Землей и сделает ее алой далией, но она будет уменьшаться, пока не станет жасмином чистейшего пепла. Огонь, который мерит дремлющую землю большими шагами, как Пророк, не знающий сна, Огонь -- яростный, гибкий и всегда полный силы. Перевод Э.Брагинской Похвала камню Камни, вставшие на колени, камни, что несутся вскачь, камни, которые не желают больше переворачиваться, как вконец измученное сердце. Камни, которые недвижно лежат на спине, как мертвые воины. И не бинтами перевязаны их страшные раны, а чистой, непотревоженной тишиной. Камни, что разлетелись кто куда, и потерялись, словно дети: где-то в горах их брови, а тут, на скамье -- запястье. Камни, не забывшие свой истинный облик и не потерявшие веры в то, что постепенно они соберутся все вместе и воссоздадут его. Камни в сонном оцепенении, они насыщены снами, как перец своей пряной сутью, они отяжелели ото сна, как дерево от разросшихся корней. Камень, который яростно сжимает сокровище своего самого глубокого, абсолютного сна. Камни, вставшие на колени, камни несущиеся вскачь, камни, которые не желают больше переворачиваться, как вконец измученное сердце. Камень -- подушка для Иакова, для его могучего затылка, камень истонченный, поникший как цифра "один", он не знает ни утренней росы, ни сладкой дремы. Камень округлый -- огромное веко без ресниц, как у старца Мафусаила. Каменная вершина, схваченная устрашающими крюками мистических Анд, она, точно пламя без пляски, точно застывшая жена Лотова. В детстве я о многом спрашивала эту вершину, но она так и не ответила ни на один вопрос, да и сейчас не хочет ответить... Камни, потрясенные внезапным вторжением в их плоть золота или серебра, камни, познавшие боль глубокого внезапного укола меди, камни, которые пришли в замешательство от миндальных зерен металла, что впились, вонзились в них, как незримый дротик. Камни, вставшие на колени, камни, что выпрямили спину, камни, бегущие друг за другом или беспорядочной толпой, а куда -- не знают сами. Камни, которые старше рек, с мокрыми осклизлыми боками, будто они -- утопленники. Опутанные такими же никлыми водорослями, какие налипают к волосам утопленников. Камни нежные, что могут прикоснуться к человеку с содранной кожей, не причинив ему никакой боли, напротив, они, точно материнским языком, осторожно зализывают раны, не зная устали. Камни, которые моложе рек, разноцветные камешки, они, будто спелые плоды, и -- поверьте! -- восхитительно поют! Мне тоже когда-то было пять лет, и однажды я положила эти камешки под подушку, а они там расшумелись, разыгрались, точно стайка детворы, может водили хоровод вокруг моего сна. Что им мой сон - они делали, что хотели! Камешки детства, которые пришли ко мне в постель, чтобы поиграть со мною. Камни, не пожелавшие стать ни могильной плитой, ни фонтаном, дабы к ним не пристало ничто чуждое, потому как однажды они непременно захотят сказать что-то важное на своем языке и совершить какой-то поступок по своей воле. Камни, онемевшие от того, что их сердце захлестнуто непомерной страстью. Они и с места не двигаются лишь потому, что страшатся потревожить, разбудить свое неистовое, головокружительное ядрышко миндаля. Перевод Э. Брагинской Белая сова Она вся белая в стародавнем головном уборе и лапы у нее янтарного цвета. А клюв -- старая леди Макбет, которую одолевают мрачные мысли. Сову ужасно раздражает дневной свет: он для нее, что острые осколки горного хрусталя. От этого безбрежного разлива света, от немолчного гомона, который стоит в Парке, ее глаза наливаются кровью, как у разгневанной леди Макбет. Все, кто приходит сюда, -- говорит она мне, -- не могут понять старую Белую сову с гранатовыми глазами. Они пройдут мимо моей клетки, глянут на меня равнодушно и скорее к этим оголтелым попугаям с острова Борнео. Останься они возле меня подольше, я, несмотря на все мои печали, рассказала бы им кое-что о Ночи. Они даже и не подозревают, что это -- удивительная страна. Ночь, она как плод, в котором семь разных слоев мякоти, а я сумела добраться до ее лилового миндального ядрышка пустоты... Нет, не выразить словом, что такое миндальный орех Ночи. Это он обострил мой слух и сделал совсем мягким мое оперенье. Я слушаю... Я слышу, как растет шерстинка на шее альпаки и как отвердевают рога черного бизона. Я слышу, как пульсирует жилка на твоей шее. Прикоснись ко мне. Тронь, может поймешь, о чем думает эта тишина. И на исходе ночи, может, сумеешь сложить стихи - такие же нежные, как мой бесшумный полет. А я не прикоснулась к ней. Пусть у нее сонная пушистая грудка, пусть вся она -- сгусток покоя, но я-то ее знаю, знаю. -- Ты -- Белый Демон, и твой полет, точно косой высверк молнии, я это видела однажды в ночной тьме, потому что и мои глаза краснеют от бессонных ночей. Перевод Э.Брагинской Яванская змея На основе Ява размякшая земля пышет жаром, а под деревьями, в лесу она терпко пахнет перцем и прелым манго. Но здесь, в этом унылом зоопарке, у грязи нет запаха. Там, на острове, я не была такой жирной, потому что любила обвивать стволы деревьев кругами, какие ловко делает кнутом аргентинский гаучо, и поутру легко душила в своих кольцах быстроногую теплую лань, чтобы побыстрее утолить голод. Разве ее сравнишь с этим отвратительным мясом, от которого только жиреешь! Подумать -- благородной змее -- ту же падаль, как старой гиене! А благородство кобры -- это стремительный точный бросок, верный глаз и золотистые ромбы. Там, на Яве, любая женщина отдаст предпочтение не изысканной орхидее, а моей коже, разрисованной, как тыковка. Киплинг тоже любовался мною, выслеживая меня. Знаешь ли ты, что и другие существа делают себе татуировку по узорам кобры? А небо к ночи творит на западной окраине свою кобру, правда, слишком длинную. Зря ты сравнила Землю с огрузневшей женщиной, это не так. Она зорче воздуха и видит все глазами змей, которых на ней без числа. Она рассеивает взглядом ночную тьму. Однажды Анаконда Кироги восславит Землю и тогда ты все поймешь. Земля лучше Воды, у которой нет таких совершенных творений, как ананас и гремучая змея. Как я тоскую по яванским ночам, наполненным жизнью, когда на землю падают плоды, точно тяжелые капли пота, и не спят насекомые, взбудораженные дурманным ароматом цветов! Тянется из Явы к Бразилии -- ты это знаешь? -- волшебный фриз, который кобры раскрасили для Земли алыми и золотистыми красками. Но когда я буду возвращаться к себе, на Яву, мне уже не обвить ловкими кольцами этот фриз. От падали, которой меня кормят, я состарилась, мой слух заплыл жиром и огрубел, как у мясника. Весна без промелька страсти не счесывает мою кожу и мой раздвоенный язык ссыхается. Кто знает, быть может однажды, я все-таки уползу отсюда по Древу Ночи, уползу рывками по Древу, обвитому Ночной тьмою, которая сгущается надо мной, и отправлюсь вниз, к далекому Югу. Перевод Э.Брагинской Крот Карлик, что живет в самой Сердцевине земли, посулил ему жену из подземелья. Крот решил, что надо поспешить ей навстречу. Вот откуда взялись эти подземные ходы и коридоры! Это он рыл и рыл, пока там, под землей, не получилось что-то вроде дерева с раскидистыми темными ветвями. Чем не дворец! -- думал он -- тут и сыграем нашу свадьбу! Само собой, от постоянной пыли и постоянной тьмы он постепенно слеп, но это его не тревожило: ведь будущая супруга -- дочь мрака, а не света. И, само собой, в такой нетронутой тишине слух его обострился, а движения стали точными. Невеста не спешила к своему нареченному, и он, завершив все строительные работы, не знал чем заполнить свободное время. Однажды крот увидел, как из недр Земли, словно долгим тяжелым зевком, подымается ночь, растекаясь по всем ветвям Древа ожиданий. (Потому что те, кто говорит, что ночь спускается с неба, говорят неправду: ночь поднимается словно пар, из самого нутра земли, а уж потом обволакивает ее поверхность). Крот там, внизу, усердно помогает всем, кто каждые двенадцать часов творит ночь, точно собирает огромный ком шерсти, настриженной с черной овцы. Теперь крот один из лучших мастеров в этом деле! Он и сам, молодец, использовал эту темную шерсть: сделал себе мягкую шубку, чтоб не набивать синяков, а главное, чтоб будущей супруге было приятно его гладить. Разве кто-нибудь слышал его шаги? Когда наверху день, он снует туда-сюда по галереям, и своими мягкими лапками собирает в большой клубок темноту. А с приходом вечера подымает его на поверхность земли. И тотчас возвращается к себе, чтобы поскорее сесть на Древо ожидания и прислушаться: не выехал ли свадебный кортеж из Сердцевины земли? Глупцы наверху оценивают крота по своим собственным меркам. А Великий Карлик, что живет в самой Сердцевине земли знает: ум во многом определяется умением молчать и никого не торопить. Теперь у заботливого жениха есть все, кроме обещанной Невесты. Длинные галереи устланы темными шкурками мрака, они куда лучше шкуры черного медведя. А самое лучшее, что ожидает Невесту, -- это нежнейшая пушистая грудка ее будущего супруга. Перевод Э.Брагинской Зебра В солнечный полдень она прилегла в зарослях и поднялась полосатой. Ей было очень трудно свыкнуться с этим. Ослы не захотели с ней знаться. Она, правда, считала, что их подговорил один законченный осел. Лошадь ее оскорбила, сравнив с навесом из полотна в полоску. Не зная, как защитить себя, она привела в пример леопарда. Ведь никого же не возмущает его пестрая шкура! Нашла, что сказать! -- возразили ей. -- У него все пятна округлые, так бывают раскрашены и фрукты, и животные. Она совсем отчаялась, но все же решила потереться спиной о корявый ствол, вспомнив, как это делали на ее глазах олени со старыми рогами. Она старалась изо всех сил. Пустое! Эта полосатая тканина, похоже, намертво приросла к костям. Когда зебра возвращалась домой, ободранный бок нестерпимо болел, однако она заглянула в тихий водоем. И надо же! Она вся лежала там, в воде, и ее большие полосы расплывались прекрасными темными складками. С того часа зебра больше всего на свете боялась полинять. Куда только не пряталась от дождя! Упаси Бог, думала, стать вдруг бурой, как осел. И перебежав через поток на другой берег, первым делом с тревогой оглядывала свои ноги. А с той поры, как зебру, одну-единственную, вывели из загона и привезли сюда, в Парк, она знает, что черные разводы на ее шкуре -- великая ценность. Однажды ей случилось увидеть что-то совершенно необычайное. Огромное белесое небо, что висело над Парком, вдруг затянуло серыми кисейными лентами, которые быстро налились чернотой. Это было под вечер и бледное небо постепенно становилось золотисто-желтым. Подумать! Это тоже была зебра, большая Зебра-мать! Теперь есть кому оградить ее от всей напастей... Ну что ж такое зебра в этом мире, Бог мой? -- Зебра? -- улыбнулся один шутник, -- да это обыкновенный осел, которого хозяин всю ночь полосовал кнутом. Перевод Э.Брагинской Золотистый фазан Он сделан из золота, из огня, из темной и светлой глины. Напрасно он встряхивается, пытаясь собрать вместе огнистые перья и расплескаться пламенем. Не будь у него этих белых и черных пятен, тотчас вспыхнул бы под ним миртовый куст, на который он уселся. -- Тебя собрали наспех из разных частей! -- говорит ему голубка, считая, что она -- воплощение цельности. -- Хорошо, что подкрасили розовым твои лапки, а то была бы похожа на долгий белесый зевок. Тоска -- смотреть! Однажды чьи-то дети заговорили при нем о саламандрах -- дочерях Огня. Фазан прислушивался с большим интересом. Но ему -- увы! -- так и не довелось их увидеть... Вот и досадует, глядя на свою блеклую невзрачную подругу. Что за морганатическая супруга ему досталась! Если в Парк когда-нибудь приведут равную ему, -- рожденную от Огня, -- он сразу обручится с ней в сиянии фейерверков страсти. Но прекрасной саламандры все нет и нет, и он потихоньку стареет возле своей неказистой подруги. Но вообще-то фазан втайне считал, что его внимания достойна только Вечерняя Заря. Он не раз видел, как она, израненная, вся в крови, падала там, за дальними деревьями, роняя алое яйцо, которое растекалось по краю неба. Фазан негодовал, глядя, как она каждый вечер безропотно приносит себя кому-то в жертву. Но однажды его осенила мысль, что Вечерняя Заря -- его мать. С той поры он всем сердцем любит Зарю, и на исходе дня, волнуясь, смотрит на нее сквозь каштаны... А когда она падает, всполошенно кричит, будто рвется подхватить, спасти окровавленную Зарю, когда она срывается с верхушки высокого дерева. Но прекрасная незнакомка, настоящая Королева Цвета, никогда не поднесет ему алое яйцо, никогда не положит раскаленный округлый огонек в глубокое гнездо. Когда фазан упрекает свою супругу за то, что она -- вся тусклая, блеклая, та ему тихо отвечает: -- Представь, что с нами бы стало, будь мы оба такими огненными? Тебе для алого буйства достанет одной твоей грудки, но временами и ей нужно остудиться возле меня. Не стать я твоей супругой, все курочки вокруг считали бы, что ты -- заколдованный, порченный, а глянут на меня, какая я, и безо всякого страха подпускают тебя, чего им не породниться со мною? Боже! Что такое этот фазан? Когда-то Цвет, а не Форма главенствовали в нашем мире. И нельзя было на него налюбоваться. Он весь переливался, дробился разноцветными бликами, как море... Но, вращаясь и вращаясь, он постепенно остывал. Теперь оттого мира остались лишь осколки, разлетевшиеся в разные стороны: фазаны, королевские павлины, рдеющие гранаты... Но может статься, что Тот, кто сотворил Цвет, вернет ему главенство в нашем мире, и тогда все снова займется огнем: заалеют лебеди, голубки, и белый орел. И весь мир обернется золотистым фазаном с алой грудкой. Перевод Э.Брагинской Ива То, что я живу в глубокой печали, -- это выдумка сентиментальных людей. Вот тополь, он устремлен к небесам, ну а я -- к воде! Мне нравится, что она всегда живая, что скользит, как ангел в своем длинном одеянии, и что в прудах ее теплая грудь меня согревает. Я погружаю в воду свои ветви и кончиками пальцев узнаю ее, прислушиваюсь к ней... Молю вас, не срезайте мои ветви, что касаются воды, это же все равно, как если бы кто-то вдруг взял и оттолкнул лицо, которое вы осыпаете поцелуями. Пальма, вскидывая вверх распахнутые, счастливые руки, наслаждается воздухом, а я -- упиваюсь водою. Она уходит, уходит, но она -- всегда со мной. В ней живет мое дитя, моя дочь -- еще одна ива, только она темнее, задумчивее меня и я не вижу ее во весь рост. А порой она вдруг переливается лиловыми бликами... Наклоните меня пониже, еще, еще, вот так, чтобы я могла ее разглядеть всю. Как мне мешает моя голова, да и воздух -тоже! Если бы прилечь на гладь воды, как это делают гибкие травы, и прижаться к ее щеке, как нимфы, я бы стала совсем счастливой. Перевод Э.Брагинской Королевская пальма У королевской пальмы, яростно устремленной к солнцу, самый прямой ствол на свете. Лишь она умеет так наслаждаться солнечными лучами. Лишь ее оголенный стан они так щедро омывают. В полуденные часы кажется, что это -- огромный пестик, покрытый темно-рыжей пыльцой. Пальма -- точно венецианский бокал, из этих, на очень длинной ножке, которую венчают короткие надрезы. Листья в самом верху образуют широкую чашу, безупречную и поразительно чуткую ко всему. Ветер упоенно слушает в ней самого себя. Временами раздаются сухие хлопки, словно кто-то бьет в тугие просоленные паруса. Порой в мягком ветре возникает немолчный смех, а то вдруг все наполняется невнятным шушуканьем, ропотом женской толпы. В затишье, когда воздух недвижен, пальма покачивается медленно, точно мать, убаюкивающая ребенка. Верхушка пальмы напоминает мне подол широкой женской юбки, как многие вещи на свете! Растения в известном смысле соприродны людям. Вот тополь -- это указательный палец, подрагивающий от нетерпения. А ясень и дуб -- это почтенные патриархи, Воозы и Авраамы с тысячью ветвей, от них ведут родословие самые разные племена растений. Королевской пальме очень подходит ее название. Это одна из самых чистых и самых ясных форм, какие сотворены на Земле. Пальма вырезана искуснее других на барельефе любого пейзажа. Кажется, что тропическое небо нестерпимо густой синевы широко простерлось над нами лишь затем, чтобы мы увидали "Благодатную" во всей красе. Небо, похоже, только повод для того, чтобы четче были очерчены, высвечены ее совершенные линии. Возле пальмы не должны подниматься другие деревья. Даже сосны не так стройны рядом с нею, даже божественная араукария что-то теряет. Вокруг нее не следует расти кустарнику: он мешает нам любоваться тем, как она стремительно отрывается от земли, как благороден ее взлет. По людскому невежеству - а оно всегда бестактно -ее часто сажают в тесной долине или на склонах гор. Но ей предначертано расти на равнине, дабы главенствовать в пейзаже и пить солнце, согревая свою нежную шею. Не будем пока говорить об ее плодах. Достаточно того, что она дарит нам свой великолепный силуэт на фоне синевы. Она, божественная, сполна платит за пространство и за воду, которую пьет, ну хотя бы потому, что мы, усевшись в ее тени, слышим ее протяжный стон в вышине, или потому, что можем наслаждаться, глядя, как бледнеет вечернее небо, разлившееся за ее спиной. А главное -- благодаря ей мы уразумели, наконец, что прямая линия может быть такой же мягкой и пластичной, как изогнутая, кривая. Ведь это она одной линией прочертила в синеве суть нашего молитвенного упованья, само движение его, словом, то, что не может выразить так полно и убедительно ни гора, ни человек, воздевший руки к небесам. Некоторые полагают, что именно море -- есть символ, образ Духовного, другие убеждены, что его символизирует гора с подножием и вершиной, которая уходит в небесные выси. Да разве трепетная, ясная по форме пальма не обладает большим, чем гора и море, правом стать Знаком Духовного! Это она, одним рывком, избавляется от власти земли, причем делает это легче, увереннее, чем гора, и в то же время не столь резко избывает самое себя. Это она, пальма, исправляет, облагораживает неправедное варварство пейзажа. Она упорядочивает бессмысленную сумятицу листьев и приводит их к истинной цельности, к строгой гармонии. Жестколистые заросли, колючки, искривленные кустарники, терзающие землю, все это умягчается безупречно чистой линией ее шеи. Спокойное достоинство королевской пальмы исходит от ее чеканного совершенства. (Разве не вправе наслаждаться отдыхом творенье природы, достигшее совершенства пропорций?). Глаза наши отдыхают, любуясь ею: они избавлены от утомительной усложненности крон, и пока мы смотрим с нежностью на это прекрасное дерево, оно наводит нас на мысль о пути к истинной полноте Веры, о том, чтобы мы подчинялись лишь одному желанию, одному порыву и стремились к Высшей ступени жизни, будто стрела, выпущенная из лука. Без зеленого поющего хохолка она была бы безжизненно холодной. Но вон какая радость проливается из ее зеленой чаши на удивительную твердь ствола! И листья, простертые над нами, любовно касаются ветра. Кажется, что пальма -- сама Мысль, которая раскрывается, ширится на самом верху... Или -- это долгое молчание любви, что под конец взрывается лавиной слов! Пальмовые рощи Мексики и Кубы... Они воспеты всеми поэтами и художниками этих стран. Они, эти прекрасные деревья, тихо покачивая ветвями, утешали в горе замученных рабов -- индейцев и негров. И своим неумолчным стоном заглушали стоны несчастных, дабы не разгневались жестокосердые хозяева. Мексиканский индеец любит пальму. Он рисует ее на щеке кувшина в своей Гвадалахаре. Он несет эту пальму в себе. В его ладном теле есть что-то общее с пальмой. К нему, к индейцу, быть может, в ее спасительной тени и сошла столь поразительная кротость. И быть может, от этого строгого дерева ему передалась столь непроницаемая сосредоточенность. Кокосовая пальма, как мудрая богиня Афина, умеет приносить людям великую пользу. Она дает округлые светлые плоды. В ее кокосовом орехе слышно дыханье живительной влаги. А в мякоти плода прячется масло, и значит, пальма может быть таким же священным деревом, как ее сестра -- олива. Вдобавок ко всему, в стволе пальмы настаивается мед, негустой и совсем легкий. А финиковая пальма, с гроздьями плодов истемна желтого цвета пустыни! В ее плодах сгустился свет, и пальма роняет их с детской безмятежностью на лицо бедуина, задремавшего в ее тени. Американская пальма достойна быть Божеством индейцев. Стала же финиковая пальма Покровительницей арабов! Наша пальма, будь она богиней, могла бы совершать помазание. Ее руки всегда были бы наполнены маслом, смягчающим раны. Лее бок был бы мучительно насыщен медом, как словом любви, рвущимся с губ. В последний день своей жизни, человек, исходивший всю Землю, может сказать: "Я видел самые благородные творенья мира, потому что на мое лицо пала однажды тень королевской пальмы и я прикоснулся к ее неподвластной времени шее". Перевод Э.Брагинской Магуэй -- американская агава Магуэй кажется мне испариной земли, ее долгим выдохом. С виду он прост и необработан, как гребень борозды. А создан упорством той силы, что скопилась в его остроконечных листьях. Я давно воспринимаю растения как выражение чувств самой Земли. Маргаритки - это ее робкие мечты о безгрешности. Жасмин -- острое желание совершенства. А вот магуэй -- ее стихи об отваге, героические строфы. Магуэй рождается и живет у самой поверхности земли - щекой к щеке с бороздой. Он не стоит, выпрямившись, как свеча мексиканского кактуса - органе, а чуть клонится на бок к невозделанной земле, чтобы согреть ее сыновней любовью. Нет у магуэя привычного стебля внизу, который одухотворяет любое растение, делая его скорее творением воздуха, нежели земной тверди, и дает ему ту победительную прелесть, какой наделена женщина с длинной шеей. Он весь, как устойчивый прочный бокал, и может вместить в себя всю росу, выпавшую за ночь на равнине. В волнах зноя не загустевает сочная зелень его листьев и в ней проступает трогательность луговых трав. А вообще-то магуэй дымчато-лилового цвета, который к ночи наливается темнотой. В мексиканском пейзаже главенствуют эти темнолиловые пятна посадок магуэя, они как половодье душистых фиалок в далеких горах. Магуэй для индейца -- все равно, что пальма для араба. Это источник, кладезь щедрых даров. Его огромными листьями индейцы кроют жилища. А его волокно служит сразу двум целям. Во-первых, оно дает чрезвычайно прочную нить, из которой плетут сеть медового цвета. Индеец обычно несет ее на спине. Во-вторых, из нее получается тончайшая пряжа для искусственного шелка. Но, помимо всего, - если магуэю нанести ножевую рану прямо в сердце, -- начинает сочиться нектар, что загустевает белейшим сахаром. И коль скоро индеец -- человек сломленный, ему, как говорит Паскаль о людях вообще, "необходимо забыться, уйти от печалей", для него эта невинная жидкость оборачивается дьявольским напитком, который дает обманную радость и вскипает в нем безумием, дозволяя любить и убивать в едином порыве. Мексиканский магуэй, убереги несчастного заблудшего индейца из великого рода ацтеков и майя от пьяного дурмана, таящегося в твоем сердце! Дай ему лучше сотню листьев для кровли, дай канаты и паруса для лодок! Пусть он отвезет плоды земли своей и станет богаче! И пока чужие люди плывут к берегам Тихого океана, завоевывая новые и новые рынки, одари индейскую женщину нежной лаской твоего шелковистого волокна, пусть она своими руками соткет ткань для свадебного платья. Сними с индейского лица окаменелое уныние и горестные складки у рта, убери эти следы векового рабства! Перевод Э.Брагинской Страна, где не заходит солнце Так случилось, что солнечный закат вдруг совершенно обессилел от похвал, которыми набита до отказа его смешная сумка из каких-то нелепых стекляшек. Каждый человек, который мнит себя поэтом, да и все, кому не лень, теребили свою душу, пытаясь прочувствовать красоту заката. В конце концов закат увяз в чем-то совсем отжившем, и устал, как чрезмерно захваленные люди. А я его вообще не люблю. Я испытываю к нему настоящую ненависть за предательство: он, как осьминог, пачкает своей слизью благородную западную окраину неба и съедает его жизнь. Я ненавижу его косой взгляд домашней воровки, когда она уводит от меня день, который был мне верен и не хотел покидать меня. Ненавижу его молчаливое коварство, с каким он незаметно сбрасывает свет, лежащий на моих коленях большим сияющим початком. Я со злостью гляжу и гляжу, как он ловко перескакивает с холма на холм Гренобля. Их двадцать, этих холмов, нет, больше, и свет отважный, свет совершенный, уходит, оставляя вместо себя какое-то вдовье творенье -- унылые сумерки. А я не умею существовать без моего надежного дня. Нет у меня ни согласия со словом, ни твердой поступи. На смену ему приходит час, что зовут робким, хотя на самом деле -- это час предательства, когда земля с ее четко означенными линиями, вдруг становится опасной: она точно дорога, что еще торится, она -- непроглядна, как морское дно. дерево кажется пирамидой из морских водорослей, волшебной сказкой, а мой каменный дом -- чем-то неназванным, в его двери никто не стучится, потому что он, скорее всего, не существует. Куда же уходит этот Цыган закатов с сетью, полной красных рыбок и яванских апельсинов, которые я так люблю? Он показывает нам лишь спину с метой обмана, а лица его, обращенного к западному краю небосвода, никто никогда не видел. Куда же уходит этот человек с лисьим, вкрадчивым шагом? А вдруг в страну сильных людей, где непременно найдется смельчак, который повалит его наземь, как тщедушного воришку, и вонзит в него сверкающую шпагу Дня, да так, чтобы он не смог двинуться с места. И тогда на лицо, которое День покрывает поцелуями, не упадет даже слабая тень. Там, где этот захваленный закат был побежден, живут стойкие мужчины и женщины -- на них можно положиться, они под стать стройному безгорбому кедру. Они не знают, что солнце должно прятаться, а, стало быть, им неведомо, что такое -- трусливое бегство. И они там живут, живут. У них профиль суровых агав и ни одним из пяти чувств они ни разу не почуяли запаха грифов Смерти. И глаза их, умиротворенные светом, не поглядывают опасливо на край небосвода. Напоенные тишиной белого полдня, они творят нескончаемые строки или ведут долгую борозду. Когда-нибудь я, точно вор, за спиной другого вора, пойду по следу этого жалкого циничного заката, певца сумерек. Сначала по городу, где он всегда сутулится. Затем по склонам холмов, где он скачет ловким циркачом. Буду идти, пока мы не достигнем земли, на которой ему уготован конец. В той стране, где воздвигли, словно прочную башню из серебра и злата, день безобманный, день с лебединой шеей, можно жить, не услышав ни единого слова о ночной тьме, которая размывает очертания горы и крадет двери у дома. В той стране исполинского полдня у мужчин те же плечи, что и везде, но они все-таки шире, шире, потому что ничто их не сужает. А у женщины те же дела, что повсюду: они лежат в подоле ее платья, но под лучами белого солнца кажутся мраморными плодами, которые навсегда избавлены от коварной осени, что приносит одновременно и багрянец и червоточинку. Перевод Э.Брагинской Мексиканский кактус -- органо Этот кактус, он как вопль иссушенной земли, ее язык, жаждущий влаги. Запорошенный горячим пеплом, он не знает радости, даже когда растет на орошаемой равнине. В его упорном бесстрастии сгустилась боль. Он похож на большую восковую свечу, на вскинутую вверх руку, и потому в нем есть что-то человеческое. Одинокий кактус-органо в безлюдном пространстве смотрится исхудалым аскетом, ушедшим в свои мысли. Ему не дано такого счастья, как бамбуку или тополю, чья листва творит "смех Земли". Он не испытал той радости, какую приносит живой трепет листьев, и нет у него ветвей, которые сошлись бы треугольником для весеннего птичьего гнезда. Его зелень мрачна и лишь на самом верху чуть посветлела от долгого зноя. Он смотрится монахом-отшельником, равнодушным к своей внешности. И есть в нем спокойное презрение к красе небес, где играют облака. Его чеканность подчеркивают четыре продольные борозды. Органо исполнен благородства, когда стоит в одиночестве, но сразу что-то теряет в длинном ряду своих собратьев, образующих живую изгородь. Здесь он в неволе и потому грустит, седея от пыли проезжих дорог. Но как он верно служит людям, думаю я, и проникаюсь к нему нежностью. Кактус-органо сторожит огороды индейцев -- единственное, что у них осталось от всех богатств древних ацтеков. Эти кактусы встают плотной стеной, чтобы уберечь маленький квадратик земли бедного крестьянина, чьи предки в далекие времена владели бескрайними просторами. Теперь у него отняли почти все, кроме, пожалуй, Солнца, его былого божества и тугих ударов ветра -- дыханья Кецалькоатля. Защищайте, отважные кактусы, верные кактусы, вашего истинного брата-индейца, он такой кроткий, что не может обидеть даже своего врага. И такой одинокий, как те из вас, что стоят на самой вершине холма. Перевод Э.Брагинской Слово об алерсе -- чилийской лиственнице Этот огромный алерсе, он, должно быть, видел нас в пору индейской вольницы, потом -- в колониальном утеснении, и видит теперь во времена Республики... Да и поди-знай, какие еще перемены в нашей истории ему доведется увидеть здесь, на земле Патагонии! Может, это и есть тот самый алерсе, которого по велению всемогущего Токи взваливали на плечи тем, кто оспаривал право стать касиком. Как знать, скорее всего, тот самый... Это дерево -- чемпион. Никто еще не побил три его рекорда. Никто его не превосходит ни в продолжительности жизни, ни в исполинском росте, ни в альпинизме, вернее в андинизме. Алерсе достигает шестидесяти метров, живет до шестисот лет, как старец Мафусаил, и прекрасно ладит с высотой три тысячи метров, а его красноватая макушка, точно пальцем, отчеркивает границу, которую заказано переходить деревьям. Когда взбираешься взглядом по его стволу-колонне к самому верху, в глазах начинает рябить. А когда берешься считать его годы, то и дело сбиваешься. Вот уж кто бесспорно одерживает победу в марафонском забеге на продолжительность жизни! Он, этот ненасытный алерсе, жует и жует столетия с невозмутимостью Будды и продлевает себя во времени. Когда ботаники говорят о нем, вернее, поют ему хвалу, они с особым пафосом расписывают его ствол, награждая эпитетами -- "величавый", "вельможный", "неповторимый". И действительно, ствол так хорош, что затмевает красотой свою крону, да и она, собственно, вовсе не слепит барочным каскадом листьев, как некоторые деревья-великаны. Древние греки, на земле которых не было алерсе, назвали бы его "классическим". Богословы восхитились бы его цельностью, не задетой многоликостью язычества. Как много теряют разные деревья из-за нелепой сумятицы листьев, -- сказал бы алерсе. -- А я с головы до ног -- един! Един и в жизни и в смерти. Еще одно достоинство алерсе -- совершенно прямой ствол, без единого изъяна. Прямой и все! А Встречаясь с облаками, он легко расталкивает их в стороны, рассекает. Этот гигант, проникающий в небесные глубины, мечтает, чтобы кто-то ласково погладил ему спину, покрытую невзрачной, унылой шкурой. Он страдает от одиночества, от saudade, как сказал бы португалец. Этот памятливый гордец, этот исполин, весь изрытый шрамами, как Марафонский вестник, не держит сердце нараспашку, а упорно хранит все накопившиеся тайны. Его пифагорически-прямой ствол, который мы восхваляем неустанно, выбрасывает ветви во все стороны, но они не столь прямые, как у сосны, они чуть сутулятся, никнут, и с годами все заметнее, точь-в-точь, как мы, потомки древа Адамова. Рук у него великое множество и они самые разные: от богатырских до трогательно-нежных, как у младенца Иисуса. На любой из своих законных территорий, алерсе, этот статный красавец, упивается светом, прохладой и простором. А если у нас, в Патагонии, он начинает вдруг разнеженно покачивать головой в облаках, это вовсе не баловство, не игра. Ему не достает жизненно необходимого света под нашими чилийскими небесами. И ботаники и дровосеки твердят о непомерных притязаниях алерсе, его, мол, ничем нельзя ублажить, ему всегда мало света, он, мол, один хочет владеть всеми лучами солнца... И впрямь, он, как жестокосердый касик, истребляет все растущее по соседству, чтобы утолить голос своих корней и зелень ветвей. Алерсе сражается за свет, как германский варвар. Он, похоже, не растет, а как утопающий, отчаянно вскидывает руки, чтобы глотнуть воздуха. И всех, кто мешает этому зеленому Токи прыгнуть в небесную чашу, он постепенно изводит, уничтожает, пока вокруг этого титана не образуется свободная площадка, которой он владеет безраздельно. Садовники всегда стараются образумить нуворишей, которые по невежеству надеются приручить алерсе, -- и как можно скорее -- в своих садах и садиках. Пустая затея! Это же все равно, что возмечтать о флагманском корабле в пруду... "Он у вас заболеет, -- говорят они. -- Это дерево уничтожает все вокруг, а здесь его съест гриб или облепят гусеницы". Тщеславному богачу все равно придется оставить мечтания о собственном Соборе. И напрасно он вздумал подчинить своей воле могущественного феодала, который не желает ввести в такие жалкие ворота коня в дорогом убранстве. А как настойчиво требует это дерево прохлады! И чем суровее климат, тем больше в нем жизни и победного торжества. Колкий игольчатый холод бодрит его, как оленя. И, точно из морды оленя, вылетает из его ветвей парок, когда после недельных дождей встает солнце и сбрасывает вниз весь застоявшийся туман. Наше могущественное дерево приживается по своей снисходительности в разных местах, но царством своим оно сделало самые удивительные территории земного шара. Оно торжественно сказало -- "Да!" -- Аляске и Патагонии, северу Европы, Карпатам, японскому архипелагу и священным Гималаям. Ну, а если мы встретим алерсе на средних широтах, где ему все чуждо, то увидим, что он, этот ловкий фокусник, проделывает трюк с долготой и высотой: влезает себе на самый верх и только там соглашается стать приемным сыном всего края. Возможно, андские лестницы разрешили б этому смельчаку подыматься еще выше, до ледяного лезвия навахи, которая горячит кровь. Зря на лесопильнях о нем говорят небрежительно, свысока называют "дурным". На добром холоде его древесина делается слишком тугой, плотной. Но она может быть и неподатливой, и мягкой. Алерсе, собственно, двуличен, как многие из нас, что тут сказать... При своем могучем сложении он остается гибким и это его свойство высоко ценят строители. Наш смелый "Аделантадо" устанавливает границу для всех альпийских деревьев. Там, где алерсе остановился, ни одно из деревьев-альпинистов не сделает и полушага вперед... Там заканчивается восхождение всех хвойных, дальше белеют лишь голые вершины. Достигнув предела, дерево усмиряет свой характер, становится ниже ростом, чем отставшие от него собратья. Мы, чилийцы, попадая в Каутин или в Льянкиуэ, ждем -- не дождемся встречи с араукарией, и можем равнодушно пройти мимо алерсе, не замечая, что ноги наши утопают в мягком ковре его пахучих иголок. Это похоже на глупую партию, когда "жертвуют королем, чтобы взять ферзя". Ведь наш вылощенный горделивый алерсе вполне может померяться достоинствами с "чешуйчатой" араукарией, и говорить ей "ты", ведь они -- соседи и, в сущности, одного ранга. Когда на самом верху эти деревья случайно стоят римской фалангой, наши глаза перескакивают с одного на другое, и мы не можем решить какое из них -- лучше. А нам в ответ доносится их недовольный гул. Потому что здесь не существует ни "лучше" ни "хуже", а есть лишь одно слово -- "разные". Ведь Отцу-алерсе самой природой велено отличаться от Матери-араукарии. В этом патрицианском сословии, которое мы зовем "хвойные", мало кто играет второстепенную роль. Почти все -- высокого рода: кедры, ели, араукарии, сосны, и не случайно эта каста вправе гордиться своими богатырями, какие бывают лишь у славян и саксов. Когда мы не мешаем им жить сообща, в согласии, как наказал Бог, то есть единым лесом, тогда это чудо из чудес. Колонны алерсе похожи на крестоносцев или тамплиеров, а самый величественный -- это Ричард Львиное Сердце. Он -зримое воплощение одиночества. Этим мистическим одиночеством я наслаждалась в самой глубине Патагонии раза два, не более, и среди великого множества всего, что хранится на дне моих глаз -- не только к радости, но и к досаде, -- у меня есть нечто самое дорогое. Это -- собравшиеся вместе красавцы-алерсе с их мягкой, прохладной и таинственной тенью. Когда я попадаю в тропики или на сухие земли кастильской Месеты, да еще живу там подолгу, я вынимаю из груди пригоршню этого зеленого сумрака, этого сурового вольного дыханья, зная, что оно защитит меня от света, который тиранит и слепит. Патагонский Отче, мой верный покровитель, твоя душистая смола уже не снимет боль в моих плечах, уже не излечит глаза, которые там, в родных краях, были свежими бороздами и умели любить твой падающий отвесно взор, -- этот сладостно-зеленый удар кинжала. Апрель 1945 г. Перевод Э.Брагинской Лодки Люди сделали лодки. Но лодки, коснувшись воды, осмелели и освободились от власти людей. Если вдруг моряки не захотят никуда плыть -- ну мало ли что? - лодки обрежут все канаты и уйдут сами - вольные и счастливые. Моряки верят простодушно, что им повинуются все лодки, все корабли, а меж тем, они сами в их власти. Лодки будоражат, тормошат людей, которые прохлаждаются на берегу, и те, в конце концов, уходят в море. Вообще-то, суда спешат пристать к берегу, лишь затем, чтобы забрать душистые плоды -- ананасы, финики, золотые бананы. Море-океан, как властный любовник, нетерпеливо ждет, когда поднесут ему благоуханную свежесть Земли, которую с жадностью будут вдыхать волны, подымаясь во весь рост. С той поры, когда лодки сдружились с живой водой, в их душах проснулось непокорство. Им нравится обманывать капитанов и делать вид, что они подчиняются их воле. А сами так и норовят уплыть туда, где море густеет от тритонов и встает темно-зеленой стеной из грозных щитов. Капитаны никогда не могут