и краски, фигуру мастера облекли мрачные тени, из их тьмы вырывались надрывные жалобы скрипки. Лишь временами, когда скудный свет висевшей над ним плошки падал на него, я видел его побледневшее лицо, на котором еще не угасла молодосчъ. Наряд его был причудливо поделен на два цвета -- с одной стороны желтый, с другой -- красный. На ногах висели тяжелые кандалы. Позади него маячила странная физиономия козлиного склада, и я видел, как длинные волосатые руки, очевидно принадлежавшие ее обладателю, временами услужливо хватались за струны скрипки, на которой играл Паганини. Они же иногда водили смычком в его руке,, и одобрительное блеющее хихиканье аккомпанировало звукам, что кровоточащей скорбью лились теперь из скрипки. Это были звуки, подобные песнопенью падших ангелов, грешивших с дочерьми земли и, будучи изгнаны из царства праведников, нисходивших в преисподнюю с пылающими стыдом лицами. То были звуки, в чьих бездонных глубинах не теплится ни утешение, ни надежда. Когда святые угодники на небесах слышат эти звуки, на их бледнеющих устах замирает хвала господу и они, рыдая, покрывают свои богоугодные главы. Временами, когда сквозь потоки скорбных мелодий пробивалось назойливое козлиное хихиканье, на заднем плане возникало передо мной множество карликовых женских фигур, которые злобно скалились и, дразнясь, складывали пальцы крестом. Из скрипки тогда исторгались возгласы страха, ужасающие стоны и рыдания, каких еще никогда и никто не слышал на земле и, быть может, никогда на земле не услышит, разве что в долине Иосафа-та, когда прозвучат гигантские трубы Страшного суда и голью мертвецы выползут из могил в ожидании своей участи... Но страдалец-скрипач одним ударом, до безумия неистовым ударом смычка, пресек все,-- цепи на ногах у него с грохотом распались, а его зловредный помощник испарился вместе с глумливой нечистой силой. В этот миг мой сосед, меховщик, изрек: "Жалко, жалко, что у него порвалась струна. Вот вам результат бесконечных пиччикато!" Действительно ли лопнула струна? Не знаю. Я заметил только, что звуки стали иными, а Паганини и все его окружающее снова совершенно переменилось. Его самого я едва узнавал в коричневой монашеской рясе, которая скорее укрывала, чем облачала его. С искаженным лицом, наполовину спрятанным под капюшоном, подпоясанный веревкой, босой, так стоял Паганини, одинокий строптивец, над морем, на выступе скалы, и играл на скрипке. Как я -понимал, было время сумерек, лучи заката заливали морские просторы, которые алели все ярче и все торжественнее шумели в таинственном созвучии с тонами скрипки. А чем ярче алело море, тем сильнее бледнело и блекло небо, и когда наконец бурливые волны стали багряно-красны, как кровь, небо в вышине призрачно посветлело, мертвенно побелело и грозными великанами проступили на нем звезды... Но звезды эти были черны... и блестели, точно каменный уголь. А звуки скрипки становились все яростней, все дерзновеннее, в глазах страшного скрипача сверкала такая издевательская жажда разрушения, а его тонкие губы шевелились так ужасающе быстро, что казалось, он бормочет стародавние колдовские заклинания, какими накликают бурю и выпускают на волю злых духов, кои лежат, плененные, в пучинах моря. Порой, когда он вытягивал из широкого рукава рясы длинную костлявую руку и смычком рассекал воздух, его и правда можно было принять за чародея, который повелевает стихиями, а из морской глуби доносился тогда дикий вой и обезумевшие кровавые валы с такой силой взмывали ввысь, что едва не обрызгивали пю узнать, как его лекарство подействовало па больную. -- Не нравится мне этот сои,-- произнес доктор, указывая на софу. Погрузившись в химеры собственного повествования, Максимилиан не заметил, что Мария давно уже уснула, и досадливо прикусил губу. -- Этот сон уже совсем уподобляет ее лицо образу смерти,--продолжал доктор.-- Не правда ли, оно похоже на белые маски, на гипсовые слепки, в которых мы стремимся сохранить черты усопших? -- Мне хотелось бы сохранить такой слепок с лица нашей приятельницы,--на ухо ему шепнул Максимилиан,-- она и покойницей будет так же хороша. -- Вот чего я вам не советую,-- возразил доктор,-- такие маски омрачают нам воспоминание о наших близких. Нам кажется, будто в этом слепке осталась частица их жизни, а в действительности то, что мы храним, и есть сама смерть. Красивые, правильные черты приобретают что-то ужасающе застывшее, непоправимое, какую-то насмешку, которой они скорее отпугивают, чем утешают нас. А самые подлинные карикатуры -- это маски тех, чье обаяние было скорее духовной природы, чьи черты менее отличались правильностью, чем своеобразием: ибо стоит угаснуть чарам жизни, как отклонения от идеала красоты уже не возмещаются духовным обаянием. Но все гипсовые лица объединяет одна загадочная черта, при длительном созерцании нестерпимо леденящая душу: у всех у них вид людей, которым предстоит тяжкий путь. -- Куда? -- задал вопрос Максимилиан после того, как доктор подхватил его под руку и увлек прочь из спальни. НОЧЬ ВТОРАЯ -- И зачем вы пичкаете меня этим гадким лекарством, раз я все равно очень скоро умру. Мария произнесла эти слова, как раз когда Максимилиан входил в комнату. Перед ней стоял доктор, держа в одной руке пузырек с лекарством, а в другой стаканчик, в котором шипела противная на вид коричневатая жидкость. -- Милейший друг,-- вскричал доктор, оборачиваясь к входящему,-- ваше присутствие как нельзя более кстати. Постарайтесь уговорить синьору, чтобы она проглотила эти капельки: я сам ужасно спешу. -- Пожалуйста, прошу вас, Мария! -- прошептал Максимилиан тем мягким голосом, который обычно не был ему свойственен и явно исходил от такой исстрадавшейся души, что больная была непривычно тронута и, даже забыв собственную боль, подняла стаканчик, но прежде чем поднести его ко рту, промолвила с улыбкой: -- А вы в награду расскажете мне историю Лаурен-ции? -- Любая ваша воля будет исполнена,-- утвердительно кивнул Максимилиан. Изможденная женщина сразу же выпила содержимое с легкой улыбкой и гримасой отвращения. -- Я ужасно спешу,-- повторил доктор, натягивая свои черные перчатки. -- Спокойно ложитесь, синьора, и как можно меньше шевелитесь. Я ужасно спешу. В сопровождении черной Деборы, которая светила ему, он покинул спальню. Оставшись наедине, друзья долго молча смотрели друг на друга. В душе у каждого пробудились мысли, которые им хотелось скрыть от другого. Женщина вдруг схватила руку мужчины и покрыла ее поцелуями. -- Ради бога, не двигайтесь так стремительно,-- взмолился Максимилиан. -- Ложитесь спокойно на софу. После того как Мария послушалась, он заботливо укрыл ее ноги шалью, которой сперва коснулся губами. Очевидно, заметив это, больная радостно замигала, как довольное дитя. -- Мадемуазель Лоране была очень хороша? -- Если вы ни разу не станете меня перебивать, дорогая, и пообещаете спокойно, молча слушать, тогда я обстоятельно поведаю вам все, что вы жаждете узнать. Ласково улыбнувшись в ответ на утвердительный взгляд Марии, Максимилиан уселся в кресло, придвинутое к софе, и так повел свой рассказ: -- Прошло восемь лет с тех пор, как я отправился в Лондон изучить тамошний язык и народ. Черт бы побрал тот народ с языком вместе! Возьмут в рот дюжину односложных слов, пожуют, почавкают, потом выплюнут, и называется это, что они разговаривают. По счастью, они от природы довольно молчаливы, и хотя глядят на нас всегда разиня рот, однако не докучают нам пространными беседами. Но горе нам, стоит только попасть в руки кому-нибудь из сынов Альбиона, совершившему большой вояж на континент и обучившемуся там говорить по-французски. Он уж не упустит случая попрактиковаться в приобретенных знаниях и засыплет нас вопросами обо всех возможных предметах, и не успеешь ответить на первый вопрос, как он тут же пристанет со следующим, начнет допытываться, сколько нам лет, откуда мы родом, надолго ли приехали, и полагает, что таким назойливым дознанием как нельзя лучше развлекает нас. Один из моих парижских друзей был, пожалуй, недалек от истины, утверждая, что англичане черпают свой французский лексикон в паспортной конторе. Поучительнее всего общение с ними за столом, когда они взрезают свои гигантские ростбифы и с серьезнейшей миной выспрашивают нас, какая часть нам потребна: сильно или слабо поджаренная. Из середки или с коричневой корочкой? Жирная или постная? Но ростбифы и баранина -- единственное, что есть у них путного. Из-бави бог каждого доброго христианина от их соусов, которые составлены из одной трети муки и двух третей масла или же для разнообразия из одной трети масла и двух третей муки. Избави бог каждого и от их бесхитростных овощных гарниров, которые варятся в воде, а потом подаются к столу, какими их создал господь. Еще ужаснее английской кухни английские заздравные тосты и непременные застольные спичи, когда скатерть снимается, дамы удаляются из столовой, а вместо них подается столько же бутылок портвейна... достойнейшая на вкус англичан замена прекрасного пола. Я сказал -- прекрасного пола, ибо англичанки по заслугам зовутся так. У них прекрасное стройное белое тело. Но несоразмерно длинное расстояние между носом и ртом, встречающееся у них столь же часто, как и у английских мужчин, нередко портило мне в Англии самые красивые лица. Такое отклонение от канона красоты еще тягостней действует на меня, когда я сталкиваюсь с англичанами здесь, в Италии, где скудно отмеренные им носы и пространство между ними и верхней губой вопиющим образом контрастирует с лицами итальянцев, чьи черты правильны на античный лад, а носы либо согнуты по-римски, либо опущены по-гречески и порой дорастают до непомерной длины. Совершенно справедливо отметил один немецкий путешественник, что англичане рядом с итальянцами все, как один, напоминают статуи с отбитыми кончиками носов. Да, когда встречаешь англичан в чужом краю, по контрасту особенно резко бросаются в глаза их изъяны. Точно властители скуки, носятся они -- экстрапочтой -- в лакированном экипаже по всем странам и повсюду оставляют за собой пьшьно-серое облако тоски. Добавьте к этому их безучастное любопытство, их аляповатую безвкусицу, их тупоумие, их колючий эгоизм и бессмысленное любование всем, что нагоняет грусть. Целых три недели каждый день на Piazza di gran Duca1 маячит англичанин и разиня рот глядит на шарлатана, который, сидя верхом на лошади, вырывает людям зубы. Этим зрелищем благородный сын Альбиона, верно, хочет возместить себе зрелище экзекуций, которые он упустил в своем любезном отечестве... Ибо, наряду с боксом и с петушиными боями, для британца нет ничего занимательнее, чем пытка бедняги, то ли укравшего овцу, то ли подделавшего подпись, которого целый час с веревкой на шее показывают перед фасадом Олд-Бей-ли, прежде чем вышвырнуть на тот свет. Я не преувеличиваю, говоря, что кража овцы или подлог в этой безобразно жестокой стране наказуются наравне с гнуснейшими преступлениями, отцеубийством или кровосмешением. Сам я по несчастливому случаю видел, как вешают в Лондоне человека за кражу овцы, и с тех пор потерял всякий вкус к жареной баранине, бараний жир всегда напоминает мне белый колпак горемыки. Рядом с ним был повешен ирландец, который подделал руку богатого банкира; до сих пор не могу забыть бесхитростный страх смерти на лице у бедного пэдди; ему было непонятно, почему суд присяжных так сурово карает его,-- сам он позволил бы любому подделать его собственную подпись! И этот народ постоянно толкует о христианстве, не пропускает ни одной воскресной службы и наводняет весь мир Библиями. Сознаюсь вам, Мария, если мне в Англии вес приходилось не по вкусу, ни кухня, ни люди, то отчасти вина ----------------------------- 1 Площади Великого Герцога (ит.). во мне самом. Я привез туда с родины немалый занпс хандры и ждал отвлечения у народа, который и сам-'п" одолевает скуку лишь в водовороте политической и коммерческой деятельности. Совершенство машин, повсюду применяемых здесь и во многом вытесняющих человека, тоже наводило на меня жуть; замысловатая суетня колес, стержней, цилиндров и тысячи мелких крючочков, штифтиков и зубчиков, вращающихся с какой-то даже сладострастной стремительностью, вселяла в меня ужас. Определенность, точность, размеренность и пунктуальность в жизни англичан не менее запугала меня; ибо как английские машины уподобились для нас людям, так люди в Англии представляются нам машинами. Да, дерево, железо и медь завладели гам мыслью людей и как будто обезумели от избытка мыслей, а утративший способность мыслить человек, точно бездушный призрак, совершенно машинально выполняет вошедшие в привычку дела, в назначенное время пожирает бифштекс, держит парламентские речи, чистит ногти, взбирается в почтовый дилижанс или вешается. Вы без труда поймете, как день ото дня росло во мне тягостное чувство. Но ничто не сравнится с тем душевным мраком, который обуял меня, когда однажды под вечер я стоял на мосту Ватерлоо и смотрел в воды Темзы. Мне чудилось, будто в них отражается моя душа со всеми своими ранами, будто смотрит мне навстречу из воды... А в памяти всплывали самые горестные события... Я думал о розе, которую постоянно поливали уксусом, отчего она утратила свой сладостный аромат и увяла до времени. Я думал о заблудившемся мотыльке: всходивший на Монблан натуралист увидел, как он один-одинешенек бьется между ледяных стен... Я думал о ручной мартышке, которая так сдружилась с людьми, что играла и обедала с ними, но как-то раз за столом узнала в миске с жарким своего собственного мартышонка, схватила его, помчалась с ним в лес и никогда больше не показывалась своим друзьям людям... Ах, сердце у меня сжалось такой болью, что из глаз неудержимо хлынули жгучие слезы. Они падали вниз, в Темзу, и уплывали прочь, в безбрежное море, а оно поглотило уже много человеческих слез, даже не приметив их! В это мгновение случилось так, что странная музыка пробудила меня от мрачных дум, и, оглянувшись, я заметил кучку людей, которые, как видно, столпились вокруг занимательного зрелища. Я подошел поближе и увидел семейство артистов, которое составляли следующие четыре персонажа. Во-первых, низенькая приземистая женщина, одетая во все черное, с маленькой головкой и огромным, толстым, выпирающим животом. На животе висел Г.оль-шущий барабан, в который она нещадно колотила. Во-вторых, карлик, наряженный маркизом былых времен, в расшитом кафтане, большом пудреном парике, а ножки и ручки у него были тонюсенькие, и он, пря гап-цовывая, бил в треугольник. В-третьих, молоденькая девушка лег пятна/таги в тесно прилегающей кофточке синего полосатого шелка и широких, тоже синих, полосатых панталонах. Это выло грациозное, воздушное создание. Лицо классически прекрасное. Благородный прямой нос, пленительно изогнутые губки, нежно-округлый подбородок, солнечно-золотистый цвет лица, блестящие черные волосы, уложенные волнами на висках. Так стояла она, стройная и серьезная, даже хмурая, и смотрела на четвертого персонажа труппы, который как раз демонслрировал свое мастерство. Этот четвертый персонаж был ученый пес, подающий большие надежды, весьма перспективный пудель,-- к величайшему восторгу английской публики, он только что сложил из придвинутых ему деревянных букв имя лорда Веллингтона, присовокупив весьма лестный эпитет "героя". Так как пес, судя по его одухотворенной наружности, не был английским животным, а вместе с тремя остальными персонажами прибыл из Франции, сыиы Альбиона радовались, что их великий полководец хотя бы у французских собак добился того признания, в котором так .постыдно отказывали ему остальные дети Франции. В самом деле, труппу составляли французы, и карлик, отрекомендовавшись как мосье Тюрлютю, принялся балагурить по-французски, да еще с такими бурными жестами, что злополучные англичане шире обычного раскрыли рты и ноздри. Временами, сделав передышку, он принимался кричать петухом, и это кукареканье, а также имена множества императоров, королей и князей, которые он вкрапливал в свои речи, было единственным, что понимали злополучные слушатели. А этих князей, королей и государей он превозносил как своих друзей и покровителей. По его уверениям, уже восьмилетним мальчиком он имел длинную беседу с блаженной памяти королем Людовиком Шестнадцатым, каковой и в дальнейшем при сложных обстоятельствах непременно просил у него совета. От бурь революции он, наравне со многими другими, спасся бегством и лишь в эпоху Империи воротился в свое возлюбленное отечество, дабы разделить славу великой нации. Наполеон, по его словам, недолюбливал его, зато его святейшество папа Пий Седьмой чуть ли не причислил его к лику святых. Царь Александр одаривал его конфетками, а супруга принца Вильгельма фон Киритц всегда саживала его к себе на колени. С самых малых лет он жил исключительно в обществе монархов, да и нынешние государи, можно сказать, росли вместе с ним, он считает их себе ровней и надевает траур всякий раз, как кто-нибудь из них переселяется в лучший мир. После столь высокопарных слов он запел петухом. Мосье Тюрлютю поистине был одним из забавнейших карликов, каких мне только доводилось видеть: морщинистое старческое личико составляло курьезный контраст с ребячески миниатюрным тельцем, и весь он курьезнейшим образом контрастировал с теми фокусами, которые проделывал. Став в г орделивейшую позицию, он невероятно длинной рапирой крест-накрест рассекал воздух и при этом неумолчно божился, что ни один смертный не способен отразить такую вот кварту или этакую терцию, а уж выпад его не в силах отбить никто на свете, и он вызывает любого зрителя померяться с ним силами в благородном фехтовальном искусстве. Прождав некоторое время, чтобы кто-нибудь отважился вступить с ним в открытое единоборство, карлик раскланивался со старомодным изяществом, благодарил за рукоплескания и брал на себя смелость оповестить достопочтеннейшую публику об удиви гельнейшем зрелище, когда-либо виденном дотоле на английской земле. "Взгляните на эту особу,-- вскричал он, сперва натянув грязные лайковые перчатки и с подчеркнутой учтивостью выведя на середину круга юную девицу -- участницу труппы. -- Эта особа зовется мадемуазель Лоране, она единственная дочь почтенной и благочестивой дамы, которую вы можете лицезреть вон там с большим барабаном и которая ныне носит траур по своему усопшему возлюбленному супругу, прославленному на всю Европу чревовещателю. Мадемуазель Лоране будет сейчас танцевать! Полюбуйтесь танцем мадемуазель Лоране!" -- После этих слов он опять закричал петухом. Девушка явно не обращала ни малейшего внимания ни на его речи, ни на взгляды зрителей; погруженная в свои мысли, хмуро дожидалась она, чтобы карлик разостлал у ее ног большой ковер и снова принялся играть на треугольнике под аккомпанемент барабана. Это была удивительная музыка, помесь тяжеловесной сварливости и щекочущего сладострастия, и я различил трогательно-глупенькую, жалостно-вызывающую, странную и все же на диво простую мелодию, но я забыл об этой музыке, когда девушка начала танцевать. И танец, и танцовщица помимо моей воли всецело завладели моим вниманием. То не была классическая манера танца, какую мы видим в нашем большом балете, где, как и в классической трагедии, действуют лишь напыщенные манекены и ходульные приемы; туг танцевались не александрийские стихи, не декламаторские пируэты, не антагонистичные антраша, не благородная страсть, что вихрем вращается на одной ноге, так что видишь только небо и трико, только мечту и ложь. Право же, ничто так не претит мне, как балет в парижской Большой опере, где традиция классической манеры танца сохранилась в нетронутом виде, меж тем как в других родах искусства -- в поэзии, в музыке, в живописи -- французы ниспровергли классический канон. Но им нелегко будет совершить такую же революцию в танцевальном искусстве; разве что они и здесь, как в своей политической революции, прибегнут к террору и гильотинируют ноги закоснелым танцорам и танцоркам старого режима. Мадемуазель Лоране не была великой танцовщицей, носки ее не были достаточно гибки, а ноги не приспособлены ко всевозможным вывертам, она ничего не разумела в танцевальном искусстве, какому учит Вес-трис, она танцевала, как велит танцевать человеческая природа: все существо ее было в согласии с ее танцевальными па, танцевали не только ноги, танцевало ее тело, ее лицо... минутами она бледнела смертной бледностью, глаза призрачно расширялись, губы вздрагивали вожделением и болью, а черные волосы, обрамлявши*; виски правильными опалами, взлетали, точно два вороновых крыла. Конечно, это был не классический танец, но и не романтический в том смысле, как его понимает молодой француз из школы Эжена Рандюэля. Не .было в этом танце ничего средневекового, ничего венецианского, изломанного, подобного пляске смерти, не было в нем ни лунного света, ни кровосмесительных страстей. Этот танец не пытался развлечь внешними приемами движения, нет -- внешние приемы были здесь словами особого языка, желавшего высказать нечто свое, особое. Что же высказывал этот танец? Я не мог понять его язык, как ни страстно он себя выражал. Лишь порой я угадывал, что говорит он о чем-то до ужаса мучительном. Обычно я легко улавливаю примети любых явлений, а )тих танцованных загадок решить не мог и тщетно силился нащупать их смысл,-- должно быть, повинна в этом музыка, конечно, умышленно направляя меня на ложные стези, лукаво сбивая с толку и упорно мешая мне. Треугольник мосье Тюрлютю иногда хихикал так коварно. А почтенная мамаша так сердито била в свой огромный барабан, что лицо ее кроваво-красным северным сиянием пылало из облака черной шляпы. Когда труппа удалилась, я еще долго стоял на прежнем мел'е и все думал, что же означал этот танец. Был ли он национальным танцем южной Франции или Испании? На такую мысль наталкивала пылкость, с какой плясунья металась вправо и плево, необузданность, с какой она временами откидывала голову язычески буйным жестом вакханок, которым мы дивимся на рельефах античных ваз. В ее танце появлялось что-то безвольно-хмельное, грозно-неотвратимое, роковое, как сама судьба. А может статься, то были фрагменты древней, давно забытой пантомимы? Или же она танцевала повесть чьей-тс жизни. Иногда девушка нагибалась до земли, словно прислушивалась, словно внимала голосу, обращенному к ней откуда-то снизу... Тогда она принималась дрожать, как осиновый лист, сгибалась в другую сторону, бешеными, отчаянными прыжками она порывалась что-то с себя стряхнуть, потом снова приникала ухом к земле, вслушивалась напряженнее прежнего, кивала головой, краснела, бледнела, дрожала, некоторое время стояла, выпрямившись, застыв на месте, а потом делала такое движение, будто умывает руки. Не кровь ли так долго, до ужаса тщательно смывала она с рук? И при этом бросала взгляд куда-то в сторону, просительный, молящий взгляд, от которого таяла душа... и взгляд этот случайно упал на меня. Всю следующую ночь думал я об этом взгляде, этом танце и фантастическом аккомпанементе, и на другой день, бродя, как обычно, по лондонским улицам, я страстно мечтал вновь повстречать миловидную танцорку и все напрягал слух, не послышатся ли опять звуки барабана и треугольника. Наконец-то я нашел в Лондоне что-то увлекшее меня и теперь уж не бесцельно блуждал по его обуреваемым зевотой улицам. Я возвращался из Тауэра, где очень заинтересовался топором, которым была обезглавлена Анна Болейн, а также бриллиантами английской короны и львами, когда посреди большого скопления людей увидел снова почтенную мамашу с барабаном и услышал, как мосье Тюр-лютю кричит петухом. Ученый пес снова сложил из букв геройство лорда Веллингтона, карлик снова продемонстрировал свои неотразимые терции и кварты, а мадемуазель Лоране вновь принялась исполнять свой диковинный танец. Вновь повторился загадочный язык движений, говоривший что-то, чего я не мог понять, так же буйно откидывалась прелестная голова, так же прислушивалась танцорка к земле и старалась избыть свой страх головокружительными прыжками, опять слушала, приникнув ухом к земле, дрожала, бледнела, застывала, а затем повторилось страшное по своей загадочности мытье рук и, наконец, просительный, молящий взгляд куда-то в сторону, еще дольше задержавшийся на мне. Да, весь женский пол, юные девушки, равно как замужние женщины, сразу же замечают, что привлекли к себе внимание мужчины. Когда мадемуазель Лоране не танцевала, она стояла уныло, не шевелясь, глядя в пространство, а когда танцевала, лишь иногда бросала один-единственный взгляд на зрителей, но теперь этот единственный взгляд отнюдь не случайно падал непременно на меня, и чем чаще смотрел я, как она танцует, тем явственнее, но и тем непонятнее загорался этот взгляд. Я был заворожен им и три недели кряду с утра до вечера шатался по улицам Лондона, задерживаясь там, где танцевала мадемуазель Лоране. Невзирая на громкий людской гомон, я уже с дальнего расстояния слышал звуки барабана и треугольника, и мосье Тюрлю-тю, едва завидя мое приближение, кукарекал приветли-всйшнм образом. Хотя я ни разу не обмолвился словом ни с ним, ни с мадемуазель Лоране, ни с мамашей, ни .с ученым псом, но под конец я словно стал членом труппы. Собирая деньги, мосье Тюрлютю вел себя крайне тактично,-- приближаясь ко мне, он неизменно смотрел в противоположную сторону, пока я бросал монетку в его треуголочку. Он и в самом деле обладал аристократическими манерами и старинной тонкостью обращения, можно было поверить, что он воспитывался с монархами, и тем более коробило меня, тем неуместнее казалось, когда он, забыв о своем достоинстве, кричал петухом. Не могу вам описать, как я затосковал, когда три дня кряду тщетно искал маленькую группу по всем улицам Лондона и под конец убедился, что она покинула город. Скука опять взяла меня в свои свинцовые объятия и сдавила мне сердце. Наконец я не выдержал, сказал прости черни, проходимцам, джентльменам, аристократам, всем четырем сословиям Англии, и отправился назад, на цивилизованный материк, где я молитвенно преклонил колени пред белым фартуком первого повара, которого там встретил. Теперь я мог снова, как всякий благоразумный человек, вовремя обедать и услаждать душу уютным видом бескорыстных лиц. Но мадемуазель Лоране я никак не мог забыть, она долго еще плясала в моей памяти, в одинокие часы я часто задумывался над загадочными пантомимами прелестного создания, и особенно о том, как она слушала, приникая ухом к земле. Немалый срок прошел и до тех пор, пока в моей голове отзвучали фантастические мелодии треугольника и барабана. -- И это вся история! -- выкрикнула Мария, возмущенно подскочив. Но Максимилиан нежно водворил ее на софу, многозначительно приложил указательный палец к губам и прошептал: -- Тише! Тише! Не сметь говорить ни слова. Лежите смирнехонько, а я доскажу вам финал моей истории. Только, сделайте милость, не перебивайте меня. Поудобнее расположившись в кресле, Максимилиан так продолжал свой рассказ: -- Спустя пять лет после этого приключения я впервые приехал в Париж и попал в очень примечательное время. Французы только что устроили Июльскую революцию, и весь мир аплодировал им. Этот спектакль не был так страшен, как прежние трагедии Республики и Империи. На сцене осталось всего несколько тысяч трупов. Недаром политические романтики были не очень довольны и готовили новый спектакль, где прольется больше крови и у палача будет больше работы. Париж восхищал меня неизменной веселостью, которая проявляется во всех областях жизни и воздействует даже на самые мрачные умы. Странное дело! Ведь Па- риж -- это арена величайших трагедий мировой истории, таких трагедий, что при одном воспоминании о них в самых отдаленных странах сжимаются сердца и глаза увлажняются; но со зрителями этих великих трагедий происходит здесь то, что однажды произошло со мной, когда я смотрел в Porte Saint-Martin спектакль "Tour de Nesie". Я очутился в театре позади дамы в шляпе из розовато-красного газа, поля шляпы были до того велики, что закрывали от меня всю сцену целиком, и разыгрываемая там трагедия была мне видна лишь сквозь красный газ шляпы, а значит, и все ужасы "Tour de Nesie" я воспринимал в самом что ни на есть веселом розовом свете. Да, Париж обладает таким розоватым светом, который придает трагедиям веселый оттенок в глазах непосредственных зрителей, чтобы не омрачать им радость жизни. Даже те ужасы, которые приносишь с собой в собственном сердце, утрачивают в Париже свою устрашающую угрозу. Удивительным образом смягчаются страдания. В парижском воздухе раны заживают куда быстрее, чем где бы то ни было, в этом воздухе есть что-то столь же великодушное, сочувственное, приветливое, как и в самих парижанах. Но больше всего понравилась мне учтивость и благородная осанка парижан. О, сладкий, ананасный аромат учтивости! Как оживил и ублажил ты мою больную душу, наглотавшуюся в Германии табачного дыма, запаха кислой капусты и грубости. Мелодиями Россини прозву- ----------------------------- 1 "Нельская башня" чали в моих ушах куртуазные извинения француза, лишь едва толкнувшего меня на улице в день моего приезда в Париж. Я почти что испугался такой приторной учтивости,-- ведь я привык, чтобы немецкие невежи толкали меня в бок и не думали извиняться. Первую неделю пребывания в Париже я умышленно старался, чтобы меня толкали, лишь бы насладиться музыкой извинительных речей. Не только за эту учтивость, но прежде всего за их язык французы для меня были отмечены неким аристократизмом. Как вы знаете, у нас на севере французский язык считается одним из атрибутов знати, умение говорить по-французски для меня с малолетства было неотделимо от аристократизма. А в Париже любая рыночная торговка лучше говорила по-французски, чем немецкая канонисса, насчитывающая шестьдесят четыре предка. Из-за языка, придающего французам налет аристократизма, весь народ приобрел в моих глазах что-то чарующе сказочное. А это было связано с другим воспоминанием детства. Первая книжка, по которой я учил французский, были басни Лафонтена; их простодушно-рассудительные сентенции неизгладимо запечатлелись в моей памяти, и когда я, приехав в Париж, повсюду слышал звуки французской речи, беспрестанно приходили на память лафонтеновские басни, так и слышались хорошо знакомые звериные голоса: вот говорит лев, а вот говорит волк, потом ягненок, или аист, или голубка, нередко я будто слышал речи лисицы и в памяти воскресали слова: Не! bonjour, monsieur le Corbeau! Que vous otes joli! Que vous me semblez beau!1 Еще чаще у меня в душе стали всплывать подобные басенные воспоминания, когда я угодил в Париже в те высшие сферы, которые зовутся светом. Это и был тот самый свет, где блаженной памяти Лафонтен почерпнул типы, воплощенные в образах животных. Зимний сезон начался вскоре после моего приезда в Париж, и я принял участие в жизни гостиных, где более или менее оживлен- ------------------------ 1 Сударыня Ворона, мой привет! Милей, прекрасней вас на свете нет! (фр.) (Перевод Б. Томашевского) но топчется этот самый свет. Заинтересовало меня отнюдь не единообразие царящих там утонченных нравов, а скорее пестрота состава. Случалось, что, наблюдая общество, собравшееся мирно провести время в многолюдном салоне, я готов был подумать, что нахожусь в антикварной лавке, где раритеты самых разных эпох в полнейшем беспорядке соседствуют между собой: греческий Аполлон рядом с китайской пагодой, мексиканский Вицлипуцли рядом с готическим Ессе homo, египетские идолы с собачьими головами и уродливые божки из дерева, слоновой кости, из металла и тому подобное. Я видел старых мушкетеров, некогда танцевавших с Марией-Антуанеттой, республиканцев умеренного толка, кумиров Национального собрания, неумолимых и непогрешимых монтаньяров, бывших деятелей Директории, восседавших в Люксембургском дворце, сановников Империи, перед которыми дрожала вся Европа, иезуитов, весьма влиятельных при Реставрации,--словом, сплошь вылинявшие, увечные божества различных эпох, в которых никто больше не верит. Имена их при соприкосновении рычат, а люди мирно и мило располагаются рядом, как антики в упомянутых лавках на Quai Voltaire1. В германских странах, где страсти труднее поддаются обузданию, светское сообщество столь разноликих индивидов было бы немыслимо. Да и потребность разговоров у нас, на холодном севере, не гак сильна, как в более теплой Франции, где ярые враги, столкнувшись в светском салоне, не способны долго хранить суровое молчание. К тому же во Франции жажда нравиться столь велика, что всякий стремится быть приятным не только друзьям, по и врагам. Здесь вечно во что-то драпируются, чем-то красуются, и женщины из сил выбиваются, дабы перещеголять мужчин в кокетстве. Это им все-таки удается. Последним своим замечанием я не хотел сказать ничего дурного о французских женщинах и менее всего о парижанках. Я вернейший их поклонник. Я поклоняюсь их порокам куда более, чем добродетелям. Я считаю на диво меткой легенду, будто парижанки рождаются на свет со всеми возможными пороками, по добрая фея, сжалившись над ними, снабжает каждый порок особыми чарами, отчего придаст им еще больше преле- --------------------- 1 Набережной Вольтера (фр.). сти. Зовется эта добрая фея грацией. Красивы ли парижанки? Кто знает! Кто может постичь все ухищрения туалета, кто способен разобрать, настоящее ли то, что просвечивает сквозь тюль, не подделано ли то, что выступает под сборчатым шелком. И едва удастся взгляду проникнуть за оболочку, едва сделаешь попытку добраться до самого существа, как она прикрывается новой оболочкой, а потом опять новой, и этой непрерывной сменой моды они бросают вызов мужской прозорливости. Красивы ли они лицом? И это затруднительно определить. Ведь черты их находятся в непрестанном движении, у каждой парижанки по тысяче лиц, одно веселее, выразительнее, пленительнее другого, и каждый становится в тупик, кто задумает выбрать самое красивое, не говоря уж о подлинном лице парижанки. Большие ли у них глаза? Откуда я знаю! Можем ли мы определить калибр пушки, пока она своим ядром сносит нам голову. А даже если они, эти глаза, не попадут в цель, то ослепят жертву своим огнем, и пускай радуется, что дистанция оказалась надежной. А какое у парижанок расстоя- ние между носом и ртом, длинное или короткое? Иногда бывает длинным, когда парижанка задирает носик, иногда коротким, когда она шаловливо надувает верхнюю губку. Велик у нее рот или мал? Кто может понять, где кончается рот и начинается улыбка? Для правильного вывода надо, чтобы обсуждающий и предмет суждения находились в состоянии покоя. Но кто может быть спокоен подле парижанки, и какая парижанка бывает когда-нибудь спокойна? Есть люди, которые думают, что могут точно разглядеть бабочку, приколов ее булавкой к бумаге. Это в одинаковой мере глупо и жестоко. При. шииленная неподвижная бабочка перестала быть бабочкой. Бабочку надо рассматривать, когда она порхает по цветам... и парижанку надо видеть не в домашней обстановке, где грудь у нее, как у бабочки, проколота булав- кой, ее надо