сне двуглавый видеть", как говорит Персий. Если зараза распространится, дело кончено: пастухи, рыбаки, охотники, пахари и сами их быки замычат одними стихами, будут пережевывать одни только стихи. - Живи, помня о нас, и здравствуй. [Воклюз, ноябрь 1352] XIII 8. ФРАНЦИСКУ, ПРИОРУ МОНАСТЫРЯ СВЯТЫХ АПОСТОЛОВ, О ПОРЯДКЕ СВОЕЙ СЕЛЬСКОЙ И УЕДИНЕННОЙ ЖИЗНИ Провожу лето у истока Сорги; об остальном ты уже догадываешься и без всяких моих слов. Если все-таки велишь говорить, буду краток. Я объявил войну своему телу. Пусть Тот, без чьей помощи я бы пал, поможет мне, потому что гортань, желудок, язык, уши, глаза мои часто кажутся мне не частями собственного тела, а нечестивыми врагами. Вспоминаю о множестве зол, перенесенных мною от них, особенно от глаз, которые подталкивали меня ко всем моим безднам. Я сейчас надел на них такие шоры, чтобы, кроме неба, кроме гор и ручьев, они почти ничего не видели: ни золота, ни украшений, ни слоновой кости, ни пурпура, ни коней, разве что тех двух, да и то тощих, лошадок, которые в сопровождении одного мальчишки возят меня по здешним горам; ни одного женского лица, наконец, кроме лица моей домоправительницы, увидев которое ты подумал бы, что видишь ливийскую или эфиопскую пустыню, - совершенно иссохшее и поистине сожженное солнечным жаром, без всякой свежести, без всякой мягкости; имей Тиндарида такое лицо, Троя стояла бы доныне, имей его Лукреция или Виргиния, ни Тарквиний не был бы изгнан с царского престола, ни Аппий не кончил бы жизнь в темнице. Впрочем, чтобы после описания ее облика не забыть о ее достохвальном нраве, я должен сказать, что как темен ее лик, так светла душа, - прекрасный пример того, как женское безобразие вовсе не вредит душе; я по случаю сказал бы кое-что об этом, если бы на ту же тему не говорил уже подробно Сенека по поводу своего соученика Кларана. У моей домоправительницы та особенность, что, хоть красота тела благо скорее женское, чем мужское, она до того не чувствует ее недостатка, что, кажется, ей идет быть безобразной. Нет создания верней, нет смиренней, нет трудолюбивей. Под палящим солнцем, когда цикады едва переносят жару, она день-деньской проводит в поле, бестрепетно подставляя задубелую кожу созвездиям и Рака, и Льва; придя поздно вечером домой, старушка так неутомимо и рьяно берется за домашние дела, что примешь ее за пришедшую со свадьбы молодицу. Причем никакого ропота, никаких жалоб, ни малейших признаков душевной неуравновешенности, а только невероятная забота о муже, детях, о моей семье и приходящих ко мне гостях при столь же невероятном пренебрежении собой. Постелью этой каменной женщине служит устланная ветвями земля, пищей - почти земляной хлеб, вином - похожее на уксус питье, разбавленное чистой водой; предложишь ей что помягче она от давней отвычки считает уже жестким все, что нежит тело. - Но довольно о домохозяйке, которой не нашлось бы здесь места, если бы дело не шло об описании сельской жизни. Таким вот образом я смиряю глаза; что сказать об ушах? Пение, флейты, пленительные скрипки, от которых я бываю вне себя, - где они? Всю их сладость развеяло ветром; теперь я не слышу ничего, кроме редкого мычания волов да блеяния овец, кроме пения птиц и непрестанного журчания вод. А язык, которым я часто волновал себя самого и, может быть, иногда других тоже? Теперь он успокоился и часто молчит - утра до вечера: кроме меня, ему не с кем беседовать. Для гортани и желудка я установил такой порядок, что часто мы с моим волопасом довольствуемся одним черным хлебом; нередко он нам в лакомство, а посланный мне откуда-нибудь белый хлеб едят принесшие его слуги; привычка уже заменяет мне удовольствие, и мой домоправитель, преданнейший человек, сам тоже сделанный из камня, только и спорит со мной из-за того, что моя пища грубее, чем, как он говорит, может долго вынести человек. Мне, наоборот, кажется, что такую пищу можно вынести дольше, чем роскошную, которая очень надоедает и не годится больше, чем на пять дней, как говорит сатирик. Виноград, смоква, орехи, миндаль - мои деликатесы; рыбкой, какая во множестве водится в нашей реке, лакомлюсь, особенно во время лова, за которым я увлеченно наблюдаю, начиная и сам не без пользы для дела управляться с крючками и сетями. Что сказать об одежде и обуви? Все изменилось; не тот уж мой костюм - говорю "мой" из-за его крайней необычности, - которым мне некогда нравилось выделяться среди равных, без ущерба для приличия, если не ошибаюсь, и с соблюдением благопристойности. Теперь ты принял бы меня за селянина или пастуха, хотя у меня пока еще нет недостатка в более изящной одежде и нет другой причины изменения костюма, кроме той, что первым понравившееся скорее надоедает. Распались сковывавшие меня цепи, закрылись глаза, которым я хотел понравиться, и думаю, что, будь они даже открыты, сейчас бы надо мной прежней власти не имели; а в своих глазах я хорош тогда, когда раскован и свободен. Как опишу жилище? Ты решишь, что пришел к Катону или Фабрицию, увидев дом, где я живу с единственным псом и только двумя слугами. Остальных я отправил в Италию; я бы всех их отправил в Индию с условием никогда не возвращаться-вот единственная туча на моем спокойном небосводе! Домоправитель занимает пристройку, всегда под рукой, когда в нем нужда; а чтобы услужливость не превращалась в надоедливость, от него можно сразу отгородиться небольшой дверью. Я нашел здесь себе две лужайки, как нельзя больше подходящие моему настроению и моим занятиям; если возьмусь их описывать, не скоро кончу. Коротко сказать, с трудом верится, что на всей земле есть еще другое место, подобное этому, и пусть придется признаваться в женственном легкомыслии, но меня возмущает, что такое может быть вне Италии. Я привык называть этот уголок своим заальпийским Геликоном. Одна лужайка тенистая, пригодная для уединенных занятий и посвященная Аполлону; она примыкает к истоку Сорги, а за ней только утесы и обрывы, доступные одним диким зверям и пернатым. Другая ближе к дому, ухоженней на вид и излюблена Бромием; она, странно сказать, расположена посреди стремительного и неописуемо прекрасного потока, а рядом с ней, только пройти по коротенькому мосту, у задней стены дома есть навес из неотделанных камней, который сейчас, под палящим небом, позволяет не чувствовать жары. Это место само разжигает жажду занятий, и думаю, что оно не так уж непохоже на тот дворик, где упражнялся в своих речах Цицерон, разве что там не было быстротекущей Сорги. Под этим навесом провожу полдень, утро - на холмах, вечер - на лугах или у источника на более дикой из двух моих полянок, где, покорив природу трудом рук, я устроил себе помещение под высокой скалой среди самых волн - тесное, но в таком воспламеняющем окружении, что самый вялый дух воспрянет здесь к возвышенным помыслам. Чего мне еще надо? Наверное, я смог бы прожить здесь жизнь, не будь Италия так далеко или Авиньон так близко. Что пользы утаивать двойную слабость души? Любовь к той меня влечет и язвит, ненависть к этому мучит и ожесточает. Его зловоние зачумляет целый мир; что удивительного, если своей чрезмерной близостью оно осквернило невинную чистоту одного маленького селенья? Оно гонит меня отсюда; я болезненно его ощущаю. Меж тем ты понимаешь мое состояние: я ни к чему не стремлюсь, кроме как к тебе с друзьями, которых мало осталось; ничего не страшусь, кроме возвращения в города. Всего тебе доброго. [Воклюз, лето 1352] XVI 11. ФРАНЦИСКУ, ПРИОРУ СВ. АПОСТОЛОВ, О ТОМ, КАКАЯ ДОРОГАЯ ВЕЩЬ ВРЕМЯ Раньше я не так дорожил временем: хоть и равно ненадежного, но по крайней мере ожидаемого времени у меня тогда было больше. Теперь и время, и надежда на него, и вообще все круто идет на убыль, а нехватка придает достоинства вещам: будь земля на каждом шагу усеяна жемчугом - его начнут топтать, как гальку; будь фениксов, что голубей, - погибнет слава редкостной птицы; покрой бальзамовое дерево все горные склоны - бальзам станет простонародным снадобьем; у всех вещей с возрастанием их числа или массы настолько же падает цена. И наоборот, от нехватки самые низменные вещи бывали драгоценными: так среди жаждущих песков Ливии чуточка влаги в руках римского полководца вызывала всеобщую зависть; так при осаде Казилина в цене было безобразное животное, крыса; так что уже превосходит всякий род безобразия - подлейшие люди часто процветали из-за одного отсутствия мужей; примеров не привожу, потому что перо отказывается выводить гадкие имена, да и нужны ли примеры? В любом переулке, на каждой площади видишь такие уродства, нет в наш век более разящей чумы. Если это не покажется хвастовством, скажу, что никогда для меня время не было таким дешевым, как для некоторых моих сверстников, хотя и никогда - таким драгоценным, как следовало бы. Как бы хотелось иметь право сказать, что не потерял ни одного дня, - много потерял, и еще хорошо, если не лет! Не боюсь этого признания: ни дня, насколько помню, я не потерял бездумно, время не утекло, а вырвано у меня, и в сетях ли суеты, в чаду ли страстей, я говорил себе: "Увы, день у меня безвозвратно украден". Теперь я понимаю, однако, что терпел это потому, что еще "не установил цену времени" - ту цену, о которой Сенека упоминает в письме своему Луцилию. Я знал, что дни драгоценны; что они бесценны, не знал. Слушайте меня, юноши, перед которыми целый век: время бесценно! Я не знал этого в возрасте, когда всего лучше и полезнее было бы знать, я не оценивал время его ценой, я служил друзьям, я ворчал на телесные труды, на душевные тяготы, на растрату денег - время было на последнем месте. Теперь вижу: ему следовало быть на первом. Усталость снимается покоем, упущенные деньги возвращаются - однажды утекшее время не вернется, его потеря невосполнима. Что еще тут скажешь? Сейчас я начал - хочу и не смею назвать это изменением десницы Всевышнего, - сейчас я по крайней мере начинаю ощущать время по той единственной причине, что оно начинает изменять мне; думаю, смогу отчетливей ощутить его, когда оно совершенно утечет. О несчастные, для какого тупика мы себя храним! Во сколько, по твоему, оценит один день человек, расстающийся с жизнью? Поистине я начинаю отныне ценить время, хотя еще не так, как должен, но как могу; ощущаю его невероятную быстролетность, стремительное ускользание, которое в силах обуздать только пылкая и неустанная добродетель; замечаю свое обнищание и едва успеваю измерить на глаз ущерб, часто повторяю про себя Вергилиево: "Уж короче дни, и жар приглушенней", потому что и добрая часть моего времени уже за спиной, и духовные порывы коснеют, а ведь это их богатством я уравновешиваю ущерб улетающего времени. Когда все так, и письма должны быть теперь короче и стиль смиренней, а суждения мягче; первое приписывай недостатку времени, второе душевной усталости. Не думай, что сегодня все кончится напрасным философствованием. Знаю твою душу, твой нрав, весь завишу от успехов друзей, и какую занимаю ступень в твоей дружбе, мне небезызвестно. Ты, наверное, горишь, тревожишься, мечешься, мучишься, и среди самого молчания твоя человечность вопиет и твоя неутомимая участливость спрашивает, что со мной и где я, что думаю, что замышляю. Что ж, вот тебе кратчайшее перечисление, за которым кроется целая история. Телом я здравствую, насколько могут здравствовать сложенные из противоположностей составы; здравствовать и душой тоже стремлюсь всеми силами, и как хотел бы, чтобы не зря! В противном случае будет похвальным по крайней мере само это мое желание. Мою натуру ты, конечно, знаешь: усталую от мира душу я освежаю переменой мест. Проведя два года в Галлии, я возвратился, и когда добрался до Милана, наш великий итальянец принял меня с такой любезностью и с такими почестями, каких я не заслужил и не ждал, а если признаться по правде, то и не желал. Я попытался что-то говорить в свое извинение о своих занятиях, об отвращении к толпе, о врожденной жажде покоя, но, не дав договорить, словно зная все заранее, он опередил меня и обещал в огромном и шумном городе желанные покой и уединение, - и до сих пир, насколько от него зависит, выполнял обещание. Я уступил на тех условиях, что в моей жизни не изменится ничего, в жилище - кое-что, но не больше, чем возможно без нарушения свободы и с сохранением покоя. Как долго все продлится, не ведаю; думаю, не долго, если только достаточно знаю его, себя, наши с ним заботы и нашу посвященную совсем разным трудам жизнь. Между тем живу на западном краю города стена в стену с базиликой Амвросия. Дом прекрасный, с левой стороны церкви, с фасада глядящий на свинцовый шпиль храма и две башни над входом, сзади - на городские стены, широкие зеленые поля и уже снежные с окончанием лета Альпы. Но самым захватывающим зрелищем я бы назвал надгробный алтарь, о котором не только догадываюсь, как говорит Сенека в отношении могилы Сципиона, а знаю, что это гробница великого человека; часто, затаив дыхание, смотрю и на его сохранившийся в верхней части стены образ, почти что живой и дышащий в камне, и говорят, чрезвычайно похожий на оригинал. Он мне немалая награда за приезд сюда; невозможно передать эту властную важность черт, святую торжественность облика, безмятежный покой взора; не хватает только речи, чтобы увидеть живого Амвросия. Пока довольно; как только для меня начнет проясняться продолжительность моей остановки здесь, я не стану держать тебя в неизвестности. Всего доброго. Милан, 23 августа [1353], до света. XVI 13. ЕМУ ЖЕ, О НЕВОЗМОЖНОСТИ ДЛЯ ЧЕЛОВЕКА СДЕЛАТЬ ЧТО БЫ ТО НИ БЫЛО, НЕ ПОДВЕРГАЯСЬ УПРЕКАМ Кивает ли в делах человеческих хоть что-нибудь настолько благоразумное и осмотрительное, чтобы не оставить лазейки для нападок и брани? Покажи хоть одного, кто избавлен от этой чумы! Самого Христа опозорили и в конце концов погубили те, кого он пришел спасти; мы еще хорошо отделались, если без топора над головой, без боязни плетей терпим словесные наскоки. Если только не предположить, что древние лучше умели язвить, никогда не было эпохи наглее нашей. Перескажу тебе одну из известных в народе басен, какими старухи коротают у огня зимние ночи. Старик и сын-подросток шли куда-то, имея на двоих одного, да и то тщедушного, ослика, на котором по очереди облегчали себе тяжесть пути. Когда поехал родитель, а мальчик шел следом, встречные стали насмешливо говорить: "Вот дышащий на ладан и бесполезный старик, ублажая себя, губит красивого мальчугана". Слез старик и поднял упирающегося сына вместо себя на седло. Встречная толпа зароптала: "Вот ленивый и крепкий мальчишка, потакая своей испорченности, убивает дряхлого отца". Покраснев, тот заставляет отца подсесть к себе, и одно четвероногое везет обоих. Но громче ропот прохожих и негодование: малое-де животное задавлено двумя большими! Что делать? Одинаково расстроенные, оба сходят и на своих ногах поспешают за идущим налегке ослом. Однако насмешки жесточе и хохот наглей: двое-де ослов, желая поберечь третьего, не берегут себя. "Замечаешь, сын мой, - говорит тогда отец, - что не выходит сделать так, чтобы одобрили все? Давай вернемся к тому, что было у нас принято в самом начале, а они пускай продолжают болтать себе и браниться, как принято у них". Больше ничего тебе не скажу, да и не надо; басня грубая, но действенная, - Всего доброго. [1353] XVIII 5. БРАТУ ГЕРАРДУ, КАРТЕЗИАНСКОМУ МОНАХУ, О ТОМ, ЧТО КНИГИ УЧЕНЫХ ЛЮДЕЙ ЧАСТО НЕИСПРАВНЕЕ, ЧЕМ У ПРОЧИХ Посылаю тебе с этим письмом обещанную книгу "Исповедей" Августина. Ты, возможно, ожидаешь, что она будет совершенно исправна, раз моя, - настолько, знаю, ты уверен в моем превосходстве над толпой. Но это тебе нашептывает в уши любовь, способная убедить кого угодно в чем угодно; не думай так, брат, не обманывайся и не давай себя обманывать другим; если твоя любовь ко мне это тебе внушает, то она лжет; если кто другой, он меня не знает; если ты сам так считаешь, я мог бы тебе поверить, - если бы ты меня не любил! Как же тогда быть? В том, что касается меня, верь мне, ведь при всей любви к себе невежество свое я ненавижу и способен вынести себе приговор, держащийся золотой середины между ненавистью и любовью. Ждешь, какой приговор? Я - пока еще один из многих, хоть и неотступно стараюсь всеми силами стать одним из немногих; получится - хорошо, значит, я трудился не напрасно; в противном случае я поднимусь над уровнем толпы хотя бы мерой усилия и направлением воли. "И когда же, - спросишь, - ты обещаешь себе этого достичь, если до сих пор еще не достиг, при том что уже сейчас ты есть все то, чем смог быть?" Дорогой брат, не бывает возраста, негодного для искания мудрости и добродетели; когда их ни достигнешь, все не поздно, лишь бы достиг. Это обо мне. Что скажу о других, кто учен не в благосклонном мнении пристрастных людей, а в глазах неподкупного судьи, - о редкой во все времена, а в наш век редчайшей породе людей? Нет, от них, конечно, тоже никогда не жди в совершенстве исправленных книг: они спешат к более великим и славным вещам. Архитектор не размешивает известь, а велит составить раствор; военачальник не оттачивает мечей, учитель кораблестроения не обтесывает мачту или весла, Апеллес не заготавливал себе доски, Поликлет - слоновую кость, Фидий - мрамор: дело рядового ума приготовить все на потребу благородного. Так же и у нас: одни отглаживают пергамент, другие переписывают книги, третьи их исправляют, четвертые, употреблю простонародное слово, освещают, пятые переплетают и украшают внешнюю оболочку, - избранные умы устремляются выше, проносясь над всем низменным. Представь себе, как поля богачей, так книги ученых людей менее ухожены, чем у прочих: изобилие порождает беззаботность, от беззаботности благодушие, от благодушия бездеятельность. Так больные подагрой, боясь малейших спотыканий или помня о них, очищают дорожки, по которым часто ходят, от самых крошечных камешков, а для здоровых ног и острые булыжники нипочем; так хворые заставляют стеклом всякое окошечко, а здоровых ласкает и сырой воздух, и ледяное дыхание аквилона; так, наконец, простецы, которых часто приводит в долгое замешательство какой-нибудь слог или буква, из опасения подобных казусов тщательнейшим образом исправляют все, чем пренебрегают люди, доверяющие своему гению и порывающиеся к высшему. Вот что мне хотелось бы сказать обо всем этом вообще. А чего ожидать от этой книги, сам ее облик тебе сразу подскажет: она нова, чиста и не тронута зубами ни одного исправителя. Ее переписал один из моих домочадцев, которого ты в прошлом году видел со мной в стенах твоей обители, - юноша, отличившийся больше почерком, чем талантом. Впрочем, ты найдешь там скорее орфографические промахи, чем важные ошибки; поэтому кое-что, возможно, заставит тебя напрячь свою способность понимания, но ничто не помешает смыслу. Вчитывайся и вдумывайся, эта пылающая книга зажжет твой дух таким огнем, что он сможет воспламенять остывших. Ты увидишь, как наш Августин словно мифическая Библида превратился в источник жарких слез. Заклинаю тебя, молись ему, чтобы он просил за меня нашего общего Господа. Что много говорить? У тебя при чтении тоже намокнут глаза, и ты будешь, читая, плакать и, плача, радоваться и скажешь, что поистине в этих строках таится огненная речь и "изощренные стрелы сильного с горящими угольями". - Всего тебе доброго. Милан, 25 апреля [1354] XXI 9. ДРУГУ СОКРАТУ, УТЕШЕНИЕ И СОВЕТ Ты, признаться, разбередил мне душу, и если бы рассудок не преградил путь плачу и я не держался твердого намерения не покоряться судьбе, то, наверное, довел бы меня до слез. Твое письмо помогло мне осознать истину того, о чем говорят риторы: мужественная жалоба более способна вызвать сострадание, чем расслабленные причитания. Если бы ты безвольно жаловался на суровость своего положения, если бы сокрушенно оплакивал, подобно большинству людей, жестокость судьбы, я все равно горевал бы, - кто и когда мог спокойно слышать о беде друга? Но видя, что среди бури дел человеческих ты разгневан ветрами, и все же несгибаемо прям, я жалею тебя с тем более глубоким чувством, чем ясней понимаю, насколько ты не заслужил этих ударов рока и, если меня не обманывает привязанность, насколько ты достоин более светлой участи. Особенно взволновало и расстроило меня то место в твоем письме, где ты говоришь, что и натуры ты не железной, и годами не молод, и боишься, не придется ли в конце концов, оставив отечество, где ты хотел умереть, блуждать по чужим краям в неуместном, тягостном поломничестве, ничего грустнее которого для тебя не может быть. Что мне на это сказать? Выставить небольшой бедой то, что по душевному ощущению кажется, наоборот, великим горем? Посоветовать сделаться железным тебе, человеку из плоти и крови? Уговорить тебя не замечать ничего у себя перед глазами? Склонить к забвению о ранах, которые непрестанно кровоточат от новых и новых ударов? Такое легче сказать, чем сделать, - но сделать возможно, если, восстав в могучем порыве, наш дух закусит удила и, возвысившись над самим собой, растопчет под ногами человеческую слабость. Знаю, такое нам не под силу без прямой помощи Бога; о ней одной, о ней в первую и в последнюю очередь - чего не смогли постичь постигшие все на свете философы - мы и должны неустанно просить во всякой нашей беде. Остальное общеизвестно: судьба ведет с нами свои игры, ее благосклонности надо опасаться, над ее громами смеяться, ее молнии презирать; доверяться ей тем рискованней, чем радужней ее обещания; постоянства в ней тем меньше, чем больше она сделала подарков; стрелами она тем скуднее, чем больше рассеяла их; легче надеть на нее ярмо, чем склонить к устойчивой дружбе; в ее обычае уступать нападающим, нападать на уступчивых, подталкивать нерешительных, давить упавших; против нее нет лучше оружия, чем терпение и великодушное противостояние великим бедам; на ее поле нечего ждать отдыха от трудов; человеческая жизнь - не просто военная служба, но битва, в строй вступает всякий вступающий на порог жизни; не поможет ни крепостная стена, ни стража, нет момента передышки; ежеминутно назревает решительный бой, сражение прерывается только ночью, то есть смертью; против напора судьбы служит щитом мужество, боязливых надо считать безоружными, чем больше страха, тем больше опасности; бегущих судьба теснит, лежащих топчет, стоящих бессильна растоптать, повалить даже слабое тело без согласия души не может; нет ничего трудного для воли, ничего невыносимого для мудреца, ничего зловещего, кроме кажущегося таким; человек произвольно воображает себе сладость и горечь, все зависит от мнения, крепкой душе ничто не тяжко, слабой все в тягость; баловням счастья все нехорошо, несчастным все благо, если они захотят; не надо сдаваться трудностям, конец ужасам не за горами; через мучения жизни мы идем к покою могилы, земные вещи ранят и пролетают, битва жизни тяжела, но кратка, и огромна награда за самый скромный труд; на высотах слава, в безднах позор, сластолюбие на приволье, добродетель среди острых скал; наслаждения иссушают душу, суровость очищает, слабости ржавят, труды просветляют; для мужа нет ничего естественней труда, человек рожден для него, как птица для полета и рыба для плавания; гнусная распутница дремлет до полудня в объятиях гадкого любовника, чистая девственница, дрожа от холода, поднимается одна среди ночи; больной валяется в постели, прихлебатель восседает за пиршественным столом, воин вступает в сражение; моряка увидишь среди волн, пьяницу среди бутылок, солдата среди стрел и мечей; Ферсит потеет под одеялом, Эакид под щитом; Сарданапал позорно известен сонливым бездельем и сладострастием, Геркулес славно известен подвигами; маркитантки и сводники храпят, пока полководец бодрствует, закаленный боец упражняется для новых поединков; государю дороже подданный, которого он проверяет тяжелейшими испытаниями, томное безделье позволительно тем, от кого нельзя ждать славного подвижничества; наш союз с процветанием ненадежен, наша схватка с неудачами почетна; есть одно в жизни добро, одно зло, остальное безразлично и имеет обыкновение следовать за настроением обладателя; заманчиво, но тягостно бремя богатства, ценное больше в глазах заблудшей толпы, чем для просвещенных людей; блестяща, но давит золотая цепь; высокая ступенька удачи всего ближе к пропасти, власть среди людей есть не что иное, как явное и намеренно избранное несчастье, путь жизни в верхах - не что иное, как громкая и яркая буря, исход - только крушение; меч колет не менее остро, если его рукоять украшена яшмой, и силки затягиваются не хуже, если их петли сделаны из драгоценного шелка; отечество человеку - всякий уголок земли, изгнание - только там, где его устроит ему собственная нетерпеливость; мудрый несет все свое добро с собой, куда бы ни пошел, и никакое потопление кораблей, никакой пожар и грабеж ему не грозят; так называемая бедность есть избавление от тревог и борьбы, так называемое изгнание - бегство от бесчисленных забот; смерть для добродетельного - и конец мучений, и начало блаженного покоя. Есть тысячи подобных истин, и хоть толпе они кажутся большей частью легкомысленным чудачеством, для просвещенных и опытных нет ничего более истинного, ничего более достоверного. Если не ошибаюсь, внушать их тебе излишне, и поэтому дальше поверну свой стиль к другим темам. Чувствую, что ты терпишь преследования по моей вине: не смеют на меня - изливают ядовитую желчь на тебя. Позабочусь, чтобы тебе ничто не повредило. Но вот свойство зависти: они сами себя мучат своим пороком, становясь тем несчастней, чем более счастливыми кажутся им наши обстоятельства. Я не позволю говорить, что наша дружба принесла тебе больше зла, чем добра; придать тебе силы это не сможет, остерегайся попасть в западню, выкопанную самыми низменными людьми. Утешься скорбной душой; не несчастен и не станет несчастным человек, если сам себя не сделает таким. Хочешь знать, до какой степени ты не несчастен? Подумай, какое множество людей тебе завидует; нельзя одновременно вызывать к себе зависть и быть несчастным. Когда тебя теснят, стой; когда тебе страшно, верь; угнетаемый, воспрянь; скажи душе, скажи телу знаменитое Вергилиево: Стойко держитесь, себя для времен сохраняя счастливых - и его же: О друзья! - ибо мы с вами беды знавали и раньше, - О терпевшие худшее! Бог нас и ныне избавит, - тот Бог, скажу я, который положил конец другим многочисленным и разнообразным бедам. Умоляю тебя, остерегайся дать своим врагам и врагам всякого общественного блага повод радоваться и не вздумай бросать отечество, чтобы высвободить место для них. Не годится крепкой и надежно утвердившейся душе трепетать от пустых дуновений легкого ветерка. После каннского поражения слабодушные под началом Цецилия Метелла приняли на совете решение оставить Италию. Его сорвал благодаря своей юношеской доблести Сципион Африканский, который, обнажив меч над головами совещавшихся, заставил их поклясться, что ни сами они не уйдут из отечества, ни ухода других не потерпят. Муж, отважься при первом ропоте судьбы на то, на что отважился юноша под ее сокрушающим ударом; отважься с самим собой на то, на что тот отважился с другими; отважься с одним на то, на что тот отважился с многими; подними над растерянными чувствами меч рассудка, заставь их сменить решение, если они склоняются к решению о бегстве; останови колебания души и заставь ее поклясться, что она переменит свой образ мысли к лучшему. Многое несет с собой новый день, никакой поворот судьбы не вечен, помощь часто приходит с неожиданной стороны, отчаяться никогда не поздно, избавление нередко бывает неожиданным. Что касается меня, то я намерен разделить с тобой все, и в первую очередь свои дружеские связи, ни благородством, ни теснотой, ни верностью, ни числом которых я никогда бы не хотел уступить ни одному человеку моего положения. Я только что написал тому высокому другу о твоих обстоятельствах, как ты просил, и хочу, чтобы ты был уверен в непременной помощи с его стороны. А между тем, может быть, и сам прибуду; верь, псилл придет, и абротин окажется у тебя в руках; надеюсь, от самого моего дыхания шипение змей утихнет. И если ты не можешь пока решительно отвести от себя жало зависти, то среди бури тебя всегда ждет моя близкая пристань. Знаю, что ты очень стремишься ко мне, и хоть ничто не способно разлучить души, связанные добродетелью и, как говорит Иероним, сочетавшиеся христовыми узами, - ни пространство, ни время, ни страх, ни зависть, ни гнев, ни ненависть, ни судьба, ни тюрьма, ни цепи, ни богатства, ни бедность, ни болезнь, ни смерть, ни могила и разрешение тела в прах, так что настоящая дружба бессмертна, - но есть немалая сладость в личном общении. Со времени нашей первой разлуки мы еще ни разу не были лишены его так надолго; уж седьмой год я провожу в этом столичном городе без тебя. Так что же ты? Долгожданный, желанный, уговариваемый, посети меня, - но только так, чтобы видели, что тебя не страх перед врагами гонит, а влечет желание видеть друга, как оно и есть на самом деле. Прогони медлительность, поспеши; сделаешь приятное сразу и мне, и себе, и еще многим людям, заранее имеющим о тебе, пока незнакомом, но уже дорогом, высокое мнение, которое, поверь мне, не поколеблется от твоего присутствия. Поднимись; пусть отвычка не делает тебя ленивым, - пусть ничто не устрашает, не задерживает; поднимись, путь недолог. Будет одно из двух: или я тебя здесь свяжу, или ты, развязав, увлечешь меня отсюда; что бы ни случилось, твой приезд окажется не напрасным, ведь и со мной свидишься, и Италию увидишь, и заодно отдохнешь немножко, пока зависть свирепствует впустую. Альпы, разлучающие тебя сейчас с другом, разлучат со змеями и вместо того, чтобы быть помехой, станут охраной и кровом, пока источник и начало яда иссыхают, что, надеюсь, скоро должно произойти. Прошу тебя только, не раздваивайся; остаться ли выберешь или ехать, пусть все, что совершится, совершается с великодушной решительностью, - и тогда, на что главная надежда, поможет сам Бог, недруг надменных, вождь смиренных. Я тоже в меру своих сил, далекий или близкий, тебя не оставлю. Зная и твою прямоту, и твое великодушие, ничего больше не буду говорить, чтобы дружеская настойчивость не показалась недостатком веры в друга. Одного прошу: помни обо мне и не забывай о себе. Напоследок, как говорил Цезарь, "велю тебе надеяться на хорошее". Живи и здравствуй. Милан, 23 июля [1359] XXI 11. НЕРИЮ МОРАНДУ ИЗ ФОРЛИ, ОБ ОДНОМ СВОЕМ ДРУГЕ, ПРЕДАННЕЙШЕМ И УДИВИТЕЛЬНОМ ЧЕЛОВЕКЕ Довольно ты начитался о мелочах моей жизни, достаточно затянулся рассказ о Цицероновой ране. Чтобы ты не думал, будто только Цицерона любят безвестные люди, добавлю к прежним историям еще одну; хоть ты давно о ней наслышан, она тронет тебя новым примером необычной преданности. Здесь у нас перед глазами всегда стоит Пергам, альпийский город Италии, - в Азии ведь, ты знаешь, есть другой город того же названия, некогда столица Аттала, потом достояние Рима. В этом нашем Пергаме живет один человек, не очень сильный в науках, но острый умом; если бы только он своевременно занялся благородными искусствами! По ремеслу он золотых дел мастер, давно уже и весьма заметный. Что всего лучше в его характере, он ценитель и любитель выдающихся вещей, но презирает и золото, которое ежедневно держит в руках, и обманчивые богатства, кроме как в меру необходимого. И вот он, человек уже в годах, услышав как-то мое имя, подслащенное известностью, сразу зажегся невероятным желанием завести со мной дружбу. Долгий бы получился рассказ, возьмись я прослеживать, какими путями он шел к исполнению своего смиреннейшего желания, сколько преданности и почтительной любезности он проявил ко мне и всем моим чадам и домочадцам, чтобы силой дружеского влечения приблизиться ко мне, далекому от него, - незнакомый в лицо, но уже известный намерениями и именем; что у него было в мыслях, можно было прочесть на его лице и увидеть по глазам. Неужели, по-твоему, я мог отказать ему в том, в чем никакой варвар, никакое дикое животное не отказало бы? Покоренный его любезностью, преданным и неизменным уважением, я всем сердцем ему доверился; да я и человеком бы себя как следует не считал, если бы по черствости не ответил любовью на благородную любовь. Он - ликовать, торжествовать, всем видом, словом, жестом выказывать душевную радость, возводить очи гор_е_, словно в благодарность за исполнение заветной мечты; весь вдруг превратился в другого человека, потратил немалую часть своего имущества в мою честь, развесив знак, имя и изображение нового друга по всем углам своего дома, хоть имел его запечатленным в своем сердце, а еще одну часть - на переписку всего производимого мной в любом стиле, причем я, увлекшись увлеченностью этого человека и необычностью его намерений, стал легко и щедро давать ему сочинения, в которых отказывал людям гораздо более высоким. И что же? Постепенно он отошел от прежней жизни, поведения, занятий, привычек и настолько перестал быть тем, чем был раньше, что ему дивились и поражались. Больше того, наперекор моим советам и частым увещаниям не оставлять свое дело и хозяйство ради запоздалых занятий словесностью, в одном только этом глухой и недоверчивый ко мне, он запустил свою ремесленную мастерскую, знает теперь только школу и учителей свободных искусств, невероятно доволен, дивно прилежен; насколько успешен в занятиях, не знаю, но, если не ошибаюсь, заслуживает успеха, с таким рвением стремясь к такой прекрасной вещи и так презрев все остальное. Талант и душевная пылкость у него всегда были, а в его городе множество наставников; помехой явно только его возраст, - хотя ведь и Платон, и Катон, такие люди, отнюдь не напрасно занялись - первый, как читаем, в уже зрелом возрасте философией, второй в старости - греческой словесностью. Кто знает, не заслужит ли и этот мой друг еще и таким путем место где-нибудь в моих сочинениях. - Итак, имя этому человеку Энрико, прозвище Капра, Коза, - животное быстроногое, неленостное, любящее зеленую листву и по природе всегда тянущееся ввысь. Коза, считает Варрон, называется потому, что словно косит листву, - ведь коза, если переменить букву, это как бы коса. Да будет тебе известно, что нашей Козе это относится больше, чем к любой другой: попади она в лес утром, поверь мне, она вернулась бы с переполненными выменем и утробой. Все это тебе уже давно прекрасно известно, но пусть останется для сведения других. Дальнейшего ты пока еще не знаешь. Вот такой и так относящийся ко мне человек давно уже начал просить, чтобы я удостоил своим посещением его пенаты, простым однодневным пребыванием, как он выражался, сделав его славным на все века и счастливым. Я не без труда оттягивал исполнение этого желания уже несколько лет; только теперь наконец и близость места и даже не просьбы, а заклинания и слезы просителя заставили меня склониться, хотя возражали друзья поважней, которые увидели тут недостойное их чести смирение. Так или иначе, я пришел в Пергам к вечеру 13 октября; путеводителем был сам хозяин, который трепетал от страха, что я пожалею о своем решении, и потому всеми способами старался и сам и через других отвлекать меня разговорами от ощущения пути; действительно, мы незаметней прошли ровный и краткий путь. Кое-кто из знатных знакомцев меня тоже все-таки провожал, главное затем, чтобы разведать тайну столь пылкого человека. Когда вошли в город, меня с большим весельем встретили друзья, а градоправитель, военачальник и первые граждане ежеминутно наперебой приглашали меня в общественные палаты и в лучшие дома, и мой провожатый снова был в великой тревоге и волнении, как бы я не поддался на усиленные уговоры. Однако я сделал то, что счел достойным себя: вошел вместе со спутниками в дом более скромного друга. Там - всего наготовлено, обед не ремесленника, не философа, а царский, покои золоченые, постель пурпурная, на которую, свято клянется хозяин, не ложился и не ляжет никто другой, множество книг не механика и ремесленника, а ученого человека, преданного наукам и искусствам. Мы провели у него вечер и, кажется, нигде и никогда вечер не проходил при большем ликовании хозяина: он так волновался от радости, что его домашние боялись, не кончится ли все болезнью или безумием, а то и смертью, как со многими в старину случалось. На следующий день я ушел, гонимый почестями и скоплением людей; градоправитель и еще большее число народа провожали меня дальше, чем мне бы хотелось, и, только к вечеру вырвавшись из объятий гостеприимнейшего хозяина, я к ночи вернулся в свою деревню. Вот, мой Нери, все, что я хотел тебе сказать. Тут конец ночному писанию; не в силах оторваться от него, я досиделся чуть не до зари, и сонливая часть ночи склоняет усталого к предутреннему покою. Всего тебе доброго, будь счастлив и помни обо мне. Писано деревенским пером в октябрьские Иды, до света [Пагаццано, 15 октября 1359] XXI 12. ФРАНЦИСКУ, ПРИОРУ МОНАСТЫРЯ СВ. АПОСТОЛОВ ВО ФЛОРЕНЦИИ, О РАССЛАБЛЕНИИ ТИСКОВ ВРЕМЕНИ И УЛОВЛЕНИИ УСКОЛЬЗАЮЩЕЙ ЖИЗНИ Я положил себе раздвинуть тесное пространство жизни. Ты спросишь, приемами какого искусства это можно сделать. Время стремительно летит, и его нельзя обуздать никакими уловками: спишь ли, бодрствуешь - часы, дни, месяцы, годы, века скользят в небытие; все под луной, едва возникнув, спешит вперед и с дивной быстротой влечется к своему концу. Ни передышки, ни покоя; ночи мчатся не медленнее дней; одинаково подаются и хлопотливые, и ленивые, и кажущиеся стоящими на месте поспешают - не разное плавание при разном ветре, как на море, но всегда одинаковый бег жизни, притом стремительный; не вернуться, не остановиться; любая буря, всякий ветер несет вперед; у одних путь легче, у других трудней, у одних длинней, у других короче, но скорость у всех одна; шагаем не все одной тропой, но одинаково ходко; разными дорогами достигаем одного конца, и если кто приходит к нему поздней, это еще не значит, что он движется медленней, а просто его путь чуть побольше и чуть отдаленней была цель - которая, даже если кажется очень далекой, всегда совсем рядом; к ней мы летим в неудержимом порыве; каждый миг гонит и неволей влечет нас из жизненного моря в порт, - любящих путь, боящихся конца, безрассудных путников; зря оглядываемся, надо идти, мало того, надо прийти; дорога за спиной, конец перед глазами. Что же я хочу сделать, и в чем это мое намерение расслабить тиски жизни? Скажу тебе. Прежде всего - настроить душу на любовь к концу; ведь в самом деле, что благоразумней, чем научиться охотно делать то, что и поневоле все равно придется сделать? Когда душа научится не бояться пустых вещей, естественные любить, а неизбежных даже желать, она будет безмятежно и бодро ожидать того, чего с такой тоской и с таким трепетом ожидает человеческий род. Думаю, такого способны достичь только