дные четырнадцати- пятнадцатилетние девочки из детских повестей? Почему Ника, вместо того чтобы поблагодарить своего товарища Сашу за то, что он застрелил бешеную собаку, которая чуть не искусала ее, награждает его гневным взглядом? "...Я помню гневый взгляд Ники. Она топнула ногой и закричала на меня: - Зачем, зачем ты убил его? Как тебе не стыдно..." Аналогичный эпизод можно найти уже не у Гамсуна, не у Мопассана, а у Лидии Алексеевны Чарской. В одной из ее повестей героиня очень долго не разговаривает со своим мужем за то, что он убил напавшего на нее медведя. Но, может быть, всю эту быструю смену настроений и капризов наши авторы не столько вычитали из книг, сколько подглядели, изучая детей в их самом трудном, переходном возрасте? Вряд ли это так. Настоящие наблюдения, несомненно, сказались бы с полной очевидностью, пробили бы стекло традиционных литературных представлений. Но если даже допустить, что та психологическая зыбь, которая в детских повестях служит признаком зарождающейся любви, является собственным открытием авторов, - то и тогда следует серьезно задуматься над тем, в какой мере соответствуют интересам и потребностям читателя-подростка беллетристические рассуждения о неназванных, смутных, волнующих чувствах. У Б. Шатилова в повести о любви самое слово "любовь" почти непроизносится - даже там, где оно необходимо по смыслу. Когда герой повести, Саша, замечает, что с товарищем его творится что-то неладное, он спрашивает, не договаривая фразы: "Неужели и он? Ну, конечно, конечно..." Слово "любовь" произносит только отец Ники - военный, - и то в довольно абстрактном рассуждении по поводу этого "прекрасного чувства". Говоря же о чувствах Саши к его дочке Нике (она же Аня), он выражается осторожно и описательно: "Я знаю твое отношение к Ане..." "...Это хорошее, прекрасное чувство". Н. Дмитриева в повести "Дружба" вовсе не произносит сакраментального слова, хотя всякому ясно, что Левицкий влюблен в Искру, а Искра неравнодушна к Левицкому. По мере возможности избегает этого термина и А. Копыленко в повести "Очень хорошо". Он предпочитает то, что литературоведы называют "показом". Вот девочка и мальчик борются. "Когда правая щека Киры прикоснулась к Вовиной левой щеке, мальчик почувствовал себя скованным. Он не мог ни пошевельнуться, ни сопротивляться. Конечно, от кого-нибудь другого он вырвался бы в одну секунду. А тут - трудно было напружить мускулы - и ничего не выходило. И еще ноги подвели - задрожали, подломились, как чужие, и Вова невольно стал на колени. Кира от неожиданности упала на него, но, почувствовав, что он не сопротивляется, удивилась и испуганно отпустила руку". Это уже не столько психология, сколько физиология. Не лучше ли, не тактичнее ли - с точки зрения педагогической и художественной - поступает Марк Твен, который в своей знаменитой эпопее "Том Сойер" называет чувство Тома к голубоглазой Бекки совершенно определенно и откровенно: "влюблен". В повести Твена Том даже целуется с Бекки, чего ни разу не позволили себе герои Шатилова, Дмитриевой и Копыленко. Но зато все содержание любовных отношений Тома и Бекки кажется в тысячу раз проще, крупнее, прозрачнее, хотя автор ничем в этих отношениях не жертвует ради нарочитой "детскости". У Твена вы никогда не найдете хаоса ощущений, не то психологических, не то физиологических. Его герой ведет себя то как озорной мальчишка, то как настоящий мужчина. Для того чтобы понравиться Бекки, он ходит на руках перед ее садом. Цветок, который она ему бросила, он подбирает пальцами босой ноги. Он спрашивает ее во время самого нежного объяснения: "Ты любишь крыс?" Это - Том-мальчишка. Но в минуту опасности, блуждая по темному подземелью, он ведет себя героически: он бодрствует, когда она спит, он отдает ей последний кусок пирога. Это - Том-мужчина. Советская бытовая повесть могла бы найти в нашей действительности не менее героические, ясные и жизнерадостные образы детей, чем те, которые удалось создать Марку Твену. А если уж мы хотим говорить о сложных переживаниях и чувствах, если мы хотим искать для себя традиций не в детской литературе, а во взрослой, то не лучше ли нам идти от "Детства" и "Отрочества" Толстого, чем от "Пробуждения весны" Франка Ведекинда? [2] Разыскивая пути для психологической детской повести, которой у нас до сих пор почти и не было, авторы наши часто утрачивают чувство верных соотношений между миром внутренним и миром внешним. Внешний мир у них почти исчезает. Взрослые люди в этих книгах играют незначительную, довольно служебную роль. Это почти не люди, в полном смысле этого слова, а только отцы, матери, учителя, плохие или хорошие. Хорошие - это те, которые умеют дружить с детьми, хотя и не забывают о разумной строгости. Плохие - те, которых авторы такими достоинствами не наделили. Пожалуй, только в повести А. Копыленко взрослые герои участвуют в действии активно. Но характеры этих взрослых людей кажутся упрощенными и схематичными. В повести Шатилова действующие лица - взрослые - задуманы несколько тоньше, своеобразнее. Но роль их чрезвычайно мала. Они больше говорят, чем действуют, да и говорят не слишком много. --- Среди этих психологически-бытовых повестей о детях выделяется книга Р. Фраермана "Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви". Эту повесть можно назвать лирической, потому что чувств и размышлений в ней, по крайней мере, столько же, сколько событий, а может быть, и больше. И в то же время автор не забывает о реальной обстановке. Действие повести происходит в нашей стране и в наши дни, на Дальнем Востоке. Герои ее - настоящие люди, знакомые каждому из нас. Но не во внешней обстановке и не в характерах действующих лиц центр тяжести этой книги. Больше всего интересует автора героиня его повести, девочка Таня, которой приходится разбираться в довольно серьезной психологической ситуации. Ее отец и мать живут врозь. Отец женат на другой. С новой своей семьей - с женой и приемным сыном - он приезжает в тот самый город, где находятся Таня с матерью. В четырнадцатилетнем возрасте Таня впервые знакомится с отцом. И тут начинается для нее трудная пора. Девочке нелегко понять сущность отношений между отцом и матерью. Оба они хороши, добры, благородны. Кто же из них виноват? Или, может быть, никто не виноват? Но почему же несчастлива и одинока мать и почему сама она, Таня, лишена повседневной отцовской заботы и дружбы? Чем нежнее относится к ней отец, тем острее ее дочерняя ревность. А тут еще ко всему примешивается ее собственная первая любовь - к воспитаннику отца, Коле. Преодолевая душевные трудности, Таня растет с каждой страницей повести. Она завоевывает свой жизненный опыт, а вместе с ней что-то новое очеловеческой жизни узнает и читатель. В книге Р. Фраермана много хорошего. Она искренна, порой даже трогательна. О человеческих отношениях в ней говорится достойно и чисто. Есть в ней какой-то особенный поэтический простор. И это достигается тем, что Фраерман не боится вводить в самое действие повести природу. Именно вводить, а не описывать. Когда сравниваешь повесть Р. Фраермана с другими недавно появившимися у нас книгами, рассказывающими о чувствах, - нельзя не заметить ее очевидных преимуществ. В ней гораздо больше художественного такта, больше глубины и серьезности. Сильнее же всего привлекает к ней читателя то благородство характеров, которое составляет существенную основу юношеской книги. В этой повести о первой любви любовь проявляется не только в ощущениях, но и в поступках, самоотверженных и смелых. Так ведет себя в трудную минуту Таня, так ведет себя ее верный друг - нанаец Филька, один из героев, наиболее удавшихся Фраерману. Жаль только, что поступками заметными, запоминающимися охарактеризованы далеко не все герои, а ведь их в повести и вообще-то немного. Проявить себя по-настоящему удалось, пожалуй, только Тане и Фильке. Остальные же персонажи, даже самые главные из них, например Танин отец, мать и герой первой Таниной любви - Коля, обречены на роли довольно пассивные. Автор находит для их характеристики некоторые черты, придающие им известную живость (особенно для роли отца), но действовать, выражать себя в отчетливых и крупных поступках им почти де приходится. И это придает всей повести оттенок камерности, как будто приглушает ее. Писатель довольно тесно ограничил круг чувств, которым посвятил свою повесть; ограничил круг людей, участвующих в его маленькой лирической драме; ограничил и круг поступков, в которых чувства и характеры героев могут проявиться. И эта тройная ограда почти заслоняет большой мир, в который готовятся вступить герои Р. Фраермана и его читатели. В сущности, в этой книге о первой любви, при всех ее несомненных достоинствах, так же нарушены пропорции между внешним и внутренним миром, как и в других психологических детских повестях, гораздо менее талантливых. --- Драмы, переживаемые ребятами, далеко не всегда вызываются такими серьезными и крупными событиями, как развал семьи, уход отца из дому или смерть кого-нибудь из близких. Не всегда источником сложных душевных переживаний подростков служит и рождение новых, еще не изведанных чувств. Часто в их жизни бывают бури и треволнения, причиной которых является неверный поступок, ложный шаг самого ребенка. Писать на темы этого рода трудно. Трудно избежать унылого дидактизма, назидательности, в одинаковой степени чуждой всякому искусству - и литературному и педагогическому. Вероятно, поэтому в нашей детской художественной литературе так малокниг о поведении и далеко не все из них удачны. Несколько лет тому назад появилась книга писательницы Л. Будогоской "Повесть о фонаре". Эту повесть не слишком заметили. А между тем она была одной из первых у нас детских книг, в которой серьезно и сердечно говорилось об ответственности двенадцатилетнего человека перед обществом. Сравнительно недавно вышла в свет книга Льва Кассиля "Черемыш - брат героя". Советские дети знают Кассиля, и Кассиль знает детей. Не удивительно, что он взял для своего рассказа тему меткую, совершенно соответствующую возрасту читателя, понятную ему вполне. Воспитанник детдома, Геша Черемыш, самозванно объявил себя братом знаменитого летчика, прославившегося дальними перелетами и военными подвигами. Геша стал самозванцем как-то нечаянно. Причин к этому было две: во-первых, знаменитый летчик оказался его однофамильцем, тоже Черемышем, а во-вторых, мальчику, у которого не было никакой родни, очень уж хотелось иметь старшего брата. Так он сделался "братом героя". Безо всяких нравоучительных сентенций Л. Кассилю удалось довести юного "самозванца" до полного осознания своей ошибки. В самую трудную минуту маленькому Черемышу помог большой Черемыш. И помог действительно по-братски, хоть и не был с ним ни в родстве, ни в свойстве. В рассказе Л. Кассиля взрослые не играют той служебной роли, которую обычно отводят им детские бытописатели. Представитель взрослого мира - летчик Черемыш - так же нужен автору, как и Черемыш маленький. Рассказы о поведении, о поступках, правильных и ложных, читателям-детям чрезвычайно нужны. Вероятно, больше нужны, чем рассказы "о странностях любви" [4]. А между тем писателей, которые, не боясь подводных рифов дидактики, смело брали бы на себя этические Задачи, у нас до сих пор почти не было. С интересными рассказами о том, "что такое хорошо и что такое плохо", выступил Мих. Зощенко [5]. Зощенко пишет для младших читателей, то есть для того возраста, у которого до сих пор было так мало сколько-нибудь примечательных книг в прозе (если не считать книжек о зверях). Детским писателем М. Зощенко стал недавно, но уже успел внести в литературу для детей нечто своеобразное и новое. Зощенко не только не прячет в своих рассказах морали. Он со всей откровенностью говорит о ней и в тексте рассказа, и даже иной раз в заглавии ("Не надо врать"). Но от этого рассказы не становятся дидактичными. Их спасает победительный, всегда неожиданный юмор и какая-то особенная, присущая автору, серьезность. Детей обычно пугает и отталкивает равнодушная, лицемерная мораль, обращенная своим острием только к ним, а не к самому моралисту, А Зощенко рассказывая детям поучительные истории, щедро и шутливо отдает им свой настоящий душевный опыт. Есть у него рассказ о единице, которую мальчик Минька хотел утаить от отца. Минька терял свои школьные дневники, забрасывал их за шкаф, но живучая единица упрямо переходила из дневника в дневник, становясь все жирнее и чернее. Отделаться от своей страшной тайны Миньке удалось только тогда, когда он открыл ее отцу. Кончается этот очень смешной и очень трогательный рассказ так: "...И я, лежа в своей постели... горько заплакал. И дал себе слово говорить всегда правду. И я, действительно, дети, так всегда и делаю. Ах, это иногда бывает очень трудно, но зато у меня на сердце весело и легко". Уж одно откровенное признание автора в том, что говорить правду "иногда бывает очень трудно", может тронуть читателя и убедить его в ценности преподанной ему морали. Закончить свой рассказ таким образом мог бы, пожалуй, Ганс Христиан Андерсен, мастер поэтической морали и моральной поэзии. Мне думается, что писателям, которые взяли на себя задачу коснуться самых сокровенных, сложных и тонких чувств растущего человека, тоже следует всегда говорить правду. А это и в самом деле довольно трудно, потому что правда такого рода не лежит на поверхности. Лев Толстой и М. Горький, говоря о своем детстве, показали нам со всей очевидностью, на какие глубины надо спуститься, чтоб увидеть и открыть другим истоки человеческих чувств. 1940  --- Некоторые из книг, упомянутых в этой статье, живы и в наши дни. Другие исчезли, не оставив сколько-нибудь заметного следа в литературе. Но проблемы, затронутые в тех и в других, не утратили своей остроты и доныне. И сейчас еще мы не слишком богаты юношескими повестями о пробуждении чувств. И до сих пор еще условные рамки "детской" книги как бы оправдывают появление поверхностных, наивно-идиллических повестей, самонадеянно ставящих перед собой такую ответственную и сложную задачу, как раскрытие душевного мира ребенка и юноши. ^TМАЯКОВСКИЙ-ДЕТЯМ ^U <> 1 <> Прошло двадцать пять лет {Статья написана в 1955 г. (Прим. автора.)} со дня смерти Маяковского. Четверть века - это срок не малый, это возраст целого поколения, созревшего для жизни и труда. А минувшие двадцать пять лет весят и значат больше, чем иное столетие. История не поскупилась для них на события, способные заслонить любую отдельную человеческую жизнь, как бы крупна она ни была. И однако же всем этим величайшим событиям не удалось заслонить Маяковского. С любой точки нашего нынешнего дня он виден так же четко и ясно, как в те дни, когда шагал по московским улицам. От этой четкости время становится прозрачным, и нам кажется, что мы видели и слышали Маяковского в последний раз совсем недавно - чуть ли не вчера. У нас есть улицы Маяковского, театр имени Маяковского, "Маяковская" станция метро, - и все же это имя не стало привычной принадлежностью мемориальной доски. Стихи Маяковского сохранили всю полемическую, жестокую, пронзительную остроту его сатиры, всю нежность и глубину его лирики. Вряд ли можно найти человека, который бы относился к этому поэту безразлично. Его любят или не любят, живут его стихами или спорят с ним и о нем, но нельзя не слышать в гуле нашего времени его уверенную поступь, силу его звучного, навсегда молодого голоса. Бывают портреты, на которых глаза нарисованы так, что встречаются с глазами зрителя, откуда бы он ни смотрел. Об одном из таких портретов говорит Гоголь в своей знаменитой повести. Этим же свойством обладают и многие стихи Маяковского. Они обращаются к нашему времени, как обращались к своему. Поколение сменяется поколением, и каждое из них чувствует на себе как бы устремленный в упор, внимательный и пристальный взгляд поэта, то дружественный, то обличающий. И это потому, что в любой строке, написанной Маяковским, он жил полной жизнью, не щадя ни сердца, ни голоса, ни труда. Он встает во весь рост и в большой поэме исторического охвата, и в полусерьезном, полушутливом разговоре с детьми. О своих стихах он говорил гордо, зная им цену, но говорил со скромностью мастера, ставящего себя в один ряд со всеми другими мастерами своей страны, где бы они ни работали, что бы ни создавали для счастья тех, кто придет им на смену. Как известно, он не был любителем юбилеев и памятников. Но лучшую надпись на своем памятнике Маяковский, как и Пушкин, сделал сам. Он знал, что его стих "громаду лет прорвет", и первые двадцать пять лет из этой громады пересек легко, как один день. Миновало четверть века, но и сегодня для того, чтобы увидеть Маяковского, мы не оглядываемся назад, а смотрим вперед. <> 2 <> Стихов для детей у Маяковского не очень много. Но какая бы современная тема ни привлекала поэта, берущегося за детскую книгу, он чуть ли не на всех путях встречается с Маяковским. Опередить Маяковского не легко. В последнее время мы все чаще и чаще говорим, что наша детская литература должна воспитывать в ребятах чувство чести и ответственности, должна давать им простые и ясные, но отнюдь не назойливые понятия о том, "что такое хорошо и что такое плохо". Книжку об этом написал Владимир Маяковский [1]. Написал много лет тому назад. Поэты и композиторы пишут для пионерских сборов и туристских походов песни и марши. Еще в середине 20-х годов Маяковский сочинил для школьников звонкий и четкий марш: Возьмем винтовки новые, На штык флажки! И с песнею в стрелковые Пойдем кружки... [2] Лучшей походной песни, лучшего марша для легких детских ног не создал до сих пор никто. У нас накопилось немало песен о первомайском празднике, о зеленой листве и красных флагах. Но только "Майская песенка" Маяковского - по-настоящему майская и по-настоящему детская. Зеленые листики - и нет зимы. Идем раздольем чистеньким и я, и ты, и мы [3]. В том разделе сочинений Маяковского, который называется "Стихи детям", нет двух вещей, написанных на одну и ту же тему, решающих одну и ту же задачу. Он оставил нам четырнадцать детских стихотворений и решил четырнадцать литературных задач. Тут и сатира на Прогулкина Власа - "лентяя и лоботряса" [4], меткий и веселый фельетон в стихах, сделанный как будто по специальному заказу школьной редколлегии, и героическая лирика. О том, какое значение придавал Маяковский книгам для детей, можно судить по его беседе с одним из иностранных журналистов [5]. Журналист задал ему обычный в таких случаях вопрос: - Над чем вы сейчас работаете? Маяковский ответил: - ...С особенным увлечением работаю над детскими книжками. - О, это интересно, - сказал журналист. - И в каком же духе вы пишете такие книжки? - Моя цель - внушить детям некоторые элементарные общественные понятия. Но, разумеется, я делаю это осторожно. - Например? - Скажем, рассказ о лошадке на колесиках. Так вот, я пользуюсь случаем, чтобы объяснить ребенку, сколько людей работало, чтобы такую лошадку сделать [6]. Таким образом ребенок получает представление об общественном характере труда. Или описываю путешествие и таким образом знакомлю ребенка не только с географией, но и с тем, что, например, одни люди - бедные, другие - богатые [7]. Вероятно, эта беседа очень удивила иностранного журналиста, который вряд ли мог предполагать, что большой лирический поэт нашего времени, прокладывающий в поэзии новые дороги, станет тратить свое время и силы на решение каких-то педагогических задач. А между тем Маяковский и в самом деле владел высоким педагогическим искусством - искусством воспитывать и больших и маленьких. Он писал не для того, чтобы его стихами любовались, а для того, чтобы стихи работали, врывались в жизнь, переделывали ее. В любой детской книжке - будь то сказка, песенка или цепь смешных и задорных подписей под картинками - Маяковский так же смел, так же честен, прям и серьезен, как и в своей поэме "Хорошо!" или "Во весь голос". И в то же время, работая над стихами для детей, он никогда не забывал, что его читатели - маленькие, всего по колено ему ростом. Осторожно, сдерживая свой громовой голос, как бы не желая напугать ребят, он беседует с ними о важных материях - шутливо, ласково, уважительно; Крошка сын к отцу пришел, и спросила кроха: - Что такое хорошо и что такое плохо? Маяковский говорит с детьми без всякой снисходительности. Его отповедь маленькому трусу, маленькому лентяю или неряхе сурова и беспощадна. Его похвала тем, кто ее достоин, немногословна и отчетлива, как похвала командира: Храбрый мальчик, - хорошо, в жизни пригодится. "Стихи детям" занимают в собрании всех стихов Маяковского особое и значительное место. Эти стихи могут еще многому научить детей да, пожалуй, и взрослых [8]. 1940  ^TКОМАНДИР ТИМУРОВЦЕВ^U Он скошен пулей под Леплявою, Как партизан, в тылу врагов, И, осененный вечной cлавою, Спит у днепровских берегов. Когда его страна воевала, он был солдатом; в мирные годы писал книжки для детей. Такова в нескольких словах биография Аркадия Гайдара, начавшаяся во время гражданской войны и прерванная его героической и безвременной гибелью на фронте войны Отечественной. При первом же взгляде в нем можно было узнать бойца, красноармейца - одного из тех, что когда-то носили алую ленту на шапке-кубанке. Где бы вы его ни встречали, вам неизменно казалось, что за воротами его ждет, нетерпеливо топая копытом, оседланный боевой конь. Но едва только отгремели последние залпы гражданской войны, этот командир полка, двадцатилетний ветеран, сменил саблю и маузер на перо писателя, а из всех видов литературы избрал самый, казалось бы, мирный - детскую литературу. В этой литературе он нашел для себя особое, отвечающее его характеру место и призвание. Он стал для ребят писателем-вожатым, то есть сумел сочетать в своем лице и талантливого - немножко себе на уме - педагога, и веселого старшего товарища. Впервые увидел я Аркадия Гайдара четверть века тому назад, в ясный весенний день, на шестом этаже Ленинградского Дома книги. Это был еще мальчик - смеющийся, голубоглазый, но мальчик-великан, широкоплечий, статный, сильный. В литературе он считался тогда "начинающим", но за плечами у него был уже большой и разнообразный житейский опыт. Школой жизни была для него Революция. И люди, с которыми он встречался в редакциях издательств и журналов, не могли не чувствовать, что у этого литературного новичка - Аркадия Голикова (как он тогда назывался) - хватит материала и поэтической энергии на многое множество толстых книг. Насколько я помню, одет он был тогда в старую кожаную куртку, а на шапке у него еще поблескивала любимая им красноармейская звездочка. Поближе я пригляделся к нему через несколько лет, в Москве. Он подошел ко мне в тесном и шумном коридоре "Молодой гвардии", редакция которой помещалась в старом доме на Новой площади, и спросил: - Узнаете? Только теперь я не Голиков, а Гайдар. Аркадий Гайдар. И, широко шагая по коридору, он стал рассказывать мне о книгах, которые уже успел написать, и о тех, которые еще напишет. При этом, ничуть не напрягая памяти, он читал наизусть целые страницы. Прозу он писал, как стихи, а потому и запоминал прозаические строчки, как стихотворные. Он был поэтом, сказочником и романтиком с головы до ног и в своем читателе - в советском ребенке - больше всего любил смелое и живое поэтическое воображение. Ему было "по пути" с этим другом-читателем, подвижным и деятельным, неистощимым в затеях и всегда готовым к выполнению долга, а если понадобится, то и к подвигу. Гайдар знал, какие струны в душе надо затронуть, чтобы мобилизовать ребенка на благородные дела. Он верил в силу растущего человека, и дети ценили это доверие. Как настоящий коммунист, Аркадий Гайдар жил и работал ради будущего и в своих книгах и мыслях неизменно обращался к олицетворенному будущему - к детям. Они были для него не только читателями и действующими лицами его повестей и рассказов, но и верными товарищами, с которыми он делился и большими, серьезными мыслями, и веселой шуткой. Белинский писал когда-то, что детским писателем надо родиться. Аркадий Гайдар и в самом деле родился детским писателем. Он был жизнерадостен и прямодушен, как ребенок. Слово у него не расходилось с делом, мысль - с чувством, жизнь - с поэзией. Он был и автором и героем своих книг. Таким он и останется навсегда в памяти людей, которым довелось знать его при жизни, и в представлении тех, кто узнает о нем из книг, написанных Гайдаром и о Гайдаре. 1951  ^T"ШТУРМАН ДАЛЬНЕГО ПЛАВАНИЯ"^U Увлечения его менялись, но в каждом деле, за которое он брался, он достигал настоящего мастерства. Он владел не только пером писателя, но и рубанком, пилой, топором. Знал толк в электротехнике и в радиотехнике. Всегда что-нибудь мастерил: то строил буер, то конструировал планер. По профессии он был инженером-химиком, окончил и кораблестроительное отделение политехнического института, а вдобавок имел звание "штурмана дальнего плавания". Это был один из тех "бывалых людей", которых так настойчиво звал в детскую литературу Горький. Но далеко не все "бывалые люди" умеют рассказать читателям о том, что испытали и увидели на своем веку. Богатый житейский опыт сочетался у Бориса Житкова с разносторонними знаниями и с редким даром повествователя-импровизатора. Вот почему он и сумел дать ребятам то, что им интереснее и нужнее всего, - не "описания", а "случаи и приключения". Не раз авторы детских книг изображали в рассказах и очерках любимца ребят - слона. Но это был чаще всего "слон вообще", "ein Elaphant", некая сумма внешних признаков, дающая более или менее точное представление об этом экзотическом животном. А вот в рассказе Бориса Житкова нет никакого "инвентарного" описания слона, а есть живой, определенный слон - тот самый, которого увидел когда-то в Индии своими глазами автор [1]. Житков разрешает своему слону представиться юным читателям без всяких предварительных рекомендаций. А вместе со слоном перед глазами ребенка встает и далекая, диковинная страна - Индия. "...Когда сушей едешь... видишь, как все постепенно меняется. А тут две недели океан - вода и вода, и сразу новая страна. Как занавес в театре подняли... Товарищи дорогие, я за вас по две вахты в море стоять буду - на берег отпустите скорей!.." И вот уже автор на берегу, в индийском городе. И навстречу ему валит самый настоящий слон. Борис Житков пришел в литературу немолодым человеком - ему было уже за сорок, - но пришел почти вполне сложившимся писателем, со своим стилем и почерком, с большим, накопленным за долгие годы, материалом. Про Житкова можно сказать его же собственными словами: жизнь его в литературе началась не постепенно, а как-то сразу. "Точно занавес в театре подняли..." Поработал он в печати не так уж долго - меньше пятнадцати лет, - но за это время успел сделать больше, чем иному литератору удается за полвека. Юные, да и взрослые читатели нашей страны очень скоро узнали и полюбили этого живого и увлекательного собеседника, зоркого наблюдателя и умельца. Такой человек не мог остаться у нас незамеченным, хоть большую часть прожитых им лет провел не на виду у публики. Судьба свела меня с Борисом Житковым в начале 20-х годов, но впервые услышал я о нем почти полстолетия тому назад. Было это в 1907 году. Мой старший брат, в то время студент-политехник, был арестован по подозрению в политической "неблагонадежности". В одной камере с ним сидел молодой человек, только что окончивший Одесский университет. Это был неутомимый рассказчик и мастер на все руки. Он читал своим товарищам по камере научные лекции, сочинял для них бесконечные причудливые истории, насвистывал арии из опер, рисовал карикатуры на тюремное начальство и придумывал ретивым администраторам меткие и смешные прозвища. Родом он был с Черного моря и пересыпал свою речь флотскими словечками и поговорками. Пол называл "палубой", лестницу - "трапом", махорку - "антрацитом" (по южному портовому говору - "антрацетом"). Если кто-нибудь произносил при нем слово "компас" по-сухопутному - с ударением на первом слоге, он неизменно поправлял своего собеседника: "КомпАс, батенька, а не кОмпас". Таким я знал Бориса Житкова по рассказам брата. И когда лет через шестнадцать - семнадцать после этого ко мне в редакцию пришел уже немолодой, но очень энергичный, подвижной человек небольшого роста, сухонький, смуглый, с острым профилем вождя краснокожих, и назвал себя по имени и по фамилии, я сразу же догадался, что передо мною тот самый Борис Житков, которого я знал по воспоминаниям юности и по рассказам его школьного товарища К. И. Чуковского. Борис Степанович принес в редакцию журнала несколько листков, исписанных убористым и своеобразным почерком. Пришел безо всяких рекомендаций и без тех устных предисловий, которые обычно предпосылают своим рукописям авторы, впервые приходящие в редакцию. Отдав мне свой рассказ ("Над водой"), Житков остался ждать в шумном и гулком редакционном коридоре, а я поспешил к своим товарищам по работе, чтобы вместе с ними прочитать рукопись. Советская литература для детей тогда только создавалась, и нам - людям, которым довелось строить новые детские журналы, - был дорог каждый человек, приносивший в редакцию не трафаретные слащавые стишки и не рассказы, представляющие собой плохо замаскированные поучения, а прозу и стихи, отмеченные мыслью, неподдельным чувством и вносящие в литературу подлинный новый материал. Все это оказалось в прозе Житкова. С первых же строк его рассказ поразил меня четкостью, простотой, живым, а не книжным языком - точным, метким и характерным. Нам сразу же стало ясно, что перед нами не случайный человек, пробующий силы в литературе, а вполне сложившийся писатель. Вся наша редакция в полном составе вышла по моему предложению в коридор, чтобы приветствовать Бориса Житкова, его зрелый талант и молодой задор. Борис Степанович был, должно быть, рад такому приему, но, по свойственной ему самолюбивой сдержанности, не обнаружил никаких признаков радости и только удивился, что редакция так быстро прочла его рассказ. - Ишь ты! На всех парусах... А я, признаться, приготовился к долгому дрейфу. После этого Борис Житков стал частым гостем, а потом и своим человеком в редакции детского журнала, который некоторое время носил скромное название "Воробей", а впоследствии приобрел более громкое имя - "Новый Робинзон". --- Многие из повестей и рассказов, вошедших позже в первую книгу Житкова "Злое море", печатались в этом журнале [2]. Некоторые рассказы мне довелось узнать сначала в устной передаче автора, а потом уже прочесть. Рассказчиком Борис Степанович был превосходным. В его живой, своеобразной речи звучали всевозможные голоса, все оттенки говоров, определяющих профессию, возраст, родину любого из его персонажей. Южный портовый грузчик, судовладелец-грек, помор-охотник, глухой от вечного грохота клепальщик с верфи - каждый из них говорил у Житкова на свой лад. Устно - во время бесед за редакционным столом - сочинил он первые варианты рассказов "Про слона", "Про обезьянку", многие из "Морских историй". Помню во всех мелких подробностях его рассказ о грузчиках в старом порту, где почти вся работа производилась по старинке - чаще всего вручную. Люди поднимали подчас непосильный груз и подбадривали себя, как шилом, горькой, острой, грубой бранью, не щадящей ничего на свете. И казалось, остановись на миг эта брань - и огромные, тяжелые чувалы беспомощно упадут с плеч на землю... Вероятно, Житков не записал значительной доли тех замечательных затейливых историй, которые он с такой охотой и с таким мастерством рассказывал своим друзьям после окончания работы в редакции, у себя дома, в трамвае или в поезде. Острая память подсказывала ему характерные черты, которые делали видимым и осязаемым все, о чем бы он ни рассказывал. Однажды речь зашла о каком-то китайском приморском городе. Молодой литератор, незадолго перед тем вернувшийся из путешествия, пустился в подробное описание местных улиц, домов, костюмов. Однако ему так и не удалось дать слушателям сколько-нибудь ясное представление о причудливой, незнакомой обстановке. В разговор вмешался Борис Степанович. Он был немногословен и упомянул всего лишь одну характерную для этого города деталь. Посреди тесной улицы висят длинные и узкие афиши или объявления с выведенными на них тушью иероглифами. Легкие полоски бумаги с черными значками шелестят и колеблются от ветра каждый раз, когда под ними проходят рикши или проезжают экипажи. Этой одной небольшой подробности было довольно, чтобы мы вообразили улицу, которой ни разу не видали. --- Борис Житков никогда не был в литературе дебютантом. Весь тот сложный и трудный путь, который выпадает на долю начинающего писателя, он прошел как-то за кулисами, еще до выхода своего на литературную арену. Он был внимательным и жадным читателем, хорошо знал русскую и французскую литературу (по-французски он читал и писал совершенно свободно), был глубоко знаком с местными диалектами, с фольклором. В продолжение многих лет он усердно вел дневник - настоящий дневник писателя, занося в него и беглые впечатления, и события окружающей жизни [3]. Щедро - по-писательски - тратил он силы и время на переписку со множеством людей, знакомых и незнакомых, со взрослыми и детьми. Письма его полны юмора, свежих - своих - мыслей и тонких наблюдений [4]. По его собственным словам, он писал стихи и прозу задолго до того, как начал печататься. Почему же так поздно стал он профессиональным писателем? Это можно объяснить разнообразием его способностей, интересов и увлечений, которые тянули его то в одну, то в другую сторону. Штурманское дело, химия, кораблестроение, музыка (игра на скрипке) поочередно овладевали его помыслами, вытесняя все остальное. Чем только не занимался он на своем веку! Был рыбаком и школьным учителем, знал толк и в печатном, и в столярном, и в слесарном, и в пожарном деле. Сам того не подозревая, он как бы готовил себя к роли писателя, который может рассказать молодым поколениям обо всем, что создали на свете человеческая мысль и человеческий труд. Неизвестно, пробовал ли он отдавать в печать свои стихи и прозу до революции. Человеком он был гордым и слишком занятым, чтобы тратить время на хождение по редакциям или даже на переписку с ними. Оглядываясь на писательский путь Бориса Житкова. понимаешь, что в литератору он пришел совсем не поздно, а как раз вовремя. Революция дала детям лучшее из классической и фольклорной литературы и создала новую детскую книгу, главной темой которой стал творческий труд. Кому же было работать в этой новой, советской литературе для детей, как не Борису Житкову - человеку, который не только знал, как делаются самые разнообразные вещи, но и глубоко - всем своим существом - чувствовал поэзию ладного, дружного, искусного труда. --- О любой профессии он умел рассказывать не как обычный популяризатор, а так, как мастера говорят о своем любимом деле, - смело, весело, просто. Он нежно любил и хороший рабочий инструмент, и добротный материал, а больше всего любил ловкого и умелого мастера, рукам которого подчиняются и дерево, и металл, и вся окружающая нас природа. Борис Житков писал не только для детей. Мы знаем его талантливые романы [5], пьесы [6] и статьи [7], написанные для взрослых. Но я думаю, что свое, житковское, новое слово сказал он именно в детской литературе, где так нужно и смелое воображение, и знание жизни. К многочисленным юным читателям, не отгороженным от мира стенами дореволюционной "детской", обращается Житков в своих книгах, написанных характерным и в то же время чуждым какой бы то ни было нарочитости языком. Чтобы писать для детей, автору надо не только знать современных ребят, но и помнить собственное детство, свои детские волнения, радости и печали. Борис Житков обладал этой счастливой памятью и потому так отлично изображал детей, отнюдь не принижая и не упрощая их. Да и взрослые персонажи не служат у него только рамой, окружающей мир, где живут дети. У них своя жизнь, свои мысли, чувства, характеры. В первые годы литературной работы Житков в шутку называл себя иной раз "грузовиком", в противоположность "легковым автомобилям", то есть поэтам и беллетристам, которые не обременяют своих книг тяжеловесным познавательным материалом. На одной из своих книг, подаренных мне, он сделал надпись: "Курьерскому от товарного". Однако книги Житкова подчас превосходят многие тома, написанные его собратьями по перу, беллетристами и поэтами, и в легкости, и в темпе, и в изяществе. Правда, значительную часть его книг для детей составляют рассказы-очерки об электричестве и печатном деле, о плотниках и пожарных, о железной дороге, о компасе и самодельном буере. Кажется, нет той области техники, которой бы не коснулся Житков. Впрочем, и в этих познавательных очерках он остается художником. Читая его книжку о плотнике, не знаешь, чему больше удивляться: ловкому и точному искусству русского мастерового, оставляющего на дереве тончайшую резьбу, или изобразительному мастерству автора, который так хорошо знает силу, вес, оттенок каждого слова. Однако не в изображении вещей, созданных человеческим трудом, была главная сила Житкова. Не менее, а иной раз даже более искусно умел он рисовать людей, передавать их н