Не дрогнули... О, как в него тотчас Влюбилась Ламия!.. Уж вечер гас. Она ждала, что юноша вот-вот В Коринф от моря по тропе пойдет. Дул ветр восточный; это означало: Уже галеру зыблет у причала В порту недальнем - с острова Эгины Вернулся Ликий, путь свершив недлинный, Чтоб жертву принести в Зевесов храм, Где мясо бычье жгут и курят фимиам. И Зевс воздал за жертву свыше меры: От спутников, едва сойдя с галеры, Отбился Ликий - и наедине Пошел, внимать не в силах болтовне. Пора настала пасть вечерним росам; Он размышлял, шагая по откосам, Про сумрак тех миров, где для рассудка Нет места, где воображенью жутко. Все ближе Ликий к Ламии, все ближе; Ее не видит сей безумец, иже Витает взором в неземных просторах; Уже сандалий приглушенный шорох Отчетлив; но в раздумья, словно в плащ, Закутан Ликий: смотрит лишь на хрящ Тропы и прочь уходит; из груди У Ламии исторглось: "Погоди! Одна стою - сред гор, лесов, полей! О Ликий, оглянись и пожалей!" И сколько было страсти в этом крике, Что, как Орфей когда-то к Эвридике, Он обернулся - и застыл, узрев Желаннейшую из блистательнейших дев. И жадно взглядом красоту впивал, Как пьют до дна дурманящий фиал - Но тот не иссякал; боясь, что диво Исчезнет, Ликий начал торопливо Обильную хвалу великолепью, Сражен, заворожен, окован прочной цепью: "Одна? Средь гор?.. К одной тебе, к богине, Упорным взором обращусь отныне! О, сжалься надо мной, не обмани: Исчезнешь - и свои скончаю дни. Постой, наяда! Ведь издалека Сумеет внять речам твоим река; Постой, о нимфа дебрей, погоди - Прольются в лес и без тебя дожди; Плеяда павшая! Тебе взамен Иной Плеяды свет запечатлен В небесной сфере будет; неужели Восторженный мой слух затронув еле Волшебным зовом, сгинешь, неземная? Ведь сгину сам, тебя припоминая! О сжалься!.." Молвит Ламия: "Но коль Покину высь и предпочту юдоль, Где что ни шаг - колючие цветы, Что сможешь молвить или сделать ты, Дабы забыла я свой горний дом? О, не проси бродить с тобой вдвоем В безрадостной глуши: сия страна Бессмертной благодати лишена! Ученым будучи, ты знаешь сам, Что нежный дух, привыкший к небесам, Здесь не жилец; увы - каким эфиром Чистейшим ты сумел бы в мире сиром Питать меня? Волшебный где чертог, В котором ублажать меня бы смог На тысячу ладов, как всемогущий бог? Увы - прощай!" Привстала на носки, Воздела руки... Бледный от тоски, Не в силах нежный позабыть призыв, Злосчастный Ликий был ни мертв ни жив. Казалось, горе юноши нимало Жестокосердную не занимало; Но ярый огнь во взоре вспыхнул ярком... И вот лобзаньем, царственным подарком, Она вселила в Ликия опять Жизнь, что уже готовилась отнять. Стал мака ярче, кто белее мела Был миг назад; а Ламия запела О красоте, любви, о счастье без предела, О сказке, что живет во всякой были... А звезды, внемля ей, мерцанье затаили. Потом полился лепет пылкой речи: Так, много дней прожаждав первой встречи Наедине, безмолвное - изустным Признанием сменяют; бывший грустным - Стал радостным; и был поверить в силах, Что женщина пред ним; что в женских жилах Клокочет кровь, а не струятся токи Небесные; что столь же к ней жестоки, Сколь и к нему, вседневные невзгоды... Она дивилась, как в Коринфе годы Жил Ликий - и не встретил незнакомки Прелестной, чьи - неброски и негромки - Влачились дни, исполнены богатства, Но не любви; отнюдь не без приятства Тянулись дни бесцветные - пока Ей Ликий не предстал издалека Близ колоннады в храме Афродиты, Где жертвенники были сплошь покрыты Плодами приворотными и зельем - Адонии справляли; но с весельем Ей знаться было - что в чужом пиру с похмельем... И Ликий вспрял от смерти к бытию, Зря деву и внимая речь сию. И просиял, уразумевши, как Лукавства женского был явлен знак; И всяким изреченным женским словом Манило юношу к отрадам новым. Пускай поэт безумный славить рад Красу богинь лесных, дриад, наяд - Живущим в чаще, в озере, в пещере, Им женственная прелесть в полной мере Не свойственна; ее вложило время Лишь в камень Пирры иль в Адама семя. И Ламия решила очень верно, Что вожделений плотских пыл и скверна Богиням чужды - легче строить ков Без ухищрений, без обиняков; Что женского надежней нет пути; Сразить красой - и ею же спасти. И Линий, дщерь увидев человечью, Ответил, вздохи чередуя с речью, И ласково прелестную спросил: Достичь Коринфа - станет хрупких сил? Но Ламия заклятьем тайным вмиг Свела дорогу дальнюю с трех лиг До трех шагов; а Ликий сей обман Прозреть не смог, любовью обуян. И как ворота града миновали, Не знал он - да и знать желал едва ли. Как бред безумца, плыл со всех концов Коринфа - от заносчивых дворцов, От улиц людных и от капищ пышных - Гулянья гул: подобье звуков, слышных В начале бури; и вздымался в ночь: Богач и нищий - всякий люд не прочь Наедине пройтись, не то сам-друг По белой мостовой, вкусить досуг; Огни пиров повсюду зажжены... Две тени то скользили вдоль стены, То прыгали по выступам ограды, То прятались на миг в потемках колоннады. Страшась друзей, плащом закутав лик, Спешил влюбленный; но вблизи возник, Ступая чинно, лыс и ясноглаз, Седобородый старец; Ликий враз Осекся, пальцы девы сжал и, скрыть Не в силах ужаса, удвоил прыть. А Ламия дрожала... "Без причины Зачем трепещешь, точно лист осины? Зачем ладонь твоя покрылась потом?" "Усталость, - молвит Ламия. - Но кто там Явился нам? Припомнить не могу Черты его... Ужель в глаза врагу Ты глянул?" Отвечает Ликий: "Нет, - Се Аполлоний мудрый, чей совет Прилежно внемлю; но, казалось, он Вот-вот развеет мой волшебный сон". Тут Ликию смятенному предстал Колоннами обрамленный портал. Серебряный фонарь - сродни звезде - Мерцал и отражался, как в воде, В ступенях, крытых мрамором; покров Настоль был чист, зеркален, светел, нов, Что чудилось: нехоженую гладь Лишь небожитель смел бы попирать Стопой; дверные петли, как свирели, Впуская деву с юношей, запели. И дом почли влюбленные своим... Он долго был известен лишь двоим Да слугам-персам, коих в тот же год На рынках зрели; все гадал народ: Где обитают? Часто крались следом - Но оставался дивный дом неведом. Во имя правды скажет легкий стих О роке, что впоследствии постиг Любовников; но лучше бы теперь За этими двумя замкнуть навеки дверь!  * ЧАСТЬ II *  Любовь в лачуге, меж убогих стен - Прости, Любовь! - есть пепел, прах и тлен; А во дворце любовь - постылый плен И бремя, коим любящий согбен. Но любящие, избранных опричь, Не в силах эту истину постичь. Когда бы Ликий чуть подоле прожил - Рассказ о нем наверняка бы множил Понятливых; но время нужно, чтобы Зов нежности сменить шипеньем лютой злобы. Завидуя такой любви разгару, Эрот ревниво зрел на эту пару; Витал в ночи, стеная все печальней Пред затворенною опочивальней, И страсти сей внимал, столь бурной и недальней. Но грянула беда. Они бок о бок Лежат однажды вечером; не робок Давно уж Ликий... Плещет занавеска Прозрачная - и вдруг взмывает резко С порывом ветра, и глядят обое На ласковое небо голубое Меж мраморных колонн... Тепло и мило Покоиться вдвоем на ложе было И не смыкать усталых век вполне - Дабы друг друга зреть и в сладком полусне. И вдруг с далеких долетел холмов Сквозь щебетанье птичье звонкий зов Рожка - и Ликий вздрогнул: ибо разом Сей звук смутил ему дремавший разум. Впервые с той поры, как он впервые Изведал девы ласки огневые В чертоге тайном, дух его шагнул В почти забытый мир, во свет и в гул. И Ламия со страхом поняла, Что, кроме заповедного угла, Потребно много; много нужно, кроме Страстей кипящих; что и в дивном доме Окрестный мир застичь сумел врасплох; Что мысли первый взлет - любви последний вздох. "О чем вздыхаешь?" - Ликий тихо рек. "О чем мечтаешь? - с быстрым всплеском век Рекла она. - Заботы отпечатком Отягчено чело... Ужель остатком Былой твоей любви питаться впредь? О, лучше бы немедля умереть!" Но юноша, любовной полон жажды, В зрачках девичьих отражался дважды, И рек: "Звездою светишь для меня На склоне дня и на восходе дня! О милая! Ты - плоть моя и кровь; К невянущей любви себя готовь: Меж нами боги протянули нить. Беречь тебя, стеречь тебя, хранить Хочу! Душа с душой сплетется пусть. Одно лобзанье - и растает грусть. Мечтаю? Да! И вот о чем: такое Сокровище обрел, что о покое Мгновенно и навек забудут все, Узрев тебя во всей неслыханной красе. Коринф смятенный будет улья паче Гудеть, завидуя моей удаче. Сколь изумленно вытянутся лица, Коль брачная покатит колесница Сквозь уличные толпы!" Госпожа Лишь охнула. Вскочила - и, дрожа, Упала на колени: "Ликий!.." Ливнем Слез разразилась, кои не смогли в нем Поколебать решимости; отнюдь Мольбе не внемля, раздувая грудь Гордыней, злостью исполняясь жаркой, Он сладить жаждал с робкою дикаркой: Зане, любви нежнейшей вопреки, Вразрез природе собственной, в тиски Влечению попался, что готово Блаженство из мучения чужого Себе творить - а встарь не омрачало Чела его столь темное начало. Во гневе Ликий стал прекрасен сверх Прежнего - как Феб, когда поверг Пифона, змея злого... Змея? - Ба! Где змеи здесь? Любовная алчба Взыграла жарче, вопреки обидам. И Ламия "о да" рекла с довольным видом. И юноша полночною порою Шепнул: "Но как зовешься? Ведь не скрою: Робел спросить, поскольку - не вини! - Не смертным, но богам тебя сродни Считаю... Только много ль есть имен, Чей блеска твоего достоин звон? А друг иль кровник сыщется ли в мире, Чтоб ликовать с тобой на брачном пире?" "Нет, - Ламия сказала, - в этом граде Я не дружу ни с кем, покоя ради; Родителей давно похоронили, И с плит могильных не сметает пыли Никто - ведь я, последняя в роду, Живу с тобой и к мертвым не иду. Зови друзей несчетно в гости; лишь - О, разреши молить, коли глядишь С улыбкой вновь! - на празднество любви Лишь Аполлония ты не зови!" Причину столь необъяснимой просьбы Стал юноша выпытывать; пришлось бы Искусно лгать - и госпожа ему С поспешностью навеяла дрему. Невесте в оны дни велел обычай На склоне дня покров надеть девичий И встречь цветам, огням и брачным гимнам Катить на колеснице во взаимном Согласии с любимым... Но бедна, Безродна Ламия! Совсем одна Осталась - Ликий звать ушел гостей - И поняла: вовек не сладить ей С беспечной спесью и безмозглым чванством. Задумалась - и занялась убранством Жилища: ожидалось много люда. Не ведаю, кем были, и откуда, И как сошли помощники - но крылья Незримые шумели; и усилья Несчетные свершались в зале главном. И трапезный чертог предстал во блеске славном. И тихий стон таинственного хора - Единственная, может быть, опора Волшебным сводам - полнил дома недра. И, свежеизваянные из кедра, Платан и пальма с двух сторон листвой У Ламии сплелись над головой. Дне пальмы - два платана: в два ряда Тянулась, повторяясь, череда Сия; и восхитительно сиял, Оправлен в пламень ламп, великолепный зал. О, сколь возникших угощений лаком Был вид и запах! И безмолвным знаком Дает уведать Ламия: она Почти довольна и ублажена; Незримым слугам остается лишь Умножить роскошь всех углов и ниш. Где мраморные прежде были плиты, Явилась яшма; сделались увиты Стволы резные враз лозой ползучей. И дева, обойдя чертог на всякий случай, Не огорчилась ни одним изъяном И дверь замкнула; в чистом, светлом, странном Чертоге мирно, тихо... Но туда Придет, увы, гостей разнузданных орда. День возблистал и огласился сплетней. О Ликий! О глупец! Чем незаметней Дары судьбы заветные - тем краше; К чему толпе глядеть на счастье наше? Гурьба стекалась; каждый гость весьма Дивился, не прикладывал ума - Отколь сей дом? Всяк ведал с детских лет: На этой улице просветов нет И негде строить. Чьим же был трудом Высокий, царственный восставлен дом? Когда и как? Гадал бесплодно всяк о том. А некто был задумчив и суров И медленно ступил под чудный кров. Се Аполлоний. Вдруг смеется он - Как будто к тайне, множество препон Чинившей для рассудка, найден ключ, Разгадка брезжит, мглу пронзает луч. И юного, перешагнув порог, Узрел питомца. "Твой обычай строг, О Ликий, - старец рек. - Придя незваным, Тебя стесняю: вижусь черным враном, Непрошеным губителем веселья Младым друзьям; но не могу отсель я Уйти - а ты прости". Залившись краской, Учителя со всяческою лаской Во внутренние двери Ликий ввел: Заслуженный болезнен был укол. Был трапезный несметно зал богат: Повсюду блеск, сиянье, аромат - Близ каждой полированной панели В курильнице сандал и мирра тлели; Треножником священным возносима Над пышными коврами, струйку дыма Курильница подъемлет; пятьдесят Курильниц - пятьдесят дымков летят К высоким сводам; токи сих курений Двоятся в зеркалах чредою повторений. Столов двенадцать облых там на львиных Вздымались лапах; там в сосудах винных Играла влага; и теснились, тяжки, Златые кубки, чары, блюда, чашки; И яствами бы каждый стол возмог Цереры трижды преисполнить рог. И статуя средь каждого стола Во славу божеству поставлена была. При входе каждый гость вкушал прохладу Набрякшей губки - добрую отраду: Раб омывал гостям стопы и пясти, А после - током благовонной масти Влажнил власы; и юные пиряне В порядке, установленном заране, Рассаживались в трапезной, дивясь, Откуда роскошь здесь подобная взялась. И тихо льется музыка, и тих Звук эллинских речей - певучесть их И плавность уху явственны сполна, Когда едва лишь хлынет ток вина. Все новые вино струят амфоры; Все громче струнный звон, и разговоры Все громогласней. Роскошь, блеск, уют, Убранства, брашна - проще предстают; На Ламию глядят уж наравне С прелестными рабынями - зане Вино уже свое свершило дело, И человечье с каждого слетело Обличье... О теки, вино, теки И мыслить понуждай рассудку вопреки! И вскоре Вакх в лихой взошел зенит: Пылают лица, в головах звенит. Гирлянды вносят, в коих явлен всяк Побег лесной, и всяк долинный злак; Златые ими полнятся плетенки, Что ивяным подобны - столь же тонки, - До гнутых ручек; их несут гостям, Чтоб всяк себе чело возмог украсить сам. Вот Ламия, вот Ликий, вот мудрец - Какой кому из них дадим венец? Пристоен деве, не весьма счастливой, Змеевник, что с плакучей свился ивой; А юноше - из Вакховой лозы Венок, дабы в преддверии грозы Он забытье вкусил; но с кипарисом Пускай сплетутся тернии на лысом Ученом темени! Любое диво От философии бежит пугливо! Вот радугу в лазури зиждет Бог - Но семь волшебных красок в каталог Внесли и волшебство сожгли дотла. Философ свяжет ангелу крыла, Определит размер чудес и вес, Очистит от видений грот и лес, Погубит радугу - все так же, как Понудил кануть Ламию во мрак. Сидевший рядом Ликий, горд и рад, К невесте приковал надолго взгляд; Но вот, опомнясь, кубок он берет И спешно устремляет взор вперед, Через пространный стол, дабы вознесть Фиал вина во здравие и в честь Наставнику седому. Но философ Застыл недвижней каменных колоссов И созерцал невесту не мигая, - И меркла, что ни миг, ее краса благая. И Ликий нежно руку деве жмет. Бледна рука и холодна как лед - И мраз протек у юноши по жилам; Но стала вдруг рука сродни горнилам, И в сердце Ликию ввергает угли... "О Ламия! Да это не испуг ли? Страшишься старца?" Но, не узнавая Любимый голос, будто неживая, Сидит она; и мнится, чьи-то чары Наносят ей незримые удары: Настойчивым призывам вопреки Бессмысленно глядят ее зрачки. "О Ламия!" - отчаяньем влеком он, И громок вопль... И пиршественный гомон Умолк; и музыки не внемлет слух; И свежий мирт во всех венках пожух. Речь прервалась, и лопнула струна; И гробовая в зале тишина, И Ликий мыслит в ужасе: на пир Явился злобный дух, чудовищный вампир. "О Ламия!" - он взвыл; и скорбный вой Ударил в гулкий свод над головой. "Изыди, нечисть!" - Ликий рек в тоске; Но у невесты больше на виске Не билась жилка; и цветущих щек Погасли краски нежные; поблек Пленявший взор, - былые пыл и зной Остужены теперь смертельной белизной. "Сомкни, сомкни глаза, убийца старый! Иль отвернись, палач! Иначе карой Благих богов - не сих недвижных статуй, А мощных олимпийцев - ты, проклятый, Постигнут будешь, и в твои зеницы Вольется огнь - побойся вереницы Убогих, темных лет!.. А совесть разве Не истерзает, уподобясь язве? Лукавый нечестивец, ты живешь Приумножая пагубу и ложь! Коринфяне, глядите! Вот зачем он Пришел на пир незваным, этот демон, Иль одержимый! Гляньте: с вами рядом Упырь мою невесту губит взглядом!" "Глупец!" - ответил Аполлоний тоном Презрения; а Ликий с диким стоном Повергся, как на плаху палача, На грудь невесте, гасшей что свеча. "Глупец, глупец! - философа ответ Суров и горек. - Ведь от стольких бед Я столько лет шаги хранил твои - И зреть тебя поживой для змеи?" И Ламия очнулась... Аполлоний Глядит все пристальней и непреклонней, Все жестче и нещадней. В слабом жесте Еще возможно выразить невесте Мольбу немую. Но мольбы напрасны: Глядят глаза - безжалостны, ужасны. "Змея!" - звучит опять. Раздался дикий, Нездешний вопль... Она исчезла. Линий Один лежал, и взор его потух: Покинул тело потрясенный дух. Друзья помочь пытались неумело - Но тело бездыханное хладело... И в свадебный хитон запеленали тело. Перевод С.Александровского ПРИМЕЧАНИЯ  В основу настоящего издания поэтических произведений Джона Китса положено наиболее репрезентативное из общедоступных английских изданий: John Keats. The Complete Poems. Ed. 1976, The Wordsworth Poetry Library. Порядок расположения стихотворений (максимально приближенный к хронологическому) повторяется и в нашем издании, - однако поэмы Китса, согласно сложившейся в России традиции, вынесены в отдельный раздел, завершающий книгу. Значительная часть произведений Китса переведена для нашего издания заново; некоторые стихотворения публикуются по-русски впервые. К сожалению, за пределами настоящего издания остались: полный текст поэмы "Эндимион" (публикуются лишь хрестоматийные фрагменты), поэтическая драма "Отгон Великий", а также неоконченные поэмы "Падение Гипериона", "Колпак с бубенцами, или же Зависть", фрагмент незавершенной трагедии "Король Стефан" и несколько стихотворений, пока что не обнаруженных среди достойных публикации русских переводов. Не включены также стихотворения, чье авторство по отношению к Китсу вызывает сомнения. Из поэмы "Эндимион" "Прекрасное пленяет навсегда..." - отрывок представляет собой первые 22 строки поэмы, о которой подробней см. предисловие. Нас будет влечь к испытанному крову... - вольность перевода: у Пастернака "дом" возводится в идеал прекрасного, в оригинале прекрасное предоставляет людям "свой кров". О славных мертвых - в оригинале цитата из поэмы Джеймса Томсона (1700-1748) "Времена года" ("Зима", V, 432). Последние три строки отрывка переведены Пастернаком весьма вольно, к тому же он опустил дальнейшие два стиха, завершающие мысль Китса. (Гимн Пану). В оригинале этот отрывок представляет вставку в первую книгу поэмы (строки 232-306), сюжетно этот "гимн" восходит к "Гимну Пану" из "Гомеровских гимнов" поэта английского Возрождения Джорджа Чапмена (в чьем переложении, напомним, Китс читал Гомера). (Песня индийской девушки). В оригинале этот отрывок разбит на две части (строки 146-181 и 273-290 четвертой книги поэмы); как и предыдущий, этот отрывок является вставкой в основной текст поэмы. Изабелла, или Горшок с базиликом. Как и три последующие, эта поэма впервые увидела свет в сборнике Китса 1820 года ("Ламия", затем "Изабелла" и "Канун Святой Агнессы" открывали книгу, "Гиперион" ее завершал). Сюжет поэмы заимствован из "Декамерона" Джованни Боккаччо (пятая новелла четвертого дня). Первоначально Китс предполагал вместе с Дж.Г.Рейнольдсом издать книгу поэтических пересказов новелл Боккаччо. Ко времени выхода сборника 1820 года поэма скорей раздражала Китса, чем радовала, и он опубликовал ее под давлением друзей. Базилик - душистый василек, растение, которому средневековая наука приписывала немало магических свойств; в частности, он применялся при составлении различных приворотных и отворотных зелий. Лоренцо, восхищенный пилигрим... - сравнение влюбленного с пилигримом многократно встречается в поэзии английского Ренессанса; таким образом, с первых строк Китс как бы указывает время действия и на источник сюжета ("Декамерон"), Где Ариадна ждет на берегу... - в мифе о Тезее, который с помощью Ариадны убил Минотавра, есть упоминание о том, что, увезя Ариадну с Крита, он покинул ее спящей на берегу острова Накос. Дидона тенью странствует безликой... - эпизод из "Энеиды" Вергилия, когда покинутая Энеем царица Карфагена Дидона бросилась в костер. Но преступленье, словно дым Еннома... - в расположенной неподалеку от Иерусалима Енномской долине древние иудеи приносили в жертву своих детей Молоху, сожигая их (Вторая Книга Паралипоменон, 28; 3). Подобно лилии лесной долины - реминисценция из "Песни песней" (гл.2; 1). Гиперион. Поэма не была завершена Китсом, однако вошла в его прижизненный сборник 1820 года. Как пишет в своем исследовании "Джон Китс в России" (Астрахань, 1993) Г.Г.Подольская, "когда-то в "Эндимионе" Китс воплотил миф о любви и красоте, "Гиперион" - миф о борьбе, но борьбе за торжество прекрасного: место мрачного Гипериона должен занять светлый Аполлон". Поэма написана под прямым воздействием (это даже нельзя назвать "влиянием") "Потерянного рая" Джона Мильтона. Китс работал над поэмой с сентября по ноябрь 1818 года, в апреле следующего года ее окончательно забросил. В первой публикации поэма была снабжена предуведомлением от редакции, что в будущем "Гиперион" сравняется по объему с "Эндимионом", а пока что "вопреки желанию автора" публикуется отрывок. В своем экземпляре Китс перечеркнул "Предуведомление" и приписал на полях: "Все - вранье, просто я в это время был болен". В середине лета 1819 года Китс начал работу над новым вариантом поэмы, впоследствии известным как "Падение Гипериона", однако к концу сентября Китс поэму забросил. То, что у него получилось "во втором варианте", было опубликовано в 1856 году. Второй вариант (общим объемом около 500 строк) представляет собой первую книгу поэмы и начало второй; более половины текста осталось в неизмененном виде, поэтому от публикации "Падения Гипериона" мы воздерживаемся. В современном литературоведении поставлен вопрос о возможном влиянии на Китса романа немецкого предромантика Фридриха Гельдерлина (1770-1843) "Гиперион", вышедшего по-немецки двумя томами (в 1797 и 1799 гг.). Канун Святой Агнессы. Поэма, причисляемая наряду с "великими одами" к числу высших поэтических достижений Китса, была написана 18 января - 2 февраля 1819 года, при этом она написана на совершенно оригинальный, прежде Китса не использованный в мировой поэзии сюжет. Он, по всей видимости, подсказан следующим местом из "Анатомии меланхолии" (1621) Роберта Бартона: "Единственное их желание - любыми магическими средствами увидеть в зеркале образы своих будущих мужей; они готовы отдать все, только бы узнать, когда именно они выйдут замуж, сколько у них будет мужей; путем ли кримниомантии - особого рода ворожбы с помощью луковиц, возложенных на алтарь вечером в Сочельник, - или постясь в ночь накануне Святой Агнессы, дабы узнать, кто будет их первым супругом". Первоначально между шестой и седьмой строфами поэмы имелась еще одна, в которой подробности ворожбы были разработаны более детально. Действие поэмы происходит в позднее средневековье, место условно определяется как Италия. Святая Агнесса - раннехристианская мученица времен римского императора Диоклетиана, святая покровительница девственниц. Согласно житию, в 303 году, когда ей было тринадцать лет, Агнесса, отличавшаяся необыкновенной красотой, была ввергнута римскими властями в блудилище за отказ поклоняться языческим богам, но чудесным образом уберегла свою девственность; после этого мужественно встретила казнь. Через несколько дней после ее гибели ее родителям было видение, в котором Агнесса предстала им с белым агнцем, окруженная сонмом ангелов (отсюда агнец - атрибут Святой Агнессы; в старину католические монахини приводили в церковь на богослужение двух белых овец, которых стригли у алтаря, а шерсть впоследствии пряли). День Святой Агнессы отмечался 21 января (заметим, что Китс начал писать поэму за три дня до этого праздника). Вдоль нефа темного... - западноевропейские церкви обычно разделяются продольными рядами столбов или колонн на три или пять частей, называемых нефами, их которых центральный неф - самый высокий; существуют также однонефные церкви. Китс посетил кафедральный собор в Чичестере в январе 1819 года, и, возможно, в этом описании сказались впечатления от высокого и мрачного собора. Порфира - в ранней редакции поэмы герой носил имя "Лионель". С тех пор, как заплатил свой страшный долг Мерлин - "Долг" Мерлина - его жизнь. Мерлин - великий волшебник, герой сказаний Артуровского цикла, по некоторым вариантам легенд был обязан жизнью ("долгом") некоему демону; т.е. "заплатил долг" - умер. "La belle dame sans merci" - см. прим. к стр. 213 наст. изд. Ламия. Как и предыдущая поэма, "Ламия" обязана своим возникновением трактату английского философа Роберта Бартона (1577-1640) "Анатомия меланхолии" (часть 3, раздел 2): "У Филострата, в четвертой книге "De Vita Appolonii" (т.е. имеется в виду "Жизнь Аполлония Тианского" Флавия Филострата Старшего. - Е.В.), описывается достопамятный случай в этом роде, коего, не могу не изложить: некто Менипп Ликий, молодой человек двадцати пяти лет от роду, идучи из Кенкреи в Коринф, повстречал подобный фантом в обличье прекрасной и благородной женщины, которая, взяв юношу за руку, отвела его к себе домой, в коринфское предместье, и поведала, что по рождению она финикиянка и что, ежели оный юноша задержится у нее, то внимет ее пению и музыкальной игре, и отведает вина, коего никто не пил от века дней, и ни единый человек не учинит юноше обиды: она же, будучи прекрасна и привлекательна, и жить, и умереть желала бы вместе с ним, столь прекрасным и привлекательным на вид. Молодой человек, воздержанный и рассудительный философ, способный умерять все свои страсти, за вычетом любовных, задержался у госпожи, и ублажился паче чаяния, и в итоге женился на ней; на свадьбу же, в числе прочих гостей, пришел Аполлоний и проницательными умозаключениями обнаружил, что женщина сия была ехидной, ламией и что все убранство дома, подобно Танталову золоту, Гомером описанному, не было вещественно, а только мнилось воображению. Когда госпожа уразумела, что ков расстроен, то разрыдалась и молила Аполлония смолчать; но Аполлоний пребыл непреклонен, по каковом разоблачении женщина, и златая утварь, и дом, и все его убранство сгинули во мгновение ока: многие тысячи зрели сие деяние, ибо свершилось оно в самом сердце Греции". ...И мантия Владыки Оберона / Страх не посеяли в Дриаде с Фавном - т.е. в те дни, когда олимпийские божества еще не были побеждены северными богами и эльфами. Платан и пальма... - все тот же Бартон называет эти два дерева в качестве атрибутов, разжигающих любострастие. Обращаем внимание, что Китс, считавший эту поэму лучшей среди своих (именно так оценивал он эту поэму в письме к Джорджу и Джорджиане Китс от 17-27 сентября 1819 года), не выбрал для нее ни изящной строфы (спенсеровой или хотя бы октавы), а использовал простые двустишия (иной раз - трехстишия на одной рифме), притом иной раз даже не следил за числом слогов в строке (иной раз среди пятистопных строк попадаются шестистопные). Несмотря на эти детали, по всей видимости, "Ламия" - наиболее совершенная из поэм Китса. Е.Витковский