Теодор Крамер. Зеленый дом --------------------------------------------------------------- © Copyright Теодор Крамер © Copyright Евгениий Витковский, перевод с немецкого Ў http://lib.ru/NEWPROZA/WITKOWSKIJ/ Date: 19 Oct 2003 --------------------------------------------------------------- (1897-1958) Избранные стихотворения Перевод с немецкого Евгения Витковского, 2003 ВНАЙМЫ Я ушел из города по шпалам, мне - шагать через холмы судьба, через поймы, где над красноталом одиноко кличут ястреба; рук повсюду не хватает в поле, как-нибудь найдется мне кусок - но нигде не задержусь я доле, чем стоит на пожне колосок. Если бродишь по долине горной - средь корчевщиков не лишний ты; в хуторах полно работы шорной, всюду в непорядке хомуты, - на усадьбах рады поневоле ловкой да сноровчатой руке, - но нигде не задержусь я доле, чем зерно в осеннем колоске. Принялись давильщики за дело, потому как холод на носу; я гоню первач из можжевела, пробу снять заказчику несу, - любо слышать мне, дорожной голи, отзывы хозяев о вине, но нигде не задержусь я доле, чем сгорает корешок в огне. ХЛЕБА В МАРХФЕЛЬДЕ В дни, когда понатакыно пугал в хлеба и окучена вся свекловица в бороздах, убираются грабли и тачки с полей, и безлюдное море зеленых стеблей оставляется впитывать влагу и воздух. И волнуется хлеб от межи до межи, - только в эти часы убеждаешься толком, как деревни малы, как они далеки, и трепещут колючей листвой бодяки, лубенея на пыльном ветру за проселком. Постепенно в пшенице твердеет стебло, избавляются зерна от млечного сока, - А над ровным простором один верболоз невысокие кроны вдоль русел вознес, отражаясь в серебряной глади потока. Только хлеб в тишине шелестит на ветр, да кузнечик звенит, - вся земля опочила, лишь под вечер, предвидя потребу косьбы, деревушки, в прозрачной дали голубы, на часок оглашаются пеньем точила. ГОД ВИНОГРАДА Лоза в цвету - все гуще, все нарядней; долина по-весеннему свежа. Я коротаю год при виноградне, определен деревней в сторожа. Почую холод - силу собираю, зову сельчан, вовсю трублю в рожок: раскладывайте, мол, костры по краю, палите все, что просится в разжог. Лоза в листве, черед зачаться гроздам, страшилы позамотаны в тряпье, меж тыкв уютно греться по бороздам, лесс налипает на лицо мое, - харчей промыслю за каменоломней,- - где прячусь я, не знает ни один, - колени к подбородку, поукромней, и - засыпаю, обхвативши дрын. Зрелеют грозды, множится прибыток, - тычины подставляю; где пора, сметаю с листьев и давлю улиток, меж тем в долине - сенокос, жара. Слежу - не забредет ли кто нездешний, лещину рву, хоть и не куст улов, грызу дички да балуюсь черешней, и дудочкой дразню перепелов. Созрели грозды, и летать не впору объевшемуся ягодой скворцу; пусть виноградарь приступает к сбору - а мой сезонный труд пришел к концу. Всплывает запах сусла над давильней, мне именно теперь понять дано: чем урожайней год, чем изобильней - тем кровь моя зрелее, как вино. В ЛЕССОВОМ КРАЮ Под листвою - стволы, под колосьями - лесс, под корнями - скала на скале. Вот и осень: от ветра трещат кочаны, и соломинки клевера в поле черны: изначальность приходит к земле. Что ни русло - обрыв, что ни устье - овраг; только чахлая травка вверху. Проступают в кустарниках древние пни, и буреют утесы, как будто они лишь сегодня воздвиглись во мху. Створки древних моллюсков под плугом хрустят в темном мергеле, в лессе, в песке. Под побегами дремлет гнилая сосна, виноградник по склонам течет, как волна, и кричит коростель вдалеке. ПОСЛЕДНЕЕ СТРАНСТВИЕ Бродяжничество долгое мое! К концу подходит летняя жара, пшеница сжата, сметано стожье и в рост пошли по новой клевера. Благословенны воздух и простор! Орляк уже не ранит стертых ног, рокочет обезъягодевший бор и вечером все чаще холодок. Я никогда не ускоряю шаг, не забредаю дважды никуда: мне все одно: ребенок и батрак, кустарник, и булыжник, и звезда. ПОСЛЕДНЯЯ УЛИЦА Эта улица, где громыхает трамвай по булыжнику, словно плетется спросонок, прочь из города, мимо столбов и собак, мимо хода в ломбард, мимо двери в кабак, мимо пыльных акаций и жалких лавчонок. Мимо рынка и мимо солдатских казарм, прочь, туда, где кончаются камни бордюра, далеко за последний квартал, за пустырь, где прибой катафалков, раздавшийся вширь, гроб за гробом несет тяжело и понуро. И в конце, на последнем участке пути, вдруг сужается, чтобы застыть утомленно у ворот, за которыми годы легки, где надгробия и восковые венки принимают прибывших в единое лоно. УСЛОВНЫЙ ЗНАК Проселком, не спеша, бреду. Гадючий свист на пустыре. Поди-ка, утаи нужду - дыра в одежке на дыре. Так от дверей и до дверей бреду с утра и до утра, и только горстку сухарей прошу у каждого двора. А кто не даст ни крошки мне - того нисколько не браню: рисую домик на стене, а сверху дома - пятерню: здесь не хотели мне помочь, смотрите, вот моя рука. Заметят это знак - и в ночь сюда подпустят огонька. x x x Если хочет богадельщик наскрести на выпивон, то, стащивши из кладовки инструменты и веревки, на пустырь выходит он. Там, где падаль зарывают - можно выкопать крота. Воронье орет нещадно, и, хотя уже прохладно, голубеет высота. Богадельщик в землю тычет то лопатой, то кайлой. Он владельца шкурки гладкой зашибает рукояткой, чтобы сразу дух долой. Опекун скандалить станет - нализались, подлецы! С кротолова взятки гладки: лишь винцо шибает в пятки хмелем затхлой кислецы. УЖИН Над домом вечер тяжко сник. Скоблит колоду ученик, и соскребает со столов ошметья сала и мослов. Шумят в пекарне за стеной. Повсюду тяжкий дух мясной; рабочий фартук, кровью сплошь загваздан, стал на жесть похож. Он замер с тряпкою в углу. он видит, как бредет к столу мясник, - старик, но будь-здоров, - и двое старших мастеров. Зовут: мол, скромника не строй. На блюде - шкварки. Пир горой. Хозяйский пес слюну пустил. Тут парню не хватает сил. Он видит тучи синих мух, он чует хлева смрадный дух, блестит прилавок, словно лак. Рука сжимается в кулак. Один из младших мясников глядит на парня: ишь, каков. И, поучить решив уму, дает затрещину ему. Багровый след во всю скулу. Парнишка тащится к столу, и там, себя в руках держа, глядит на лезвие ножа. КРОВАТЬ И после скитаний, и после труда днем, вечером, ночью, короче, всегда с терпеньем кровать ожидала меня, собой половину жилья утесня. От сырости и от мороза не раз спасал меня этот подгнивший матрас, хотя с голодухи качало порой, хотя надувался водою сырой. Но, видно, пришли окаянные дни - торчат у стены только козлы одни. О место, где прежде стояла кровать - здесь женщинам долго уже не бывать. Угрой, схорони! Возврати мне мечту, мой потный матрас у меня в закуту! Ложусь - и в отчаяньи пробую я дождаться шарманщика Небытия. МОТЫГА, ЗАСТУП, ДОЛБНЯ На двор нисходит вечер, и почти совсем темно становится в клети. Запылены, в последнем свете дня стоят мотыга, заступ и долбня. Мотыга не ходила со двора: картошку рыла с самого утра, хозяйка с ней весь день трудилась впрок - и вот мешки набиты по шнурок. И заступ тоже чести не понял - он целый день дорогу починял, его под вечер, вымотан всерьез, хозяин сгорбленный сюда принес. В карьере наработалась долбня, мельчила честно крошево кремня. На небе день как раз сменился тьмой - хозяйский сын долбню принес домой. Домой вернулись трое, все в пыли, свой инвентарь, понятно, принесли. Семья - в дому, и дремлют взаперти мотыга, заступ и долбня в клети. ПЕСНЯ ПО ЧАСАМ К восьми над рынком - тишь, теплынь; как сода, день истаял в синь; в навозе тонут воробьи, сидит громила в забытьи у стойки. Сойдется в десять цвет пивнух, в гортань ползет коньячный дух. Товар панельный в сборе весь, но за деньгой в карман не лезь: обчистят. Вот полночь: наползает мрак, кто мерзнет - нюхает табак. Наизготовку - сталь ножа, от жалости к себе дрожа, раскиснешь. Горчинка - два часа утра. Для шлюх - последняя пора. Вконец пустеет тротуар. Плати: додешевел товар до точки. Четыре: день недалеко, хлеб вынут, скисло молоко, бредет домушник и, журча, течет пьянчужечья моча: о Боже. ДВОЕ ЗАТРАВЛЕННЫХ Мой братец, Лейба Люмпеншпитц, ответь: ну почему ты удавился - чтобы теперь меня трясло бы средь улиц и в дому? Я опасался за тебя: ты целый день молчал, был очень независим, но груды злобных писем так часто получал. Ты стал как зверь в своей норе, и дик, и одинок: ты вздрагивал от звона злодея-телефона и трубку снять не мог. Ты дверь на стук не открывал - о, ты хлебнул с лихвой! Тряслись мои поджилки, но я носил посылки в дом зачумленный твой. А что лежало, Лейба, в них - какая чепуха! В четверг - хвосты крысиные, а в пятницу - гусиные гнилые потроха! Я слух вчерашний счел одной из худших небылиц: кто мог бы знать заране? Повесился в чулане ты, Лейба Люмпеншпитц! Со страху, Лейба Люмпеншпитц, легко в удавку влезть! Кровь холодеет в жилах, и я давно не в силах не выпить, ни поесть. Ты был со мной, я был с тобой, ответь: ну почему ты удавился? Чтобы взамен - меня трясло бы средь улиц и в дому? РЕНТА Джон Холмс и Билл, его сынок, уютно жили: шла по почте рента Джону, в срок - тридцатого числа. Случился грустный номер: родитель взял да помер. Такие вот дела. "Джон Холмс! Я так тебя любил! Без ренты мне - беда!" И обложил папашу Билл солидным слоем льда, заклеил щели, фортки, темнела в белом свертке отцова борода. Билл закупал двоим еду - отец хворает, чай. Воняло, - Билл на холоду варганил завтрак, чай, - а почтальон клиенту носил все ту же ренту, ну что ж, хворает, чай. Уже зима невдалеке - а Холмсы все вдвоем: Билл - в уголке, Джон - в леднике, и каждый - при своем. На дверь, на стены, на пол сынок духов накапал и замерзал живьем. "Джон Холмс, - шептал ночами Билл, - любимый мой отец! Тебя я вовсе не убил, мне жаль, что ты - мертвец! Не надо гнить, не надо! Ведь я рехнусь от смрада, коль ты сгниешь вконец!" И все-таки пришел каюк терпению сынка. Джон Холмс во все, во все вокруг проник исподтишка. Нашли висящим Билла, и рента, видно было, торчит из кулака. О ВЕЛИКОМ ХОЛОДЕ НАКАНУНЕ НОВОГО 1929 ГОДА На Святого Стефана* пришли снегопады, завалило распадки, дома, палисады, и над плавнями, белый настил распуша, стекленела и стыла стена камыша. Встала стужа, колодцы до дна проморозив, у саней отставала оковка полозьев, старики говорили, что, мол, никогда не случалось такие видать холода. Ветер льдисто хрустел в человеческом горле, батраки простужались и наскоро мерли, задубевший, обглоданный труп оленька отыскался у самых дверей кабака. Звезды, вестники долгой морозной погоды, озирали озимых убитые всходы, виноградники, сгинувшие в холоду, и озерную гладь, что лежала во льду. В полыньях, не умея добраться до суши, били крыльями и примерзали крякуши, и любой, кто решался дойти по снежку, их легко набирал по мешку. * 26 декабря ЗИМНЯЯ ОТТЕПЕЛЬ Выдается тепло в середине зимы: застилается все пеленой дождевою, оживают ручьи этой странной порой, и топорщится жнива стернею сырой, и гуденье идет сквозь еловую хвою. Отступают снега, и увидеть легко, как под паром покоятся мрачные зяби, как на старых покосах гниют клевера, как погрызена зайцами в рощах кора, ибо дочиста съелись остатки кольраби. Сучья, стужей отбитые, наземь летят, свекловица, что на поле сложена с лета, раскисает и пенится, бурт за буртом, чтобы смрадом горячим окутать потом чуть обсохшие ветви кустов бересклета. Что ни день, то хозяйству разор да урон; мокнут ветошь и пакля под черной соломой; от села до села - непролазная грязь, и в тумане плывет, все мрачней становясь, солнца, странно разбухшего, шар невесомый. ЗАТОПЛЕННАЯ ЗЕМЛЯ От весеннего ветра чернеют луга, постепенно темнеют и тают снега, но канав не хватает: кипя и бурля, набухает растаявшим снегом земля и уходит под полую воду. Дамбы хмуро застыли по горло в воде, вся равнина блестит - лишь межа кое-где разрезает на ломтики мутную гладь, - крест над церковью будет в закате пылать, осеняя весеннюю воду. Далеко друг от друга стоят хутора, через ил продираются лодки с утра, воздух сладок и тих, и чиста синева, ветер гонит волну, и густая трава прорастает сквозь мутную воду. МАЙСКИЕ КОСТРЫ Приходит май, и в час ночной чисты под кряжем небеса; но ударяют холода, и вот - кристалликами льда впотьмах становится роса. Протяжно рогу вторит рог, тревогою звучат они: спешат на склоны сторожа, и разгораются, дрожа, вкруг виноградников огни. Затем в долины дым ползет, отходит холод в высоту; огонь мужает, - вот уже теплеет от межи к меже, где дремлют дерева в цвету. Туманя кипень лепестков высоких, озаренных крон, спасенье гроздьям молодым приносит сладковатый дым, струящийся со всех сторон. СВЕТЛОЕ ВРЕМЯ Повсюду стало так светло, краснопогодью нет конца; и в отдаленье тяжело грохочет молот кузнеца. Вьюнком оделась городьба; с утра отец и старший сын сходили глянуть на хлеба, гумно готовят и овин. Батрак перестелил крыльцо, передник вздел и чинит воз; медлительно, заподлицо клепает ободы колес; батрачка, выйдя за порог, скоблит кувшин очередной; хозяйка мастерит пирог с перекопченной ветчиной. Уже опростана подклеть от вялых, сморщенных картох: теперь бы солнышку пригреть, чтоб клубень посевной подсох. Весенний дух царит в дому, и в погребе, и в кладовой, и близок, ясно по всему, черед работы полевой. ЛЕТНИЕ ТУЧИ В самый жар, в тишине разомлевшего дня, на мгновение солнце закатится в тучи, - и мрачнеют луга и, во мгле возлежа, долговязой крапивой трепещет межа, и ознобом исходят окрестные кручи. Обрывается в роще долбежка желны, колокольцы отары молчат виновато, лишь ракитовый куст зашумит невзначай, да протянется к небу сухой молочай, увязающий комлем в земле кисловатой. Выступает тягучими каплями сок на репейниках в каждой забытой ложбине; все дряблее межа, бузина все мертвей, как чешуйки, жучки опадают с ветвей и, запутавшись, мухи жужжат в паутине. Даже осенью почва куда как жива по сравнению с этой минутой в июле: прогибаются тучи, и видно тогда, как в забытом пруду загнивает вода, где на ряске стрекозы от зноя уснули. ОБЛАВА Стерня почерствела на бедных покосах, жухлеют и сухо шуршат ковыли, и столб межевой, будто нищенский посох, торчит одиноко в прибитой пыли. Пичуги кричать начинают с рассвета, кустарник неспешно скудеет листвой, - никак не кончается долгое лето, все блещет в осоках густой синевой. Еще и не пахнет осеннею стужей, но вызрел шуршащий в коробочках мак, но слышится лязг заряжаемых ружей, но лают заливисто своры собак, но ругань веселая рвется из глоток, сужаются кругом следы сапогов, взлетают дымки, и под грохот трещоток топорщится шерсть обреченных лугов. Над полем буреющим - тьмы перепелок, к подранкам по выстрелу мчат сеттера, и кроличий бег хоть и быстр, да недолог - для гончих в привычку такая игра; и солнце слепит, и подходит охота к концу - вот и выстрелы смолкли вдали, и запахи пороха, крови и пота смешались с туманом вечерней земли. x x x Вот-вот желтизной озарятся отавы, для солнца последние сроки прошли, цветы облетели, повыцвели травы и ждут возвращения в лоно земли; солома на кромке лесов изветшала, орляк зачервивел за несколько дней, топорщится, будто гнилое мочало, на пахоти ворс пересохших корней. Покривлены межи, затоптано всполье, в стерне шебуршит полевое зверье, угрюмо скрипит на ветру частоколье и шершень в гнездо заползает свое; ежи в терновище готовятся к спячке, у рытвин покрыто испариной дно, полевки по-тихому тащат в заначки стручки и забытое в поле зерно. Еще доцветают вьюнки у калиток, но скоро и жниво, и жухнущий луг, лишая прибежища сонных улиток, распорет на комья безжалостный плуг; залеплены соты, курятся лощины, с рассвета одета в ледок борозда, рыжеют холмы, и на выгон общинный в недальнее время сойдут холода. x x x Когда на фронт мы ехали мы ехали впервые в вагоне для рогатого скота, нам так мешки мешали вещевые, нас так томили вонь и духота; в петлицах вяли пошлые цветочки, - попробуй-ка, в теплушке не сопрей, - и теребили мы поодиночке пайковые пакеты сухарей. Мы видели меж досок временами то изгородь, то дом, то сеновал, рукой подать до воли, - но за нами надзор, понятно, не ослабевал; хотя и был просвет обидно тонок, но с жадностью глядели мы, юнцы, на сказочные лакомства лавчонок - сухие крендельки и леденцы. Лишь осознав, что избежать не можем дороги этой, под покровом тьмы устав и в месте облегчась отхожем, помалу успокаивались мы. Затем, свернувши валик плащ-палатки, устроившись на ледяном полу, ныряли мы, играя с жизнью в прятки, в забвение и радостную мглу. x x x Угрюмо сорняком обсажен черным, дремал в долине переложный луг, неспешно заволакивался дерном, и с голоду над нам орал канюк. Дотаял снег и обнажил суглинки - все борозды, что некому полоть, - Как жалкий ворс, топорщились травинки, а воздух все светлел, до мая вплоть, пока не приключился день дождливый, - для сорняков настала благодать: понаросло полыни и крапивы, да так, что даже почвы не видать; цвела пастушья сумка, стебли спутав, грубел чертополох, и без конца висел над логом крик сорокопутов, расклевывавших заросли горца. В осиных гнездах умножались соты, неукротимо крепли сорняки, - и местности обычный дух дремоты навеивали только сосняки, - осотом щеголял любой пригорок, кружили семена и мошкара, - и диковато, как полночный морок, смотрели из лощинок хутора. РАЗОРЕННЫЕ ЗЕМЛИ Проделав марш средь сосняков на кручах, мы очутились в выжженной стране, где в проволоках рваных и колючих торчала головня на головне, - лишь очень редко стебелек пшенички вдали качал метелкою простой, и как-то неохотно с непривычки мы приходили в хаты на постой. Там жили полнотелые русинки - к одним в придачу дряхлым старикам; война, однако, провела морщинки по женским лбам, и шеям, и щекам; и если кто из нас до икр дебелых оказывался чересчур охоч, то видел, как ряды цепочек белых, гирлянды вшей, в траву сбегали прочь. Нелегкий путь безропотно протопав, в палатках засыпали мы вповал, а свет луны тянулся до окопов, и никаких границ не признавал. Лишь не спалось в хлевах голодным козам, они до рани блеяли с тоски, покуда легким утренним морозом нам ветер не прихватывал виски. x x x Трясинами встречала нас Волынь, пузырчатыми топями; куда ни ткни лопатой, взгляд куда ни кинь - везде сплошная цвелая вода. Порою тяжко ухал миномет, тогда вставал кочкарник на дыбы; из глубины разбуженных болот вздымались к небу пенные столбы. Угрюмый профиль вязовой гряды стволами оголенными темнел у нас в тылу, и черный блеск воды орудиям чужим сбивал прицел. Позиция была почти ясна; грязь - по колено; яростно дрожа, сжирала черной пастью глубина все робкие начатки дренажа. В нее, как в прорву, падали мешки, набитые песком, и отступил, покуда кровь стучала нам в виски, кавалерийский полк в глубокий тыл. Мы пролежали до утра плашмя, держась над черной топью навесу, и до утра, волнуя и томя, пел ветер в изувеченном лесу. x x x Мы улеглись на каменной брусчатке в потемках очень тесного двора, где фуры громоздились в беспорядке; вдали угрюмо ухали с утра орудия, - но сколько там ни ухай, однако нас на отдыхе не тронь: и мы лежали, с вечера под мухой, вдыхая застоявшуюся вонь. А в лоджиях, со сна еще не в духе, лишь наскоро перестирнув белье, почти что нагишом сновали шлюхи и напевали, каждая свое. И лишь одна - на самом деле пела, да так, что хмель бродящего вина выветривался напрочь; то и дело покачивала туфелькой она. И, чем-то в песне, видимо, волнуем, пусть ко всему привыкший на войне, вдруг встал один из нас, и поцелуем почтительно прильнул к ее ступне; гром пушек нарастал, но, встав с брусчатки, мы тот же самый повторили жест, смеясь, и вновь легли на плащ-палатки в потемках, растекавшихся окрест. ВИНТОВКИ В ДЫМУ В конце дневного перехода по склону вышли мы к селу; на виноградню с небосвода ночную нагоняло мглу. Зачем не провести ночевки средь шелковиц и старых лоз? И пирамидами винтовки поставил в темноте обоз. И, отгоняя горный морок, костер сложили мы один из лоз, из листьев, из подпорок, из обломившихся жердин; рыдая глухо, как с досады, на пламя ветер злобно дул, почти лизавшее приклады и достававшее до дул. Одну усталость чуя в теле, сейчас от родины вдали, уже не думать мы умели о горестях чужой земли, - мы грелись им, необходимым теплом обуглившихся лоз, и веки разъедало дымом, конечно, только им, до слез. НОЧЬ В ЛАГЕРЕ Часовой штыком колышет, с хрустом шествуя во мраке, нездоровьем вечер пышет, наползая на бараки. приближая час полночный, тени древние маячат; у канавы непроточной с голодухи крысы плачут. Полночь проволоку ржавит, шебурша ночным напилком, и патрульный не отравит жизни мошкам и кобылкам, - ну не странно ли, что травы зеленеют с нами рядом, там, где грозные державы позабыли счет снарядам! Слушай, как трещат семянки! Чтоб рука не горевала, тронь винтовку, и с изнанки проведи вдоль одеяла: чуток будь к земному чуду, - память о добре вчерашнем дорога равно повсюду и созвездиям, и пашням. ЛОШАДИ ПОД ДЕЛЛАХОМ У полка впереди - перевал, и пришлось избавляться в дороге от пушек тяжелых, - а купить фуража - на какие шиши? Интендант покумекал и стал за гроши продавать лошадей во встречавшихся селах. По конюшням крестьян началась теснота, ребра неуков терлись о дерево прясел, - но в зазимок поди, прокорми лошадей, - становились они что ни день, то худей, и глодали от голода краешки ясель. Позабыв о грядущих вот-вот холодах, воспрядали от сна оводов мириады, чуя пот лошадиный, и язву, и струп, и клубами слетались на храп и на круп, сладострастно впуская в паршу яйцеклады. На корчевку, на вспашку гоняли коней, - словом, жребий крестьянской скотины несладок. Но иные сбежали, - идет болтовня, мол, за Дравой, к исходу осеннего дня слышно ржание беглых, свободных лошадок. ДЕМОБИЛИЗАЦИЯ На узловой ссадили ополченца, уже почти в потеках, как назло. Забравши скатку, шлем и все такое казенное - оставили в покое: отвоевал, вали к себе в село. Туда, где свет единственный маячил, поплелся парень - к городской черте: но получил жердиной по макушке, - и, не найдя ни торбы, ни горбушки, он оклемался в полной темноте. В предместье все закрытым оказалось: стояла ночь, уже совсем глуха. Какой-то дворник сжалился над малым, пустил поспать в углу за сеновалом и разбудил до крика петуха. За городом земля вконец раскисла, но малый потащился большаком к себе домой, измотанный и хмурый, - он так и не нашел попутной фуры и всю дорогу прошагал пешком. В который раз на придорожный камень присел он, много времени спустя, - и увидал, закашлявшись с одышкой, село родное, крестик над церквишкой - и понял, что рыдает, как дитя. ХУДОЖНИК Прокорма не стало, обрыдли скандалы, ни денег, ни хлеба тебе, ни угля; покашлял художник, сложил причиндалы, и кисти, и краски, - и двинул в поля. Он всюду проделывал фокус нехитрый: пришедши к усадьбе, у всех на виду вставал у холста с разноцветной палитрой и тут же картину менял на еду. Он скоро добрел до гористого края и пастбище взял за гроши в кортому, повыскреб замерзший навоз из сарая, печурку сложил в обветшалом дому, потом, обеспечась харчами и кровом, на полном серьезе хозяйство развел: корма запасал отощавшим коровам и загодя все разузнал про отел. Порой, уморившись дневной суматохой, закат разглядев в отворенном окне, он смешивал известь с коровьей лепехой и, взяв мастихин, рисовал на стене: на ней возникали поля, перелески, песчаная дюна, пригорок, скирда - и начисто тут же выскабливал фрески, стараясь, чтоб не было даже следа. ВОЕННОПЛЕННЫЙ Он в горы с конвоем пришел, к сеноставу, в мундире еще, чтоб трудился, как все, покуда хозяин спасает державу - расчистил бы непашь к осенней росе, чтоб истово пни корчевал в непогоду, справлял бы в хозяйстве любую нужду, чтоб в зимние ночи, хозяйке в угоду, по залежи горестной вел борозду. Однако на фронте поставили точку, хозяин вернулся: такие дела. Хозяйка ему подарила сорочку и с грушами штрудель в дорогу спекла. Вот тут ему шкуру как раз да спасать бы, не место в хозяйском дому чужаку, - но год, проведенный средь горной усадьбы развеял по родине дальней тоску. В капустном листе - настоящее масло, по-щедрому, так, что не съешь за присест; однако горело в душе и не гасло прощанье, хозяйкин напутственный крест. И странную жизнь он себе предназначил: в единую нитку сливались года, он вместе с косцами по селам батрачил, однако домой не ушел никогда. ВЕРНУВШИЕСЯ ИЗ ПЛЕНА Разрешенье на жительство дал магистрат, и трава потемнела в лесу, как дерюга, - на окраину в эти весенние дни, взяв мотыги и заступы, вышли они, и от стука лопат загудела округа. Подрядившись, рубили строительный лес, сколотили на скорую руку заборы, - каша весело булькала в общем котле, и по склонам на грубой ничейной земле созревали бобы, огурцы, помидоры. Поселенцы возили на рынок салат, и угрюмо глядели навстречу прохожим - только голод в глазах пламенел, как клеймо, им никто не помог - лишь копилось дерьмо, все сильнее смердевшее в месте отхожем. В перелоге уныло чернели стручки, корешки раскисали меж прелого дерна, на опушке бурел облетающий бук, где-то в дальнем предместье ворочался плуг - но пропали без пользы упавшие зерна... И мороз наступил. В лесосеках опять подряжались они, чтоб остаться при деле, - пили вечером чай на древесном листу, и гармоника вздохи лила в темноту. Загнивали посевы, и гвозди ржавели. КОНТУЖЕННЫЙ Тот самый день, в который был контужен, настал в десятый раз; позвать врача - но таковой давно уже не нужен, навек остались дергаться плеча. Сходил в трактир с кувшином - и довольно, чтоб на часок угомонить хандру: хлебнешь немного - и вдыхать не больно сырой осенний воздух ввечеру. По окончаньи сумерек, однако, он пробирался в опустевший сад, и рыл окопы под защитой мрака совсем как много лет тому назад: все - как в натуре, ну, размеров кроме, зато без отступлений в остальном, и забывал лопату в черноземе, что пахнул черным хлебом и вином. Когда луна уже светила саду - за долг священный он считал залечь с винтовкою за бастион, в засаду, где судорога не сводила плеч; там он внимал далеким отголоскам, потом - надоедала вдруг игра, он бил винтовкой по загнившим доскам, бросал ее и плакал до утра. МАРТОВСКИЕ СМЕРТИ Когда межу затянут сорняки и вспыхнет зелень озими пшеничной - в деревне умирают старики, весенней смертью, тяжкой, но привычной. Сам воздух, будто некая рука орудует, в кого постарше целя, чтоб тот залег в могилу тюфяка, с которой встал-то без году неделя. Они лежат, одеты потеплей, и слушают - занятья нет приятней, - как треплет ветер кроны тополей, как шумный гурт прощается с гусятней. Взвар застывает коркой возле рта, без пользы стынет жирная похлебка; при них весь день дежуря, неспроста домашние покашливают робко. Еще успеют увидать они, как дерева проснутся от дремоты, - но чем светлей, чем радостнее дни - пономарю все более работы. ЖАНДАРМ Топает жандарм вдоль деревень, в подбородок врезался ремень, портупея - с шашкой у бедра; врассыпную, словом, детвора. Что в шинок заходит - не смотри, пусть в друзья не лезут корчмари; всякому известно быть должно: для властей - изволь открыть окно; То ли к виноградне май суров, и по склонам виден ряд костров; то ли снег лежит на городьбе и коптится окорок в трубе. Топает жандарм вдоль деревень, побродяжек ловит, что ни день, пролетает нетопырь во тьме, зажигают свет в лесной корчме. Не глядите на него вблизи: позументы и мундир - в грязи, и от слез его щекам тело: выходи на барщину, село. В ВОСКРЕСЕНЬЕ В воскресенье - славно отдохну; - ах ты, самый жаркий день в году! - я надену брюки и пиджак, выйду из хозяйства, на большак, зашагаю в город, как в бреду. Унтер из беседки - ни ногой; - ах ты, рюмка белого винца! - над простором выжженной земли город поднимается в пыли, вылитый из глины и свинца. Радуют в витринах леденцы; - ах ты, роз бумажных щегольство! - все закрыто, к дому липнет дом, это - город, думаю с трудом; я пришел сюда, а для чего? На углу меж тем трактир открыт, - Ах ты, славный братик Сливнячок! - так что стопку выпить невтерпеж, а Маричкин поцелуй хорош, и она остра на язычок. За окном становится темно; - ах ты, грусть, печальная мечта! - и стоит средь улицы батрак, и одна лишь песня в пыль, во мрак, черной кровью хлещет изо рта. СТОЛОВКА Где машинною гарью воняет в трактирном чаду, где прокатные станы шипят, где ссыпают руду, где в рабочих кварталах дерьмом зарастают дворы - между елей столовка стоит с неизвестной поры. Теснота между скамьями, шум и дешевый уют, и поленту, и пиво согретое здесь подают, развалясь у огня, холостые сидят на скамье, отдыхают женатые перед скандалом в семье. По столовке плывет кисеей остывающий чад, по столам деревянным картежники глухо стучат. Мрак ложится на ветви еловые, словно плита, дым от фабрик ползет, и глотает его темнота. Ливень в кровлю столовки сочится над пыльной страной, наклоняются низко мужчины над пеной пивной, словно нет потолка, словно здесь, заблудившись в пути, может кран заводской по столам и скамейкам пройти. ДЕВУШКА С ВИНОГРАДНИКА Как-то в ночь осеннюю, когда тяжко пахла свежая барда, и собаки выли беспричинно, - мне в окошко постучал мужчина, и ему, решившись в тишине, я войти позволила ко мне. Не знакомый мне до той поры, источал он винные пары, был пропитан духом винограда - не ответил мне - чего, мол, надо: сразу же и молча, не темня, он вспахал, как заступом, меня. Распахал и канул в темноту - лишь остались простыни в пот. Скоро стала я худа, как спица, кожа тоже начала лупиться, стало и слепому в феврале ясно, что хожу натяжеле. Снова зеленеет виноград, иволги на персиках свистят, уж какая, да найдется хата чтоб родить, - а так хожу, брюхата, гордая, как будто предо мной поклонились люди всей страной. СКОТНИЦА И БАТРАК Ты - скотница, а я батрак, в усадьбу нанялись одну. Ты - от загона ни на шаг, я - лямку на жаре тяну. Хозяин с вечера залег, смотреть в перинах сны. Тебе постелью - сена клок, и две доски даны. Вот-вот начнется опорос, уже коровы стельны сплошь, работа наша - на износ, откуда ночью сил возьмешь? Хозяйкин захворал малыш - так вопль на всю семью, а если ты подзалетишь - Заваришь спорынью. Черны от мух судки в жиру, доходят хлебы на поду. Я два букета соберу, и от тебя ответа жду: давай решай - возьми один и прочь другой откинь. В одном - душистый розмарин, в другом - горька полынь. НАШИ ЧАСЫ Душный воздух плывет от карнизов и ниш, утопают во мраке края балюстрад, дребезжат фонари, разбивается тишь, и кусты у скамейки упрямо шуршат, и все реже слышны поездов голоса, и на горькую пыль выпадает роса. Разветвляется луч, и скамейка пуста. Каблуки глубоко утопают в песке. Приходи - нас обоих зальет темнота, я смогу прикоснуться к любимой руке, - куст жасмина кивает; безлюдно вокруг - и жужжит среди веток невидимый жук. Это наши часы, и простор, и покой - не такие, как дома, где шум суеты. Стрекотаньем цикад, словно пеной морской, переполнены травы, кусты и цветы. Духота от железной дороги ползет, но прохладой ночной дышит лиственный свод. Над предместьем, над парком в полуночный час, словно колокол, виснет ночной небосвод. Как случайно, как хрупко связавшее нас - то, что нас отрывает от дел и забот, - но скамейка, что в темной аллее видна, и сегодня, и завтра нам будет верна. ШАРМАНКА ИЗ ПЫЛИ От света и зноя земля горяча, трещат, рассыхаясь, скамьи, и ветер, желтеющий дерн щекоча, проходит сквозь пальцы мои. Итак, это, стало быть, день выходной для тех, кто ничтожен и нищ. Стучатся в ограду волна за волной шум улиц и гомон жилищ. Размеренно кружатся тучки вдали, листва выгорает дотла. С акаций летят лепестки, и в пыли блестят, словно капли стекла. И кажется - голос шарманки возник в неспешном кружении дня, вином и коврижкой лаская язык, кружа и листву, и меня. Шарманка незримая, ты наяву из пыли поешь мне, и впредь позволь позабыть, что на свете живу и ручку твою завертеть. С зубцами незримого вала сцепясь, комод и корзина с бельем поют, образуя высокую связь с набивкой в матрасе моем. Так будем щедры... Пусть всю жизнь напролет зазубренный крутится вал! И вот паровозный свисток запоет, трава зашумит возле шпал, уронит замазку рассохшийся паз, и вся эта пыль вразнобой посыплется в песню, и слезы из глаз покатятся сами собой. ЩЕДРОЕ ЛЕТО Возле джутовой фабрики в полдень, вдвоем прилегли на горячий песок. В зное летнего дня утопал окоем и поблескивал женский висок. Пыль мешков и пеньковых волокон насквозь пропитала и горло и грудь, и с растресканных губ им не раз довелось каплю собственной крови слизнуть. Так лежали, макая свой хлеб в молоко, колотье унимая в груди. Шелестящая осень была далеко, и одна лишь теплынь впереди. Шелушился загар, и густым, словно сок, воздух был в эти летние дни, и о доме, что стал бесконечно далек, говорили впервые они. И в полуденный зной были чувства чисты, становились все мягче слова. На бегониях красных не сохли цветы, и еще зеленела трава. Беспредельная щедрость являлась во всем, и жарой исходил небосклон - так лежали у фабрики в полдень, вдвоем, слыша долгую песнь веретен. ЧУЖАК Что ни вечер - гость у нас в дому: хочет мать понравиться ему, красится, потом зовет к столу, - гость на главном месте, я в углу. Я давно не видел на столе эдакого сочного фоле, - гость умнет кусище за присест и еще за матерью подъест. Жир стекает у него с усов. Мать следит за стрелками часов, локон теребит, платком шуршит, - гость подмигивает, не спешит. Мать сердечко станет рисовать на подносе, значит - марш в кровать. В духоте лежу за часом час. Мерно за стеной скрипит матрас. В полночь стукнет дверь легко-легко. Утром мать упустит молоко на плите, - на мне срывает злость. Сливки тоже выпивает гость. x x x Я думаю, мне было бы по силе уютный ресторанчике завести в таком предместье, где поменьше пыли, для клиентуры младше тридцати. С утра и днем все было б чин по чину, любой бы кушал то, что заказал, но к вечеру бы скидывал личину и наполнялся жизнью сад и зал. Клиенты без различия, без ранга с охотой стали бы наверняка вальсировать и приглашать на танго, хлебнув вина, а можно - молока. Не пачкались бы скатерти, салфетки, не преступало меры озорство, скандалы были б очень-очень редки, а может быть - совсем ни одного. И мне порой приятно было б тоже припомнить золотые времена: я выходил бы в залу к молодежи и вместе с нею пел бы допоздна. СТАРОМУ БРОДЯЧЕМУ ЦИРКУ На юр, среди чертополошин, где спокону не живал никто, объявился цирк - не зван, не прошен: стало воздвигаться шапито. В пересохший грунт вонзились колья, вздулись тенты, словно паруса, и фургоны, встав среди приволья, дым понаправляли в небеса. Все чуть-чуть проржавлено, погнуто, отовсюду только лязг да скрип, непорядок в ячеях батута, очень плохо смазан кривошип; агрегат внушает беспокойство всем, кто цирк считает ремеслом: как ни жаль, но сдать бы все устройство, кажется, пора в металлолом. Старый цирк, времен былых осколок, сколько ты скитался до сих пор! Но, зайдя в деревню ли, в поселок, где уж там рассчитывать на сбор. По местечкам, по глубине тяжко натаскавшись поперек и вдоль, ты пришел в столицу, побродяжка: может, да и выгорит гастроль. Но включают радио так рано - с ним ли бой вести, в конце концов? Победишь ли власть киноэкрана звуками фанфар и бубенцов? Знай ты, сколь житье в столице туго, ты бы к нам, пожалуй, ни ногой! Или понял, что у нас для друга все-таки найде