олкал свои пять чувств в шкатулку души, дабы они, обращенные вовне, не искушали ее. Но чувства, -- это знал еще Святой Франциск, -- от насилия гибнут, а потом наступает черед души: она гаснет вслед за своими слугами к удивлению заботливого хозяина, который убивает ее столь жестокой опекой. Жажда зеленого пространства для меня - одна из самых достойных потребностей человека; мне трудно жить в среде, которая не утоляет этой жажды... Отсутствие пастбищ вокруг несчастной Антофагасты заставляло меня горевать до слез, отсутствие людей -- никогда. Ощущение своей ничтожности на обезображенной земле куда острее, чем переживание счастья: ты словно ящерица, которой вполне хватает палящего солнца, или равнодушный к зелени муравей. А все потому, что растительный мир -- не роскошь, дополняющая нашу жизнь, не просто услада, но первейшая жизненная необходимость. Растительное царство исполнено величавой красоты, без которой человеческое существование бесконечно упрощается, низводится до постыдной наготы элементарных нужд. Не помню, откуда был родом Алонсо де Эрсилья. Должно быть отсюда, раз он с неслыханный пренебрежением отнесся к природе нашей Араукании, судя по его пространной, писанной октавами поэме. Однако было бы слишком просто объяснять плачевное состояние Кастилии характером кастильца. Существуют латифундии, которые повсюду приводят к вымиранию лесов; наш латифундизм возник вслед за испанским, и если в Америке он не убил, как здесь, красоту земли, то лишь потому, что американская земля сама воспроизводит свой зеленый покров, она изобильна вопреки своим безжалостным хозяевам. Сомневаюсь, что суровость и нерадивость кастильца испортили бы землю, будь она дана ему во владение. Удовольствие, которое получает от возделанной земли любой француз, наполовину вызвано обладанием ею. Он слишком долго ждал эту землю и потому так любовно ее возделывает. Те треугольники и ромбы превосходной зелени, что именуются равнинами Роны, Луары и Нормандии, говорят о честном и справедливом разделе французских угодий. Ведь там крестьянин, достигший гражданской зрелости намного раньше нашего, умел требовать и убеждать, а кастильский крестьянин требовал вяло или до сего дня не требовал вовсе. Моим последним впечатлением перед отплытием из Ла Коруньи во время прошлой поездки в Испанию оказался митинг крестьян, собравшихся вокруг священника и аграрного лидера дона Басилио Альвареса. Он произнес заключительное слово, которое я выслушала целиком, удивленная и обрадованная тем, что человек в сутане занимается подобным делом. Живущая во мне память о нашей Испании, скорее светлая, чем замутненная страстями, хранит этот образ священника, чья рука творит евхаристию, а свободный голос возвышается в защиту галисийского хлеба. Будь у Кастилии хотя бы два десятка таких священников, через несколько лет мы обнаружили бы, что унылое однообразие ее пейзажа нарушено множеством межевых знаков. Уже представляю усмешку человека, равнодушного к земледельчеству, или втайне не желающего перемен, и вопрос, как же это я сделалась такой практичной и забыла, что, подобно тому, как иные дикие земли выделяют кристаллы, именно эта бесплодная Кастилия, с которой я так жестока, породила мистиков, тех самых, кем я восхищаюсь как духовной аристократией Испании да и всей Европы. Нет, я помню известную формулу: чем пустынней пейзаж, тем сосредоточенней душа на избранном предмете; чем сильнее сушь, тем возвышенней тот жар, что диктует "Обители" или "Песнь Духа"... Мистики, эта неслыханная роскошь рода человеческого, которую позволила себе нищая Кастилия, ушли или, по крайней мере, уходят, и теперь настало время нарушить это феодальное единство пейзажа, разбив его пограничными полосами кипарисов, можжевельника или кактуса на множество земельных участков. Диктатура осознала вред изжившего себя исторического наследия и с решимостью начинает аграрную реформу. Это дело не пяти и не десяти минут. Долгому заблуждению долгое исправление. Испанский грех латифундизма шел настолько вровень с южноамериканским, что едва в Испании произнесли mea culpa, как тотчас же в Чили это было повторено с такой же искренностью. Совесть моя, часто омрачавшаяся этим застарелым злом, в котором все мы имеем долю вины, успокаивается по мере того, как прибывает уверенность в том, что испанская раса и здесь и там будет не менее истовой в раскаянии, чем в грехе, ПОТОМУ ЧТО УМЕЕТ ДЕЙСТВОВАТЬ ТОЛЬКО С РАЗМАХОМ. Аграрные реформы у нас могут стать самыми дерзкими и амбициозными из всех, что претворяет в жизнь наше время, дабы смыть нашу вину перед попранным растительным миром. 25 ноября 1928 г. Перевод В.Гинько Немного о народе кечуа На складчатых склонах центрального горного хребта Перу, в каменном амфитеатре, куда отвесно падает наипрозрачнейший андский свет, существовал в давние времена один из самых непостижимых, самых загадочных народов мира -- народ кечуа, который был самой сердцевиной Империи Инков. Несмотря на долгие и трудные изыскания ученых, и поныне мало что знают о происхождении кечуа, да и все еще теряются в догадках, каким образом менее чем за тысячу лет этот народ сумел организоваться и создать стройную государственную структуру, создать то, что называют чудом Инкской Империи. Читая Инку Гарсиласо или Прескотта, веришь и не веришь: впрямь ли это подлинные исторические документы, настоящее научное осмысление индоамериканской яви или удивительная волшебная сказка времен Золотого века. Этот народ -- мудрый и по-детски наивный, первобытный и технически одаренный, с имперскими устремлениями и в то же время миролюбивый -- черпал жизненную силу в своем собственном устройстве, а поэтическое восприятие жизни -- из двух источников, которые, по сути, сливаются воедино: поклонение небесным светилам и понимание Аристократического, вернее, Иерархического, как основы основ для всеобщего блага и процветания Империи. Боготворя небо, они сумели выстроить упорядоченную иерархическую цепочку астральных и атмосферных богов, а соседние племена в это время поклонялись животным и преспокойно пожирали человеческое мясо. Инки -- это, собственно, правящая аристократия, священнослужители и жрецы, - считали себя детьми Солнца, и весь их Пантеон, начиная со Звезды-Отца до Радуги и Молнии, говорит о глубоком осмыслении Небесного и Теллурического. Несмотря на некоторую инфантильность, религия кечуа было более цельной и гармоничной, нежели у азиатских народов, за исключением индусов, создавших буддизм. Империя Инков простиралась от нынешней Колумбии до Чили, с Тихого Океана к восточному краю Боливии и к изголовью Аргентины. Такое обширное пространство Империя обрела практически без войн. Инки завоевывали соседние индейские племена редкостной хитростью и почти отеческой доброжелательностью. Завоеватели обладали какой-то особой магией, которая им верно служила, когда Верховный Инка вместе со своей свитой наносил дружеские и торжественные визиты в близлежащие земли. Они приходили с тем, чтобы говорить повсюду о своем величии и мягкости имперской власти и расположить к себе соседских варваров. И те почти всегда добровольно присоединялись к инкам. Как правило, дикарей сначала убеждали, а потом побеждали в этих походах. То есть, их побеждали словом, нежели оружием, тонкой политикой, нежели силой. Народ кечуа владел большинством нынешних профессий: земля, возделанная ими, давала такие урожаи, какие были нужны, чтобы кормить людей досыта. Площадь обрабатываемых земель была вдвое больше, чем при испанских правителях. Этот кечуа, похожий на азиата, отличался поразительным терпением и трудолюбием. Он изобрел земледелие на террасах или земляных насыпях и таким образом заставил плодоносить в своем андском царстве скалы и скудные земли, какие по своей воле избрал для себя, вместо тучных тропических земель. Из-за любви к чистейшему воздуху и желания быть как можно ближе к небу, которому кечуа поклонялся, он презрел жаркую и чувственную низину. Этот индеец, с телом, отточенным, как его стрелы, сухощавый и упругий, как горные кактусы, прочный, как вулканический камень, превратил Кордильеры в огромные ступенчатые поля маиса и картофеля, кладовую овощей и фруктов. Так называемый "примитивный" человек считал, что запущенная земля -- страшное глумление над Солнцем, над Верховным Инкой и над его сыновьями. Чтобы собирать урожаи в недоступных Андах, народу кечуа пришлось продумать, построить, а потом содержать в идеальном порядке сложную систему искусственного орошения, поскольку на высоте 3.488 метров над уровнем моря не было рек, годных для этой цели. Всевозможные водные пути: оросительные каналы, искусственные отводы для горных потоков, наконец канализационные русла, пробитые в каменных толщах -- все это было продумано и создано народом кечуа. Когда чего-то недоставало, в горы, где царит холод, поднимали с низин сотни разных продуктов, в том числе и хлопок, а когда возникла необходимость расширить тесное андское царство, к нему стали присоединять просторные равнины и субтропические душные долины. Стоя на высокой скале в своей столице Куско, Верховный Инка обводил взором все земли, над которыми господствовали его Анды и, строя планы будущих завоеваний, уже видел их под своей властью. Империя, которая называлась Тауантинсуйу, то есть "Четыре стороны света", нуждалась в прочном союзе с новыми территориями, а стало быть, требовала новых и новых дорог. Чтобы создать сеть дорог, идущих из священного сердца Империи -- города Куско, пришлось сжевать, прогрызть, расколоть не больше не меньше, как грозные андские Кордильеры, и это оказалось по силам Инкской Империи. С одного края этой Империи к другому ползли огромным удавом, петляли быстрой змейкой дороги и тропы, прошивая территории крупными белыми стежками, залезая в карманы Кордильер, оборачиваясь воздушными мостами, перекинутыми через пропасть, затем, чтобы связать народы китос, чибчас, чангос и многие другие с жизнетворным сердцем, со священным Куско, где были воздвигнуты самые главные храмы в честь Солнца и дворец солнечного Инки. Словом, кечуа создали в чем-то близкий по духу римлянам живой организм с такой системой кровообращения, что все это воспринимаешь, как волшебную сказку, как нечто неправдоподобное. Тем не менее -- это истинная правда. Инкам важнее всего было удержать в послушании побежденные племена, искоренить их дикие нравы и насадить свой уклад жизни. Они вышвыривали их жалких божков, чтобы засеять семенами своей религии все четыре стороны света. Дороги, точно живые существа, на славу послужили этой цели, они оказались куда нужнее хорошо вооруженной армии. Но загадочная каста Инков хотела достичь большего. Эта каста людей, наделенных удивительным организаторским даром, матриархальная в религии и патриархальная во всем светском, дерзнула претворить в жизнь такую утопию, как полное уничтожение нищеты, которая превращает человека в животное. Инки сделали эту попытку и достигли того, что было достижимо в их отважном замысле. Они были близки к цели и почти попали в невозможную мишень. Не было в Тауантинсуйу праздных: каждый человек трудился, имея по крайней мере одно занятие, а то и два. Благодаря всеобщему труду, причем четко специализированному, как у мужчин, так и у женщин, (стариков от работы освобождали) соломенная крыша укрывала от андских холодов каждую семью, хорошая одежда из чистого хлопка согревала тело и здоровая прекрасная пища -- маис, картофель, фрукты- -- была в достатке у каждого сына Солнца и в годы урожайные, и неурожайные. Но, разумеется, не было никакой безмятежности, ничего похожего на райскую идиллию в этом чисто авторитарном государстве, жестком как в религиозном плане, так и в имперском. А с другой стороны, никто не считал подвигом старания инков, обеспечить жильем, едой и одеждой людей на территории, занимающей четверть огромного континента, целый бок Америки. Именно поэтому в государстве Тауантинсуйу была нужна твердая рука и суровая, прочнее кремня, дисциплина. Вдоль бесконечных Анд нескончаемо длилось священное действо -- люди, согнувшись в три погибели, долбили камень в рудниках, еще не ведая ни дрели ни бура, трудились не разгибая спины на скудной земле, еще не зная о плуге. И все же эта спартанская Империя была гуманной и справедливой в двух отношениях: у нее была языческая вера, построенная на астрономии, без человеческих жертв и жестоких ритуалов; а труд, воплощенный в четырех-пяти главных занятиях человечества, почитался людьми как самое радостное празднество. У кечуа был свой театр, эпико-народный и одновременно религиозный. Они научились делать великолепные цветные ткани, превзойдя в этом искусстве Древний Египет. Эти американские китайцы с чуткими пальцами и верным глазом изобрели способ изготовления керамики, которая ни в чем не уступит этрусской и ассирийской. И, наконец, благодаря своей языческой и мистической вере, они добились совершенства в танце, причем не только в религиозном. От всего этого остались сегодня лишь лохмотья, рванье на танцоре и щемящие звуки кены в музыке. Во мне тоже есть печальные следы того позорного клейма, с которым живет эта индейская раса, чья душа и тело оказались сломленными. Сложная и мудрая Империя Инков создала, помимо того, о чем я успела рассказать, поразительную по своим достоинствам корпорацию чиновников, неведомую ни древним грекам, ни римлянам. Они звались -- амаута. У них были многосторонние обязанности: амаута составлял хроники городской жизни, то есть выполнял миссию историка, он прививал принципы общественной жизни в империи, обучал основам религии, которая полностью соответствовала индейской теократии. Более того -- амаута был публичным чтецом, а порою -- сочинителем стихов. Какая замечательная должность, профессия! Амаута -- это еще и вдохновитель и устроитель народных торжеств и празднеств. Сегодня мы бы сказали, что он давал народу пищу для радости. Дело амауты было почетным и в то же время прельстительным... быть может, из всех возможных профессий -- это единственная, к которой я испытываю зависть, о которой тоскую и печалюсь, ибо она уже не существует. Ну что ж, как видите, Империя Инков умела удовлетворять нужды всех своих каст, (сегодня мы бы употребили это противное слово "массы") Вот почему я уверенно говорю, что у этого железного государственного строя было и свое добросердечие и свои минуты отдыха и даже вершины наслажденья. 20 июля 1947 г. Перевод Э.Брагинской Кувшин из греды Кувшин из греды, смуглый, как моя щека... Как легко утоляешь ты мою жажду! Лучше тебя лишь родник, что взблескивает там внизу, в ущелье, но он далеко и этой душной ночью, я -- увы! -- не в силах туда спуститься. Я наполняю тебя по утрам неспешно, благоговейно. Вода, падая, сначала поет, а когда все затихает и лишь слегка подрагивают твои губы, я целую воду в благодарность за ее услужение. Ты прелестный и прочный, мой смуглый кувшин. Ты похож на грудь одной крестьянки, которая меня вскормила, когда я совсем опустошила грудь моей уставшей матери. Она, моя дорогая кормилица, -- умерла, но, быть может, от ее груди передалась тебе эта мягкая выпуклость, чтобы ты мог вот так же увлажнить мои пересохшие губы. Ведь она меня очень любила... Посмотри на мои спекшиеся губы! Это губы, которые жаждут. Они жаждут единения с Богом, жаждут красоты. Жаждут любви. Разве это сравнить с той жаждой, какую ты утоляешь так легко и послушно? Те три жажды по-прежнему выбеливают мои губы. По ночам я оставляю тебя под открытым небом: пусть в твое горлышко стекают капли росы. Мало ли, вдруг и ты испытываешь жажду. И как знать? Может и ты, подобно мне, лишь для сторонних глаз наполнен до краев, а на самом деле давно пуст. Я пью прямо из твоих уст, любовно придерживая тебя рукой. Если ты тайно мечтаешь, чтобы кто-то тебя обнял, возьми и представь, что ты -- в моих объятиях. Чувствуешь, сколько в этих словах любви? Летом я кладу под твое донышко золотистый песок, чтобы жара не оставила на тебе своих грубых отметин. Помнишь, как я однажды с волнением покрывала свежей глиной трещину на твоем боку? Многое в своей жизни я делала неловко, неумело, но всегда мне мечталось быть ласковой хозяйкой, которая берете нежным трепетом вещи и спрашивает : может и вы так же все чувствуете, так же страдаете, как я? Завтра я пойду на зеленый луг и непременно нарву для тебя самые добрые травы и положу их в твою воду. Ты почувствуешь красоту лугов в запахе моих рук. Кувшин из греды. Ты для меня добрее, чем многие, кто говорил о своей доброте. Пусть у всех бедняков будет такой же кувшин с прохладной водой, которая нужна их горестным пересохшим губам. Перевод Э.Брагинской Китайский рисовальщик Старый китаец рисует, будто играя: немного воды, несколько камышей и гора. Все это уже рисовали до него и будут рисовать всегда. А материал, на котором он работает, не стоит и доброго слова -- что-то похожее на оберточную бумагу. И китаец этот продаст, как теперь говорят, лишь "голый труд", лишь свою чарующую фантазию. Словом, то, что предстанет глазам людей на этом дешевом листе бумаги. И какой-нибудь мальчишка будет кричать тонким рвущимся голоском, предлагая купить вовсе не шелковистые шторы из соломки, а эти тесно стоящие камыши, нарисованные Янь Сю. Да что говорить! Китаец и в воздухе мог бы сделать свой рисунок: так мало значит на его земле то, что у нас принято считать основой, опорой, пьедесталом. Этот китаец, он все еще ремесленник, работающий под открытым небом. Две худые коленки -- вот и вся его мастерская. Его маленькое тело, привыкшее к рису, под стать треножнику, и нет нужды в столе, на который кладут локти. Теплый климат позволяет ему носить одежду, что стоит не больше, чем его листок грубой бумаги. По сути, это его третье одеяние, вкупе с ветром и воздухом. Да оно и не плотнее их обоих! Вот так, чуть пригнувшись, -- невесомая спина и почти прозрачная плоть -- он всего лишь листок платана, который отбрасывает слабую тень на рисунок. В другой раз он рисует на лаке. А еще день режет по слоновой кости. И всегда с той же удивительной быстротой, потому что его душа уже давно сроднилась с этим ремеслом и ей неведомо, что где-то почитают материалы дорогие, роскошные и небрежно, даже презрительно относятся к дешевым, простым. Шестьдесят поколений тому назад его какой-нибудь прапрапрадед рисовал эту же стайку камышей. И подумать только -- сын никогда не копировал своего отца, не делал этого просто по лени! У китайцев в крови эта твердая убежденность, что творить так же легко, как и копировать, а может, -- еще легче... Он -- настоящий художник, декоратор в любом деле, не будь он таким, взялся бы за другую работу, стал бы мастером на фабрике, да мало ли кем, но трудился бы не за страх, а за совесть. Рисовать для него и вправду занятие естественное, без всякого принуждения, ну как легкая беседа, что ли. Если он работает на веслах несколько часов кряду, или набегается по жаре с паланкином, то уставший, лежа на спине, нарисует причудливые забавы двух светлых тучек, что играют над ним в небе. Такой художник -- вовсе не редкость в Китае. Там рождается великое множество людей с этим поразительным даром, как с двумя миндальными зернышками черных глаз. Если у китайца есть восемь пядей земли, он непременно разрисует стену своего бумажного домика, коробку для чая и халат из двух кусков ткани -- чтоб рисунок украшал грудь и спину. И все это сделает ; совершенно естественно, будто не думая. Он, этот прирожденный рисовальщик, принадлежит к истинной аристократии человеческого сообщества, потому что владеет тайнами декоративного ремесла. Китаец не подписывает свои свитки или картоны, их продадут на Западе, не поставив имени Янь Сю или Цюань Се. Он будет безымянным китайцем, у которого в глубине черных глаз запечатлены миллионы маленьких ликов творящей природы: река Хуанхэ, Синие горы, тихая деревушка, а еще -- водяные лилии, бездумная бабочка, и над ней -- крохотный грозный кузнечик. Эти китайские, совершенно черные глаза -- средоточие образов, всегда дополняющих друг друга. Перевод Э.Брагинской Пещера Какауампильпа Это очень глубокая пещера. В одном из географических справочников сказано, что ее глубина достигает полутора тысячи метров. На самом дне пещеры такая завораживающая тишина, будто ты коснулся корней Земли. С первых минут мы встречаемся здесь с пустынностью слуховой, пожалуй, более трагичной, чем пустынность визуальная. Нет никаких, решительно никаких звуков, кроме тех, что рождают наши шаги, да еще медленно падают капли, словно это -- приглушенный пульс самой пещеры. Такое ощущение, будто Мир перевернулся. Там, наверху, небо -- обнимает всю землю, это -- нечто невыраженное, неосязаемое и синее. А здесь, над тобой отвердевшее небо, отвердевшее в великом разнообразии форм. Какое, однако, поразительное небо смотрит на нас! Там, наверху, декорации то и дело рушатся, тучи исчезают... А в пещере над нашими головами нависло сто тысяч застывших прихотей воды! То гирлянды, то огромные пестики, то опрокинутые башни! Вода, просачиваясь сквозь известковые породы, век за веком населяла своими творениями полое сердце пещеры и вот возник этот безумный, фантастический лабиринт. Подумать только -- творить такое век за веком! Дно пещеры похоже на ее небосвод ("наверху так же, как внизу" сказано у Сведенборга). Временами формы уходят вниз, соприкасаются, срастаются с теми, что идут вверх. Вот так в молитве, думаю я, глядя с трепетом на это соприкосновенье, на эту Встречу, душа верующего ищет ЕДИНЕНИЯ с Богом. Пещера -- это чудесный Собор, но алтари тут повсюду, не только в главной стене. А рядом -- люди, какие-то строения... В сталактитах, что восходят к небу, запечатлены тысячи человеческих действий, жестов: вот скопище простертых ниц, их спины сплошь покрывают дно, а там -- толпы взволнованных людей с яростно вскинутыми руками. Во всем этом чувствуется что-то роковое. Иногда перед тобой глыбятся высокие морские хребты, которые ветер удерживает на весу в судорожной закрути волн. Я вспоминаю о долине Иосафата... Такое ощущение, будто здесь оживает Священное Писание. Вот перед нами фигура идущего человека: он огромный, могучий, может, это -- Моисей? За ним -- какая-то масса неясных сросшихся форм. Обернувшись, я ловлю на себе чей-то трагический взгляд. Эдип или король Лир? Снег и ветер спутали волосы на голове, из перекошенного рта никак не может вырваться страшный крик. А теперь на меня смотрят пристально чьи-то глаза, самого лица как бы -нет, единственное, что означено -- это глаза, остальное домысливаешь. Идем дальше... Теперь пещера напоминает сцены фантастической охоты, той, что описана в легенде Флобера о Святом Юлиане Странноприимце: вздыбившийся буйвол, готовый к смертоносному прыжку, и бегущие от него быстроногие лани, а там олени, которые отчаянно бьются, сцепившись друг с другом высокими ветвистыми рогами. А вот притаились пантеры... А тут из-под ног ползут в стороны змеи, сворачиваясь клубками. Просто поразительный барельеф африканской сельвы! А в том скоплении, что слепит бесчисленным множеством форм, можно увидеть Адама, которого тесно обступили звери после греховного часа в Раю. Их глаза горят и они вот-вот растерзают несчастного... Но порой господствуют отточенные и ясные формы. И тогда пещера -- уже не яростная фауна, а изысканная флора: трепетные папоротники, стройные сосны и кипарисы, устремленные в экстазе к неведомым высям. А под ними путань трав и заросли кустарника. Похоже, что все это покрыто снегом, который падал много часов подряд, отчего листья стали толще, жирнее. В этом застывшем покое я испытываю то же ощущение, что и в заснеженном лесу: мне тягостно и хочется, что поскорее налетел тугой ветер, разметал этот снежный покров и избавил меня от странных видений, возникших из безмолвия и белизны... Воздух здесь вязкий, густой, как в чащобе тропической сельвы. Мы продвигаемся, будто в разреженном воздухе снов. Эти возносящиеся формы временами напоминают тысячи рук, протягивающих дары Богу: да-да, огромный жертвенник, созданный для какого-то бесстрастного божества -- вазы, амфоры, и жезлы, все, похоже, взывает к снисхождению. А может, этих людей, целый город постигла страшная кара, за великий грех... Чувствуешь какую-то обреченность в этих напрасно воздетых к небу руках: того и жди, кто-то рухнет -- сломленный, сокрушенный. Вопреки абсолютному покою, все в пещере разнится с покоем Смерти: каждое существо здесь наполнено кровью, но она совсем иная, несхожая с нашей. Невольно вспоминается Легенда о "семи спящих юношах", которых накрыла гора, не причинив им никакого вреда, точно опустила на них невесомый покров. Прошли века и вдруг, в результате раскопок спящие увидели свет: семь тел, поразительной белизны, нетронутые, еще не сбросившие остатки сказочного сна. Дыханье юношей едва заметно, но смерть не сковала их плоть, и от поцелуя Солнца они, нежась в его тепле, проснулись. Вот так и в этих безмолвных сталактитах, проступает сдерживающая себя сила, угадывается могучее, но сдавленное дыхание. Покидая каждый зал, мы не оборачиваемся, и кажется, что за нашей спиной все эти застывшие формы постепенно оживают, приходят в движение... Будто доносится к нам издалека глубокий вздох облегчения. Но приди я в эту пещеру одна, -- ведь человек наедине с самим собой откровенен, -- мне бы не пришлось так спешить, и пещера, увидев мои восхищенные глаза, непременно решилась бы ожить. Я бы садилась посередине каждого хоровода прекрасных форм, чтобы смотреть на них молча, часами, днями, пока не будет сломлено это упорное безмолвие... И тогда, в какой-то миг деревья, согретые моим жарким взглядом, выйдут из оцепенения, а звери начнут прыгать, и, наконец, из их пастей вырвется, точно большая тяжелая капля воды, их долго и мучительно сдерживаемое слово. Спустились бы лунные люди, будто с лестницы Иакова, и стали бы кружить вокруг меня. Но более всего я бы мечтала оказаться одна в самой глуби пещеры, чтобы услышать совершенную тишину, возможную только здесь. Тишину, которую не нарушают удары падающих капель. (Они-то и звучат, подтверждая это чудо совершенного, глухого молчанья!). Там мой загрубевший притупившийся слух очистился бы от бессмысленной алчности, на которую его обрекла сумятица взбудораженного мира. То было бы такое молчанье, точно мою голову забинтовали бинтами в сто слоев: нет, еще более совершенное: молчание мертвых, которое с наслаждением воспринимаешь живой плотью. Но если это всеохватное молчание стало бы давить на меня, как давят морские толщи на уходящего ко дну водолаза, я бы все равно сумела населить музыкой глубины пещеры. Можно перевести на язык симфонии весь этот мир удивительных форм: вон те башни рождают холодные и проникающие звуки, этот купол -- строгий и емкий аккорд, а те сплетенные травы -- игру музыкальных оттенков. О, если б душе моей не мешали смаковать божественный вкус тишины, я бы, не зная устали, взращивала густую сельву Гармонии... Я все смотрю и смотрю на эти скопления удивительных форм. Ну какая из тех, что существует там, наверху, тут забыта? Ни одна! Творящая вода, точно наделенная мощной силой шекспировского дара, вылепила все до единой! И помимо того, что заимствовано у природы, она создала формы, окружающие нашу жизнь: вот благородное старинное кресло, а чуть далее нечто вроде высокого замка. То, что мы зовем "воображением природы", я поняла по-настоящему лишь здесь, в каменной пещере. Пещера, слепая, как Мильтон, в грезах о мире под небесами, одержимо создавала все то, что замыслила сотворить вода в ее чреве. Мне думается, что в этом скоплении каменных фигур, где можно встретить все и вся, я бы нашла и тех, кто давно в другом мире. Останься я тут еще на несколько часов, ко мне бы вон из того темного угла вышла моя покойная мать, а карабкаясь взглядом по этим несокрушимым стенам, я обнаружила бы свое собственное лицо! И мнится, что еще не воплотились в камне все мечтания пещеры, еще не все завершено, оно еще -- творится! Биение падающих капель что-то создает незримо. Это биение, -- тяжелое, замедленное, -- сопровождает нас, нет, оно, пожалуй, следует за нами с едкой усмешкой... Электрический свет слишком резко, грубо, освещает сталактиты. Если бы Луна знала о пещерах, ей бы отчаянно захотелось осветить их своим серебристо-синим, нет, серебристо-золотым, или серебристо-серебряным... Неживая белизна придает целомудренную строгость всей этой подземной панораме. Белое и серое: похоже, мы идем, околдованные пейзажем иной планеты. Мы переговариваемся на ходу, чтобы слышать друг друга и не обезуметь от такого чуда. Когда-нибудь вблизи этой пещеры подымутся города, и сколько бы храмов там не воздвигли, сюда все равно придут мятущиеся, они спустятся в застывшее белое чрево пещеры, чтобы вернее ощутить на своем лице дыхание смерти. Их молитвы, обращенные к Богу, будут наверно самыми покаянными и самыми совершенными из всех, что были сложены. Быть может, самый великий гимн во славу Бога сойдет с этих сталактитовых алтарей и будет вложен в уста человеческие. Ощущение Божественного мне дарила лишь бездна ночного звездного неба, а теперь и вот эта, иная глубина, от которой можно лишиться чувств. В детстве я все спрашивала у матери, что там внутри Земли, и она мне говорила: "там темно и страшно". И вот, мама, я, наконец увидела нутро земли: оно, как чрево, заполоненное огромным цветком, оно захлестнуто богатством форм и среди такой потрясающей красоты идешь, затаив дыханье. Мы вышли из пещеры... В лицо бьет полуденная синева и глаза наши, точно у выздоравливающего человека, невольно опускаются -- еще незрячие... Перевод Э. Брагинской Похвала стеклу Стекло, буддически невозмутимое, которое полнится образами, а своего собственного у него - нет. Стекло, которое вбирает в себя самые неистовые, самые алые закаты и не оставляет себе ни капли их крови. Стекло, что смывает дожди - извечные дожди и чувственную землю - и не грузнеет, не расплывается. Стекло, которое приемлет все сущие формы и легко отдает их. Стекло с морской гладью, с темной стеной леса за окнами, которые гордятся собою, даже не подозревая о существовании стекла. Стекло бокалов, где вино мнит, что оно само по себе или чьим-то волшебством держится вот так, в воздухе, а вода видит себя вольным ручьем... Стекло, которое оберегает пламя лампы, не обжигая ее щек. Стекло, которое всегда пребывает в радости, как праведник, ибо не бывает у него ни собственных пятен, ни слез, даже когда по нему скатывается тяжелая чужая слеза. Стекло -- невинно, как Авель на земле нашей. Стекло! Лишь тебе завидует моя душа ... Стекло, у которого нет ни крови, ни вен, ни запястья, чтобы перерезать их. Стекло, что услужает воде, которая жаждет остаться в ков шике наших ладоней - верных, не знающих предательства Стекло, что служит воде, которая старается быть преданной глазам, смотрящим в нее пристально, любовно, как самая верная женщина. Стекло, что дарует воде ее новую плоть. Стекло, которое не исчезает бесследно, как выпущенная стрела, потому что оно в восхищении от собственной праведности и чистоты Стекло, в которое упирается огромными руками Ночь, желая, чтобы мы ее увидели и никогда не забывали о ней. Стекло моих помыслов, стекло, что всегда есть в раскаленном ядре всего сущностного. Никогда оно не возмутится, не вспенится, никогда не станет чем-то иным, кроме самого себя. Стекло, прохладное, как висок, который всегда прохладен и не тронут старостью, ибо длится и длится его детство, не переходя ни к прекрасной зрелости ни к зрелости безобразной. Стекло, которое открылось нам к радости нашей великой, как открылся нам Христос. Ведь после Него это -- самое светлое наше открытие! Стекло, возникающее как бы нежданно-негаданно из рук слеклодува, а тот немного смущается, что оно появилось вот так, точно чья-то душа, из его темных, натруженных ладоней. Люди, которые всю жизнь делали стекло, попали на небо и с изумлением увидели, что оно точь-в-точь, как стекло, которое они делали на земле. Огромное, пречистое, оно уничтожало все расстояния, от самого малого до самого великого. И Бог на этом небе так далеко от них, и так близко, что им стало страшно. Они и знать не знали, что еще на земле были внутри стекла -- там были их плечи, лицо, руки. И теперь они их увидели, свои плечи, лицо, руки, спасенные от тления. Да, это они, восхищенные всем, что им вдруг открылось на небе, были самим стеклом, его стихией, когда трудились в цехах, выдувая, отбрасывая в разные стороны отвердевшие тени. Люди стекла... Им воздано сполна, за то, что их руки отважно двигались в огне, как саламандры, то выпрямляя, то укладывая пламя. Люди Металла попали на яростное небо из меди и они вполне довольны своим яростным счастьем. Люди Древесины - лесорубы, древоделы -- они попали на небо цвета приморской сосны, цвета глухого, будто тронутого старостью. Люди Стекла могут смотреть со своего прозрачного неба на другие небеса - на небеса из Меди, на небеса приглушенного цвета сосны, да и мало ли на какие... Перевод Э. Брагинской Похвала песку Песок... Песок, который безвозвратно теряет все наши шаги, даже те, что не хотелось бы терять. Где же мои шаги, те, веселые? А те, медленные, и те, торопливые? Где они? Вот бы собрать вместе все мои шаги, что когда-то остались в четырех сторонах света, и самой встать посередине. Пусть они танцуют вокруг меня -- ведь я теперь, точно сломанная ось колеса. Но песок их потерял. Он не может вернуть ни единого моего шага, потому что забыл о них напрочь. Песок неверен лишь по наивности, как неверен ветер или снег, да и вода. Песок -- бесплоден, ибо сказал однажды траве: "Не хочу!". И сказал: "Не хочу!" банальной повторяемости цветов, такой же, как у влюбленных. И еще сказал: "Не хочу!" всем деревьям, всем, кроме сосны Магомета. Песок на берегу моря, который согревается к вечеру, когда приходят туда бездомные и ложатся спать. Песок дает им немного домашнего тепла, которое они давно потеряли. Никто еще не разгадал тайну песка! Песок, что делает мягкой спину нашей земли и вводит в обман тех, кто идет и идет берегом моря, вбирая в себя его соленое дыханье. Бродяги, лежа на прибрежных песчаных холмах, насвистывают песенки, где говорится о нашей планете, как о живом существе, потому, что эти холмы напоминают им отцовские плечи. Песок детей, в котором теряются их игрушки - безумно синие, безумно красные, безумно желтые. Он их старательно прячет, а, дождавшись, когда все уйдут, вытаскивает -- я это видела сама! -- и в слабом сиянии звездного неба играет ими, как старая дева, впавшая в детство. Песок дал беднякам свою горсть счастья, которую другие получают ведрами металла и камня. Бедняки строят из песка дома, что тотчас рушатся, и мечтают о том, чему никогда не сбыться. Оттого и нет корней у счастья бедняков. На песке чертил слова Иисус Христос, верша свой единственный суд, и слова эти тотчас стирались, чтоб стоящие перед ним книжники и фарисеи не исказили их смысла и не возмущались против Него... Нет у податливого песка воображения, ибо совсем нет вкуса к обману. Рядом с ним распростерлось лукавое море, которое умеет обманывать, как никто, и песок смотрит с усмешкой на лукавую игру его бликов и пены. Нет у песка четко выраженной формы, лишь растянулась длинной складкой снисходительная улыбка, потому что он смеется над всем, что не похоже на песок. Песок порушенных источников, который разметало по сторонам и нет у него охоты быть единым. Так и движется обессиленный... Но все равно одолевает изгороди, не перепрыгивая через них, и летает по ночам, и без труда входит в храмы или в дома. И не причиняет особого вреда нашему телу, вот разве что, попадая в глаза, вызывает неслышные слезы. Песок Соломонов и Кемпийский, который знает все три слова Царя, но нет у него ни желания, ни рук, чтобы написать их и тем сослужить великую службу морю, которое то и дело подносит ему на хмельных волнах свои героические свершения. Перевод Э.Брагинской Огонь Огонь, что в красных браслетах пляшет с лесом, щекоча ему пятки. Огонь, что стремительным прыжком тигра срезает деревья золочеными мечами, оставляя зияющие прогары. Огонь, сжигающий жнивье на холмах Арауко. Его огненные языки лижут землю и разрисовывают холмы большими черными розами, точно шкуру пантеры, или покрывают их белой коростой, будто чудотворную руку Моисея. Огонь -- яростный, гибкий и всегда полный силы. Единственно-истинный цветок Земли, внезапно расцветшая фуксия в сорок лепестков, которая кружится, чтобы вдоволь напиться соком хмельного воздуха. Огонь, сокрушающий сонное оцепенение металлов. Он радостно плавит серебро и ему неймется увидеть, как стекают тяжелые капли странного пота, что белее магнолии. Огонь одержимых, не знающих отдыха заводов, он прячется во всех закутках и не тронь его, не то рука падет скрученным лепестком пепла. Огонь -- яростный, гибкий и всегда полный силы. Огонь Любви, чьи слова не знают сна и нет у него даже самой простой кочерги, чтобы вовремя поправить поленья. Он превращает тело человеческое в удлиненное прозрачное стекло, где видна объятая пламенем саламандра, проникшая в самое сердце. Огонь Ненависти, что воздвигает самые причудливые сооружения. Он издает этот неприятный сухой треск, какой бывает у старческих суставов. Его владыка -- сам Дьявол! Он следит за ним в ночной тьме, которая длится ему в угоду. Огонь -- яростный, гибкий и всегда полный силы. Огонь, что живет в нас, в людях, маленькие горчичные зерна Огня, которые бегут по нашей крови и делают нас живее, подвижнее, как сухие колючки аравийскую овцу. Огонь в глазах коршуна -- стоячий, сухой... Огонь -- веером зеленых лучиков в глазах ягуара. Коварный, искусный огонь жажды хмельного, который изводит, губит человека. Огонь, что согревает Песню и делает ее похожей на маленькое нутро птицы, на крохотное полое место любящей голубки. Огонь -- яростный, гибкий и всегда полный силы. Огонь испытанья, который закаляет в своем пламени все подлинное, а остальное -- скручивает, морщит, как спаленную кожу... Огонь Последнего Дня, когда лишь Верные не падут, они устоят, как опорные балки Мира. Огонь Святого Духа, огонь двух раскаленных добела углей, -- двух голубиных крыл. Огонь, который слетел к Павлу и пронзил его насквозь, до мозга костей. Огонь, что пришел к нам с небес и вернется туда, когда свершит заповеданные ему Дела. Он одержит победу над Водой и вместе с ней сотворит пышную гортензию, но ее лепестки истончатся и облетят. Он одержит победу над