нии превозмогать существование, которое нельзя назвать жизнью. Никогда раньше я не знал такой любви, какую ты в меня вдохнула: мое воображение страшилось, как бы я не сгорел в ее пламени. Но если ты до конца полюбишь меня, огонь любви не опалит нас, а радость окропит благословенной росой. Ты упоминаешь "ужасных людей" и спрашиваешь, не помешают ли они нам увидеться снова. Любовь моя, пойми только одно: ты так переполняешь мое сердце, что я готов обратиться в Ментора, стоит мне завидеть опасность, угрожающую тебе. В твоих глазах я хочу видеть только радость, на твоих губах - только любовь, в твоей походке - только счастье. Я желал бы видеть тебя среди развлечений, отвечающих твоим склонностям и твоему расположению духа: пусть же наша любовь будет источником наслаждения в вихре удовольствий, а не прибежищем от горестей и забот. Но - случись худшее - я совсем не уверен, что смогу остаться философом и следовать собственным предписаниям: если моя решимость огорчит тебя - долой философию! Почему же мне не говорить о твоей красоте? - без нее я никогда не смог бы тебя полюбить. Пробудить такую любовь, как моя любовь к тебе, способна только Красота - иного я не в силах представить. Может существовать и другая любовь, к которой без тени насмешки я готов питать глубочайшее уважение и восхищаться ею в других людях - но она лишена того избытка, того расцвета, того совершенства и очарования, какими она наполняет мое сердце. Так позволь же мне говорить о твоей Красоте, даже если это таит беду для меня самого: вдруг у тебя достанет жестокости испытать ее власть над другими? Ты пишешь, что боишься - не подумаю лия, что ты меня не любишь; эти твои слова вселяют в меня мучительное желание быть рядом с тобой. Здесь я усердно предаюсь своему любимому занятию - не пропускаю и дня без того, чтобы не растянуть подлиннее кусочек белого стиха или не нанизать парочку-другую рифм. Должен признаться (поскольку уж заговорил об этом), что люблю тебя еще больше потому, что знаю: я стал тебе дорог именно таков, каков есть, а не по какой-либо иной причине. Я встречал женщин, которые были бы счастливы обручиться с Сонетом или выскочить замуж за Роман в стихах. Я тоже видел комету; хорошо, если бы она послужила добрым предзнаменованием для бедняги Раиса: из-за его болезни делить с ним компанию не слишком-то весело, тем паче, что он пытается побороть и скрыть от меня свою немощь, отпуская натянутые каламбуры. Я исцеловал твое письмо вдоль и поперек в надежде, что ты, приложив к нему губы, оставила на строчках вкус меда. - Что тебе снилось? Расскажи мне свой сон, и я представлю тебе толкование. {2} Всегда твой, моя любимая! Джон Китс. Не сердись за задержку писем - отсюда отправлять их ежедневно не удается. Напиши поскорее. 34. БЕНДЖАМИНУ БЕЙЛИ 14 августа 1819 г. Уинчестер {1} <...> Мы перебрались в Уинчестер ради библиотеки. Это чрезвычайно приятный город, украшенный прекрасным собором; окрестности ласкают взгляд свежей зеленью. С жильем мы устроились вполне сносно и довольно дешево. За последние два месяца я написал полторы тысячи строк. Большую часть написанного, а также многое другое из сочиненного раньше ты сумеешь прочесть, возможно, предстоящей зимой. Я написал две повести в стихах - одну из Боккаччо под названием "Горшок с базиликом", другая называется "Канун святой Агнесы" - она основана на народном поверье. Третья, под названием "Ламия", готова только наполовину. Я также продолжал работать над фрагментом "Гипериона" и закончил четвертый акт трагедии. Почти все мои друзья считали, что мне ни за что не справиться и с одной сценой. Я жажду покончить с этим предубеждением раз и навсегда. Я искренне надеюсь порадовать тебя, когда до тебя дойдет все, над чем я трудился с тех пор, как мы виделись в последний раз. Меня одолевает честолюбивое желание совершить такую же великую революцию в драматургии, какую Кин совершил в актерском искусстве. Второе мое желание - уничтожить жеманное сюсюкание в мире литературных синих чулок. Если в ближайшие годы мне удастся и то, и другое, я могу умереть спокойно, а моим друзьям следует осушить дюжину бутылок бордосского на моей могиле. С каждым днем я все более и более убеждаюсь в том, что за исключением философа - друга человечества, хороший писатель - самое достойное создание из всего сущего на земле. Шекспир и "Потерянный рай" с каждым днем все более потрясают меня. На прекрасные строки я взираю с нежностью любовника. Мне было радостно узнать на днях из письма Брауна с севера о том, что ты пребываешь в отличном состоянии духа. Знаю, что ты женился: поздравляю тебя и желаю сохранить таковое состояние надолго. Поклон от меня миссис Бейли. Для тебя это, должно быть, звучит уже привычно - для меня же совсем нет: боюсь, что написал как-то неловко. Привет от Брауна. По-видимому, мы еще порядочно задержимся в Уинчестере. Всегда твой искренний друг Джон Китс. 35. ДЖОНУ ГАМИЛЬТОНУ РЕЙНОЛДСУ 24 августа 1819 г. Уинчестер Уинчестер, 25 августа. {1} Дорогой Рейнолдс, С этой же почтой я пишу Раису: он расскажет тебе, почему мы покинули Шенклин и нравится ли нам здесь. Писать мне в сущности не о чем: жизнь наша очень монотонна - разве что я мог бы поведать тебе историю ощущений или кошмаров средь бела дня. Однако счесть меня несчастливым нельзя, так как все мои мысли и чувства, размышления о самом себе закаляют меня все прочнее. С каждым днем я все больше и больше убеждаюсь: хорошо писать - почти то же самое, что хорошо поступать; это - высшее на земле, и "Потерянный рай" потрясает меня все сильнее. Чем яснее я понимаю, чего сможет достичь мое трудолюбие, тем более освобождается мое сердце от гордыни и упрямства. Я чувствую, что в моей власти сделаться признанным автором. Я нахожу, что во мне достаточно сил для того, чтобы отвергнуть отравленные похвалы публики. Мое собственное я, каким я его знаю, становится для меня важнее и значительнее, чем толпы теней обоего пола, населяющие королевство. Душа - это целый замкнутый мир, ей хватит собственных дел. Я не могу обойтись без тех, кого уже знаю, кто стал частью меня самого, но остальное человечество для меня такой же мираж, как Иерархии у Мильтона. Будь я свободен и здоров, будь у меня крепкое сердце и легкие как у быка, чтобы шутя выдерживать предельное напряжение мысли и чувства, я бы скорее всего провел жизнь в одиночестве, - даже если бы мне суждено было дотянуть до восьмидесяти. Но слабость тела не позволит мне достичь высоты: я вынужден постоянно сдерживать себя и низводить до ничтожества. Нет смысла пытаться писать тебе в более рассудительном тоне. Кроме как о себе, говорить мне не о чем. А говорить о себе разве не значит говорить о своих чувствах? На случай, если мое неспокойное состояние встревожит тебя, я направлю твои чувства по нужному руслу, сказав, что, по мне, это - единственно подходящее состояние для появления самых лучших стихов, а я только об этом и думаю, только ради этого и живу. Прости, что не дописываю лист до конца: письма стали мне теперь в тягость, так что в следующий раз, когда уеду из Лондона, вымолю себе разрешение не отвечать на них совсем. Сохранить доверие к себе как к человеку надежному и постоянному и в то же время избавиться от необходимости писать письма - вот высшее благо, какое только я могу вообразить. Всегда твой преданный друг Джон Китс. 36. ДЖОНУ ГАМИЛЬТОНУ РЕЙНОЛДСУ 21 сентября 1819 г. Уинчестер <...> Как прекрасна сейчас пора осени! Какой изумительный воздух. В нем разлита умеренная острота. Право, я не шучу: поистине целомудренная погода - небеса Дианы - никогда еще скошенные жнивья не были мне так по душе - да-да, гораздо больше, чем прохладная зелень листвы. Почему-то сжатое поле выглядит теплым - точно так же, как некоторые полотна. Это так поразило меня во время воскресной прогулки, что я написал об этом стихи. {1} Надеюсь, у тебя есть занятие поразумнее, чем ахать по поводу дивной погоды. Мне случалось чувствовать себя таким счастливым, что я и понятия не имел, какая стоит погода. Нет, я не собираюсь переписывать целую груду стихов. Почему-то осень всегда связывается у меня с Чаттертоном. Вот чистейший из англоязычных писателей. У него нет французских оборотов или приставок, как у Чосера - это подлинный английский язык без малейшей примеси. "Гипериона" я оставил {2} - в нем было слишком много мильтоновских инверсий. Стихи в духе Мильтона можно писать только в соответствующем их искусности, точнее, их искусству - расположении духа. Теперь я хочу отдаться иным переживаниям. Нужно блюсти чистоту английского языка. Тебе, может быть, будет небезынтересно пометить крестиком X те строки из "Гипериона", в которых чувствуется ложная красота, проистекающая от искусственности, и поставить другой значок || там, где слышится голос подлинного чувства. Хотя, ей-богу, все это - игра воображения: одно от другого не отличишь. Мне то и дело слышится мильтоновская интонация, но четкого различия я не могу провести. <...> 37. ДЖОРДЖУ И ДЖОРДЖИАНЕ КИТСАМ 17-27 сентября 1819 г. Уинчестер <...> По правде говоря, я не очень верю в ваше умение устраивать свои дела в нашем мире, во всяком случае, в мире американском. Но Боже милостивый - кто избежит превратностей судьбы? Вы сделали все, что могли. Побольше хладнокровия! Относитесь ко всему спокойно. Будьте уверены в том, что в нужную минуту подоспеет помощь из Англии, но действуйте так, словно ждать помощи неоткуда. Я уверен, что написал вполне сносную трагедию: она сорвала бы мне изрядный куш, если бы, только-только ее закончив, я не узнал о решении Кина отправиться в Америку. Худшей новости еще не бывало. Ни один актер, кроме Кина, не справится с ролью главного героя. В Ковент-Гардене она скорее всего будет освистана. А имей она успех хотя бы там, это вызволило бы меня из трясины. Под трясиной я разумею дурную славу, которая преследует меня по пятам. В модных литературных салонах имя мое считается вульгарным - в глазах их завсегдатаев я ничем не отличаюсь от простого ремесленника-ткача. Трагедия избавила бы меня от многих бед. Беда стряслась прежде всего с нашими карманами. Но прочь уныние - берите пример с меня: я чувствую, что мне легче справиться с реальными бедами, чем с воображаемыми. Стоит мне только заметить, что я впадаю в хандру, я тотчас вскакиваю, иду умываться, надеваю чистую рубашку, причесываюсь, чищу щеткой одежду, туго зашнуровываю башмаки - короче говоря, прихорашиваюсь, словно собираюсь на прогулку, а затем, подтянутый, весь с иголочки, сажусь писать. Я нахожу в этом величайшую отраду. Кроме того, отучаю себя от чувственных радостей. Посреди мирской суеты я живу как отшельник. Я давно забыл, как строить планы развлечений и удовольствий. Чувствую, что ютов вынести любое испытание, любое несчастье - даже тюрьму - пока у меня нет ни жены, ни ребенка. Ты, наверное, скажешь, что семья - твое единственное утешение: что ж, так оно и должно быть. <...> На мой взгляд, на свете нет ничего более смехотворного, чем любовь. Право же, влюбленный - это самая жалкая фигура, какую только можно измыслить. Даже зная, что бедный дурень мается не на шутку, я готов расхохотаться прямо ему в лицо. При виде его плачевной физиономии нельзя удержаться от смеха. Нет, я вовсе не считаю Хэслама образцом влюбленного: он весьма достойный человек и добрый друг, но любовь его проявляется довольно забавным образом. Где-то, - кажется, в "Спектейторе" - я читал о человеке, который созвал к себе на обед заик и косоглазых. Мне, пожалуй, доставило бы большее удовольствие пригласить к себе на вечеринку одних влюбленных - не на обед, а просто к чаю. Поединков, как меж рыцарей в старину, не предвидится. Сидят, вращая томными очами, {1} Вздыхают, зябко поводя плечами, Крошат в задумчивости свой бисквит, Забыв про чай, забыв про аппетит. 5 Глянь, размечтались! - вот народ блаженный! Пусть уголь догорел - им невдомек Позвать служанку, дернув за звонок. В молочнике барахтается муха, Она жужжит так жалостно для слуха! 10 Средь стольких сострадательных людей Ужель погибнуть ей? Нет! Мистер Вертер {2} со слезой во взоре К ней тянет ложку помощи - и вскоре, Из гибельной пучины спасена, 15 В родной эфир стремит полет она. Ромео, встань! Ты видишь, как в шандале, Потрескивая, свечи замигали? Зловещий знак! "О боже! Мне к семи - В дом семь, на Пиккадилли! Черт возьми!" - 20 "Ах, не отчаивайтесь так ужасно, Мой друг! Сюртук сидит на вас прекрасно! Весьма прелюбопытно было б знать, Где ваш портной живет". - "Да-да, бежать! Скорей! О ужас! Я сойду с ума!.. 25 Согласен с вами, сэр - весьма, весьма!" (Перевод Григория Кружкова) Вот видите: у меня, как у мальчишек в школе, все время руки чешутся рифмовать всякую чепуху. Только примусь, сочиню с полдюжины строчек - и приступ стихотворства как рукой сняло, если употребление столь почтенного термина как стихотворство, здесь уместно. <...> На этом листе мне хочется немного потолковать с вами о политике. В Англии во все времена существовали вопросы, которые по два-три столетия кряду являлись предметом всеобщего интереса и обсуждения. Посему, какой размах бы ни приняли беспорядки, едва ли можно предсказать, что правительство пойдет на существенные перемены, ибо бурные волнения, бывало, сотрясали страну много раз и в прошлом. Все цивилизованные страны постепенно становятся более просвещенными; судя по всему, неизбежны непрерывные перемены к лучшему. Взгляните на нашу страну в настоящее время и вспомните, что когда-то считалось преступным хотя бы усомниться в справедливости приговора военного суда. С тех пор положение постепенно изменилось. Произошли три великие перемены: первая к лучшему, вторая к худшему, третья - снова к лучшему. Первая перемена состояла в постепенном уничтожении тирании аристократов - когда монархи ради собственного же блага сочли выгодным умиротворять простых людей, возвышать их и проявлять по отношению к ним справедливость. В те времена власть баронов пала, а постоянные армии еще не представляли такой опасности; налоги были низкими; народ превозносил монархов, ставя их над вельможами, но и не давая слишком заноситься им самим. Перемена к худшему в Европе произошла, когда короли решили отказаться от этой политики. Они забыли о своих обязанностях перед простонародьем. Привычка сделала аристократов раболепными прислужниками коронованных особ, и тогда-то короли обратились к вельможам как к лучшему украшению своего могущества и покорным рабам его, а от народа отвернулись, как от постоянной угрозы своему безраздельному господству. Тогда монархи повсюду вели длительную борьбу за уничтожение всех народных привилегий. Англичане были единственной нацией, пинком отшвырнувшей такие попытки. Англичане были невольниками при Генрихе VIII, {3} но свободными гражданами при Вильгельме III {4} во времена, когда французы являлись жалкими рабами Людовика XIV. {5} Пример Англии, деятельность вольнолюбивых английских и французских писателей посеяли семена противоборства, и эти семена набухали в земле, пока не пробились наружу во время французской революции. Революция имела несчастливый исход, он положил конец быстрому развитию свободомыслия в Англии и внушил нашему двору надежды на возвращение к деспотизму XVI столетия. Они сделали революцию удобным предлогом для подрыва нашей свободы. Распространилась ужасающая предвзятость по отношению к любым новшествам и улучшениям. Цель сегодняшней общественной борьбы в Англии - покончить с этой предвзятостью. Народ побужден к действию отчаянием - возможно, нынешнее отчаянное положение нации в этом смысле как нельзя более кстати, хотя переживаемые страдания чудовищны. Вы понимаете, что я хочу сказать: французская революция временно приостановила наступление третьей перемены - перемены к лучшему. Как раз сейчас она совершается - и, я верю, увенчается успехом. Борьба идет не между вигами и тори, но между правыми и неправыми. В Англии приверженность к той или иной партии исчезла почти без следа. Каждый в одиночку решает, что есть Добро, а что Зло. Я с трудом разбираюсь в этом, однако убежден, что внешне незначительные обстоятельства ведут к серьезным последствиям. Признаков, по которым можно было бы судить о положении дел, немного. Это придает в моих глазах особую важность тому, что произошло с Карлайлом-книготорговцем. {6} Он продавал памфлеты в защиту деизма, он заново издал Тома Пейна {7} и многое другое, от чего отшатывались в суеверном ужасе. Он даже распространял некоторое время громадное количество экземпляров произведения под названием "Деист", выходившего еженедельными выпусками. За подобные дела ему предъявили, я думаю, добрую дюжину обвинений: внесенный им залог превышает несколько тысяч фунтов. Но в конечном итоге власти опасаются судебного преследования: они испытывают страх перед тем, как он будет защищаться - материалы судебных заседаний опубликуют газеты по всей империи. Эта мысль заставляет их содрогаться: судебный процесс воспламенит пожар, который им не затушить. Не кажется ли вам, что все это имеет весьма важное значение? Из газет вы знаете о том, что произошло в Манчестере и о триумфальном въезде Хента в Лондон. {8} Мне понадобится целый день и десть бумаги для того, чтобы описать все подробно. Достаточно сказать, что по подсчетам на улицах в ожидании Хента собралась тридцатитысячная толпа. Все пространство от Энджел-Излингтона до "Короны и Якоря" {9} было забито людьми. Проходя мимо Колнаги, я увидел в витрине портрет Занда, {10} сделанный в профиль (Занд - это тот, кто покушался на Коцебу). Одно выражение этого лица должно расположить всякого в его пользу. <...> Вы сравниваете меня и лорда Байрона. Между нами огромная разница. Он описывает то, что видит; я описываю то, что воображаю. Моя задача труднее. Вы видите, какая это громадная разница. <...> Великая красота Поэзии заключается в том, что она всякому явлению и всякому месту придает интерес. Дворцы Венеции и аббатства Уинчестера одинаково интересны. Не так давно я начал поэму под названием "Канун святого Марка", проникнутую духом спокойствия маленького городка. Мне кажется, при чтении она вызовет у вас такое ощущение, будто прохладным вечером вы прогуливаетесь по улицам старинного городка в каком-нибудь графстве. Не знаю, однако, кончу ли ее когда-нибудь - вот вам пока начало. Ut tibi placent! {Ut tibi placent! - Пусть тебе понравится! (латин.).} <...> Воскресным день случился тот... * {* Перевод Александра Кушнера см. на с. 183.} С тех пор, как вы уехали, я, по мнению друзей, совершенно переменился - стал другим человеком. Но, может быть, в этом письме я таков, каким был раньше, когда мы были вместе: ведь в письме продолжаешь существовать в том виде, в каком застает разлука. Да и вы, наверное, тоже изменились. Все мы меняемся: наши тела полностью обновляются каждые семь лет. Разве моя рука теперь - та самая рука, которая сжималась в кулак при виде Хэммонда? {11} Все мы похожи на хранимые как реликвии одеяния святых - те же и не те: усердные монахи без конца латают и латают клочок ткани, пока в нем не останется ни единой прежней ниточки, однако они все равно выдают ее за рубашку святого Антония. Вот почему друзья - даже самые задушевные - встречаясь через много лет, сами себе не могут объяснить свою холодность. Дело в том, что оба они переменились. Живя вместе, люди молчаливо формуют друг друга взаимным влиянием и приспосабливаются один к другому. Нелегко думать, что через семь лет при пожатии встретятся не прежние, а совсем другие руки. - Всего этого можно избежать, если сознательно и открыто воздействовать друг на друга. Некоторые думают, что я лишился прежнего поэтического огня и пыла. Возможно, это и так, но я надеюсь вместо того обрести более вдумчивую и спокойную силу. Теперь я все больше довольствуюсь чтением и размышлением, но подчас меня одолевают честолюбивые помыслы. Мой пульс ровнее, пищеварение лучше; досадные заботы я стараюсь отстранять от себя. Даже прекраснейшие стихи не всегда манят меня к себе - я страшусь лихорадки, в которую они меня ввергают. "Я не хочу творить лихорадочно. Надеюсь, что когда-нибудь и смогу. <...> Во вчерашнем письме Браун жалуется мне на явные перемены в характере Дилка. Теперь он занят только своим сыном и "Политической справедливостью". {12} В наше время первый гражданский долг человека - это забота о счастье близких. Я написал Брауну свои соображения на этот счет, а также о своем отношении к Дилку, что привело меня к следующим выводам. Дилк - человек, не способный ощутить себя как личность до тех пор, пока не составит обо всем своего собственного мнения. Но единственное средство укрепить разум - не иметь ни о чем собственного мнения: сделать свой ум широкой улицей, открытой для любой мысли - не только для немногих избранных. Людей подобного рода не так уж мало. Все заядлые спорщики из их числа. Любой вопрос у них уже разрешен загодя. Они хотят во что бы то ни стало вбить в голову другим свои взгляды - и даже если ты переменил мнение, они все равно убеждены в твоей неправоте. Дилк никогда в жизни не дойдет до истины, поскольку все время пытается овладеть ею. Он слишком рьяный приверженец Годвина. <...> 38. ФАННИ БРОН 11 октября 1819 г. Лондон Колледж-стрит. Моя любимая, Сегодня я живу вчерашним днем: мне как будто снился волшебный сон. Я весь в твоей власти. Напиши мне хоть несколько строк и обещай, что всегда будешь со мной так же ласкова, как вчера. Ты ослепила меня. На свете нет ничего нежнее и ярче. Когда Брауну вздумалось вчера вечером рассказать эту историю про меня - а она так походила на правду, - я почувствовал, что - поверь ты ей - моя жизнь была бы кончена, хотя кому угодно другому я мог бы противопоставить все свое упрямство. Не зная еще, что Браун сам опровергнет собственную выдумку, я испытал подлинное отчаяние. Когда же снова мы проведем день вдвоем? Ты подарила мне тысячу поцелуев - я всем сердцем благодарен любви за это, - но если бы ты отказала в тысяча первом, я уверился бы, что на меня обрушилось непереносимое горе. Если тебе вздумается когда-нибудь исполнить вчерашнюю угрозу - поверь, не гордость, не тщеславие, не мелкая страсть истерзали бы меня - нет, это навеки пронзило бы мне сердце - я бы не вынес этого. Утром я виделся с миссис Дилк: она сказала, что составит мне компанию в любой погожий день. Всегда твой Джон Китс. О счастие мое! 39. ФАННИ БРОН 13 октября 1819 г. Лондон 25, Колледж-стрит. Любимая моя, В эту минуту я взялся переписывать набело кое-какие стихи. Дело не движется - все валится из рук. Мне нужно написать тебе хотя бы две строчки: как знать, не поможет ли это отвлечься от мыслей о тебе - пусть ненадолго. Клянусь, ни о чем другом я не в силах думать. Прошло то время, когда мне доставало мужества давать тебе советы и предостерегать, раскрывая глаза на незавидное утро моей жизни. Любовь сделала меня эгоистом. Я не могу существовать без тебя. Для меня исчезает все, кроме желания видеть тебя снова: жизнь останавливается на этом, дальше ничего нет. Ты поглотила меня без остатка. В настоящий момент у меня такое ощущение, будто я исчезаю. Не может быть острее несчастья, чем отчаяться увидеть тебя снова. Мне надо остерегаться жизни вдали от тебя. Милая Фанни, будет ли сердце твое всегда постоянным? Будет ли, о любовь моя? Моя любовь к тебе беспредельна - сейчас получил твою записку - я счастлив почти так же, как если бы был рядом с тобой. Она бесценней корабля с грузом жемчужин. Даже шутя не грози мне! Меня изумляло, что многие готовы были умереть за веру мученической смертью - я содрогался при одной мысли об этом. Эта мысль не страшит меня больше - за свою веру я согласен пойти на любые муки. Любовь - моя религия, я рад умереть за нее. Я рад умереть за тебя. Мое кредо - Любовь, а ты - единственный догмат. Ты зачаровала меня властью, которой я не в силах противостоять. Я мог противостоять ей, пока не увидел тебя; и даже с тех пор, как увидел, нередко пытался "урезонить резоны своей любви" {1} - больше не в силах - это слишком мучительно. Моя любовь эгоистична. Я не могу дышать без тебя. Твой навсегда Джон Китс. 40. ДЖОНУ ТЕЙЛОРУ 17 ноября 1819 г. Хэмпстед Вентворт-Плейс, среда. Дорогой Тейлор, Я принял решение не отдавать в печать ни строки из уже написанного, но вместо того вскоре опубликовать новую поэму, которая, надеюсь, мне удастся. Поскольку нет ничего увлекательнее чудес и нет лучшей, нежели чудеса, гарантии рождения гармоничных напевов, я пытаюсь убедить себя дать волю фантазии - пусть делает, что хочет. Никак не могу придти к согласию с самим собой. Чудеса перестали быть для меня чудесами. Среди обыкновенных мужчин и женщин мне дышится легче. Чосер больше мне по душе, чем Ариосто. {1} Мой скромный драматургический дар - каким бы скудным он ни показался в драме, - быть может, будет достаточен для поэмы. Я хотел бы разлить краски "Святой Агнесы" по строкам поэмы, дабы на этом фоне рельефно выступали действующие лица и их чувства. Две-три такие поэмы за шесть лет - если бог сохранит мне жизнь - послужили бы прекрасными ступенями ad Parnassum altissimum. {ad Parnassum altissimum - к высочайшему Парнасу (латин.).} Я хочу сказать, что это придаст мне смелости, - и я напишу несколько хороших пьес: вот мое самое честолюбивое устремление, когда мною овладевает честолюбие (увы, это бывает очень редко). Тема, о которой мы с Вами раза два говорили - история графа Лестера {2} - по-моему, обещает многое. Сегодня утром я принялся за чтение Холиншеда {3} об Елизавете. У Вас, помнится, были когда-то книги на эту тему, и Вы обещали дать их мне на время. Если они еще у Вас или же Вы располагаете другими, которые могли бы быть для меня полезны, я знаю, Вы поддержите мою упавшую духом Музу и пришлете их или же дадите мне знать, когда наш посыльный сможет зайти за ними с моим ящичком. Я попытаюсь эгоистически засесть за работу над будущей поэмой. Ваш искренний друг Джон Китс. 41. ФАННИ БРОН Февраль 1820 г., Хэмпстед Моя дорогая Фанни, Постарайся, чтобы твоя мать не подумала, будто я обижен тем, что ты написала вчера. По какой-то причине в твоей вчерашней записке было меньше бесценных слов, чем в предыдущих. Как бы я хотел, чтобы ты по-прежнему называла меня любимым! Видеть тебя счастливой и радостной - величайшая для меня отрада, но дай мне верить в то, что мое выздоровление сделает тебя вдвое счастливее. Мои нервы расстроены, это правда - и, может быть, мне кажется, что я серьезнее болен, чем оно есть на самом деле, - но даже если это так, отнесись ко мне снисходительно и порадуй лаской, какой, бывало, баловала меня раньше в письмах. Моя милая, когда я оглядываюсь на все страдания и муки, какие я пережил за тебя со дня моего отъезда на остров Уайт, {1} когда вспоминаю восторг, в каком пребывал порою, и тоску, которою он сменялся, я не перестаю дивиться Красоте, столь властно меня очаровавшей. Отослав эту записку, я буду стоять в передней комнате в надежде тебя увидеть: прошу тебя, выйди на минуту в сад. Какие преграды ставит между мной и тобой моя болезнь! Даже при хорошем самочувствии мне следует быть больше философом. Теперь, когда много ночей я провел без сна и покоя, меня стали тревожить и другие мысли. "Если мне суждено умереть, - думал я, - память обо мне не внушит моим друзьям гордости - за свою жизнь я не создал ничего бессмертного, однако я был предан принципу Красоты, заключенной во всех явлениях, и, будь у меня больше времени, я сумел бы оставить о себе долговечную память". Мысли, подобные этим, мало тревожили меня, когда я еще не был болен и всеми фибрами души рвался к тебе; теперь все мои размышления проникнуты - вправе ли я сказать так о себе? - "последней немощью благородных умов". {2} Да благословит тебя бог, любовь моя. Дж. Китс. 42. ПЕРСИ БИШИ ШЕЛЛИ 16 августа 1820 г. Хэмпстед Хэмпстед, 16 августа. Дорогой Шелли, Я очень тронут тем, что Вы, несмотря на все свои заботы, написали мне такое письмо - да еще из чужой страны. Если я не воспользуюсь Вашим приглашением, то причиной тому будет обстоятельство, которое мне страстно хотелось бы предсказать. Английская зима, вне сомнения, прикончит меня, причем самым затяжным и мучительным способом. Поэтому я должен ехать или плыть в Италию, как солдат отправляется на огневую позицию. Сейчас у меня хуже всего с нервами, но и они слегка успокаиваются, когда я думаю, что даже при самом тяжком исходе мне не суждено будет остаться прикованным к одному месту достаточно долго для того, чтобы возненавидеть две бессменные кроватные спинки. Я рад, что Вам понравилась моя бедная поэма. Я бы с удовольствием переписал ее заново, если бы это было возможно и если бы я заботился о своей репутации так, как раньше. Хент передал мне от Вас экземпляр "Ченчи". {1} Я могу судить только о ее поэтичности и драматическом эффекте, которые многие теперь считают Маммоной. Они считают, что современное произведение должно преследовать некую цель: это-то, по-видимому, и есть для них бог. Но _художник_ как раз и должен служить Маммоне. {2} Он должен сосредоточиться в себе, возможно, быть даже эгоистом. Вы, я верю, простите меня, если я откровенно скажу, что Вам бы следовало ограничить свое великодушие, стать больше художником и "наполнять золотой рудой малейшую трещинку" {3} в избранном Вами предмете. Вероятно, одна только мысль о такой дисциплине скует Вас, словно ледяной цепью: ведь Вы и полгода не провели в покое, со сложенными крылами. Вам странно, не правда ли, слышать все это от автора "Эндимиона", ум которого напоминал раскиданную колоду карт. Но теперь я собран и подобран масть к масти. Воображение - мой монастырь, а сам я - монах в нем. Вам придется самому истолковывать мои метафоры. "Прометея" жду со дня на день. {4} С моей точки зрения, было бы лучше, чтобы он находился у Вас еще в рукописи: если бы Вы последовали моему совету, то сейчас заканчивали бы только второй акт. Помню, как в Хэмпстеде Вы убеждали меня не выпускать в свет свои первые опыты: возвращаю Вам этот совет. Большинство стихов в томике, который я посылаю Вам, {5} было написано года два назад: я никогда не опубликовал бы их, если бы не надежда извлечь некоторый доход. Как видите, теперь я склонен следовать Вашему совету. Позвольте мне еще раз сказать Вам, как глубоко я чувствую Вашу доброту ко мне. Прошу Вас передать мою искреннюю благодарность и поклон миссис Шелли. В надежде вскоре увидеться с Вами, остаюсь искренне Ваш Джон Китс. 43. ЧАРЛЬЗУ БРАУНУ 1 ноября 1820 г. Неаполь Неаполь, первая среда ноября. Дорогой Браун, Вчера с нас сняли карантин; {1} за это время духота в каюте нанесла моему здоровью больший вред, чем все путешествие. Свежий воздух несколько меня взбодрил, и я надеюсь, что смогу сегодня утром писать тебе спокойно, если возможно писать спокойно в страхе именно перед тем, о чем больше всего хочется написать. Раз уж я взялся, придется продолжить - может быть, это хоть немного облегчит бремя злополучия, которое ложится на меня непосильным гнетом. Я умру, если буду знать наверняка, что никогда больше ее не увижу. Я не могу по... {* Слово не дописано.} Дорогой Браун, она должна была бы стать моей, когда я был здоров, - и со мной не случилось бы ничего плохого. Мне легко умирать, но я не могу расстаться с ней. Господи, господи! Стоит любой вещи - из тех, что при мне, - напомнить о ней, как тоска пронзает меня насквозь. Шелковая подкладка, которой она подшила мою дорожную шапочку, сжимает мне виски раскаленными щипцами. Мое воображение до ужаса живо - я вижу ее, слышу, вижу перед собой. Ничто на свете не способно отвлечь от нее мои мысли даже на минуту. Так было со мной в Англии: я не могу вспомнить без содрогания те дни, когда томился в заточении у Хента {2} и с утра до вечера не спускал глаз с Хэмпстеда. Но тогда я мог лелеять надежду увидеться с ней снова - а теперь... О, если бы лежать в земле рядом с ее домом! Я боюсь писать ей - боюсь получить от нее письмо: один только вид ее почерка разобьет мне сердце; даже слышать о ней краем уха, видеть ее имя написанным выше моих сил. Браун, что же мне делать? Где искать утешения или покоя? Если бы судьба подарила мне выздоровление, эта страсть убила бы меня снова. Знаешь, во время болезни - у тебя дома и в Кентиштауне - этот лихорадочный жар не переставал снедать меня. Когда будешь писать мне - сделай это немедля - в Рим (poste restante), {poste restante - до востребования (франц.).} поставь знак +, если она здорова и счастлива; если же нет -. Передай привет всем. Постараюсь терпеливо переносить все горести. Человеку в моем состоянии нельзя испытывать ничего подобного. Напиши записку моей сестре и сообщи кратко об этом письме. Северн {3} чувствует себя отлично. Будь мне получше, я принялся бы заманивать тебя в Рим. Боюсь, никто не сможет меня утешить. Есть ли вести от Джорджа? О, если бы хоть раз в чем-нибудь посчастливилось в жизни мне и моим братьям! - тогда я мог бы надеяться, - но беды преследуют меня, и отчаяние стало привычным. Мне нечего сказать о Неаполе: вокруг столько нового, но все это ни капли меня не интересует. Боюсь писать ей, но хотел бы, чтобы она знала, что я о ней помню. О Браун, Браун! Грудь мою жжет огнем, словно там угли. Не диво ли, что человеческое сердце способно вместить и выдержать столько горя? Неужели я родился на свет ради такого конца?! Да благословит ее бог - и ее мать, и ее сестру, и Джорджа, и его жену, и тебя, и всех-всех! Всегда твой любящий друг Джон Китс. Текстологические принципы издания Основной корпус предлагаемого издания составляют первый, а также последний из трех поэтических сборников Китса, вышедших при его жизни: "Стихотворения" (1817) и ""Ламия", "Изабелла", "Канун святой Агнесы" и другие стихи" (1820): Являясь крайними вехами недолгого творческого пути Китса (его поэма "Эндимион" вышла отдельным изданием в 1818 г.), две эти книги - выразительное свидетельство стремительного развития поэта, в течение двух-трех лет перешедшего от наивно-подражательных опытов к созданию глубоко оригинальных и совершенных образцов, расширивших представление о возможностях поэтического слова. Судьба литературного наследия Китса, подлинные масштабы дарования которого по достоинству оценили лишь немногие из его современников, сложилась непросто. За четверть века после его смерти в феврале 1821 г. из неопубликованного увидело свет в различных изданиях около двух десятков его стихотворений. Серьезным вкладом в изучение жизни и творчества поэта, заложившим фундамент позднейшей обширной китсианы, оказалось предпринятое Ричардом Монктоном Милнзом (впоследствии лорд Хотон) двухтомное издание "Life, Letters, and Literary Remains, of John Keats", вышедшее в 1848 г. в Лондоне и основанное на многочисленных документах, биографических свидетельствах, воспоминаниях друзей и близких знакомых Китса. Наряду с письмами Р. М. Милнз напечатал впервые свыше сорока произведений Китса. Публикации стихов поэта продолжались вплоть до 1939 г. усилиями целого ряда литературоведов и биографов Китса; среди них особенное значение имели издания под редакцией Гарри Бакстона Формана (1883, 1910, 1915, 1921-1929) и его сына Мориса Бакстона Формана (1938-1939, 1948), Сидни Колвина (1915), Эрнеста де Селинкура (1905, 1926) и Генри Уильяма Гэррода (1939, 1956, 1958). Подготовка изданий Китса сопряжена с немалыми трудностями, обусловленными отсутствием канонических редакций большинства произведений Китса. Автографы Китса, который в основном полагался на компетентность своих издателей, дают, по словам одного из текстологов, "меньшее представление об авторских намерениях, нежели списки, сделанные близкими к поэту людьми" (Stillinger Jack. The Texts of Keats's Poems. Harvard Univ. Press, 1974, p. 83). К наиболее авторитетным, тщательно подготовленным, дающим обширный свод вариантов и разночтений, снабженным обстоятельными комментариями как текстологического, так и историко-литературного характера, собраниями стихов и писем Китса из числа появившихся в последнее время следует отнести издания: The Poems of John Keats / Ed, by Miriam Allott. London, 1970 (3rd ed. - 1975); Keats John. The Compl. Poems / Ed, by John Barnard. Harmondsworth, 1973 (2nd ed. - 1976); Keats John. The Compl. Poems / Ed by Jack Stillinger. Harvard Univ. Press, 1973 (2nd ed. 1982); The Letters of John Keats. 1814-1821 / Ed. by Hyder Edward Rollins. Vol. 1-2. Harvard Univ. Press, 1958. Именно эти издания послужили основой для подготовки настоящего тома. Кроме того, при составлении примечаний были использованы, в частности, следующие источники: The Keats Circle: Letters and Papers 1816-1879 / Ed. by Hyder Edward Rollins. Vol. 1-2. Harvard Univ. Press, 1965; Bate Walter Jackson. John Keats. Harvard Univ. Press, 1963; Geppert Eunice Clair. A Handbook to Keats' Poetry. The Univ. of Texas, 1957. Прижизненные сборники Китса объединили далеко не все созданные им произведения (всего их насчитывается свыше 150). "Дополнения" к основному корпусу настоящего издания включают в себя расположенные в хронологическом порядке наиболее значительные стихи Китса, оставшиеся за пределами сборников - среди них фрагмент поэмы "Падение Гипериона", баллада "La Belle Dame sans Merci", ряд сонетов, многие из которых принадлежат к признанным шедеврам поэта. Стремлением продемонстрировать различные грани богатой поэтической индивидуальности Китса было продиктовано и включение в книгу большой подборки писем - важной части его литературного наследия, представляющих соб