Оцените этот текст:



----------------------------------------------------------------------------
     Перевод Н. Малиновской.
     Федерико Гарсиа Лорка. Избранные произведения в двух томах.
     Стихи. Театр. Проза. Том. 2
     М., "Художественная литература", 1986
     OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
----------------------------------------------------------------------------
 

 
     Нет, не героиня для  оды.  Другое.  Мариана  -  мещаночка.  Вся  она  -
чувство. В конце концов, поняв, что любимый  изменял  ей  со  Свободой,  она
становится олицетворением Свободы.
     Никто ничего не сказал о пей - об  этой  женщине  девятнадцатого  века.
Никто ее не заметил. Это был мой долг - возвеличить ее.  Я  чувствовал,  что
это долг. Ведь все в ней - чувство, и только чувство.  Никаких  од.  Никаких
ополченцев. Никаких надгробных плит Конституции.  (О,  эти  жуткие  плиты  -
конституция, конституция, конституция, - которые так возбуждали мое  детское
любопытство.)
     У меня есть  три  совершенно  разных  варианта  пьесы.  Первые  два  не
сценичны. Совсем... В  третьем,  поставленном,  должна  быть  целостность  -
совместное и  одновременное  существование  двух  планов.  Один  -  широкий,
всеобъемлющий; он-то и привлечет публику. Другой план заметят немногие,  это
пьеса с двойным дном.
 
     1 июня 1927 г.
 
 

 
     У меня нет своего мнения об этой пьесе, я давно уже отошел от нее.  Эту
драму я написал пять лет назад, меня увлекла тема, до сих пор животрепещущая
в Гранаде; еще в детстве я слышал легенды и романсы о Мариане Пинеде, я  рос
в этой атмосфере.
     Эпический стиль не привлекал меня. Сама поэзия, сама простота  -  такой
была в моем  восприятии  Мариана,  истинно  испанская  душа.  И  я  не  стал
скрупулезно следовать историческим фактам - легенда, передававшаяся из уст в
уста и в итоге чудесно преображенная, была мне ближе.
     Я не считаю свою пьесу новаторской. Это, что называется, обычная пьеса,
но все-таки, думаю, в ней есть нерв, есть трепет, а это уже  кое-что.  Пьеса
моя простодушна, как и ее героиня. Это серия  гравюр  (я  очень  люблю  этот
жанр), со всеми присущими романтизму, излюбленными его штампами. Само  собой
разумеется, что тем не менее это не романтическая драма  -  ведь  нельзя  же
сегодня всерьез заниматься стилизацией, время  ее  прошло.  Я  понимал,  что
задуманное можно было осуществить двумя способами: решить  пьесу  в  поэтике
лубочной живописи - грубый рисунок, крупный  мазок  (непревзойденный  мастер
этого жанра - дон Рамон!), а можно было иначе -  в  лунном  свете:  размытый
контур, детский рисунок. Так я и сделал.
     А если что и доставило мне  истинное  наслаждение,  так  это  декорации
Сальвадора Дали и участие в спектакле Маргариты Ксиргу,
 
     12 октября 1927 г.
 
 

 
     У меня готовы четыре  книги.  Сборник  стихотворений.  Пьесы.  И  книга
нью-йоркских впечатлений, которую я, может, назову "Город".  Это  личностное
восприятие явления безличного, вне времени и пространства, но  ограниченного
рамками  этого  города-мира.  Символ,  который  не  оставит  равнодушным,  -
страдание. Но скрытое - без драматизма. Это столкновение моего  поэтического
мира с поэтическим миром Нью-Йорка. И здесь же  -  печальный,  потерянный  в
Северной Америке народ Африки и островов. Евреи.  Сирийцы.  Негры.  Особенно
негры. Их тоска - духовный стержень той Америки. Негр ближе  к  человеческой
природе и к природе вообще. Все для него - музыка, он вынет вам мелодию даже
из кармана! Если бы не их искусство, в Соединенных  Штатах  не  осталось  бы
ничего, кроме техники и автоматов.
     Новый театр, обновление театральных форм и  драматургической  теории  -
сегодня моя главная забота. А Нью-Йорк - как раз то единственное  сейчас  на
земле место, где и следует  слушать  пульс  нового  театрального  искусства.
Лучшие  актеры  из  тех,  что  я  видел,  -  негры.  Непревзойденные   мимы.
Негритянские мюзиклы вытеснили мюзиклы белых. И  вообще  искусство  белых  -
сейчас удел меньшинства. Публике нужен негритянский театр, она с ума  сходит
по черному театру.
     Предрассудок против негров, обычный в театре, -  следствие  социального
предрассудка, и только. К искусству он  не  имеет  ни  малейшего  отношения.
Когда поет негр, в зале повисает  "черная  тишина"  -  засасывающее,  черное
полушарие.  Когда  белый  актер  хочет   привлечь   внимание   публики,   он
вымазывается ваксой - под Джольсона. И если североамериканцы хохочут  -  тем
грубым, необузданным  хохотом,  родственным  разве  что  иберийскому  смеху,
знайте - их заставил хохотать актер-негр.
     Это Гранада научила меня быть с  теми,  кого  преследуют.  С  цыганами,
неграми, евреями, маврами - в каждом из нас есть что-то от  них.  В  Гранаде
струится тайна - то, чего быть не может, а все же есть. Ее -  несуществующую
- ощущаешь. И ощущаешь именно потому, что ее пет - нет  материи,  плоти,  но
тем  явственнее  аромат.  Он  пропитал  собой  все  и,  может,  сумеет  даже
растворить в себе все.
     И сколько бы ни изгоняли Гранаду, она никогда не восстанет, но, танцуя,
ускользнет, тайно надеясь, что и враждебная сила тоже изберет танец  орудием
борьбы и утратит мощь. Колдунья обманет палача и лишит его  силы.  Это  тень
мавританских  празднеств  омрачила  цыганское  веселье.   Цыгане   -   маска
Андалузии,   табу,   которым   обозначена   ее   глубина,   огражденная   от
соприкосновения с враждебным миром. В цыганском цыганства меньше всего...
     В "Цыганском ромапсеро" цыганское разве что самое начало. По сути своей
эта книга - андалузский алтарь. По  крайней  мере,  такой  я  ее  вижу.  Это
андалузская песня,  а  цыгане  в  ней  -  припев.  Я  соединил  все  местные
поэтические элементы и дал им общий  броский  ярлык.  И  какие  бы  лица  ни
появлялись в романсах, единственный и главный герой их - Гранада...
     Но это уже  в  прошлом.  Сейчас  и  темы  и  поэзия  моя  переменились.
Драматизм насыщен лирикой, в темах больше пафоса. Но пафос  этот  особенный,
отрешенный, он точен и холоден.
     На страницах "Западного обозрения" Медина Асара  объявил,  что  у  меня
есть что-то общее с хотой - в моих стихах он услышал иберийский  ритм  хоты.
При всей моей симпатии к Медине Асаре со  страниц  "Литературной  газеты"  -
нейтральной полосы между востоком и западом, - хочу  сказать,  что  думаю  о
себе иначе. Во мне, возможно, выразилось что-то цыганское,  вероятнее  всего
солеа, или цыганская сигирийя, или поло, или канья, то есть  тот  глубинный,
первозданный, древний андалузский слой, когда песня была скорее воплем, а не
мелодией. Сигирийя и солеа - песни исключительно местные, они ни на  что  не
похожи и ни с чем не перекликаются. В отличие  от  них  фандангильо  и  хота
воплощают общее полуостровное начало и  возникают  то  здесь,  то  там,  как
родники, под самыми разными названиями - и на плоскогорье,  и  на  восточном
побережье, и даже на севере.
     Я ценю андалузскую музыку за чистоту выражения - в ней, как в  кубизме,
линии инстинктивно точны и четки. Никакой мути. Мелодия причудлива,  дерзка,
как арабеска, но составляют ее неукоснительные прямые.
     Только звукозапись может сохранить наш редчайший музыкальный  фольклор,
сквозь нотные линейки он просачивается...
 
     15 января 1931 г.
 
 

 
     _Университетский театр ставит "Жизнь есть сон"  Кальдерона.  Первый,  с
кем я сталкиваюсь за кулисами, - один из руководителей  труппы  поэт  Гарсиа
Лорка. В  синем  комбинезоне  он  похож  на  механика,  шофера,  рабочего  -
недостает  только  молотка  в  нагрудном  кармане.  Так   выглядит   сегодня
вдохновенный певец цыган_.
     - Вы похожи на механика...
     - И тем не менее я не механик, а всего только режиссер.
     - Влюбленный в "Ла Барраку"! Прекрасное название - "Ла Баррака"!
     - Да,  красивое  название  и  хорошая  вещь.  Собирается,  разбирается,
грузится на машину, и можно ехать куда глаза глядят...
     - Вы тащите на себе этот театр с поразительным энтузиазмом... - Не  мы.
Тащат грузовики, в них больше лошадиных сил. У нас другое занятие.
     - Конечно, ваше дело - зажечь энтузиазмом сердца, поднять дух. Ну а как
же стихи - неужели отменяются?
     - Стихи? Не отменяются и не откладываются. Дело в том,  что  сейчас  мы
погружены в стихи Кальдерона, Сервантеса, Лопе де Веги. Мы  выволакиваем  их
из библиотек, вырываем из рук комментаторов, возвращаем их земле,  солнцу  и
ветру наших селений, и если бы вы знали, как прекрасны эти стихи на воле...
     - Это очень благородное дело - ездить  по  самым  отдаленным  селениям,
подобно древним комедиантам времен Хуана дель Энсины,  встречаться  лицом  к
лицу с восторженной или негодующей первозданной  публикой.  Ведь  не  всегда
можно рассчитывать на успех, бывают и провалы, не правда ли?
     - В Мадриде так думают многие. Но именно в сельской публике мы  находим
то уважение, тот интерес к театру и желание понять, какие не часто встретишь
в больших городах. Поверьте, именно это дает нам силы продолжать наше  дело.
Очень полезное дело, так я думаю.
     - Совершенно с вами согласен. А что актеры?
     - Актеры? Молодые, образованные, умные - этим все сказано. Они  взялись
за дело с поразительным энтузиазмом и многим жертвуют  ради  театра.  Кто-то
должен писать диплом, кто-то готовится к экзамену, кого-то завтра  призывают
на военную службу - все это не идет в счет. Сегодня существует только театр.
И все - актеры. Надо  сказать  -  прекрасные  актеры.  Вы  видели,  как  они
работают? На зависть профессионалам. Ведь для того, чтобы сыграть  старинную
пьесу, мало усвоить приемы и штампы актерского ремесла,  необходимы,  помимо
призвания, конечно, литературная культура и осознанный профессионализм.  Все
это есть у студентов.
     - А как быть с табелью о рангах?
     - Ее у нас нет. И не может быть. У нас нет премьеров и премьерш.  Здесь
фаланстер: все равны и каждый делает что может. Один  играет  главную  роль,
другой ставит декорации, третий обеспечивает свет, четвертый -  не  думайте,
что он ни на что не годен! - прекрасно водит грузовик. И у  всех  сердечные,
дружеские отношения со всеми, это помогает. Так и едем куда глаза глядят...
     - А сейчас куда именно?
     - Может быть, в Париж, а из Парижа в Лондон. Обе  столицы  ждут  нас  и
проявляют  явное  любопытство.  Мы   же   постараемся   произвести   хорошее
впечатление на искушенную заграничную публику, ведь там по нас будут  судить
о молодежи новой Испании. Простите, пора начинать. Я должен идти.
 
     1 декабря 1932 г.
  
  

 
     - Какова, по Вашему мнению, цель Театральных клубов?
     - Искусство. Искусство, понятное всем. Мы в  принципе  против  тех,  по
преимуществу развлекательных любительских трупп, смысл существования которых
сводится к танцам и театральщине. От них столько  же  вреда,  сколько  и  от
театра - современного театра, с одной стороны квелого и манерного, с  другой
- грубого и пошлого. Они - плоть от плоти этого  театра  и  так  же  вредны.
Нельзя не ужасаться, глядя на все эти Общества Таких-то и Растаких-то, на их
худосочные замыслы, которые способствуют лишь  девицам  в  ловле  женихов  -
занятии  досточтимом,  но  к  искусству  не  причастном.  Всякий  сочинитель
прилизанной пьески без труда найдет почитателей, готовых водрузить  его  имя
на знамя своего Общества, обрушив на зрителя с энтузиазмом, достойным  иного
применения, нерастраченный запас своей театральщины.
     - И Вы предлагаете создавать Театральные клубы?
     - Именно так. И  чем  больше,  тем  лучше.  Нужно  свести  на  нет  эти
домашние, кисейные Общества. Но без баталий. Мы просто уведем у них  зрителя
и так завоюем победу.
     - Сегодня Театральный клуб начинает работу?
     - Да, - в "Эль Эспаньоль". Одна пьеса уже ставилась, другая - нет.  Обе
мои - хочу воодушевить своим примером.
     "Чудесную башмачницу" уже ставила - и с большим успехом - Ксиргу; в  ее
героине были и ритм, и краски. Сейчас пьесой заинтересовался Макс Рейнгард -
он хочет ставить ее по-испански и, возможно,  усилит  элемент  пантомимы.  Я
обязательно пошлю ему музыку, чтоб оживить...
     "Башмачница" - фарс, но не только. Ее героиня - это поэтический вариант
души человеческой; она и только  она  важна  в  пьесе.  Остальные  персонажи
оттеняют ее, не более того. Колорит здесь - фон, а не  суть,  как  бывает  в
иных драматических жанрах. Этот миф о душе человеческой я мог бы представить
и в эскимосском колорите. Язык и ритм в моей пьесе -  андалузские,  но  лишь
язык и ритм.
     Башмачница - не просто женщина,  в  ней  есть  что-то  от  всех  женщин
мира... У всякого сидящего в зале есть за душой своя Башмачница.
     - А другая пьеса?
     - "Любовь дона Перлимплина и Белисы в саду" -  это  эскиз  трагедии.  Я
лишь очертил немногими словами силуэты действующих лиц.
     - Что значит пометка в афише "камерный вариант"?
     - То, что я собираюсь когда-нибудь разработать  эту  тему  во  всем  ее
богатстве.
     - Расскажите о пьесе.
     -  Дон  Перлимплин  -  менее  всего  рогоносец,  менее,  чем  кто-либо.
Чудовищный обман жены разбудил его воображение -  и  он  оставил  обманутыми
всех женщин, сколько ни есть их на земле. В "Доне  Перлимплине..."  я  хотел
подчеркнуть  контраст  лирики  и  гротеска,  постоянно  смешивая  их.  Пьеса
держится музыкой, как опера в камерном театре.  Перерыв  заполняют  сонатины
Скарлатти,  связывая  действие;  диалоги  идут  под   музыку   и   постоянно
прерываются аккордами. Вот пока и все, но, думаю, найдутся и другие  авторы,
которые напишут для Театральных клубов. Не зачахнем.
     Вот что важно - Театральные клубы должны браться за пьесы,  отвергнутые
коммерческим театром. Иначе с ними  случится  то  же,  что  с  любительскими
обществами,  где  зритель,  с  опозданием  в  несколько  лет,   пробавляется
обносками профессиональной сцены, замшелыми, заигранными пьесками. Пока дело
обстоит  так,  неоткуда  взяться  хорошим  актерам  и  тем   более   хорошим
драматургам. На днях я узнал, что  создано  общество  (его  возглавляет  ваш
коллега из "Эль Соль"), которое  ставит  перед  собой  те  же  цели,  что  и
Театральные клубы. Я имею в виду "Союз актеров и  драматургов".  Это  именно
то, что нужно. Открыть путь на сцену талантливой молодежи, которая не  может
пробиться сама, оттого, что ее затирают, оттого, что пет  поддержки  тех  же
самых Обществ, и бог весть от чего еще. Поверьте, в Испании почти ничего  не
сделано в этом плане, и пока  немногих  беспокоит,  что  драматурги  впустую
растрачивают свои силы или бросают писать и что нужна новая смена...
     - Предстоит большая работа?
     - Огромная. Вы же видите, сколько собраний и  лекций  мы  затеяли  ради
создания Театральных клубов. А репетиции... Но мы не сделали  бы  и  десятой
доли того, что сделали, если бы не помощь сеньоры Пуры де Маортуа де Уселай,
прекрасного организатора,  главной  вдохновительницы  и  энтузиастки  нашего
дела. Испании очень нужны Театральные клубы!
 
     5 апреля 1933 г.
 
 

 
     - Что Вы думаете о будущем "Ла Барраки"?
     - Это моя главная забота -  не  дать  зачахнуть  нашему  театру,  волей
случая названному "Балаганом". Сперва мы хотели открыть в  Мадриде  балаган,
чтобы давать представления, а после так и свыклись с этим названием, пока не
полюбили его. Правительство предоставило нам субсидию, а  энтузиазма  у  нас
хватает, и у меня в том  числе  -  настолько,  что  я  работаю  в  "Барраке"
режиссером и никаких денег за это не получаю. Как и  Эдуарде  Угарте.  (Хотя
вообще  работать  даром  безнравственно.)  Такие  же  балаганы,   такие   же
студенческие группы надо создать в Испании повсеместно - это наша  мечта.  И
ради этого мы стремимся пробудить в  студенчестве  интерес  к  театру,  ведь
театр  творится  многими  людьми  совместно,  здесь  ничего  не  сделаешь  в
одиночку. У нас в труппе есть несколько молодых поэтов, я надеюсь,  что  они
станут со временем хорошими режиссерами. Все в театре зависит от режиссера.
     - Как Вас приняла публика?
     - Хорошо. Очень  хорошо.  Просто  прекрасно.  Вначале  мы  рассчитывали
исключительно на студенческую публику. Но потом встретили в  селеньях  такое
понимание, какого не встречали и в  столице.  Нас  приняли  очень  сердечно.
Несмотря на то что нашлись люди, которые обвинили наш театр  в  политическом
интриганстве. Это очевидный абсурд. Мы не занимаемся политикой. Театр, театр
и только театр.
     В Альмасане я испытал редкое душевное волнение. Мы играли  ауто  "Жизнь
есть  сон"  на  площади.  Начался  дождь.  И  в  тишине  над   завороженными
крестьянами звучали только вздохи дождя, стихи Кальдерона и музыка.
     - Расскажите о вашем репертуаре.
     - Нас часто спрашивают, почему мы не ставим современные пьесы.  По  той
простой причине, что в Испании, можно сказать, современной драматургии  пока
не существует. Ставят большей частью  агитационные  пьесы,  а  они  плохи  и
держатся  какое-то  время  только  благодаря  блистательной  режиссуре.  Наш
современный театр - сегодняшний и вечный, бессмертный, как море, - это театр
Кальдерона, Сервантеса, Лопе де Веги, Жиля  Висенте.  А  пока  не  поставлен
"Хитроумный маг" и другие шедевры, какой может быть разговор  о  современном
театре?
     - В какой манере вы читаете старинные стихи?
     - О том,  как  читали  стихи  в  классическую  пору,  почти  ничего  не
известно.  До  нас  дошли  исключительно  хвалы,  расточаемые   драматургами
актерам. Мы  стараемся  читать  плавно,  выявляя  красоту  каждого  стиха  и
выделяя, очень отчетливо, все, что необходимо. Нам пришлось встретиться  вот
с какой трудностью - в  текстах  недостает  знаков  препинания,  важных  для
чтения; неясно, насколько значительна та или иная пауза, ведь в стихах  -  в
отличие от  прозы  -  паузы  качественно  иные.  Паузы  у  нас  в  спектакле
рассчитаны по секундам - ошибиться нельзя, иначе нарушится эта  удивительная
гармония, контрапункт слова и безмолвия.  Конечно,  крестьяне,  слушая  нас,
вряд ли постигают всю символику Кальдерона, кстати, вполне им доступную,  но
они слышат и чувствуют волшебную силу его стиха.
     - А декорации?
     - Наши возможности  ограничены,  паи  недоступны  многие  выразительные
средства,  поэтому  наши   декорации   прежде   всего   просты,   лаконичны,
стилистически точны. У нас  ведь  не  академический  театр!  Археологическая
точность меня мало волнует. Мы скорее стилизуем ее, напоминая об эпохе. Если
бы у нас были средства, я бы поставил несколько вариантов  одной  и  той  же
пьесы: один  спектакль  в  старинной  манере,  другой  в  современной;  одна
постановка пышная, другая строгая, простая. Но  средств  у  нас  никаких,  а
потому оставим эти мечты и в путь - балаган странствует по Испании, из  края
в край.
 
     Сентябрь 1933 г.
 
 

 
     - Простите, бога ради. Дело в том, что  в  поезде  я  сам  не  свой.  Я
называю это состояние "станционным смятением", знаете это смятение отъезда и
приезда, когда толпа куда-то несет тебя и выносит, а ты, чужой всему и всем,
оторопело плывешь по течению? Есть люди, которых  вообще  не  оставляет  это
станционное смятение - они приходят, уходят и говорят всегда так, как  будто
из них выжаты все соки. Один мой друг был вечно в таком состоянии, и  только
из-за этого мы расстались. Ну посудите сами - какое  может  быть  общение  с
человеком, который или только что приехал или вот-вот уедет...
     - Если мне что и интересно, так это жизнь, я люблю гулять,  веселиться,
часами разговаривать с друзьями, с девушками. Жить в полном смысле  слова  -
полной, доброй, веселой, молодой жизнью. Литература для меня не на первом  -
на последнем месте. Да к тому же я и не  собирался  заниматься  литературой.
Просто иногда неведомая сила заставляет меня писать. И тогда я пишу,  как  в
лихорадке, месяцами, а после - возвращаюсь к жизни. Писать, конечно когда  к
этому влечет, для меня наслаждение. Писать, но не печататься. Нет. Все,  что
опубликовано, у меня буквально вырвали из рук друзья или издатели.  Я  люблю
читать свои стихи. А печатать боюсь. Может быть, потому что стоит  мне  даже
напечатать стихи на машинке, как я тут же нахожу в них недочеты,  изъяны,  и
стихотворение перестает мне нравиться, совершенно перестает. Все мои книги у
меня буквально вырвали из рук. Могу  только  добавить,  что  сейчас  у  меня
готовы четыре законченных сборника, и я не отдаю их в печать.
     Книга "Поэт в Нью-Йорке" еще не напечатана,  но  что  удивительно  -  в
одном из барселонских журналов уже появилась статья об этом сборнике.
     Есть вещи еще более удивительные. Случилось так, что еще до того, как я
стал публиковать  стихи,  заговорили  о  моем  влиянии  на  поэтов,  о  моих
последователях.  А  виноваты  друзья  -  они  повсюду  читали   мои   стихи,
пропагандировали их. Книгу о Нью-Йорке я привез  из  поездки  в  Соединенные
Штаты; пока я не хочу  отдавать  ее  издателям,  хотя  меня  просили.  Потом
когда-нибудь я ее опубликую, но сначала хочу  почитать  стихи.  Буду  читать
стихи и говорить о них, объяснять, почему они написаны. То есть я  собираюсь
читать и в то же время растолковывать стихи. Не всю книгу, конечно, какую-то
часть. Всю - это слишком. Это громадная, длиннющая книга, ею можно  замучить
до смерти.
     - Вы собираетесь читать лекцию?
     - Лекция будет называться "Дуэнде. Тема с  вариациями".  Если  говорить
применительно к искусству, то  дуэнде  -  это  его  электрический  ток,  его
изюминка, его корень;  нечто  вроде  штопора,  который  вонзается  в  сердце
зрителя. Я  буду  говорить  только  об  испанском  искусстве.  Лекция  будет
сопровождаться диапозитивами и музыкальными иллюстрациями. Что-то я попробую
спеть сам. Да-да, попробую. Тихонько,  конечно,  но  все  же  попробую  сам,
потому что, честно говоря, не знаю, кто бы мог  сделать  это  за  меня;  как
умею,  постараюсь  подкрепить  песнями  свои  рассуждения  о   происхождении
андалузской музыки.
     _Затем Ф. Гарсиа Лорка  рассказывает  о  двух  пьесах,  которые  он  не
надеется и не намерен ставить_:
     - Одна пьеса - это  мистерия  в  прозе  и  стихах,  мистерия  в  полном
соответствии с жанром. Мистерия о времени. Я привез ее с собой, хотя не имею
намерений ставить ее в Буэнос-Айресе. Что  же  касается  другой  пьесы  (она
называется "Публика"), то я не собираюсь ставить ее ни в  Буэнос-Айресе,  ни
где бы то ни было вообще. Думаю, что не найдется ни труппы, которую  бы  она
вдохновила,  ни  публики,  способной  воспринять   пьесу   не   как   личное
оскорбление.
     - ?
     - Потому что в этой пьесе, как в зеркале, публика увидит себя. На сцену
выйдет скрытая драма каждого  сидящего  в  зале,  та  самая,  в  которую  он
погружен всегда, и в том числе сейчас, здесь, на спектакле. А скрытые  драмы
обычно мучительно остры и  менее  всего  благопристойны,  и  потому  зрители
неизбежно и единодушно возмутятся и прекратят  представление.  Конечно,  моя
пьеса не годится  для  постановки,  не  зря  я  назвал  ее  "поэма,  которую
освищут".
     - Мое искусство не общедоступно. Я никогда не считал его общедоступным.
     "Цыганское романсеро" - не общедоступная книга, хотя некоторые ее  темы
близки всем. У меня есть стихи, которые общедоступны, но их не много. Таков,
например, романс о неверной жене,  потому  что  внутренне  он  народен;  его
воспримет всякий и каждый,  кто  прочтет.  Но  большая  часть  того,  что  я
написал, не такова, хотя может показаться такой - из-за темы. Моя  поэзия  -
искусство другого рода, и если это не в полном смысле  слова  искусство  для
избранных, то все же отшлифованное. Все в нем - и мировосприятие и техника -
далеко  от  открытой  непосредственности  искусства  для   всех,   если   не
противоположно ей.
     Но довольно об этом. Не будем больше говорить о  серьезных  вещах.  Как
хорошо дышится в Буэнос-Айресе! И мне хочется узнать этот  город,  побродить
по его улицам, познакомиться с людьми, подружиться с  кем-нибудь.  Искусство
интересно только в ту минуту, когда оно возникает. Я ни о чем не забочусь  и
не хочу ни о чем заботиться. Хочу жить, радоваться, наслаждаться жизнью.
     - Вы живете на литературный заработок?
     - Слава богу нет. Я не был бы счастлив, если бы кормился литературой. У
меня есть родители. Очень добрые родители, они могут и пожурить, но в  конце
концов всегда платят.
 
     14 октября 1933 г.
 
 

 
     - Галисия всегда в моем сердце, я видел ее и столько мечтал  о  ней,  а
ведь мечта дороже увиденного, по крайней мере для меня.
     Паломники в Сантьяго-де-Компостела...  Больные  душевно  и  телесно,  в
надежде обрести здоровье они стекаются туда со всех концов земли  повергнуть
к стопам святого - воина и  чудотворца  -  свои  грехи  и  язвы.  Их  мольбы
впечатаны в те вековые камни, обожженные солнцем,  терпеливо  отполированные
языком воды.
     Когда я приехал в Галисию, Компостела  и  галисийская  земля  завладели
моей душой и я почувствовал себя поэтом  этих  высоких  трав,  этих  светлых
неспешных дождей. Я почувствовал себя галисийским поэтом и  ощутил  властное
желание писать - поэзия этой земли заставила меня выучить галисийский язык -
или диалект? Не все ли равно, как называется это чудо...
     Изучая галисийский язык, галисийскую литературу и музыку,  я  обнаружил
поразительные совпадения с поэзией и  музыкой  андалузской,  а  вернее  -  с
цыганской. Но вот что удивительно! Те цыгане, что бродят по ярмаркам и водят
мохнатого плясуна медведя и хвостатую мартышку-замухрышку, не приживаются  в
Галисии. Там никого не проведешь, там и цыгана обведут вокруг пальца!
     - А сами-то Вы - испанец?
     - Как истый галисиец, Вы спрашиваете с цыганским лукавством. А  я,  как
цыган, отвечу с готовностью, цыгане тоже говорят правду. Испанец  -  вопреки
всему и  всем.  Испанец,  любящий  и  готовый  отстаивать  все  национальные
особенности наших провинций. Как глубинно различны Андалузия и  Галисия!  Их
отличие требует к себе уважения, но ведь есть  и  подземная  река  общности,
есть общий для них духовный стержень, есть дуэнде, о котором я буду говорить
в лекции, - его присутствие всегда  ощутимо  в  жесте,  взгляде,  слове,  но
прежде всего в  том  чувстве,  смысл  и  суть  которого  в  двух  словах  не
объяснишь.
     Карта Испании похожа на шкуру  быка,  не  правда  ли?  И  мне  кажется,
когда-то - и долго - она была сложена вдвое, и тогда  астурийцы,  галисийцы,
андалузцы и валенсийцы совершенно перемешались. Когда же в  один  прекрасный
день шкуру развернули, моим предкам выпала обожженная  солнцем  земля,  мать
олив и виноградных лоз, а Вашим - благословенный нескончаемый дождь, который
красит поля зеленой глазурью и кроет камни бархатным мхом.
     - Два слова о Ваших галисийских стихотворениях.
     - Галисийские стихи... "Цыганское романсеро"...  "Кровавая  свадьба"...
"Поэма о канте хондо"... Да где они, эти книги? Печатался я  немного,  почти
все осталось неизданным. И не надо меня торопить: я помню все свои стихи.  И
когда-нибудь - когда у меня не будет, как  сегодня,  прекрасной  возможности
провести вечер с Вами, когда меня не будет требовать к себе испанский посол,
когда я не буду торопиться на встречу с  замечательными  поэтами,  актерами,
драматургами и  журналистами  Вашей  прекрасной  страны,  столь  же  душевно
щедрой, сколь щедра на зелень, свет и ветер весна, так вот - когда-нибудь  я
засяду за издание своих книг и лучшее из галисийских  стихотворений  посвящу
Вам  -  ведь  это  все  равно  что  посвятить  его  всем   Вашим   землякам.
Договорились?
 
     22 октября 1933 г.
 
 

 
     _В театре "Авенида" идет репетиция_.
     -  Ритм!  Главное  -  держать  ритм!  -  _Его  руки  чертят  в  воздухе
ритмический узор_.
     - Нет, нет, вот здесь какой ритм! - _Он садится за  рояль  и  выступает
уже в роли концертмейстера, а затем  и  балетмейстера_:  -  Теперь  поворот,
отведите руки, так, хорошо, очень хорошо!
     _Федерико  Гарсиа  Лорка  замечает  лас,  подходит,   мы   обмениваемся
рукопожатием_.
     - Посмотрите,  как  замечательно,  с  каким  увлечением  они  работают!
Драматические актеры из любви к искусству, по доброй воле  играют  спектакль
вроде тех, что показал в Буэнос-Айресе Таиров. Они все  могут  -  сыграют  и
трагедию, и фарс, и комедию, сыграют и в музыкальном спектакле.
     Я  впервые  ставлю  песни  -  "Паломники",  "Четыре   мула",   "Осеннюю
кастильскую песню", а кажется - мог бы заниматься этим всю жизнь.
     - Вы серьезно изучали испанские народные песни?
     - Да, я серьезно занимался песнями, изучал их и просто влюбился в  них.
Десять лет я постигал наш фольклор не как ученый - как  поэт.  Поэтому  я  и
счел возможным взяться за то, чего еще никто в  Испании  не  делал:  я  хочу
поставить песню, сделать ее увлекательным спектаклем, как делают в России.
     У обеих стран - России и Испании  -  богатейший  фольклор,  открывающий
удивительные, сходные возможности. Это отличает нас от других народов. Но, к
несчастью,  в  Испании  стараниями  сарсуэлистов   фольклор   разворован   и
обесчещен, почти уничтожен, тем не менее сарсуэла  в  моде,  ее  любят.  Эти
композиторы копируют песню точно так же, как,  учась,  художник  копирует  в
музее шедевры, а ведь еще Фалья говорил: "Народную песню бессмысленно давать
в нотной записи, нужно записывать на  пластинку  живой  голос,  иначе  песня
утратит то, что и составляет ее красоту".
     Вы видели, я вникал во все подробности, но главное - следил за  ритмом.
Иначе нельзя. Песня - живое существо и очень нежное.  Собьешься  с  ритма  и
погубишь песню. Очень легко нарушить ее чудесное равновесие, а удержать  его
трудно - как шарик на острие иглы.
     Песни похожи на людей. Они  живут,  становятся  лучше  или  хуже,  иные
гибнут, и остается только полустертая, почти непонятная запись.  Для  нашего
спектакля я выбрал три песни. Все три  переживают  сейчас  период  расцвета.
"Паломников" и сейчас можно услышать в Гранаде. Из многочисленных  вариантов
песни я выбрал два: первую вариацию с живым, радостным ритмом  я  услышал  в
гранадской долине, вторую, печальную, поют в горах. Наш сценический  вариант
начинает и кончает первая вариация.
     Затем идет "Осенняя кастильская песня", очень красивая и  грустная.  Ее
поют в Бургосе; в ней поэзия той равнины, тех золотых тополей.
 
                           Вешним веткам гр_о_зы, 
                           зимним - вьюги, 
                           а влюбленным - слезы 
                           друг о друге {*}. 
 
     {* Здесь и далее перевод стихов А. Гелескула.}
 
     Разве высшая красота не в этом? Что перед ней поэзия... Все мы, те, кто
пишет стихи, и те, кто разбирается в  поэзии,  умолкаем,  когда  звучат  эти
великолепные строки, сложенные народом.
     - А Вам не кажется, что это авторская песня?
     - Авторская, конечно, только автор неизвестен. Но вот ведь в чем дело -
песня живет. Передается из уст в уста,  меняется,  становится  все  лучше  и
обретает, наконец, поразительную красоту - вот она, перед нами.  Ее  до  сих
пор поют в Бургосе, но только в селеньях,  не  в  городе,  городские  ее  не
знают...
     "Четыре мула" - очень характерная рождественская  колядка,  поют  ее  в
Альбайсине  и  только  на   рождество,   когда   стоят   холода.   Языческая
рождественская колядка,  почти  все  народные  песни  -  языческие.  Есть  и
церковные песенки, много неязыческих  колыбельных.  А  это  -  замечательная
языческая  рождественская  колядка,   она   раскрывает   дионисийскую   суть
андалузского рождества. Песни дарят нам и такие неожиданные открытия. А есть
замечательные песни социального плана, очень глубокие по чувству.  Например,
эта:
 
                             От ночи и до ночи 
                             работник в поле. 
                             А нашим богатеям 
                             живется в холе. 
 
     Или вот эта - здесь бурлит чисто андалузская ярость. Она могла бы стать
манифестом, гимном недавнего переворота:
 
                           Перевернись, черепаха, 
                           и подари на здоровье 
                           бедным по сдобной лепешке, 
                           а богачам - по коровьей. 
 
     Те песни, что я ставлю, - другие, в них нет этой желчи.
     Надеюсь, что спектакль наш понравится. Ведь не  только  песни  сами  по
себе хороши - хорошо работает труппа Лолы Мембривес. Мне казалось,  когда  я
ставил песни, что рядом со мной мои товарищи,  актеры  студенческого  театра
"Ла Баррака", которым я руковожу, так приятно мне было работать. Актеры этой
труппы так знают  и  любят  свое  дело,  что  работать  с  ними  -  истинное
удовольствие, особенно когда  ставишь  спектакль,  о  котором  можно  только
мечтать.
     Мануэль Фонтанальс сделал изумительные декорации и прелестные  костюмы.
Вот увидите. Он сумел подчеркнуть красоту человеческого тела,  о  которой  в
театре и думать  забыли.  А  ведь  спектакль  должен  быть  праздником  тела
человеческого, все должно играть - от кудрей до ног,  и  главное  -  взгляд,
зеркало души. Пластика, ритм - о них начисто забыли режиссеры, которые умеют
одно: выпустить на сцену  двух-трех  угрюмых  бородачей,  таких,  что  дрожь
пробирает от одного их вида. Театр должен вернуться к пластике. Это одна  из
моих режиссерских задач.
     - Вы оставили без изменений текст песен и мелодию?
     - Да, я очень  бережно  отнесся  и  к  стихам  и  к  музыке.  Я  только
распределил текст между действующими лицами и сделал аранжировку.
 
     15 декабря 1933 г.
  
  

 
     _10 января в театре "Авенида" состоится премьера драматической поэмы Ф.
Гарсиа Лорки "Мариана Пинеда". Это уже третья пьеса Гарсиа Лорки, показанная
труппой Маргариты Ксиргу аргентинским зрителям.
     Вот что рассказал нам  Гарсиа  Лорка  о  "Мариане  Пинеде",  первой  из
написанных им пьес_:
     - Мариана Пинеда - одно из самых  сильных  впечатлений  моего  детства.
Дети, мои ровесники, и я вместе с ними, взявшись за руки, водили  хоровод  и
пели печальную песню, за которой мне виделась трагедия.
     И постепенно все это - Марьянита, знамя свободы,  Педроса  -  приобрело
какие-то сказочные  очертания.  Они  становились  сродни  облакам,  яростным
ливням и пелене тумана, что сходила  в  долину  с  отрогов  Сьерра-Невады  и
бережно укутывала наше маленькое селенье пуховой тишью и белизной.
     Но вот однажды мать взяла меня с собой в Гранаду, и снова  передо  мной
встал народный романс: там дети тоже пели его так же сурово и  торжественно,
только звучал он еще трагичнее, чем на улицах нашего маленького  селенья.  И
тогда мое тоскующее сердце постигло, угадывая и вопрошая, очень многое, и  я
понял, что Мариана Пинеда была изумительной, чудной женщиной и жила одним  -
любовью к свободе.
     Дважды распятая - на кресте страдания и на кресте судьбы - зачарованная
двумя миражами - надеждой, дарованной человеку и дарующей его  жизни  смысл,
Мариана Пинеда предстала передо мной святой в  ореоле  неземной  красоты:  с
невыразимой нежностью ее глаза, полные затаенной печали, смотрели вниз -  на
город. И тогда Альгамбра казалась  мне  драгоценной  пряжкой  на  ее  плече;
долина, затканная переливчатыми зелеными шелками, -  ее  платьем,  а  горные
отроги, покрытые снегом, - зубчатой кружевной  каймой  ее  юбок,  сплетенной
искусными кружевницами при золотистом свете медных масляных ламп.
     Со всем пылом юности я наделял Мариану Пинеду героической  страстью.  В
моем воображении она вставала в один ряд с героями,  рожденными  величайшими
драматургами Золотого века - я зачитывался тогда их произведениями. Если  бы
я тогда написал о ней пьесу, Мариана Пинеда предстала бы перед нами в полном
боевом вооружении, похожей не на себя, а на Великого Капитана,  и  принялась
бы разить наповал всякого, кто  усомнился  бы  в  том,  что  жизнь  держится
единственно любовью к свободе.
     Она предстала  передо  мной  закованной  в  латы,  и  уже  готовы  были
зазвенеть королевские октавы, акростихи,  торжественный  одиннадцатисложник,
но сердце мягко не соглашалось: "Она другая".
     У Марианы Пинеды, обреченной умереть на виселице,  а  не  победить,  не
было другого оружия - лишь два кинжала, вонзенные в ее  собственное  сердце:
одному имя - любовь, другому - свобода.
     И тогда я понял: чтобы написать эту  легенду,  я  должен  пойти  против
истории - ведь история однозначна и не дает  простора  воображению,  а  лишь
дозволяет облекать ее в  поэтические  одежды,  воскрешая  давно  умолкнувшие
чувства.
     Мне стала ясна  моя  цель:  пьеса  должна  была  стать  восторженным  и
любовным гимном Гранаде,  городу  прозрачной  поющей  воды.  И  я  начал  ее
народным романсом,  который  слышал  в  детстве,  и  так  же  кончил:  из-за
спущенных штор, из-за оконных решеток доносятся все те же чистые  и  строгие
голоса, повторяя, как молитву, строки, волновавшие меня до слез.
     Уходя от буквы и приближаясь, насколько это возможно, к духу истории, я
шел за романсом, который пели дети, искал его поэзию и нежность,  укрытую  в
безмолвии монастырских садов, и ту  дерзновенную  отвагу,  которой  веет  от
защитников любви и свободы, героев девятнадцатого  века.  Прекрасная  смерть
Торрихоса - ив контрапункт ей коррида в Старой Ронде; могучие быки и  тореро
в бакенбардах, дух свободы и ярмо деспотизма,  любовники  и  заговорщики,  и
сверх того эта изумительная женщина, птица с  перебитым  крылом  -  любовью,
птица об одном крыле - свободе,  взлетевшая  наперекор  всему  и  увенчанная
бессмертной славой.
     Я хотел, чтобы строфы  жизни,  прожитой  Марианой,  истинной  испанкой,
стали гимном любви и свободе, двум этим великим чувствам, слившимся воедино.
     Это не самая первая, но одна из первых моих вещей, и я  люблю  ее,  как
невесту. "Мариана Пинеда" написана в 1923 году (или в 25-ом?).
     Большинство мадридских критиков настолько преувеличило  литературные  и
драматургические достоинства "Марианы Пинеды", что я сам был крайне удивлен.
Пьесу сочли не  любопытной  заявкой,  но  состоявшейся  работой  драматурга,
владеющего театральной техникой и осознающего специфику исторического жанра,
но главное - сумевшего создать истинно поэтическую атмосферу, неотделимую от
героев и всего, что  их  окружает.  Отмечали  вольное  течение  стиха,  силу
чувства героини, достигавшую высот трагедии, выделяли сцену прощания Марианы
с монахинями у эшафота. Я был обрадован и изумлен, потому что  сказали  и  о
том, что я считал и считаю главным: театр для меня - это поэзия  и  страсть,
воплощенные в слове, пластике и действии.
     Некоторые  считают,  что  я  драматург  для  Лолы  Мембривес,   а   эта
замечательная актриса просто создана играть моих героинь. Полностью  с  этим
согласен. Она сыграла Мать в  "Кровавой  свадьбе",  Башмачницу  в  "Чудесной
башмачнице". Лола Мембривес настолько глубоко  понимает  и  чувствует  роль,
всегда играет так темпераментно и проникновенно, что я просто не могу с этим
не согласиться.
     Лола Мембривес за несколько дней до спектакля уже  становится  Марианой
Пинедой, в  ней  уже  живет  и  эта  поразительная  женщина,  и  все  другие
персонажи, и все  романтическое  окружение  героини.  Она  полностью  занята
репетициями, декорациями, костюмами, светом (как  великолепен  Фонтанальс!),
но тем временем в ней растет волнующее, тревожнее предчувствие созидания: ее
огромные глаза - это те самые глаза Марианы Пинеды,  что  мерещились  мне  в
небе Гранады. Все было открыто взору Марианы Пинеды, и ничто  не  ускользает
от взгляда Лолы Мембривес. И только иногда по глазам ее  понимаешь,  сколько
труда, усилий и души вкладывает она в роль, облекая в плоть свою  героиню  и
наделяя ее той силой чувства,  которая  рождает  могучий  отклик  в  сердцах
зрителей.
     "Мариана Пинеда", может быть, лучшая роль Лолы Мембривес,  но  также  и
свидетельство ее замечательных режиссерских и организаторских  способностей.
Мне кажется, что этот спектакль - одна из лучших работ ее труппы.
 
     29 декабря 1933 г.
  
  

 
     "Ла Баррака" для меня - мое детище, самое любимое из моих произведений,
я верю в нее много больше, чем в то, что пишу, и не раз  ради  нее  оставлял
стихи или пьесу, "Йерму" в том числе - она давно была бы закончена, если  бы
время от времени я не бросал все и ее пускался бродяжить по Испании  с  моим
театром. Чудесные странствия! Я сказал "мой театр", хотя мы с Эдуарде Угарте
вдвоем руководим театром. Эдуарде  Угарте  в  соавторстве  с  Лопесом  Рубио
написал пьесу "С вечера до утра" - на театральном конкурсе  она  удостоилась
первой премии. Но все-таки главная роль в театре моя, а Угарте присматривает
за мной. Я сам занимаюсь абсолютно всем, он присматривает за всем и за мной,
говорит мне, что хорошо, что плохо, и я всегда следую его совету, потому что
знаю: он прав. Такой критик, как Угарте, необходим художнику.
     "Ла Баррака" - удивительный, видимо, единственный в своем  роде  театр.
Университетский театр. Конечно, университетские театральные труппы есть и  в
Оксфорде, и в Кембридже, и в Колумбийском и  в  Йельском  университетах,  и,
наверно, в Германии; не знаю, есть ли во Франции  и  в  других  странах,  но
.знаю одно: таких, как "Ла Баррака",  больше  нет.  Не  только  потому,  что
спектакли наши высеки по своему  художественному  уровню,  важнее  другое  -
страсть, труд, дружба, высокая радость  причастности  искусству,  сплотившая
нас.
     Декорации для нас делают лучшие художники парижской  школы  -  испанцы,
мастера наисовременнейшей  линии,  соратники  Пикассо.  Все  наши  актеры  -
студенты Мадридского университета. Мы отбираем тех, кто прошел все  туры.  В
первом может участвовать всякий,  кто  чувствует  призвание  к  театру.  Для
начала мы предлагаем почитать стихи или прозу с листа. Те, кого мы оставляем
после неизбежного отсева, во втором туре читают (уже на  память)  стихи  или
прозу по своему выбору. После второго отсева  те,  кто,  по  нашему  мнению,
проявил способности, могут участвовать в третьем туре: каждый  играет  роль,
которую он выбрал. Затем мы предлагаем ему сыграть и все  остальные  роли  в
пьесе. Того, кто прошел все три тура, мы заносим в нашу картотеку - это наше
нововведение. В этом каталоге больше сотни актрис и актеров: карточки  с  их
именами  расположены  по  разделам  в  соответствии  с  амплуа.   Достаточно
заглянуть в картотеку, чтобы выяснить, кто может сыграть ту или  иную  роль.
На  карточке  рядом  с  именем  и  фамилией  указано:   "Первый   любовник",
"Соблазнитель",  "Роковая  женщина",  "Инженю",   "Горемыка",   "Предатель",
"Мошенник", "Злодей".
     Эта  предварительная  работа  помогла   нам   поставить   замечательные
спектакли, которые так высоко оценили самые известные  и  строгие  испанские
критики. За полтора года работы (именно столько  существует  наш  театр)  мы
поставили восемь интермедий Сервантеса, несколько пьес Лопе де Руэды, "Жизнь
есть сон" Кальдерона - причем без купюр, во всей полноте авторского замысла!
- "Севильский озорник" Тирсо и еще несколько пьес.
     Наши трактовки классических пьес точны, это их живые воплощения. Но все
же самое удивительное - это напряженное внимание, с которым  наши  спектакли
смотрят крестьяне в самых глухих уголках Испании: всякий, кто станет  шуметь
и мешать им слушать, рискует получить затрещину.
     Но есть зритель, равнодушный к нашему театру, - это средний класс,  это
буржуа,  расчетливый  и  падкий  на  скабрезность.  Наши  зрители,  истинные
ценители  театрального  искусства,   принадлежат   к   другим   слоям:   это
образованные  люди  из  университетских  кругов,  чуткие   к   искусству   и
разбирающиеся в нем, и народ - тот самый нищий и дикий народ, чья  щедрая  и
неискушенная душа готова отозваться всплеску горя и оценить тончайшую шутку.
     Театр наш существует на субсидию, предоставленную  нам  правительством.
Благодаря ей мы располагаем  средствами  и  можем  ставить  пьесу  так,  как
задумали. Тем не менее у нас никому не платят, все работают бесплатно. Из-за
субсидии я и должен как можно скорее ехать: боюсь, что  повое  правительство
не даст нам денег. Хотя, если вдуматься, с какой стати правительству  лишать
нас поддержки? Какова бы ни была его политика, разве может правительство  не
понимать, что классический испанский театр -  наше  национальное  достояние,
слава нашего искусства? Правительство не может не понимать, что такой  театр
- вернейшее средство культурного подъема испанского парода.
 
     28 января 1934 г.
 
 

 
     - Почти у каждого из людей есть  особая  разновидность  жизни  -  нечто
вроде визитной карточки. Я имею в виду жизнь, открытую  постороннему  взору:
ею человек может отрекомендоваться: "вот я какой", и это примут к  сведенью:
"раз говорит, значит, так и есть". Но почти у каждого есть и другая жизнь  -
сумрачная, потаенная, мучительная, сатанинская жизнь,  -  ее  скрывают,  как
постыдный грех. А сколько их,  сколотивших  состояние  этой  чудодейственной
фразой... Стоит лишь прошептать в самое ухо: "Или я получу  столько-то,  или
все узнают..." Вот чем держится та потаенная жизнь.
     - Расскажите о своей жизни.
     - О моей жизни? Разве жизнь прожита? А те  годы,  что  прожил,  еще  не
взрослые, для меня они - дети. Детство до сих пор живет во мне. Никак с  ним
не расстанусь. Рассказывать о своей жизни - значит говорить о том, что было,
а я стал бы говорить о том, что есть. Воспоминания детства, вплоть до  самых
ранних, для меня и сейчас трепетное настоящее.
     Вот что я вам расскажу. Я этого никогда никому не  рассказывал,  потому
что это - мое и только мое, настолько мое, что я никогда не задумывался, что
это значит.
     В детстве я ощущал себя единым с природой. Как все дети, я  думал,  что
все вокруг - всякая вещь, стол, стул, дерево, камень - живые. Я разговаривал
с ними, любил их. Возле нашего дома росли тополя.  Как-то  вечером  я  вдруг
услышал,  что  они  поют.  Шелест  тополиных  листьев,  колеблемых   ветром,
показался мне музыкой. И с тех пор я часами слушал их песню и пел  -  вторил
ей... Но вдруг однажды замер, изумленный. Кто-то  звал  меня  по  имени,  по
слогам: "Фе-де-ри-ко..." Я оглянулся - никого.  Я  вслушался  и  понял.  Это
ветер раскачивал ветви старого тополя, и мерный горестный шелест я принял за
свое имя.
     - Я люблю землю. Все мои чувства уходят корнями в землю. У  моих  самых
ранних детских воспоминаний вкус земли. Земля, поле очень много  значат  для
меня. Твари земные, животные, крестьяне - я сильнее чувствую их, чем другие.
До сих пор во мне живо то детское восприятие. Не будь его, я никогда  бы  не
написал "Кровавую свадьбу". Это любовь к земле разбудила во  мне  художника.
Расскажу об этом вкратце.
     Шел 1906 год.  Землю  в  наших  краях  издревле  вспахивали  деревянным
плугом, который берет лишь самый верхний слой. Так вот, именно  в  том  году
некоторые наши земледельцы  обзавелись  новыми  плугами  фирмы  "Бравант"  -
название врезалось мне в память, - которые на Всемирной выставке в Париже  в
1900 году были отмечены медалью. Мне тогда все  было  интересно  -  я  любил
смотреть, как глубоко уходит в землю наш новый плуг, как  огромный  стальной
лемех взрезает землю, а из нее, как кровь, сочатся корни. Как-то плуг замер,
наткнувшись на что-то твердое, но в  ту  же  секунду  одолел  препятствие  и
вывернул на  поверхность  обломок  римской  мозаичной  плиты.  На  нем  была
надпись, уже не помню какая, но почему-то на память мне приходят пастушеские
имена - Дафнис и Хлоя.
     Да, земля пробудила во мне художника. У этих имен -  Дафнис  и  Хлоя  -
вкус земли и любви. Мои ранние  детские  впечатления  связаны  с  землей,  с
сельским трудом. Психоаналитик нашел бы у меня аграрный комплекс.
     Если бы не эта любовь к земле, я не написал бы  "Кровавую  свадьбу".  И
никогда не взялся бы за последнюю мою трагедию -  "Йерму".  Земля  для  меня
неразделима с бедностью, а бедность  я  люблю  больше  всего  на  свете.  Не
нищету, измызганную  и  алчную,  а  бедность  -  благородную,  трогательную,
простую, как черный хлеб.
     - Я не выношу стариков. Это не  ненависть.  И  не  страх.  Они  вселяют
тревогу. Я не умею говорить с ними. Не знаю, что им сказать.  Особенно  тем,
которые полагают, что раз уж они дожили до старости, значит,  разгадали  все
тайны до единой. Я не принимаю того, что называют жизненным опытом, а им так
гордятся старики. Окажись я в  их  компании,  я  бы  рта  не  раскрыл.  Меня
приводят в ужас эти тусклые слезящиеся глаза, сжатые губы, отеческие  улыбки
- я чувствую, как старики тянут меня за собой в пропасть...
     Вот что такое старость - привязь, цепь, на которой бездна смерти держит
юность.
     Смерть... Все напоминает о ней. Безмолвие, покой, умиротворенность - ее
предвестники. Она властвует. Все подчинено ей. Стоит остановиться - и смерть
уже наготове. Вот сидят люди, спокойно беседуют, а вы посмотрите на  ноги  -
как  неподвижны,  как  ужасающе  неподвижны  туфли.  Безжизненная,  мрачная,
онемелая обувь... в эти минуты человек не нуждается в ней, и  она  мертвеет.
Туфли, ноги, когда они неподвижны, мучительно неотличимы от мертвых.  Видишь
их оцепенение, их  трагичную  незыблемость,  свойственную  только  ногам,  и
думаешь:  еще  каких-нибудь  десять,  двадцать,  сорок  лет  -  и  весь   ты
оцепенеешь, как они. А может, минута. Может быть, час. Смерть - рядом.
     Я не могу и на минуту прилечь на постель в туфлях, а  теперь,  кажется,
иначе  и  не  отдыхают.  Когда  я  смотрю  на  свои  ноги,  меня  охватывает
предчувствие смерти. Ноги, когда они лежат - вот  так,  опираясь  на  пятки,
ступнями вперед, напоминают мне ноги мертвых, которые я видел ребенком.  Так
они и лежали - недвижные, одна подле другой, в  ненадеванных  туфлях...  Это
сама смерть.
     - Если бы вдруг друзья покинули меня, если бы я почувствовал,  что  мне
завидуют, что меня ненавидят, я не стал бы стремиться к успеху. И пальцем бы
не пошевелил. Успех мало что значит для меня,  а  если  и  значит,  то  лишь
потому, что есть  друзья,  которым  это  небезразлично.  И  моих  мадридских
друзей, и здешних огорчил бы провал моей пьесы. И я бы мучился  из-за  того,
что они переживают, - не из-за  провала.  Это  мой  долг  перед  друзьями  -
завоевать публику. У меня  просто  нет  другого  выхода  -  ведь  иначе  они
потеряют веру в меня, перестанут любить. О тех же, кого я не знаю, равно как
и о недоброжелателях, я не думаю, когда работаю.
     -  Что  произвело  на  меня  сильное  впечатление?   Вчера   здесь,   в
Буэнос-Айресе, в театр пришла старушка и сказала, что хочет меня видеть.  Ее
провели ко мне. Она добиралась издалека - из предместья,  а  узнала  о  моем
приезде в Буэнос-Айрес из газет. Я терялся в догадках - что  привело  ее  ко
мне? Она бережно развернула что-то, посмотрела на  меня,  улыбнулась  -  так
улыбаются воспоминанию - и заговорила: "Федерико... Кто бы  мог  подумать...
Федерико..." И вынула из конверта пожелтелую фотографию младенца. Вот это  и
произвело на меня самое сильное впечатление!
     "Ты знаешь, кто это, Федерико?" - спросила она.
     "Нет", - ответил я.
     "Да ведь это ты! Здесь тебе годик.  Я  видела  тебя,  когда  ты  только
родился. Я жила по соседству, а в тот день, когда ты должен был родиться, мы
с мужем собирались на праздник, да только на праздник я  не  попала,  потому
что меня позвали к вам - пришло время тебе родиться. Я помогала домашним.  А
здесь тебе годик. Видишь, уголок согнут? Это ты согнул, когда был маленький.
Как посмотрю на этот уголок, так тебя и вспомню..."
     Она говорила, а я и не  знал,  что  делать.  Мне  хотелось  обнять  ее,
заплакать, поцеловать портрет, отогнуть уголок... Ведь  это  я  согнул  его,
когда мне был годик. Вот оно, первое мое деяние - передо мной... во зло  оно
или во благо? Вот и все. Мне нечего больше добавить.
     _Выйдя из театра "Авенида", мы  остановились  возле  афиши.  Ф.  Гарсиа
Лорка сказал_:
     - Видите? Вы только представьте себе, какой это стыд,  когда  твое  имя
вот так, огромными буквами, выставлено на всеобщее обозрение.  Как  будто  я
стою голый, а толпа разглядывает меня. Выставлять напоказ свое имя для  меня
- тяжелое испытание. Я вынужден к тому - в театре нельзя  иначе.  Впервые  я
увидел свое имя на афише в  Мадриде.  Друзья  меня  оповестили,  поздравили,
предрекли славу. А я не  обрадовался.  Мое  имя  на  всех  углах  выставлено
напоказ всякому и каждому, любопытным и равнодушным. Это ведь мое имя! Мое и
только мое - а теперь всякий волен потребить его как хочет! То,  что  обычно
приносит людям радость, во мне отозвалось болью. Мне  казалось,  я  перестал
быть собой. Я словно раздвоился, и мой двойник - враг мой  -  топтал  ногами
мою застенчивость, издевался надо  мной  каждой  афишей!  А  избежать  этого
нельзя.
 
     10 марта 1934 г.
  
  


     _Ф. Гарсиа Лорка рассказывает о своей поездке в Аргентину_:
     - Я очень рад успеху, потому что это  не  столько  мой  успех,  сколько
успех  испанского  театра.  Если  бы   вы   знали,   как   понравилась   там
"Дама-дурочка" Лопе, которую  мне  помогал  ставить  Фонтанальс  (и  как  он
прекрасно работал!), если бы вы знали, как приняли - и зрители  и  пресса  -
"Кровавую свадьбу" и "Чудесную башмачницу".  И  это  там,  где  гастролируют
лучшие театральные труппы мира! Кстати сказать, ежевечерне я сам  в  зеленом
цилиндре выходил на сцену в прологе "Чудесной  башмачницы",  и  из  цилиндра
вылетала  голубка.  Аргентинская  публика   не   примет   здешний   замшелый
театральный репертуар. Они хотят увидеть работы наших новых драматургов. Там
их пьесы, я уверен, будут иметь большой успех и даже принесут прибыль.
     - А над чем Вы сейчас работаете?
     - Я  репетирую  с  "Барракой".  Мы  готовим  программу,  которую  хотим
показать в Сантандерском  университете.  С  каким  рвением,  как  отточенно,
культурно и согласованно работают  студенты  -  это  поразительно.  Подобных
результатов нелегко было бы добиться и профессиональной  труппе.  Не  говоря
уже о понимании сути дела,  уме,  дисциплине,  изумляет  их  энтузиазм.  Они
работают не за деньги - им ничего не платят. Они заняты искусством.
     - Тяжелы обязанности режиссера?
     - Любимую работу делаешь с радостью.  Устаешь,  конечно,  но  счастлив.
Кроме того, возвращаясь с репетиций  и  проб,  я  чувствую,  что  потихоньку
становлюсь режиссером, а это долгое  и  трудное  дело.  Обретенный  опыт,  я
думаю, не пропадет даром.
     - А это не мешает Вашей литературной работе?
     - Никоим образом. Я много работаю.  Кончаю  "Йер-му",  это  моя  вторая
трагедия.  Первая  -  "Кровавая  свадьба".  "Йерма"  -  трагедия  бесплодной
женщины. Тема, как видите, классическая. Но поворот ее  и  развитие  у  меня
новые. Как и предполагает жанр, в моей трагедии четыре  главных  действующих
лица и несколько хоров. Нужно вернуться к трагедии. Нас  обязывают  к  этому
традиции нашего театра. Довольно фарсов, довольно комедий, успеется! Я  хочу
вернуть в театр трагедию. "Йерма", которую заканчиваю, - вторая.
     - И Вы довольны?
     - Да. Кажется, я  сделал  то,  что  хотел.  И  Вы  понимаете,  как  это
радостно.
     - Актеры и драматурги боятся, что этот год окажется роковым для театра?
     - Это зависит от драматургов и актеров. Новые пути открыты - они спасут
театр. Нужно только осмелиться избрать новый путь. Настает  наш  час.  Будем
молоды и - победим!
 
     3 июля 1934 г.
 
 

 
     - Сейчас я пишу комедию, в которую очень верю: "Донья  Росита,  девица,
или Язык цветов", пьеса для семейного чтения в четырех садах. Это комедия  в
пастельных тонах из городской жизни, чуть тронутая мягкой иронией, слегка  -
беззлобно - шаржированная. В ней разлито нежное очарование  прошлых  времен.
Многих удивит,  я  думаю,  мое  обращение  к  тем  временам,  когда  соловьи
действительно пели в садах, а цветку поклонялись, как в романе. Юность наших
матерей и отцов - какое это было чудесное время; время тюрнюров, кринолинов:
1890, 1900, 1910.
     - В последние годы Вы пишете для театра...
     -  Я  ринулся  в  театр,  потому  что   понял,   как   мне   необходима
драматургическая форма выражения. Это  не  значит,  что  я  оставил  поэзию,
чистую поэзию; в иной пьесе ее, кстати сказать, больше, чем  в  каком-нибудь
стихотворении. Сейчас  со  мной  что-то  происходит:  я  почему-то  не  могу
решиться на публикацию поэтической книги. Мной овладевает чудовищная лень, я
не  могу  заставить  себя  выбрать  из   написанного   в   последнее   время
стихотворения   для   публикации.   Правда,   в   издательстве   Гранадского
университета скоро выйдет мой новый стихотворный сборник "Диван Тамарита".
     Видимо, в конце месяца состоится премьера моей трагедии  "Йерма".  Идут
уже последние репетиции. Нужно очень долго и тщательно  репетировать,  чтобы
поймать ритм спектакля и не потерять его. Ритм для меня, может  быть,  самое
главное. Актер не может замешкаться и выйти на сцену секундой  позже,  иначе
он провалит все дело. Представьте  себе:  играет  симфонический  оркестр,  и
солист вступает не вовремя - это совершенно то же самое.  Режиссеру  труднее
всего добиться, чтобы спектакль от начала и до конца шел в нужном ритме.
     В  "Йерме"  Маргарита  Ксиргу  играет  роль,   которая   позволяет   ей
продемонстрировать все блистательные свойства ее поразительного дарования; и
она делает все для того, чтобы ритм, о котором я говорил, не нарушался.  Все
остальные исполнители тоже к этому стремятся.
     Маргарита Ксиргу - удивительная женщина; у нее редкостная интуиция. Она
безошибочно  определяет,  есть  ли  в  пьесе  драматическая  красота,  верно
оценивает ее и постигает во всей глубине. Ее душевная щедрость не знает себе
равных - она всегда готова поддержать интересное  художественное  начинание,
сознательно идя при этом на коммерческий риск. Впрочем,  вещь,  поставленная
исключительно ради прибыли, редко ее приносит. И меня, когда я  работаю,  не
волнует коммерческая сторона дела.
     Когда я кончаю какую-нибудь вещь,  у  меня  только  одно  чувство  -  я
горжусь тем, что сделал, не  ощущая  при  этом  никакой  связи  между  моими
личными достоинствами и тем, что сделано;  это  гордость  отца,  у  которого
родился прекрасный сын. В конце концов, речь идет о даре,  который  выпадает
случайно.
     Вот какой урок я получил от маэстро Фальи -.ведь он святой, а не только
великий композитор. Он  любит  говорить:  "Наше  ремесло  -  музыка..."  Эти
замечательные слова  -  свидетельство  предельной  скромности  -  показались
пианистке Ванде Ландовской, когда она  услышала  их  от  Фальи,  кощунством.
Некоторые художники полагают, что, раз они художники,  им  закон  не  писан:
"Художнику все позволено..." Я думаю, прав Фалья. Поэзия - дар. Я делаю свое
дело, исполняю свои обязанности и не позволяю себе работать наспех. А  когда
заканчиваешь  вещь,  когда  остается  только  подвести  под  крышу  -  такое
наслаждение тщательно отделывать каждую мелочь!
     -  Как  Вы  считаете,  наше  время  благоприятно  для   художественного
творчества?
     - Время сейчас смутное, но, думаю, рассвет  все  же  настанет.  Все  мы
чувствуем, что в мире идет борьба; нужно развязать узел, а  он  тугой  и  не
поддается. Отсюда и захлестнувшая  все  волна  социальности.  Обстоятельства
таковы, что искусство отодвигается в лучшем случае на  второй  план  и  мало
кого занимает. Вспомним, как было во Франции  с  живописью.  После  войны  в
Париже собралась целая плеяда  первоклассных  художников  из  разных  стран.
Другой такой эпохи не было в живописи. Даже итальянское Возрождение не может
с ней сравниться. Особо выделялись  испанцы  во  главе  с  Пикассо.  Картины
покупали; звание художника было социально престижным. И куда  все  делось...
Знаменитые художники разъехались кто куда, вернулись  на  родину;  остальные
умирали с голоду, кончали самоубийством. А что до призвания...  Все  зависит
от человека, который призван. И то, что живем  мы  в  смутное  время,  -  не
препятствие, чтобы думать и чувствовать согласно благородным гуманистическим
идеалам.  А  создавать,  как  теперь  говорят,  "чистые"  произведения,   не
связанные с тем, что тревожит современников... Оранжерейные сорта художников
обречены - они гибнут от  недостатка  тепла  и  внимания.  Им  нужно  тепло,
тепличное обращение.
     Что бы там ни говорили, театр сейчас не в упадке. Все дело в нелепейшей
организации  театрального  дела  -  она  действительно  в   полном   упадке.
Недопустимо  такое  положение  вещей.  Разве  не  стыдно,  что  какой-нибудь
миллионер, только потому что он миллионер, указывает театру, что  ставить  и
как ставить? Это тирания, а всякая тирания ведет к краху.
     "Я мало знаю, почти ничего" - вспомнилась мне строчка Пабло Неруды.  Но
на этой земле я всегда буду с теми, у кого ничего нет.  С  теми,  кто  лишен
всего, кого лишили даже покоя нищеты. Мы -  я  имею  в  виду  интеллигенцию,
людей, получивших образование  и  не  знавших  нужды,  -  призваны  принести
жертвы. Так принесем же их. В мире борются уже не человеческие, а вселенские
силы. И вот передо мной на весах итог борьбы: здесь - моя боль и моя жертва,
там - справедливость для всех,  пусть  сопряженная  с  тяготами  перехода  к
неведомому, едва угаданному будущему, и я опускаю свой  кулак  на  ту  чашу,
чашу справедливости.
     Для меня совершенно ясна моя эволюция как  драматурга.  Хочу  закончить
трилогию - "Кровавая свадьба",  "Йерма",  "Трагедия  дочерей  Лота".  Третья
пьеса еще не написана. А потом я буду писать совсем другие вещи, в том числе
обычную комедию из современной жизни. И еще я  хочу  поставить  в  пьесе  те
проблемы, которые люди боятся затрагивать.
     Хуже  всего  то,  что   люди,   которые   ходят   в   театр,   всячески
сопротивляются, когда их заставляют думать над нравственной проблемой. Да  и
идут они в театр неизвестно зачем. Опаздывают к началу,  уходят  задолго  до
конца, входят и выходят во время  представления,  не  соблюдая  элементарных
правил приличия. Театр утратил авторитет, и надо его завоевывать. Драматурги
долго шли на поводу у публики, и в итоге она села им на  голову.  Да,  театр
должен вернуть утраченный авторитет, но  не  с  актеров  надо  начинать.  Из
драматургов лишь единицы пользуются сейчас уважением.  Хватит  уверять,  что
театр - не литература, это старая песня и бессмысленная. Именно литература и
прежде всего литература. Если театр - не литература, то "Донья  Фраскита"  -
не музыка.
     Я уверен - свет, как всегда, снидет на сцену сверху,  из  райка.  Когда
те, что стоят в райке, спустятся в партер, все переменится. Упадок театра  -
совершенная чушь. Галерка, бедная галерка! Они еще не видели ни "Отелло", ни
"Гамлета", вообще ничего не видели. Тысячи и тысячи до сих пор не знают, что
такое театр. А как они смотрят, как  умеют  смотреть!  В  Аликанте  я  видел
собственными глазами, как все селенье,  замерев,  простояло  весь  спектакль
"Жизнь есть сон", а это вершина  испанской  религиозной  драматургии.  И  не
уверяйте  меня,  что  они  не  сумели  почувствовать.   Понять   эту   пьесу
действительно может лишь искушенный в теологии, но почувствовать... Не в том
дело, кто смотрит пьесу - надменная дама или служанка. Мольер понимал это  и
потому читал свои пьесы  кухарке.  Есть,  конечно,  люди  безнадежные  -  их
никакой театр не проймет. "Имеют глаза и не видят, имеют уши и не слышат",..
И если им покажут, что мать продает свою дочь, как в "Игорном доме" Угарте и
Лопеса Рубио, они, конечно, будут свистеть и топать.
 
     15 декабря 1934 г.
 
 

 
     - Что же теперь, после "Йермы"?
     - Буду заканчивать трилогию, начатую "Кровавой свадьбой" и "Йермой". Ее
завершит "Гибель Содома"... Я знаю, что название обязывает и  настораживает,
но с пути не сойду. Вы говорите, дерзко? Пускай. Мастеров для поделок и  без
меня достаточно. Я поэт и от предназначения своего не отступлюсь.
     - Ты только начал писать?
     - Нет.  Кончаю!  "Гибель  Содома"  почти  готова.  И  кажется,  она  не
разочарует тех, кому нравятся мои последние вещи.
     - И это пока все?
     - Как это все? Есть  еще  "Донья  Росита,  девица,  или  Язык  цветов",
семейная драма в четырех садах. Я вложил в  эту  пьесу  лучшую  часть  своей
души. В пьесе затронута одна из трагедий  испанской  жизни  -  речь  идет  о
старых девах. Пьеса начинается в девяностые годы прошлого века, продолжается
в девятисотые и кончается в десятых годах нашего века. Она  вобрала  в  себя
скрытый трагизм испанской провинциальной пошлости, над которой, должно быть,
посмеются молодые поколения, но за этой пошлостью таится глубокая  трагедия,
социальный недуг средних слоев общества.
 
     1 января 1935 г.
  
  

 
     - Когда Вы обычно работаете?
     - Когда угодно. Единожды начавши, могу писать целый день, но принуждать
себя не хочу. Я не зарабатываю на жизнь литературой - пишу, когда хочется, и
то, что хочется. У меня есть родители, и я им бесконечно благодарен  за  то,
что могу себе это позволить.
     И впредь я буду работать так же - для собственного  удовлетворения,  не
думая о выгоде. Не бойтесь - успех меня не  закабалит.  Надо  помнить  завет
святого Франциска: "Не ради денег трудись, будь смиренным, обрати страсть  в
дар слезный". Иными словами - будь искренен, не обманывай себя.
     Я люблю во всем простоту. Это у  меня  с  детства  -  я  ведь  вырос  в
селенье, а не в Гранаде. Да, в селенье, оно называется Пастуший Источник.
     - Это было давно?
     -  Девятисотые  годы.  Детство  мое  -  это  селенье.  Поля,   пастухи,
одиночество, небо. Простота, простота во всем. Я всегда удивляюсь,  когда  в
моих произведениях обнаруживают "дерзновенный поэтический вымысел". Никакого
вымысла. Все  подробности  точны,  а  необычными  они  кажутся  потому,  что
необычна  по  нынешним  временам  такая  естественная  -  и   редкостная   -
способность: видеть и слышать. А кажется - что уж проще...
     -  Скажите,  какое  начало  главенствует  в  Вас   -   лирическое   или
драматическое?
     - Безусловно драматическое. Мне интереснее люди, чем пейзаж, в  который
они вписаны. Я, конечно, способен четверть часа созерцать горную  гряду,  но
все те я обязательно спущусь в долину поговорить с пастухом или  дровосеком.
Их речи вспоминаются, когда пишу, -  вот  откуда  у  меня  истинно  народные
выражения. Память моя - громадный архив, с раннего детства я запоминал,  как
говорят люди. Вот этой поэтической памяти я и следую. Что же  до  творческих
кредо, эстетик, школ - они меня не заботят. Мне совершенно все равно,  каким
я кажусь - современным или старомодным. Важно одно - оставаться самим собой.
Я прекрасно знаю, как пишутся пьески интеллектуального пошиба, но  из  этого
ничего не следует. Сегодня поэт должен ради других вскрыть  себе  вены.  Вот
почему (хотя не только поэтому, о чем я уже говорил) я обратился  к  театру.
Только театр дает художнику возможность непосредственного общения с народом.
     - Скажите, Вашу литературную манеру  последних  лет  Вы  сами  считаете
окончательной?
     - Конечно нет. Что за нелепость! Утром я не помню, что писал  накануне.
Нужно иметь мужество работать без претензий. Видя, что  творится  на  земле,
случается,  спрашиваешь  себя:  "Зачем  я  пишу?"  Но  надо  работать,  надо
работать. Работать и  поддерживать  достойных.  Нужно  работать,  даже  если
кажется, что все усилия напрасны. Работать в знак протеста. Потому  что  нет
такого дня, когда бы ты, пробудившись, пе хотел  бы  бросить  в  лицо  этому
миру, исполненному всяческих  несправедливостей:  "Я  протестую,  протестую!
Протестую!"
     Я подумываю о пьесах социального, гуманистического плана. Одна из них -
антивоенная. Материя этих пьес совершенно  иная,  чем,  к  примеру,  материя
"Кровавой свадьбы" и "Йермы", и требует совершенно иной техники.
     - Как Вы относитесь к творчеству Альберти в его новой - пролетарской  -
ипостаси?
     - Альберти - значительная личность. Я убежден, что он искренен в  своих
новых стихах. Я всегда восхищался Альберти-поэтом, теперь же, кроме того, он
внушает мне глубокое уважение.
     - Вы недавно приехали из Америки. Расскажите о Ваших впечатлениях.
     - В Америке,  как  оказалось,  очень  чуткая  и  страстная  театральная
публика. К театру там относятся с огромным  уважением.  Я  был  на  премьере
одной пьесы, которую перевел Пабло Суэро, критик  "Нотисиас  графикас",  так
вот - на мадридской сцене такое и представить себе невозможно,  а  все  наше
фарисейство, наша идиотская мораль... - Как Вам понравилась Америка?
     - Нет ничего печальнее тамошних степей. Степь пронзена безмолвием.
     - Вы работали во время путешествия?
     - Я всегда работаю. Стихи пишутся всегда. Сейчас я готовлю к печати две
книги: "Плач по Игнасьо Санчесу Мехиасу" и сборник, в  котором  будет  около
трехсот стихотворений. Он называется "Введение в смерть".
     - Вы много читаете?
     - Иногда очень. Было время, когда я ежедневно прочитывал не меньше двух
книг. Это что-то вроде гимнастики для умственного развития.
     - У Вас хорошая память?
     - Прекрасная - такая же, как жизнь. На одно у меня плохая память  -  на
мелочи. Кто захочет обидеть меня, зря потратит  время  -  я  тут  же  забуду
обиду. Улыбнусь без всякой задней мысли, что бы  там  ни  было.  Можете  мне
поверить - моя первая пьеса "Колдовство бабочки"  -  на  музыку  Дебюсси,  с
декорациями Баррадоса - провалилась с треском, да с каким!
     - Сейчас-то Вам смешно...
     - И тогда. Тогда я тоже смеялся. А вернее  сказать  -  мой  сегодняшний
смех - он тот же самый, вчерашний,  детский  мой  смех  -  лесной,  вольный,
раздольный... И я не отступлюсь от него, я сберегу его до самой смерти.
 
     18 февраля 1935 г.
  
  

 
     - Поэзия бродит по улицам. Бродит, проходит мимо. У всего на свете есть
своя тайна, тайна эта и есть поэзия.  Пройдет  мимо  мужчина,  взглянешь  на
женщину, заметишь, как, хромая, перебегает  дорогу  собака...  все  это  так
человечно, и во всем - своя поэзия.
     Поэзия - не абстракция, ее существование для меня реально,  она  рядом.
Все герои моих стихов - живые люди. Важно одно - подобрать поэтический ключ.
Чаще всего это случается, когда совсем не ждешь.  Один  поворот  ключа  -  и
стихотворение засияло.  Бессмысленно  рассуждать,  где  больше  поэзии  -  в
мужской или  женской  душе  (это  я  отвечаю  на  твой  вопрос).  Совершенно
бессмысленно.
     Само собой разумеется, поэзия может коснуться сексуальных проблем, если
это стихи о любви; может затронуть вселенские проблемы, если стих  отважится
встать на край бездны и приготовится к схватке с вечностью.
     Поэзия не знает границ. Случается, промозглым утром, когда еле волочишь
ноги  и,  ежась,  поднимаешь  воротник,  она  ждет  тебя  на   пороге.   Или
подстерегает у ручья, или в ветвях оливы, или за простыней, что  сушится  на
асотее. Нельзя только загадывать встречу, полагая, что и она подчиняется той
неукоснительной логике, согласно которой всякий раз, когда вздумается, идешь
и покупаешь ровно пол-литра оливкового масла.
     Мои первые  стихи  были  не  такими,  каких  можно  было  бы  ждать  от
андалузца. В них не было ничего андалузского. Они - естественное продолжение
моей прозы. Моя первая книга - это общеизвестно -  книга  прозы.  Когда  же,
повинуясь категорическому императиву души, я стал  писать  стихи,  то  сразу
отверг андалузскую тематику и обратился к "Аистам Авилы". Как объяснить это?
Наверху, так: когда я уезжаю из Испании, когда моря и чужие земли  разделяют
нас, тоскуя по родине, я вспоминаю не Гранаду и не оливковые рощи, а могучие
стены Авилы в сумраке мартовского утра. В разлуке Испания, Кастилия  видится
мне затерянной, пустынной площадью, и только старуха, безмолвная, как и  все
вокруг, пересекает ее, торопясь к молитве.
     - А театр?
     - Я всегда ощущал призвание к театру и немало дней посвятил ему. У меня
свое, особое представление о театре, которое я отстаивал и буду  отстаивать.
Театр - это поэзия, вставшая со страниц книги и обретшая плоть. И тогда  она
говорит,  кричит,  рыдает,  если  подступает  отчаянье.   Действующих   лиц,
выходящих на сцену, должна осенять поэзия, но в то же время они должны  быть
живыми - из плоти и крови. Этого требует театр. Они  должны  быть  предельно
человечны и неотторжимо - трагически - связаны с жизнью, сегодняшней жизнью:
так, чтобы мы ощутили их рядом, страдали, видя измену, так, чтобы мы слышали
их речи - могучие и вольные речи, исполненные любви  или  презрения.  Нельзя
дольше терпеть персонажей, которых теперешние драматурги за ручку выводят на
сцену.
     У них пусто внутри;  где  положено  быть  сердцу,  у  них  протез,  или
сломанные часы, или мышиный помет с чердака. Сейчас в  Испании  и  актеры  и
драматурги работают ниже среднего уровня. Пьесы пишут для лож  бельэтажа,  а
партер и галерку не принимают в  расчет.  Писать  для  лож  бельэтажа  -  не
слишком ли грустное занятие? А та  публика,  которой  надо  хоть  что-нибудь
увидеть, естественно, разочарована. Неискушенный, простодушный зритель  -  я
говорю о народе - не понимает,  зачем  здесь  говорят  о  том,  что  его  не
заботит, и вообще о том, что не стоит внимания. В какой-то степени  виноваты
и актеры. Я не хочу сказать, что они  дурно  поступают,  хотя...  "Послушай,
друг, - говорит актер драматургу, - написал бы ты для меня  комедию,  где  я
сыграл бы... себя! Очень прошу, сделай так-то  и  так-то.  Мне  бы  хотелось
надеть летний костюм и чтоб герою было года двадцать три,  ладно?"  В  итоге
престарелая героиня и первый любовник, превозмогая склероз, ломают  комедию,
но какое отношение это имеет к театру?
     - А Ваши пьесы?
     - Моя драматургическая эволюция очевидна. Первые мои пьесы  несценичны,
хотя одна из них - "Когда пройдет пять лет" - сейчас принята к постановке  в
клубе "Анфистора".  В  них,  в  этих  непредставимых  пьесах,  мои  истинные
намерения. Но я должен был показать публике, на что  я  способен,  завоевать
уважение - так появились пьесы другого рода. Я пишу только когда  хочется  и
не принадлежу к тем драматургам, которые  не  могут  свернуть  с  наезженной
колеи.
     -- Над чем Вы сейчас работаете?
     - Комедию "Донья Росита, или Язык цветов" я задумал еще  в  1924  году.
Мой друг Морено Вилья как-то остановил меня:  "Послушай,  давай  я  расскажу
тебе чудесную историю о цветке - о Розе Изменчивой. Я вычитал ее в книге  по
цветоводству восемнадцатого века - Расскажи. - Жила-была роза..." И когда он
закончил эту чудную историю, комедия моя была уже готова.  От  начала  и  до
конца. Она явилась мне цельной и завершенной, тем не менее до  сих  пор,  до
самого 1936 года, я  не  брался  за  нее.  Это  время  выткало  ее  сцены  и
переложило в стихи историю цветка.
     Сейчас я работаю над новой драмой. Она не похожа на прежние.  Правда  и
ложь, голод и поэзия срываются со страниц и,  вольные,  носятся  в  воздухе.
Ничего, ни единой строки я не добавляю от себя. Суть драмы в  религиозной  и
социально-экономической  проблемах.  Человечество  стоит  лицом  к  лицу   с
голодом,   который   опустошает   землю.   Пока   существует   экономическое
неравенство, люди не могут думать. Вот что я видел собственными глазами. Два
человека идут по берегу реки - богатый и бедный. Один зевает, грязня воздух,
^другой успел набить брюхо.  Богатый  говорит:  "Гляди,  как  хороша  лодка,
плывущая вниз по реке! Да погляди же, какой  изумительный  ирис  расцвел  на
берегу!" Бедняк отвечает: "Я голоден и ничего  не  вижу.  Я  голоден,  очень
голоден". И правда, он ничего  не  видит.  Когда  голод  исчезнет,  наступит
величайший  духовный  взлет,  какого  еще  не  знало  Человечество.   Мы   и
представить себе не можем той радости, которая заполонит мир в день  Великой
революции. Я, кажется, говорю как настоящий социалист?
     - Каковы Ваши планы?
     - Должна прийти телеграмма от Маргариты Ксиргу. Думаю,  скоро,  в  этом
месяце. Тогда я сразу выезжаю в Нью-Йорк, где в свое время пробыл целый год.
В Нью-Йорке я  обязательно  встречусь  с  друзьями,  американскими  друзьями
Испании.
     Нью-Йорк ужасен.  Чудовищен.  Затерянный,  бродишь  по  улицам,  и  это
завораживает, но я знаю: Нью-Йорк -  величайшая  в  мире  ложь.  Нью-Йорк  -
механизированный Сенегал.  Английская  цивилизация  не  укоренилась  на  той
почве. Такое впечатление, что дома растут ввысь, обходясь без фундамента.  И
живут здесь  не  углубляясь  -  поверху,  вверх...  Мы  дали  Южной  Америке
Сервантеса, англичане же не сумели дать Северной Америке Шекспира.
     Из Нью-Йорка - в Мехико. Пять дней поездом. Замечательное  путешествие!
Буду смотреть в окно - все меняется, мелькают пейзажи, печальные  стада.  Ты
замечал, что в поезде не хочется разговаривать? Спросят - ответишь,  кивнешь
головой, и все. Не то что на пароходе: только выйдешь на палубу,  как  сразу
же наткнешься на какую-нибудь гнусную личность. В Мехико я собираюсь быть на
премьерах своих пьес и хочу прочитать лекцию  о  Кеведо.  Его  не  ценят  по
достоинству,  а  это  величайшая  несправедливость,  ведь  Кеведо  -   самый
удивительный из испанских поэтов. Я подружился с ним не так  давно.  Печален
был мой путь к Кеведо. Путешествуя по Ла-Манче,  я  остановился  в  местечке
Инфантес. Пустынная площадь. Башня Хуана Аббата. А рядом - сумрачная церковь
с гербами австрийского дома. Откуда-то изнутри темной церкви донеслось не то
пение, не  то  рыданье  -  это  молилась  деревенская  девочка.  Я  вошел  и
остановился, потрясенный. Там был Кеведо - одинокий, погребенный и за гробом
не  узнавший  справедливости.  Казалось,  похороны  кончились  только   что;
казалось, что я  шел  за  гробом  в  толпе  плоеных  воротников  и  траурных
покрывал. В Мексике я буду говорить  о  Кеведо,  потому  что  Кеведо  -  это
Испания.
     У меня  готовы  четыре  книги;  я  намерен  отдать  их  в  печать.  Это
"Нью-Йорк", "Сонеты", драма без названия и еще одна вещь. "Книга сонетов"  -
после долгой, озаренной солнцем, не скованной метром  и  рифмой  прогулки  -
знаменует возврат к канону. Этот крестовый поход привлекает  сегодня  многих
молодых испанских поэтов.
 
     7 апреля 1936 г.
 
 

 
     - Багариа, ты поэт, раз изобразил Хиля Роблеса в виде тыквы,  разглядел
сверчка в Унамуно  и  бродячего  пса  в  Барохе.  Скажи  мне,  что  означает
улитка-завитушка в твоих прозрачных пейзажах?
     - Ты спрашиваешь о моей привязанности и улиткам, друг Федерико.  У  нее
простое объяснение. Улитки напоминают мне вот о чем:  как-то  раз,  когда  я
рисовал, мать подошла, посмотрела на моих улиток и сказала:  "Так  и  помру,
сынок, не понявши, как это за завитушки деньги платят!" С  тех  пор  я  зову
свои рисунки "завитушками".
     Итак, я удовлетворил твое любопытство,  Гарсиа  Лорка,  поэт,  которому
подвластны глубины и тончайшие оттенки. Прекрасна  и  нежна  мелодия  твоего
стиха, но крылья твоих строф - стальные, в них та же сталь, ,что  вспарывает
землю, достигая глубинных пластов. Веришь  ли  ты,  поэт,  в  искусство  для
искусства или, напротив, полагаешь, что  искусство  должно  служить  народу:
рыдать, когда рыдает народ, и хохотать, когда он хохочет?
     - Я отвечу на твой вопрос, мой милый и добрый Багариа. Я сказал бы, что
сама по себе идея искусства для искусства бесчеловечна, если бы она не была,
по счастью, столь откровенно пошла. Серьезный  человек  не  может  возлагать
надежд на эти бирюльки - на чистое искусство, на искусство ради искусства.
     Наше время чревато трагедией, и художник должен быть вместе с  народом,
рыдать,  когда  рыдает  народ,  и  хохотать,  когда  он  хохочет.   Довольно
любоваться лилиями, пойдем к тем, кто, увязая в грязи, ищет лилии, и поможем
им. Что касается меня, то я всей душой жажду общения  с  людьми.  Эта  жажда
привела меня в театр и заставила посвятить ему все душевные силы.
     - Как ты думаешь, поэзия приближает нас к  миру  иному  или,  напротив,
развеивает грезы об ином мире?
     - Нечасто задают такие трудные вопросы. Твой вопрос рожден  мучительной
метафизической тревогой, сжигающей тебя. Нельзя понять, если не знаешь тебя,
почему ты спрашиваешь об этом.
     Поэтическое творчество - тайна великая есть, такая же вечная тайна, как
рождение человека. Слышишь голоса, а чьи они - неведомо,  и  незачем  знать,
чьи они и откуда. Я не печалюсь о своей смерти, как не печалился о рождении.
Я вслушиваюсь и различаю голос Природы и голоса людей, упиваюсь ими, учусь у
них, не претендуя на знание, и стараюсь не приписывать ничему  того  смысла,
который еще неведомо, есть ли. Ни у кого нет ключей к тайне мироздания.  Нет
их и у поэта. Я хочу быть добрым. Я знаю, что поэзия возвышает душу,  и  так
же твердо, как веруют философ и осел, верю, что доброта,  если  я  обрету  и
сохраню ее, откроет мне, если мир иной  существует,  райские  врата,  и  это
будет  приятной  неожиданностью.  Но  я   не   грежу   об   этом.   Извечная
несправедливость, царящая повсюду, и боль человеческая, и сам я - душа моя и
тело - удерживают меня на земле.
     - Скажи мне, поэт, может  быть,  счастье  -  это  всего-навсего  хмель?
Дурман поцелуя, вина, заката, и  только  из  этих  мигов,  из  этих  могучих
всплесков чувства складывается вечность, а если ее не существует, то так она
могла бы сотвориться по нашему образу и подобию?
     - Я не знаю, Багариа, в чем счастье. Если верить тому, что преподал нам
в  школе  незабвенный  Орти-и-Лара,  счастье  обретается  исключительно   на
небесах. Но раз  человек  выдумал  вечность,  значит,  есть  в  мире  что-то
достойное вечности, есть образцы непреходящей  красоты,  а  значит,  есть  и
шкала вечных основ. Зачем ты спрашиваешь меня об этом?  Если  тебе  хочется,
чтобы мы встретились с тобою в мире ином, в  расчудесном  кафе,  наполненном
музыкой сфер и шелестом крыльев,  и,  вкушая  пиво  -  божественный  нектар,
продолжили нашу беседу, не сомневайся, Багариа, мы  обязательно  встретимся,
можешь быть уверен.
     - Не  удивляйся,  поэт,  вопросам,  которые  задает  тебе  необузданный
карикатурист. Я много чего рисую и мало во что верю, а  чем  чувствительнее,
тем необузданнее душа. Так скажи мне -  разве  не  уместилась  вся  трагедия
нашего бытия в том стихе, что твердили еще наши предки? Не кажется ли  тебе,
что прав не Муньос Сека со  своим  оптимизмом,  а  Кальдерон  де  ла  Барка,
знавший, что "самое тяжелое преступление человека в том, что он  родился  на
свет"?
     - Меня не удивляют твои вопросы.  Ты  воистину  поэт,  ибо  всякий  раз
влагаешь персты в рану. Я отвечу тебе совершенно искренне, с открытой душой,
и если не сумею объяснить, то лишь потому, что сам не понимаю.
     Твоей необузданной кистью водит ангел,  а  в  барабанной  дроби  пляски
смерти таится мелодия  ветхой  лиры  с  полотен  прерафаэлитов.  Оптимизм  -
свойство плоских душ, свойство тех, кто не видит моря слез, затопившего мир,
а ведь эти слезы можно осушить.
     - У тебя доброе и нежное сердце, поэт Лорка, и снова я  спрошу  тебя  о
запредельном. Это не я повторяюсь, это вопрос повторяется - он  вечный.  Как
ты думаешь, радует ли тех, кто верит в вечную жизнь, перспектива оказаться в
стране душ - безгубых душ, которые не  могут  целовать?  Не  лучше  ли  мрак
бездны?
     - Милый мой Багариа, не тревожься. Разве  ты  не  знаешь,  что  церковь
обещает достойнейшим детям своим воскрешение во плоти? Помнишь  мощный  стих
пророка Исайи: "Оживут мертвецы Твои, возстанут мертвыя тела!"  На  кладбище
Сан-Мартин я видел одну надпись на заброшенной могиле. В кладбищенской стене
зияли провалы, плита торчала как единственный зуб  из  старушечьего  рта,  а
надпись гласила: "Здесь ожидает воскресения из мертвых донья Микаэла Гомес".
Этим все сказано, на что-то ведь даны нам голова и руки.  Человек  не  хочет
быть тенью.
     - Как ты оцениваешь такой исторический факт  -  окончательное  изгнание
мавров и евреев с гранадской земли?
     - Хуже некуда, хотя  в  школе  нас  учат  иначе.  Погибла  изумительная
культура - поэзия,  астрономия,  архитектура,  погиб  целый  мир,  подобного
которому не было, а  его  место  занял  жалкий,  затравленный  город,  "край
побирашек", где обретается ныне худшая в Испании буржуазия.
     - Не кажется ли тебе,  Федерико,  что  родина  ничего  не  значит,  что
границы рано или поздно исчезнут? Разве дурной испанец, только потому что он
испанец, ближе нам, чем добрый китаец?
     - Я испанец до мозга костей и не мог  бы  жить  в  каком-нибудь  другом
месте земного шара, но мне ненавистен всякий, кто считает себя  выше  других
по одному тому, что он испанец. Я брат всем людям, и мне  отвратителен  тот,
кто,  вслепую  любя  родину,  готов   принести   себя   на   алтарь   пустых
националистических идеалов. Добрый китаец мне ближе злого  испанца.  Испания
живет в глубинах моего сердца, я ее поэт, но прежде того я гражданин мира  и
брат всем людям. Естественно, я не верю в политические разделения.
     Друг мой Багариа, ты берешь у меня интервью, но позволь и мне спросить,
разве у меня нет на это права? Откуда в тебе эта жажда  запредельности,  эта
жгучая тревога? Ты действительно хочешь вечной жизни? И тебе не кажется, что
все уже решено, и человек, даже верующий, бессилен что-нибудь изменить?
     - Ты прав, тысячу раз прав, но это печальная правда. Я в  глубине  души
атеист, жаждущий веры. Мучительно думать, что ты обречен  небытию.  Пока  ты
здоров, любишь, пока наслаждаешься жизнью, о смерти и не вспоминаешь -  свет
гонит тень роковой правды. А сам я, когда пробьет час,  хотел  бы  одного  -
остаться. Пусть тело мое похоронят в саду, и раз уж  мне  не  суждено  небо,
стану по крайней мере землей.
     - Скажи,  почему  на  твоих  карикатурах  у  всех  политиков  лягушачьи
физиономии?
     - Потому что все они садятся в лужу... Дорогой Лорка, я спрошу  тебя  о
том, что представляется мне самым ценным в испанской культуре, - о цыганских
песнях и о корриде. К цыганским песням, правда, у меня есть претензия. В них
всегда поется только о матери,  а  отец  -  да  чтоб  ему  пусто  было!  Это
несправедливо. Если же говорить всерьез, я считаю,  что  цыганские  песни  -
наше огромное богатство.
     - Немногие слышали настоящее цыганское пение. То, что звучит с эстрады,
так называемое фламенко, не настоящее  цыганское  пение,  а  его  искаженное
подобие. Это интервью, и я не могу вдаваться в подробности. Что же до  твоей
шутки насчет отца, то в ней есть доля правды - у цыган  матриархат,  отца  в
нашем понимании у них нет, дети считаются детьми  матери.  Тем  не  менее  в
цыганской народной  поэзии  есть  изумительные  стихи  об  отцовской  любви,
правда, их немного.
     Еще ты спрашивал меня о корриде.  Это,  наверно,  величайшее  сокровище
Испании, ее жизнь, ее поэзия. Трудно поверить, что наши писатели и художники
пренебрегают таким  богатством,  но  это  так.  А  причиной  тому  ханжеская
педагогика, из пут которой первым высвободилось наше поколение.  Я  не  знаю
другого такого высокого празднества,  как  коррида;  это  трагедия  в  самом
благородном своем облике;  действо,  высекающее  из  глубин  испанской  души
чистейшие слезы и высокую ярость.  И  знаешь  -  только  на  корриде  смерть
предстает во всем блеске величия и красоты. И если, не дай бог, не  зазвучит
по весне трагический горн корриды -  не  будет  весны,  не  станет  Испании,
кончится наш род, умрет язык...
     Я   преклоняюсь   перед   гением   Бельмонте,   созвучным    и    моему
художественному, - вкусу, и темпераменту.
     - Кого из современных испанских поэтов ты ценишь?
     - Есть  два  мастера  -  Антонио  Мачадо  и  Хуан  Рамон  Хименес.  Как
совершенен стих Мачадо, как чиста его сдержанность! Человечнейший из поэтов,
поэт небесный, вознесшийся выше всяких сражений, творец  чудного  мира,  где
все ему подвластно,
     Хименес - великий поэт,  снедаемый  мучительной  жаждой  самовыявления,
терзаемый всем, что окружает его, - любая мелочь причиняет ему страдания,  а
слух его ловит их, ибо обращен к миру. Злейший враг этого изумительного,  не
знающего себе равных поэта - он сам.
     Прощай, Багариа. Когда  ты  вернешься  к  своему  шалашу,  скажи  своим
необузданным собратьям, детям цветущих лугов и ручьев,  пусть  они  держатся
подальше от городов - оттуда ведь не вырваться.  Скажи  зверям,  которых  ты
рисуешь с истинно францисканской нежностью, чтобы берегли волю, не  уступали
минутной слабости - иначе не миновать узды. Скажи цветам, пусть прячут  свою
красоту, а то их посадят за решетку  и  заставят  расти  на  мертвых  гнилых
костях.
 
     10 июня 1936 г.
 

 
     _Антонио Отеро Секо интервьюировал Ф. Гарсиа Лорку за несколько дней до
его отъезда в Гранаду в июне 1936 года. Интервью, согласно желанию Лорки, не
было опубликовано.
     Когда Антонио Отеро Секо пришел к Гарсиа  Лорке,  тот  разговаривал  со
своим  адвокатом  -  дело  в  том,  что  поэт  в  то  время   был   вынужден
опротестовывать судебный иск. Об этом он и рассказал журналисту_:
     - Поверить нельзя, настолько абсурдно,  но  тем  не  менее  это  чистая
правда. Когда меня вызвали в суд, я изумился. Я понятия не имел, о чем может
идти речь, и сколько ни думал, не находил никакого объяснения. Иду в суд.  И
что же я слышу? А вот что - не более и не менее: некий сеньор  Таррагона,  с
которым я, естественно, не знаком,  подал  на  меня  в  суд  за  "Романс  об
испанской жандармерии", который восемь лет назад был опубликован в  сборнике
"Цыганское романсеро". По-видимому, столь долго дремавшие мстительные порывы
наконец пробудились - истец возжаждал моей крови. Я, конечно, в подробностях
объяснил судье, что происходит в моем романсе,  что  я  думаю  об  испанской
жандармерии, о поэзии, о теории образа, о сюрреализме, о  литературе  и  бог
знает о чем еще.
     - А судья?
     - Судья попался умный и сказал, что  полностью  удовлетворен.  В  итоге
доблестный защитник Славной Гвардии остался ни с чем.
     - Расскажите о Вашей работе.
     - Не изданы, но готовы к печати  шесть  моих  поэтических  книг  и  вся
драматургия.  Многие  испанские  издательства  предлагают  мне  опубликовать
"Йерму" и другие вещи, а я все откладываю  подготовку  рукописи  со  дня  на
день... никак не заставлю себя взяться за дело.
     "Поэт в Нью-Йорке". Этот сборник написан очень давно. Много раз я читал
стихи оттуда. В книге будет страниц триста, не  меньше.  Можно  убить,  если
такой книгой запустить в голову. Сейчас рукопись у машинистки,  и,  наверно,
скоро я представлю экземпляр  в  издательство.  Книга  будет  иллюстрирована
фотографиями и кинокадрами. Тех, кто пускает слюни от одного воспоминания  о
"Неверной жене", потому что ничего, кроме плоти, не видят  в  этом  романсе,
"Поэт в Нью-Йорке" разочарует. Это строгая, сдержанная книга,  и  социальный
план очень важен в ней.
     - Какие еще книги готовы?
     - Пять поэтических книг. Стихи долго складываются в  книгу.  "Цыганское
романсеро" я опубликовал спустя пять лет. И вот  еще  что:  я  пишу,  только
когда чувствую, что должен писать, а не всякий раз, когда захочется.  Иногда
это бывает совершенно не ко времени. Пока шла премьера  "Доньи  Роситы,  или
Языка цветов", я сидел в гостинице и заканчивал книгу сонетов.
     Называются эти пять книг вот как: "Земля  и  луна",  "Диван  Тамарита",
"Оды", "Стихотворения в прозе" и "Сюиты". Это вариации  на  старинные  темы,
над ними я работал очень долго и с большой любовью.
     - А какие пьесы уже закончены или близки к завершению?
     - Закончена социальная драма, пока еще без названия; публика из зала  и
с улицы врывается на сцену, в городе революция, штурмом берут театр...
     Еще - андалузская комедия. Действие  происходит  в  гранадской  долине,
среди действующих лиц есть кантаоры. Тем не менее - я настаиваю на  этом!  -
никакой цыганщины!
     И еще одна пьеса - "У крови нет  голоса".  Тема  ее  -  инцест.  Ханжи,
естественно,  ужаснутся,  и  я,  пожалуй,  воспользуюсь  случаем,  чтобы  их
успокоить: в  нашей  литературе  есть  замечательный  прецедент  -  вспомним
прекрасное произведение Тирсо де Молины на ту же тему.
 
     Июнь 1936 г.
 



                           ИНТЕРВЬЮ 1927-1936 гг.

     Представленные  в  этом  разделе  интервью  были  даны  Гарсиа Лоркой в
последнее  десятилетие  его  жизни представителям прессы Мадрида, Барселоны,
Буэнос-Айреса.

     Стр.  423.  Дон  Рамон  - имеется в виду испанский писатель и драматург
Рамон дель Валье Инклан (1869-1936).
     Маргарита   Ксиргу   (1888-1969)   -   знаменитая  испанская  актриса и
руководитель театральной труппы.
     Стр.  426.  Хуан дель Энсина (1469?-1533) - испанский поэт и драматург,
патриарх испанского театра.
     Стр.  432.  ...мистерия  в  прозе  и  стихах...-  Имеется  в виду пьеса
"Когда пройдет пять лет".
     Стр.  435.  ...показал  в  Буэнос-Айресе  Таиров. - Московский Камерный
театр под руководством А. Я. Таирова гастролировал в Буэнос-Айресе в 1930 г.
     Стр.  438.  Великий Капитан - Гонсало Фернандес де Кордова (1453-1515),
знаменитый испанский военачальник.
     Стр.   440.   Эдуардо   Угарте   -   испанский   театральный   деятель,
возглавивший вместе с Гарсиа Лоркой студенческий театр "Ла Баррака".
     Лопес Рубио (р. 1903) - испанский драматург, комедиограф.
     Стр.  452.  Вы  недавно  приехали  из Америки. - Имеется в виду поездка
Гарсиа Лорки в Аргентину и Уругвай в 1933-1934 гг.
     "Введение  в  смерть".  -  Это  заглавие,  предложенное  Нерудой, позже
останется за одним из разделов книги "Поэт в Нью-Йорке".
     Стр. 457. Багариа Луис (1882-1942) - испанский художник-карикатурист.
     Бароха-и-Несси Пио (1872-1956) - испанский писатель.
     Стр. 458. Муньос Сека Педро (1881-1936) - испанский комедиограф.
     Стр.  462.  ...произведение  Тирсо  де  Молины  на  ту же тему. - Речь,
по-видимому, идет о пьесе "Отмщение Фамари" (1621),

                                                                  Л. Осповат

Last-modified: Thu, 15 Sep 2005 04:43:47 GMT
Оцените этот текст: