чуть видные сверху погонщики, всадники, фуры вон там, на мосту, где под арки, под мощные своды, темнея, светлея, текут серебристые воды Дуэро. Дуэро течет сквозь кастильские земли вначале, потом сквозь Иберии сердце. О, сколько печали и чести в безводных просторах, не знавших посева, в равнинах и пустошах, в скалах, где голо и серо, и в тех городах, что утратили славу, в дорогах, где нет постоялых дворов, в мужиках, на порогах оставивших песни, покинувших дом свой навеки и льющихся к морю, как льются кастильские реки! Кастилия, деспот вчерашний, одета в отрепья, и ныне считает, что все, что чужое, - отребье. Чем бредит она? Может, кровью - эпохой отваги, когда сотрясало ее лихорадкою шпаги? Все движется, облик меняет, уйдя от истока: и море, и горы, и сверху глядящее око; но здесь еще призракам старым открыта дорога - народу, который в войне полагался на бога. Вчерашняя мать капитанов в баталиях жарких, сегодня - лишь мачеха нищих, убогих и жалких, Кастилия ныне - не та, что гремела когда-то, когда Сид Родриго с удачей, с добычей богатой сюда возвращался, и гордо несли его кони прохладу садов валенсийских в подарок короне. Тогда, после битв и побед, утверждающих силу, она у двора покоренья индейцев просила - мать воинов дерзких, неистовых и непреклонных, казну доставлявших в Испанию на галионах коронного флота; они неизменно бывали - для жертв - вороньем, для врагов - разъяренными львами. Теперь же, вкусив монастырского супа и хлеба, они, любомудры, бесстрастно взирают на небо, и если сквозь грезы, окутавшие, словно вата, пробьются к ним вопли крикливых торговцев Леванта, они и не спросят, в чем дело, не вскочат в тревоге, меж тем как война уже властно стоит на пороге. Кастилия, деспот вчерашний, одета в отрепья, и ныне считает, что все, что чужое, - отребье. Вот солнце уходит неспешно за край небосклона, и снизу доносятся звуки церковного звона - сейчас на молитву старухи плетутся, сутулясь... Две гибкие ласки мелькнули, исчезли, вернулись взглянуть, любопытствуя, вновь убежали за скалы. В низинах смеркается медленно. Двор постоялый, безлюдный, на белой дороге, откинул затворы, и двери открыты на поле, на темные горы. ПО ЗЕМЛЯМ ИСПАНИИ Чтоб изловить, убить добычу было проще, крестьянин здешний жег окрестные деревья, он вырубил вокруг леса, кусты и рощи, как хищник, свел на нет дубняк нагорий древний. Теперь, бросая кров, его уходят дети, уносят бури ил по рекам в ширь морскую, а он все спину гнет которое столетье, тут, в проклятой степи, блуждая и тоскуя. Он искони из тех, кто полчища овечьи в Эстремадуру гнал к обильному подножью, кому в скитаниях ложилась пыль на плечи и солнца жар обжег и вызолотил кожу. Костлявый, маленький, измученный, суровый, с глазами хитреца, очерченными властно, как выгиб арбалета, густобровый, проворный, недоверчивый, скуластый. Деревни и поля открыты для несметных пороков и злодейств - так много злобных ныне; как монстры, души их уродливы, и смертных семи грехов они - послушные рабыни. Успех и неуспех равно щемит им сердце, не в радость деньги им, не в горе им несчастье, всегда уязвлены удачею соседской, живут - и вечный страх и зависть взоры застят. Дух дикий здешних мест исполнен злобы хмурой; едва угаснет день, ты видишь - вся равнина заслонена от глаз гигантскою фигурой зловещего стрелка, кентавра-исполина. Здесь воины дрались, смиряли плоть аскеты, не здесь был райский сад с его травою росной, здесь почва для орлов, здесь тот кусок планеты, где Каина в ночи блуждает призрак грозный. БОГАДЕЛЬНЯ Особняк богадельни в захолустном покое. Оседающий корпус под глухой черепицей, где на лето касатки гнезда вьют за стрехою, а зимою воронам до рассвета не спится. Штукатурка фронтона над истертым фасадом, выходящим на север между башен старинных, дождевые натеки по простенкам щербатым и всегдашняя темень... Богадельня в руинах!.. Тронет светом заката пустыри ледяные, догорающим светом в поволоке тумана, и приникнут к оконцам восковые, больные, изумленные лица и глядят неустанно то на дальние взгорья, поведенные синью, то на снег, что кружится, как над свежей могилой, - пеленой оседая на застылой равнине, оседая безмолвьем на равнине застылой... ИБЕРИЙСКИЙ БОГ Как лучник старой песни, наторелый в двойной игре крапленою колодой, - ибер готовил впрок саэты-стрелы для Бога, если градом выбьет всходы, и "Славься!", если божия десница послужит во спасенье и, дав хлебам налиться, вернет сторицей в страдный день осенний. "Господь разора! В страхе и надежде, с которыми и в смерти не расстаться, я чту тебя, и до земли - как прежде - мольба склоняет сердце святотатца. Владыка ржи, моим трудом взращенной, ты - всемогущий, я - порабощенный! Господь, в чьей вышней воле июньский дождь, осеннее безгрозье, и вешний холод, леденящий поле, и зной, дотла сжигающий колосья! Владыка радуги над луговиной с овцой в траве зеленой! Владыка яблок с черной сердцевиной! Господь лачуги, вихрем разметенной! Ты наливаешь золотом долины, ты в очаге хранишь огонь багряный и косточку в зеленые маслины ты вкладываешь в ночь на Сан-Хуана! Господь, в чьей воле крах и вознесенье, удача и недоля, что дал богатым праздность и везенье, труд и терпенье - перекатной голи! Господь, Господь! В заигранной колоде тасуешь ты погоду и ненастье и крутишь семя в их круговороте, как медный грош, поставленный на счастье! Господь и милосердый, и свирепый, двуликий Бог сочувствия и крови, - прими монетой, брошенною слепо, мольбу мою, хулу и славословье!" Но, не смиряясь перед алтарями и головой не поникая в горе, провидел он дороги над морями и молвил: - Бог - дорога через море. Не он ли Богом жил превыше боя, подъяв его над твердью, над нищею судьбою, над морем и над смертью? Не с дуба ли его родного края была в костре господнем хворостина, горя и не сгорая в огне пречистом с Богом воедино? А ныне?.. Что в нем для веков грядущих! Уже готовы для пенатов новых поляны в темных пущах и свежий хворост в зарослях дубовых. Дремотен и просторен, заждался край наш лемеха кривого, и новина уже для божьих зерен под терном и репейником готова. Что ныне! ...Новый день в рассветной рани, за ним - еще неведомые дали. Былое - с нами, будущность - в тумане, ничто еще не внесено в скрижали. Кому открыт испанский Бог безвестный? Но верю я, что скоро ибер обточит темный кряж древесный, и встанет под рукой тяжеловесной суровый Бог свинцового простора. БЕРЕГА ДУЭРО Сорийская весна, ты сон святого, смиренный сон на пустоши убогой, который снится страннику без крова, измученному вечною дорогой! Сухие пятна луга в зеленовато-желтой пестрядине, шершавый выгон, пыльный, как дерюга, с понурою овцой посередине. Распаханного дерна унылая полоска на пригорке, где проросли застуженные зерна залогом черствой корки. И камни, терн, утесы в пятнах моха то снова камни серыми валами, то лысый кряж, спадающий полого... Земля чертополоха под небом с королевскими орлами! Кастилия развалин! Земля моя, недобрая, родная! Как сир и как печален твой хмурый дол от края и до края! Кастилия, надменная с судьбою, Кастилия, крутая в милосердье, рожденная для траура и боя, бессмертная земля, твердыня смерти! Бежала в тень и пряталась равнина, густела мгла, тяжел и фиолетов над тишиной терновника и тмина был шар луны, любимицы поэтов. И в сизых далях не было просветов. Но задрожал, на сизом розовея, огонь звезды, неведомой и ранней, и темный ветер, терпкий от шалфея, ко мне донес речное рокотанье. В береговых теснинах, как в оковах, среди изборожденных дубняками отрогов и плешин известняковых, в бою с мостом, с его семью быками, седой поток во тьму кидался грудью и рассекал кастильские безлюдья. Текла твоя вода, отец Дуэро, и будет течь, доколе шуметь весне над ледяною сьеррой и талый снег ручьями гнать на поле, доколе белоглавым великанам снега и грозы сеять по отрогам и солнцу загораться за туманом, Роландовым отсвечивая рогом!.. И не был ли старинный романсеро сном нищего певца на гребне склона? И, может, вся Кастилия, Дуэро, уходит, как и ты, в морское лоно? x x x Ты ль это, друг мой Гвадаррама, ты ли? Твои ль уступы серые кругом? В мадридских сумерках передо мною плыли твои снега в мечтанье голубом. Меж строгих скал иду с моей мечтою, гляжу вокруг: не отвести очей, отражены сияющей землею дневного солнца тысячи лучей. АПРЕЛЬ ПРИДЕТ, ВОДОЙ ЗАЛЬЕТ Апрель придет, водой зальет. И ветер мокрый, и клоками лазури между облаками проглядывает небосвод. Дождь с солнцем. Вдруг у окоема громаду тучи сизой зигзагом молнии прожгло, и докатился отзвук грома. И струйки тянутся с карниза, дробятся капли о стекло. Дождь сеет мелко, как в тумане всплывает на переднем плане зеленый луговой ковер, размыто рощи очертанье, исчез далекий контур гор. А дождевые нити косо срезают лиственный пушок и гонят волны поперек широкого речного плеса. Еще из тучи хлещет справа на сад и бурые посевы, но солнце вынырнуло слева, сверкая в лужах, над дубравой. Дождь с солнцем. То слепящий свет зальет поля, то тень затянет. Куда-то холм зеленый канет, скалы возникнет силуэт. То высвечены, то из тени едва видны ряды строений: домишки, хлев, амбар дощатый. А к сьеррам, серым и туманным, - как хлопья пепла или ваты, проходят тучи караваном. СУМАСШЕДШИЙ Безурожайная, скудная осень, насупленный, серый, печальный вечер, земля убогая не плодоносит, и призрак кентавра зловещ и вечен. Там, по дороге, где степь сухая, вдоль тополей, что давно облетели, идет сумасшедший, крича, вздыхая, в сопровожденье безумья и тени. Вокруг и вдали, на просторах голых, - холмы, на которых бурьян и кустарник, и только на мрачных уступах горных кряжи дубов, узловатых, старых. Вопит сумасшедший, шагая следом за тенью своей, за своим бредом, такой же нелепый и безобразный, как эти неистовые крики, - косматый, оборванный, тощий, грязный, с огнями глаз на костлявом лике. Бегство из города... Ужас прохожих, жалость, брезгливость, брошенный камень, и торгашей подлые рожи, и шутки, швыряемые озорниками. Безумец бежит по просторам божьим; вдали, за иссохшей, горестной степью, за ржавым, за выжженным бездорожьем - ирис, нирвана, сон, благолепье. Бегство от мерзости... Сумрак вселенский... Плоть изможденная... Дух деревенский... Душа, исковерканная и слепая, в которой не горем сломлено что-то, мается, мучится, грех искупая, - черный, чудовищный ум идиота. ПРЕСТУПНИК Подсудимый, бледный, с кожей гладкой и со взглядом злым, как пламя, дерзким, несовместным с кроткою повадкой и с обличьем детским. Он привык, пока он был семинаристом, вниз глядеть, как бы потупив очи долу иль молитвенник читая с рвеньем истым. Повторявший: "Пресвятой Марии слава! Ей, заступнице за грешников, осанна!", получивший степень бакалавра, совершил он, в ожиданье сана, злодеянье гнусное. Устал он заниматься текстами святыми, и ему внезапно жалко стало лет минувших, отданных латыни. Он влюбился в девушку - и грозно страсть хмельная в парне забродила, словно сок янтарный спелых гроздьев, и жестокость в сердце пробудила. Мать с отцом приснились: увидал он в отсвете очажных красных углей стариков с землей и капиталом, работяг с крестьянской кожей смуглой. О, наследство! Белый цвет на вишнях и орешник - сад семейный, старый, золотой поток с полей пшеничных, до краев заполнивший амбары! И топор он вспомнил - острый, тяжкий, на стене висевший, - тот, что грубо тело дерева рубил с оттяжкой и дровами делал ветви дуба... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Пред убийцей - траура суровей одеянья судей важных, и одной чертой чернеют брови хмурых простолюдинов-присяжных. Адвокат ораторствует страстно, в такт стуча по кафедре рукою, писарь гонит строчку за строкою, прокурор же, протокол листая, слушает защиту безучастно, выспренние речи презирая, стекла золотых очков устало кончиками пальцев протирая. Юный ворон бредит снисхожденьем. "Парня вздернут" - так считает пристав. А народ, сырье для казней, с вожделеньем ждет, чтоб злу досталось от юристов. ОСЕННИЙ РАССВЕТ Хулио Ромеро де Торресу Эта долгая дорога, серый камень сьерры дикой, в стороне, неподалеку - черные быки. И снова: дрок, бурьян и ежевика. От росы все тяжелое стебли трав. И над рекою тополиная аллея узкой лентой золотою. Гор далеких фиолетов край неровный, сквозь кусты - первый слабый луч рассвета. Остромордые борзые - в нетерпенье быстроты. В ПОЕЗДЕ Снова поезд, снова дорога. (Третий класс, как всегда, жестковато - ну что ж, не беда.) Багажа у меня немного. По ночам не тянет ко сну, порой лишь слегка вздремну. А днем я считаю мосты, пробегающие кусты, сна - ни в одном глазу. Еду и радость с собой везу. Уезжать... это счастье ни с чем не сравнимо, Лондон, Мадрид - все города хороши, если ты проезжаешь мимо, а приедешь - и ничего для души. Мечты и дорога... Сизый дымок... Не от дыма ли в горле комок? Раньше все было иначе - путешествовали на кляче. А осел? - Понятливей нет скотинки - знает все камушки, все тропинки. Платформы, пути, города... Куда мы все едем? и приедем - куда?.. Монахиня против меня - до чего же красива! На диво! ...Ты, страдая, к надежде пришла и обрела эту тихую ясность чела. На тебя снизошла благодать, ты вручила душу и тело господу, ибо не захотела матерью грешников стать. Но ты неизменно по-матерински нежна, так будь же благословенна, девственная жена! Я любуюсь дивным лицом под полотняным чепцом. Щеки - желтые лилии - когда-то алыми были, но цветенью вослед пламя тебя обожгло, и теперь, пылая светло, ты - свет, негасимый свет... Если бы всем прекрасным девицам, подобно тебе, захотелось укрыться за монастырской стеной!.. А невеста моя - о, жалость! - рассталась со мной и с сыном цирюльника обвенчалась. Дорога, дорога... Равномерно и четко колеса стучат и скрипят тормоза. У паровоза кашель - открылась чахотка. В небе зарницы - видно, будет гроза. ЛЕТНЯЯ НОЧЬ Красиво и светло сегодня ночью. Погашенные рано, стоят дома на площади старинной открытыми балконами к фонтану. В раздвинутом квадрате темнеет тис, и каменные скамьи кладут на белый гравий густые тени ровными мазками. На черной башне светятся куранты, за ней луна отбрасывает тени. И я пересекаю старый город один, как привиденье. ПОЛЯ СОРИИ I Суровая сорийская земля. Как бы в раздумье, по пригоркам серым, лугам уже зеленым и холмам, по голым сьеррам весна проходит, маргаритки в траву роняя. Земля не оживает, спят поля. Апрель, а все еще спина Монкайо покрыта снегом. Прохожий шарфом прикрывает рот, и, в длинный плащ завернутый, с собакой, пастух за стадом медленно бредет. II Вот пашни лоскутками бурой шерсти, сад, пчельник; между пепельных утесов, на клочьях темной зелени белея, пасется стадо мериносов. Все это на Аркадию похоже из снов, какие в детстве снятся. Вдали, на придорожных тополях, негибкие еще, как бы курятся зеленым паром ветки - это листья. А по краям и склонам балок оделась белым цветом ежевика, и голубеют крапинки фиалок. III Холмисто поле, и дороги неторопливых путников скрывают; лишь вдалеке на серых мулах фигурки их плебейские всплывают под тучами и пятнами ложатся на золотистый холст заката. Но если поглядеть вокруг с горы, со скал, где в гнездах прячутся орлята, - там, под обвалом стали и кармина, на серебре долин свинец холмов, и все обрамлено лиловой сьеррой под шапкой розовеющих снегов. IV На сумеречном небе силуэты... Начало осени. В одной упряжке два медленных вола бредут по склону холма; их головы, черны и тяжки, пригнулись под ярмом. Между их шей сплетенная из тростника и дрока корзина - колыбель младенца. За упряжью, склонившись одиноко, идет крестьянин, а за ним жена в распахнутые борозды бросает отсвечивающие семена. Под тучей, глыбящейся, пламенея, в зеленом сумраке заката, тени становятся все уже и длиннее. V Снег. Дверь трактира приоткрыта в поле. За нею видно пламя очага и котелок, где закипает олья. А над полями все метет пурга. Январский ветер, злобный и унылый, пытается скрутить в бараний рог снег, падающий, словно на могилу, на белизну равнины и дорог. Седой старик, покашливая глухо и сгорбившись, сидит перед огнем. Порой вздыхая, сучит шерсть старуха, с ней рядом внучка занята шитьем. Был сын у стариков, пастух; пустился он в дальний путь однажды, да в пургу ночной порой с тропы, наверно, сбился, и сьерра погребла его в снегу. У очага пустует табуретка. Лоб старика в морщинах - как кора древесная, - а меж бровей отметка, похожая на след от топора. Старуха смотрит в поле, словно сына заслышав приближающийся шаг. Но и дорога и поля пустынны. Метель не унимается никак. А девочка, обкусывая нитки, перед собой вдруг видит вешний луг: гудят шмели, белеют маргаритки и слышен щебет птиц и смех подруг. VI Сория, где зимы хмуры, голова Эстремадуры. Над Дуэро спят старинной серой крепости руины. Город с ветхими стенами, с почерневшими домами! Мертвый город феодалов, егерей, солдат, порталов со щитами, ста фамилий благородных; город тощих и голодных псов с поджатыми хвостами, что снуют по закоулкам сонным, а ночами вторят гулким завыванием воронам. Вот часы на консистории бьют. И снова ночь безгласна. Дочь земли кастильской, Сория, под луной ты так прекрасна! VII Посеребренные холмы, лиловый скальник, пепельные глыбы, через которые Дуэро чертит свои лунообразные изгибы, плешины сьерры, белые дороги, дубы нагие, тополя в низине, вдоль побережья, вечера земли воинственной и сокровенной, ныне вы - грусть моя, которая и есть любовь, вы у меня в груди, поля сорийские, где скал не перечесть, где словно спят в преддверии зимы утесов пепельные глыбы, посеребренные холмы. VIII Вновь в золоте я вижу тополя дорогой, что идет над берегами Дуэро, от Сан-Поло к Сан-Сатурьо, за древними сорийскими стенами, оплотом земли кастильской против Арагона. Речные тополя - подует ветер, и зазвучат сухие кроны, аккомпанируя волне. Я вижу на стволах клейменых инициалы - это имена, и цифры - даты встреч влюбленных. Вчера лишь, тополя любви, вы пели, наполненные соловьями, а завтра, словно лира, изогнетесь под пряными весенними ветрами. Вас, тополя, глядящие в Дуэро, который волны медленные катит, я в сердце уношу, и вы со мной пребудете, покуда жизни хватит. IX Со мною, Сория, твои поля, тишь вечеров и синий контур сьерры, речные тополя - зеленый сон твоей земли, земли скупой и серой, и острая, щемящая тоска старинных башен, улочек пустынных. Навек все это в душу мне запало. Иль поднялось из недр ее глубинных? Народ Нумансии, хранящий бога, как христиане первые хранили, пусть солнца свет твою омоет душу и радость даст тебе и изобилье. ЗЕМЛЯ АЛЬВАРГОНСАЛЕСА Поэту Хуану Рамону Хименесу I Альваргонсалес, хозяин усадьбы средних размеров (по общим понятьям - достаток, по здешним - богатство сверх меры), совсем молодым в Берланге на ярмарке в праздник влюбился и в первый же год знакомства на избранной им женился. Была их свадьба роскошной; кто видел ее, не забудет, а после в своей деревне устроил он праздник людям: волынки, бубны и флейта, гитары разных фасонов, фейерверк на манер валенсийский и танцы, как в Арагоне. II Был счастлив Альваргонсалес, любя свою землю душевно. От брака три сына родились, а это - богатство в деревне. Когда подросли, приставил он старшего к огороду, второго - к своим мериносам, а младшего церкви отдал. III У Каина много крови наследует пахарей племя, и зависть в крестьянском доме раздоров посеяла семя. Женились два старших сына; от снох вражду и обиды увидел Альваргонсалес, внучат еще не увидев. Для алчности деревенской наследство и смерть неразлучны! тому, что имеют, не рады, а жаждут того, что получат. Любви церковная мудрость не вызвала в младшем сыне, - красивых девушек страстно он предпочитал латыни, и рясу он сбросил, уехал в заморский край за удачей. Мать слезы лила: в завещанье отец ему долю назначил. IV Изрезали лоб загорелый, нахмуренный лоб, морщины, и синие тени густеют под злым серебром щетины. В осеннее утро вышел из дома Альваргонсалес, борзых он не взял с собою, собаки дома остались. Задумчиво и печально аллеей он шел золотистой, шел долго, пока не увидел источник с водою чистой. Покрыв одеялом камни, на берег он опустился и, песней воды убаюкан, в глубокий сон погрузился. СОН I Увидел Альваргонсалес, как Иаков, лестницу выше горы и тучи - до неба, и был ему голос свыше. А феи-прядильщицы тут же меж ярко-белой кудели и золоторунной пряжи моток весь черный продели. II Вот трое детей играют у дома перед забором; со старшими прыгает рядом большой чернокрылый ворон. Жена поглядит, улыбнется и снова шьет, напевая. - Что делаете, вы, дети? - Не смотрят и не отвечают. - Ступайте на гору, дети, пока еще ночь за горами; ковыль наберите охапкой, зажжете мне доброе пламя. III Дрова в очаге домашнем лежат аккуратно рядом, и старший хочет разжечь их, но не разгорается пламя. - Отец, огонь не зажегся, ковыль отсырел под дождями. - Второй помочь ему хочет, собрал он ветки и щепки и сунул в дубовые чурки, но искра погасла в пепле. Подходит младший и в кухне большой огонь разжигает под черным куполом печки, и пламя весь дом освещает. IV Альваргонсалес доволен, прижал он младшего к сердцу, сажает его на колени. - В руках твоих пламя не меркнет; хоть ты последним родился, но в сердце моем ты первый. Тут оба старших отходят за край сновиденья и тают. Но между двумя беглецами железный топор сверкает. В ТОТ ВЕЧЕР I Над ширью полей обнаженных луна полнощекая встала, запятнана облаком круглым, огромным, багряно-алым. Шагали два старших сына Альваргонсалеса молча, отца они увидали, он спал у воды неумолчной. II Лицо отца исказилось, все резче он брови сдвигает; черта меж бровей, как зарубка, какую топор оставляет. Во сне сыновья его колют кинжалами без сожаленья; и вот он проснулся и видит, что правда - его сновиденье. III С водой ключевою рядом скончался Альваргонсалес. Четыре кинжальных раны в боку у него остались, а в шею топор вонзился, и кровь оттуда хлестала. Про черное дело в поле вода говорит, струится, а двое убийц убегают, чтоб в буковой роще скрыться. До Черных Вод, где Дуэро свои питает истоки, несут мертвеца, оставляя кровавый след по дороге, и в эту бездонную воду, чтоб тайну она сокрыла, к ногам привязавши камень, бросают отца, как в могилу. IV Нашлось с источником рядом забытое одеяло, а дальше до буковой рощи кровавая струйка бежала. В деревне никто не решался приблизиться к Черным Водам; искать там было б напрасно; багры до дна не доходят. Бродил коробейник в округе, его во всем обвинили, в Даурии арестовали и смертью позорной казнили. V За месяцем месяц проходит - и мать от горя скончалась. В гробу, говорят очевидцы, она за лицо держалась руками, сведенными смертью: лицо она спрятать старалась. VI И вот сыновьям достались и хлевы, и огороды, поля под пшеницей и рожью, трава на лугах плодородных, и улей на очень старом, расщепленном молнией вязе, злой пес, две упряжки мулов, и овцы - тысяча разом. ЧТО БЫЛО ПОТОМ I Уже зацвела ежевика и сливы в садах побелели, уже золотистые пчелы от ульев к цветам полетели и аисты в гнездах, венчая церковные башни упрямо, уже стоят неподвижно изогнутыми крюками. Уже придорожные вязы и тополи над ручьями, что ищут отца - Дуэро, покрылись зеленью снова; а небо прозрачно и сине, и горы без снега лиловы. Альваргонсалеса землю заполнит богатство собою, а тот, кто вспахал ее, умер, но спит он не под землею. II На дивной земле испанской, в сухой, воинственной, нежной Кастилье, где длинные реки, есть горы, и цепи их смежны. Из Бургоса в Сорию едешь, - они как редуты и в шлемы как будто одеты, и гребнем стоит Урбион надо всеми. III Крутой тропинкой два сына Альваргонсалеса едут к дороге, из Сальдуэро проложенной в Коваледу, на бурых мулах верхами в сосновом лесу Винуэсы вдогонку за стадом, чтоб стадо домой пригнать из-за леса. Скача по сосновым рощам, свой длинный день начинают; к верховьям Дуэро едут, и каменный мост оставляют они за собой и службы роскошной виллы в именье "индейцев" праздных. В долине река звенит неизменно. Стучат по камням копыта под рокот воды веселой. На том берегу Дуэро поет страдальческий голосз "Альваргонсалеса землю заполнит богатство собою, а тот, кто вспахал эту землю, не спит, не спит под землею". IV Вот место, где лес сгустился, сосна с сосною сомкнулась, и старший - он ехал первым - пришпорил бурого мула, сказал: "Поедем скорее, две с лишним лиги осталось по лесу, проехать их надо, пока нас ночь не застала". Два сына крестьянских, рожденных для жизн