видеть в гостиной на вечерах и балах, когда она порхает на расшитых газовых и шелковых крылышках под сверкающим хрусталем люстр. Тут-то вспыхивает в них, в парижанках, нетерпеливая жажда жизни, они алчут сладостного опьянения, упоительного дурмана, и сами становятся головокружительно прекрасны, сияют очарованием, которое и восхищает, и потрясает наши души. Эта жажда насладиться жизнью, как будто скоро, сейчас, смерть оторвет их от бьющего через край источника наслаждения или же сам источник сейчас иссякнет, это нетерпение, неистовство, безумие особенно ярко проявляется у француженок на балах и неизменно приводит мне на память поверье о мертвых танцовщицах, которых у нас называют виллисами. Это молодые невесты, умершие не дожив до дня свадьбы, но сохранившие в сердце такое неистраченное и страстное влечение к танцам, что по ночам они встают из могил, стаями собираются на дорогах и в полночный час предаются буйным пляскам. Наряженные в подвенечные платья, с венками цветов на головах и сверкающими перстнями на бледных руках, смеясь страшным смехом, неотразимо прекрасные виллисы танцуют под лучами луны, танцуют все бешенее, все исступленнее, чувствуя, что дарованный им для танца час на исходе и пора возвращаться в ледяной холод могилы. Это сравнение особенно глубоко тронуло меня на вечере в одном из домов по Chaussee d'Antin. Вечер получился отменный, ничего не было упущено из общепринятых элементов светских увеселений: вдоволь света, чтобы показать себя, вдоволь зеркал, чтобы наглядеться на себя, вдоволь людей, чтобы разогреться в давке, вдоволь сахарной воды и мороженого, чтобы охладиться. Начали с музыки. Франц Лист склонился на уговоры, сел за фортепиано, откинул волосы над гениальным лбом и дал одно из своих блистательных сражений. Клавиши, казалось, истекали кровью. Если не ошибаюсь, он сыграл пассаж из "Палингенезий" Балланша, чьи мысли он перевел на язык музыки, что весьма полезно для тех, кто не может прочесть творения этого прославленного писателя в оригинале. Затем он сыграл "Шествие па казнь" ("La marche au supplice") Берлиоза, великолепный опус, который, если не ошибаюсь, был сочинен молодым музыкантом в утро своей свадьбы. Во всем зале побледневшие лица, вздымающиеся груди, легкие вздохи во время пауз и, наконец, бурные овации. Женщины не помнят себя после того, как Лист что-нибудь сыграет им. С бешеным восторгом закружились затем салонные виллисы в танце, и мне не без труда удалось выбраться из этой толчеи в соседнюю гостиную. Здесь шла игра и в глубоких креслах расположились несколько дам, которые наблюдали за игроками или же делали вид, будто интересуются игрой. Когда, проходя мимо одной из этих дам, я задел рукавом ее платье, у меня по руке до плеча пробежала легкая судорога, как от слабого удара электрическим током. Но новый удар с величайшей силой потряс мое сердце, когда я взглянул в лицо даме. Она ли это или не она? То же лицо, очертаниями и солнечной окраской подобное античным статуям; только оно не было уже гладким и чистым, как мрамор. Изощренный взгляд замечал на лбу и щеках небольшие щербинки, быть может, оспинки, напоминавшие пятнышки сырости, какие видишь на лицах статуй, долгое время простоявших на дожде. Те же черные волосы, точно вороново крыло, шкпшым овалом покрывали виски. Но когда ее глаза встретились с моими, и сверкнул хорошо знакомый взгляд в сторону, взгляд так загадочно молнией пронзивший мне сердце, сомнений не осталось. Это была мадемуазель Лоране. С величавой грацией покоясь в кресле, в одной руке держа букет цветов, другой опираясь на подлокотник, мадемуазель Лоране сидела неподалеку от карточного стола и, казалось, все свое внимание отдавала игре. Величаво-грациозен и вместе с тем очень прост был ее белый атласный наряд. Никаких драгоценностей, кроме браслетов и жемчужных булавок. Ворох кружев покрывал юную грудь, по-пуритански покрывал ее до самой шеи, и этой целомудренной простотой наряда она являла трогательно-милый контраст с яркой пестротой и сверканием бриллиантов на туалетах перезрелых дам, которые сидели близ нес, выставляли на обозрение развалины былого великолепия, уныло оголяя то место, где некогда стояла Троя. Она же по-прежнему была дивно хороша и восхитительно сурова, и меня необоримо влекло к пей, наконец я очутился позади ее кресла, я горел желанием с ней заговорить, но не решался из какой-то конфузливой деликатности. Должно быть, я довольно долго стоял за се спиной и молчал, как вдруг она выдернула из букета один цветок и, не оглядываясь, через плечо протянула его мне. Цветок издавал необыкновенное благоухание, которое околдовало меня. Я разом отрешился от всех светских условностей и чувствовал себя как во сне, когда делают и говорят что-то неожиданное дли нас самих и слова наши становятся по-детски доверчивы и бесхитростны. Спокойно, невозмутимо, небрежно, как ведут себя со старыми друзьями, перегнулся я через спинку кресла и шепнул на ухо молодой даме: "Мадемуазель Лоране, а где мамаша с барабаном?" -- "Мамаша умерла",-- ответила она мне в тон спокойно, невозмутимо и небрежно. Немного погодя я снова перегнулся через спинку кресла и шепнул на ухо молодой даме: "Мадемуазель Лоране, а где ученый пес?" -- "Сбежал куда глаза глядят!" -- отвечала она тем же спокойным, невозмутимым, небрежным тоном. И еще немного погодя я перегнулся через спинку кресла и шепнул на ухо молодой даме: "Мадемуазель Лоране, где же карлик, мосье Тюрлютю?" -- "Он у великанов на бульваре du Temple",-- ответила она. Не успела она произнести последние слова, опять все тем же спокойным, невозмутимым, небрежным тоном, как солидный пожилой мужчина высокого роста, с осанкой военного, приблизился к ней и сообщил, что карета ее подана. Не спеша поднявшись с кресла, она оперлась на его руку и, не удостоив меня ни единым взглядом, удалилась вместе с ним. Хозяйка дома весь вечер простояла на пороге главной залы, одаривая улыбкой всех входящих и выходящих гостей; когда я подошел к ней и спросил, кто такая молодая особа, только что ушедшая с пожилым господином, она весело рассмеялась мне в лицо и воскликнула: "Господи, откуда мне знать всех на свете! Я знаю ее не больше, чем..." Она запнулась, потому что едва не сказала: "Не больше, чем знаю вас". Меня она в тот вечер тоже видела впервые. "А ваш супруг не мог бы осведомить меня?- предположил я.- Где мне найти его?" --"На охоте в Сен-Жермене,--ответила она, рассмеявшись еще веселее,-он уехал сегодня на рассвете и возвратится лишь завтра вечером... Но погодите, я знаю человека, который долго беседовал с интересующей вас дамой; имени его я не помню, но вам без труда удастся его отыскать, если вы будете спрашивать о молодом человеке, которому Казимир Перье дал пинка уж не знаю куда". Нелегкая задача -- найти человека по той единствен- ной примете, что министр дал ему пинка, однако я скоро его разыскал и попросил дать мне сколько возможно подробные сведения о своеобразном создании, которое внушало мне большой интерес и которое я описал достаточно живо. "Да, я прекрасно знаю ее, -- заявил молодой человек,-- я беседовал с ней на многих вечерах",-- и он пересказал мне кучу несущественной болтовни, которой старался ее занять. Более всего его поражал задумчивый взгляд -- неизменный ее ответ на расточаемые им комплименты. Немало удивлялся он и тому, что она всякий раз отклоняла его приглашение на контрданс, уверяя, что не умеет танцевать. Никаких имен и обстоятельств ее жизни он не знал. И сколько я ни расспрашивал, никто не мог подробнее осведомить меня. Тщетно бегал я по всяческим вечерам, мадемуазель Лоране я нигде больше не встретил. -- И это вся история? -- возмутилась Мария, медленно поворачиваясь и сонливо зевая.-- Это и есть вся ваша необыкновенная история? И вы ни разу больше не видели ни мадемуазель Лоране, ни мамаши с барабаном, ни карлика Тюрлютю, ни ученого пса? -- Лежите спокойно,-- потребовал Максимилиан,-- я повидал их всех, даже и ученого пса. Правда, ему, горемыке, пришлось очень плохо, когда я встретил его в Париже. Дело было в Латинском квартале. Я как раз проходил мимо Сорбонны, когда из ее ворот вырвался пес, а за ним дюжина студентов с палками, к студентам скоро примкнуло две дюжины старых баб, и все хором вопили: "Бешеная собака!" Несчастное животное, казалось, было очеловечено смертным страхом,--как слезы, текла из его глаз вода, и когда оно, еле переводя дух, пробегало мимо меня и его увлажненный взгляд скользнул по мне, я узнал старого моего друга, ученого пса, некогда слагавшего хвалу лорду Веллингтону, на диво английскому народу. А вдруг он и в самом деле взбесился? Может статься, он спятил от пущей учености, продолжая курс обучения в Латинском квартале? Или же, тихо рыча и скребясь, он на такой манер выразил в Сорбонне свое неодобрение по поводу самоуверенного шарлатанства какого-нибудь профессора, а гот постарался избавиться от нежелательного слушателя, объявив его бешеным? Молодежь не вникает, ущемленное ли профессорское зазнайство или зависть к возможному конкуренту впервые возопили: "Бешеная собака!" -- молодежь бездумно пускает в ход палки, а тут и старые бабы рады поднять вой, заглушая голос невинности и разума. Мой бедный друг был обречен, у меня на глазах его беспощадно прикончили, предав поруганию, и наконец бросили в помойную яму. Бедная жертва учености! Не многим лучше было положение карлика, мосье Тюрлютю, когда я нашел его на бульваре du Temple. Хотя мадемуазель Лоране и сказала мне, что он отправился тула, но то ли я не надеялся всерьез отыскать его там, то ли мне мешало тамошнее многолюдие, словом, я очень нескоро добрался до сарая, где показывают великанов. Войдя, я увидел двух долговязых лодырей, которые валялись на нарах и, разом вскочив, стали передо мной в позах великанов. На самом деле они вовсе не были так велики, как выхваляли себя в афише. Это были два долговязых малых, одетых в розовое трико. Они носили очень черные, может быть, фальшивые бакенбарды и потрясали над головами выдолбленными внутри дубинами. Когда я спросил у них о карлике, о котором тоже оповещала афиша, они ответили, что уже месяц, как его не показывают по причине все усиливающегося недуга, однако посмотреть на него я все же могу, ежели уплачу за вход вдвойне. Как охотно платишь вдвойне, лишь бы повидать старого друга! Но, увы! Этого друга я застал на смертном ложе. Смертным ложем его была, в сущности, детская колыбель, и в ней лежал несчастный карлик с желтым сморщенным старческим лицом. Девчушка лет четырех сидела подле него, качала ногой колыбель и веселеньким, шаловливым голоском напевала: "Спи, Тюрлютюшенька, спи!" Заметив меня, карлик как мог шире раскрыл белесые, стеклянные глаза, и бескровные губы его дрогнули жалостной улыбкой,-- он, по-видимому, сразу же узнал меня, протянул мне иссохшую ручку и чуть слышно прохрипел: "Старый друг!" Да, в тягостном положении застал я тою, кто уже на восьмом году жизни имел долгую беседу с Людовиком Шестнадцатым, кого царь Александр кормил конфетами, принцесса Киритц держала на коленях, кого обожал папа и недолюбливал Наполеон. Последнее обстоятельство огорчало беднягу даже на смертном одре или, вернее, в смертной колыбели, и он оплакивал трагическую судьбу великого императора, никогда его не любившего, но так прискорбно окончившего жизнь на Святой Елене,-- "Совсем как я кончаю ее,-- добавил он,-- одинокий, непризнанный, покинутый всеми королями и князьями, карикатура былого величия!" Хотя в голове у меня не укладывалось, как умирающий среди великанов карлик может сравнивать себя с великаном, умершим среди карликов, все же меня глубоко взволновали слова бедняги Тюрлютю, совершенно заброшенного в свой смертный час. Я не сдержался и высказал, как меня озадачило, что мадемуазель Лоране не заботится о нем, хоть и достигла столь высокого положения. Не успел я произнести это имя, как у карлика в колыбели сделались жесточайшие конвульсии, своими бескровными губами он простонал: "Неблагодарное дитя! Я воспитал тебя, хотел тебя возвысить, взяв в свои супруги, учил тебя поведению и манерам в высшем свете, учил, как надобно улыбаться и кланяться при дворе, с каким достоинством себя преподносить... Ты отлично воспользовалась моими уроками и стала знатной дамой, у тебя и карета, и лакеи, и много денег, много гордыни, но нет сердца. Ты оставила меня умирать в одиночестве и несчастье, как умирал Наполеон на Святой Елене! О, Наполеон, ты никогда не любил меня!.." Дальнейших его слов я не разобрал. Он приподнял голову, несколько раз взмахнул рукой, будто сражался с кем-то, быть может, со смертью. Но против косы этого противника бессилен любой смертный, будь то Наполеон или Тюрлютю. Тут не поможет никакой фехтовальный выпад. Обессилев, словно потерпев поражение, карлик уронил голову, долго смотрел на меня неописуемо страшным потусторонним взглядом, неожиданно закричал петухом и отошел в мир иной. Кончина карлика опечалила меня вдвойне еще и потому, что я не получил от него никаких сведений касательно мадемуазель Лоране. Где же мне теперь искать ее? Я не был в нее влюблен и не питал к ней особого расположения. Однако непостижимая сила понуждала меня повсюду разыскивать ее; стоило мне войти в какую-нибудь гостиную, оглядеть собравшееся общество и не увидеть хорошо знакомого мне лица, как я тотчас лихорадочно стремился прочь. Размышляя об этом чувстве, я стоял однажды около полуночи у отдаленного подъезда Большой оперы и ждал кареты, ждал нетерпеливо, потому что шел сильный дождь. Но кареты все не было, или же подъезжали чужие кареты, и владельцы с удовольствием садились в них, а вокруг меня становилось совсем безлюдно. "Что ж, поедемте со мной",-- промолвила дама под плотной черной мантильей; некоторое время она тоже стояла в ожидании рядом со мной, а теперь садилась в свою карету. Звук ее голоса пронзил мне сердце, чары хорошо знакомого взгляда искоса оказали свое действие, и я снова был как во сне, когда очутился в мягкой теплой карете рядом с мадемуазель Лоране. Мы оба молчали, да и все равно не услышали бы ни слова, пока карета с грохотом ехала по улицам Парижа, ехала очень долго и наконец остановилась перед высоким подъездом. Лакеи в роскошных ливреях посветили нам вверх по лестнице и дальше через анфиладу комнат. Заспанная камеристка вышла нам навстречу и с тысячью извинений забормотала, запинаясь, что натоплено только в красной комнате. Жестом отпустив служанку, Лоране засмеялась и сказала: "Случай далеко завел вас нынче,-- вытоплена только моя спальня..." В этой спальне, где мы вскоре остались наедине, жарко пылал камин, что оказалось весьма кстати, ибо ком-нага была грандиозных размеров. Эта огромная спальная комната, которая скорее заслуживала называться спальной залой, казалась на удивление нежилой. И мебель, и все убранство носили отпечаток эпохи, которая кажется нам пропыленной, торжественно-безвкусной, а реликвии того времени вызывают у нас неприятное чувство и даже открытую усмешку. Я имею в виду эпоху Империи, эпоху золотых орлов, развевающихся султанов, греческих причесок, воинской славы, официального бессмертия, декретированного "Moniteur'oM", континентального кофе, изготовленного из цикория, скверного сахара, фабрикуемого из свекловицы, принцев и герцогов, сделанных из ничего. И все же в этой эпохе, в эпохе патетического материализма, была своя привлекательная сила... Тальма декламировал, Гро писал картины, Биготти-ни танцевала, Мори произносил проповеди, Ровиго ведал полицией, император читал Оссиана, Полина Боргезе пожелала, чтобы ее вылепили в виде Венеры и притом совсем нагой, ибо комната была хорошо натоплена, как и спальня, где я находился с мадемуазель Лоране. Мы сидели у камина, доверительно болтая и вздыхая, она поведала мне, что вышла замуж за одного из бона-партовских героев, тот ежевечерне, перед тем как ложиться спать, услаждает ее рассказом о какой-нибудь из битв, в которых участвовал. Несколько дней тому назад, перед отъездом, он подробно изложил ей сражение под Йеной; по слабости здоровья он не чаял пересказать Русский поход. Когда я спросил у нее, давно ли умер ее отец, она со смехом призналась, что никогда не знала никакого отца, а ее так называемая мамаша никогда не была замужем. "Не была замужем! -- вскричал я. -- Ведь я же сам в Лондоне видел, что она носила глубокий траур по мужу". "О, она целых двенадцать лег одевалась в черное, чтобы люди жалели ее как несчастную вдову и, кстати, чтобы приманить какого-нибудь простачка, который рад бы жениться. Она надеялась под черным флагом быстрее прибиться к брачной гавани. Но никто, кроме смерти, не сжалился над ней, и она умерла от кровотечения. Я никогда ее не любила, я от нее получала много колотушек и мало еды. Я бы умерла голодной смертью, если бы мосье Тюрлютю время от времени не совал мне тайком кусочек хлеба; но взамен карлик требовал, чтобы я вышла за него замуж, и, когда его надежды рухнули, он соединил свою жизнь с моей матерью,--я говорю "мать" по привычке,-- и теперь они вместе стали мучить меня. Они без конца твердили, что я никому не нужная тварь, ученый пес во сто крат полезнее, чем я со своими неуклюжими танцами. И они не в мою пользу сравнивали пса со мной, превозносили его до небес, ласкали его, закармливали пирожными, а мне швыряли объедки. Пес, говорили они, главная их опора, он приводит в восторг публику, которая нимало не интересуется мною, псу приходится кормить меня своим трудом, я пожираю собачье подаяние. Проклятый пес!" "О, перестаньте проклинать его,-- прервал я ее гневную речь,-- его уже нет. Я был свидетелем его смерти !" -- "Околела бестия?" -- выкрикнула Лоране и вскочила, залившись краской радости. "И карлик тоже умер", -- добавил я. "Мосье Тюрлютю?--воскликнула Лоране так же радостно. Но радость мало-помалу сошла с се лица, и более мягким, почти что скорбным тоном она наконец произнесла: -- Бедный Тюрлютю!" Я не утаил от нее, что карлик перед смертью горько ее корил, она ужасно разволновалась и принялась уверять меня, что имела твердое намерение всячески заботиться о нем, предлагала ему годовое содержание, при условии, что он согласится тихо и скромно проживать где-нибудь в провинции. "Но с его честолюбием,-- продолжала Лоране,--он не мыслил себе жизни иначе чем в Париже и притом у меня в доме; он считал, что ему тогда удастся через мое посредство вновь завязать прежние связи в Сен-Жерменском предместье и занять былое .блестящее положение в обществе. После того как я решительно отказала ему в этом, он велел мне передать, что я окаянная нечисть, вампир, покойницыно отродье". Лоране внезапно замолчала, содрогнулась всем телом, из самых недр ее души вырвался стон: "Ах, почему меля не оставили вместе с матерью в могиле..." Когда я принялся настаивать, чтобы она объяснила мне свои загадочные слова, из глаз ее хлынули слезы; дрожа и рыдая, она созналась, что черная барабанщица, которая выдавала себя за ее мать, однажды сказала ей, будто слух о ее рождении вовсе не досужий вымысел. "В том городе, где мы жили,-- продолжала Лоране,-- меня называли не иначе, как покойницыным отродьем. Старые сплетницы уверяли, будто на самом деле я дочь тамошнего графа, который постоянно тиранил свою жену, а когда она умерла, устроил ей неслыханно пышные похороны; она же была на сносях и только впала в летаргический сон, а когда кладбищенские воры собрались украсть драгоценности, украшавшие покойницу, то, открыв гроб, они увидели, что графиня еще жива и у нес начались роды; разрешившись от бремени, она сразу же умерла, и воры преспокойно уложили ее обратно в гроб, а ребенка взяли с собой и отдали на воспитание своей пособнице, укрывательнице краденого, возлюбленной знаменитого чревовещателя. Несчастное дитя, похороненное еще до рождения, по всей округе носило кличку покойницыного отродья... Ах, вам не понять, сколько горя испытала я еще маленькой девочкой, слыша, как меня называют. Когда знаменитый чревовещатель был еще жив и зачастую на меня гневался, он кричал: "Ах ты, окаянное покойницыно отродье! Не знали б мы печали, если б тебя из гроба не таскали". Он был искусным чревовещателем и умел так видоизменять свой голос, что верилось, будто голос идет из-под земли. Вот он и убедил меня, что это голос моей усопшей матери и она рассказывает мне про свою участь. У него была полная возможность знать ее страшную участь, ибо он служил некогда камердинером у графа. Ему доставляло жестокое удовольствие до ужаса запугивать меня, бедную маленькую девочку, словами, якобы идущими из-под земли. Из этих слов, как бы идущих из-под земли, я узнавала много страшного, чего не понимала до конца и в дальнейшем мало-помалу стала забывать, но когда я начинала танцевать, все это страшное живо воскресало в моей памяти. Мало того, едва я начинала танцевать, как странное чувство овладевало мной, я переставала ощущать себя, мне казалось, будто я кто-то совсем другой, и меня терзали муки и тайны этого другого... А едва танец кончался, все испарялось из моей памяти". Рассказывала Лоране очень медленно, словно бы во-. просительно, и при этом стояла передо мной у камина, где пламя разгоралось все жарче, а я сидел в том кресле, в котором, должно быть, сиживал ее супруг по вечерам перед отходом ко сну и описывал ей свои сражения. Лоране посмотрела на меня своими большими глазами, как будто прося совета, и склонила голову в грустной задумчивости; она вселяла в меня благородное и сладостное чувство жалости, такая стройная, юная, прекрасная -- лилия, выросшая на могиле, дочь смерти, призрак с ликом ангела и телом баядерки. Не знаю, как это произошло, быть может, виноваты флюиды кресла, в котором я сидел, но мне вдруг померещилось, будто я и есть старый генерал, вчера на этом месте живописавший битву при Йене, и мне надобно продолжить ^свой рассказ. Итак, я заговорил: "После битвы при Йене в течение считанных недель почти без кровопролития сдались все прусские крепости; первым сдался Магдебург -- сильнейшая из крепостей, оснащенная тремястами пушками. Разве это не позор?" Мадемуазель Лоране не дала мне договорить -- грустного выражения словно не бывало на ее прекрасном челе, она расхохоталась, как дитя, воскликнув: "Да, это позор! Больше чем позор! Будь я крепость и имей я триста пушек, я бы не сдалась ни за какие блага". Но мадемуазель Лоране не была крепостью и не имела трехсот пушек... На этих словах Максимилиан оборвал свой рассказ и после коротенькой паузы тихо спросил: -- Вы спите, Мария? -- Я сплю,-- отвечала Мария. -- Тем лучше,-- промолвил Максимилиан с легкой усмешкой,-- значит, мне не надо опасаться, что я нагоню на вас скуку, если, по обычаю нынешних новеллистов, слишком подробно стану описывать меблировку комнаты, в которой находился. -- Только не забудьте кровать, дорогой друг! -- В самом деле, это была великолепная кровать. Как и во всех кроватях стиля Империи, ножки представляли собой кариатид и сфинксов, балдахин сверкал богатой позолотой, где золотые орлы лобызались клювами, как голубки, являя, должно быть, символ любви в эпоху Империи. Занавеси полога были из пунцового шелка. И так как огни камина просвечивали сквозь них, нас с мадемуазель Лоране озарял огненный свет, и я рисовался себе богом Плутоном, который посреди раскаленного адского пламени держит в объятиях спящую Прозерпину. Она спала, и я созерцал ее прелестное лицо, стараясь в ее чертах найти разгадку того, почему я так тянулся к ней душой. Что представляет собой эта женщина, какой смысл таится под символикой ее прекрасных форм. Но какая нелепость стремиться понять внутренний мир другого существа, когда мы даже не способны разрешить загадку своей собственной души! Мало того, мы по-настоящему не уверены, что на свете живут еще другие существа. Ведь порой мы не способны отличить трезвую действительность от сновидений! А то, что я увидел и услышал в ту ночь,-- что это было? Порождение моей фантазии или ужасающая правда? Не знаю. Помню одно -- пока самые безумные мысли проносились в моей душе, странный шум достиг моего слуха. Это была еле слышная ни с чем не сообразная мелодия. Она показалась мне очень знакомой, и наконец я различил звуки треугольника и барабана,-- музыка, гудя и звеня, казалось, доносится из необозримой дали, однако же, подняв взгляд, я увидел совсем вблизи, посреди комнаты, хорошо знакомое зрелище: карлик, мосье Тюрлютю, играл на треугольнике, мамаша била в большой барабан, меж тем как ученый пес шарил по полу, как будто хотел сложить свои деревянные буквы. Двигался пес явно через силу, и вся его шкура была в пятнах крови. Мамашу облекало ее неизменное черное траурное платье, но живот у нее уже не выпирал так комично, а свисал самым уродливым образом, и лицо было бледным, а не багрово-красным. Карлик, по-прежнему наряженный в расшитый кафтан французского маркиза былых времен и напудренный парик, казалось, немного подрос, возможно, оттого, что он ужасающе исхудал. Он снова щеголял чудесами фехтовального искусства и, шамкая, пытался хвастать, по своему обыкновению, но говорил он так тихо, что я не мог расслышать ни слова и лишь по движениям губ улавливал иногда, что он кричит петухом. Пока это карикатурно-кошмарное представление, точно игра теней, с неправдоподобной быстротой мелькало перед моим взором, я чувствовал, что мадемуазель Лоране дышит все беспокойнее. Ледяной холод ознобом пробегал по всему ее телу, руки и ноги сводило, точно от нестерпимой боли. Но вот, наконец, извиваясь, как угорь, она выскользнула из моих объятий, внезапно очутилась посреди комнаты и начала танцевать под приглушенную, еле слышную музыку мамаши с барабаном и карлика с треугольником. Она танцевала совсем так же, как некогда у моста Ватерлоо и на лондонских перекрестках. Это были тс же загадочные пантомимы, те же внезапные порывисто-необузданные прыжки, так же движением вакханки закидывала она голову, а временами так же пригибалась до земли, словно слушая, что говорят гам, внизу, потом содрогалась, бледнела, застывала и опять прислушивалась, приникая ухом к земле. И так же терла руки, словно умывала их. Наконец она, должно быть, снова бросила на меня тот же глубокий, страдальчески молящий взгляд, но лишь в чертах ее смертельно бледного чела мог я уловить этот взгляд, но не в глазах, ибо глаза все время были закрыты. Все затихая, угасли звуки музыки; мамаша с барабаном и карлик, постепенно бледнея и рассеиваясь, как туман, испарились окончательно; а мадемуазель Лоране все танцевала с закрытыми глазами. В ночной тиши уединенной комнаты этот танец придавал прелестному созданию такой призрачный вид, что мне становилось страшно, меня пробирала дрожь, и я был искренне рад, когда танец окончился. Право же, эта сцена произвела на меня довольно тягостное впечатление. Но человек привыкает ко всему. И вполне вероятно, что именно загадочность этой женщины придавала ей особое очарование, и к чувствам моим примешивалась нежность, исполненная жути... Словом, через несколько недель я уже нимало не удивлялся, когда среди ночи слышались тихие звуки барабана и треугольника и дорогая моя Лоране внезапно вставала и с закрытыми глазами исполняла свой сольный танец. Ее супруг, старый бонапартист, командовал воинской частью в окрестностях Парижа, и служебные обязанности не позволяли ему проводить много времени в городе. Разумеется, мы с ним стали закадычными друзьями и он проливал горючие слезы, когда в дальнейшем ему пришлось надолго расстаться со мной. Дело в том, что он вместе с супругой уезжал в Сицилию, и я больше не видел ни одного из них. Завершив свой рассказ, Максимилиан торопливо схватил шляпу и выбежал из комнаты.