сказал, что об этом речи быть не может, что это немыслимо и низко. - Ну что, Ави, убрала я с твоего лица эту дурацкую улыбку? - мрачно спросила Флори. - И не надейся, что сможешь цапнуть ларчик и дать деру. Он в другом тайнике. Нужны мои камешки? Отдай старшенького, со всеми потрохами отдай. Безумна ты, о мать, безумна ты. О бабушка, мне сердце гложет страх, что ты, старая карга, совсем уже того. - Аурора еще не ждет ребенка, - промямлил Авраам. - Охо-хо, Ави, - хихикнула Флори. - Думаешь, я, спятила, малыш? Я что, по-твоему, его зарежу и съем, или кровь его пить буду? Я не шибко богата, дорогой мой, но не настолько голодаю, чтобы жрать собственное потомство. - Ее тон стал серьезным. - Значит, так. Ты сможешь с ним видеться, когда душе твоей будет угодно. Даже твоя пусть приходит. Брать на прогулки, на выходные - пожалуйста. Но жить будет у меня, и я, как могу, буду стараться сделать из него то, чем ты быть не захотел, - евреем города Кочина. Потеряла сына, так хоть внука спасу. Она не сказала того, что было ее тайной молитвой: "И, может статься, спасая его, вновь обрету Бога, которого потеряла". Мир вокруг Авраама вернулся к прежнему состоянию, он облегченно вздохнул и, чувствуя великую нужду и зная, что Аурора еще не беременна, согласился. Но неумолимая Флори требовала оформить все письменно. "Настоящим обязуюсь передать моей матери Флори Зогойби своего первенца мужского пола с тем, чтобы он был воспитан по еврейскому закону". Подписано, скреплено печатью, передано. Схватив бумагу, Флори помахала ею над головой, поддернула юбку и прошлась в танце перед дверью синагоги. "Небу дал я клятву!.. за вексель мой стою". И за эти обещанные фунты нерожденной плоти Авраам получил драгоценности; пустив их на взятки и на жалованье морякам, он отправил в путь корабль, который был его последней надеждой. Аурора о тайных этих делах ничего не знала. x x x И случилось так, что корабль счастливо прибыл по назначению, а вслед за ним еще один, и еще один, и еще. Во всем мире дела обстояли чем дальше, тем хуже, но у оси да Гама-Зогойби они резко пошли в гору. (Как удалось моему отцу обеспечить охрану своих судов британским военно-морским флотом? УЖ не хочу ли я сказать, что изумруды, фамильные или контрабандные, осели в карманах защитников Империи? Сколько отчаяния, сколько "все или ничего" нужно было иметь в душе Аврааму, чтобы решиться на подобный шаг! И сколь невероятным кажется предположение о том, что взятка была принята! Нет, нет, мы должны приписать случившееся доблести военных моряков - ибо подлая "Медея" была в конце концов потоплена - или тому, что внимание нацистов сосредоточилось на других театрах военных действий; или, если хотите, назовите это чудом; или слепой удачей.) При первой возможности Авраам возместил матери стоимость одолженных драгоценностей и предложил щедрую прибавку. Но молча и мрачно ушел, когда она, отвергнув доплату, спросила с жалобным укором: "А где самоцвет, который ты мне обещал? Когда я его увижу?" Я требую закона и уплаты. Аурора по-прежнему не была беременна и по-прежнему не знала о существовании письменного обязательства. Месяцы, сменяя один другой, сложились в год. Авраам упорно держал язык за зубами. Теперь он управлял семейным бизнесом единолично: Айриш никогда не имел к этому вкуса и после того, как его новый свойственник совершил чудесное избавление, элегантно отошел от дел, сосредоточившись -хм, хм - на частной жизни... Первого числа каждого месяца Флори отправляла сыну, процветающему купцу, письмо. "Не надейся увильнуть. Я жду мой самоцвет". (Как странно, как судьбоносно, что в горячие дни перечно-пряной любви Аурора не забеременела! Потому что, если бы родился мальчик - я говорю как единственный сын моих родителей, - то костью или, точнее, потрохами, из-за которых перегрызлись Флори и Авраам, стал бы я.) Снова он предложил ей деньги; снова она отказалась. Однажды он взмолился: как он может забрать у молодой жены новорожденного сына и отдать той, кто ее ненавидит? Флори была неумолима. "Надо было думать раньше". В конце концов злоба взяла в нем верх, и он взбунтовался. "Можешь выкинуть эту бумажонку! - кричал он в трубку телефона. - Посмотрим, кто из нас больше заплатит судье". Зеленые камешки Флори и вправду мало что значили против возрожденной мощи семьи; к тому же, если это действительно был контрабандный товар, ей следовало хорошенько подумать прежде, чем показывать его судейским при всей их жадности. Что ей оставалось делать? В божественном воздаянии она разуверилась. Мстить нужно было на этом свете. Еще один ангел мести! Мало было рыжего пса и комара-убийцы! Что за эпидемия сведения счетов свирепствует в этой повести! Бесконечное "око за око, зуб за зуб", что заразней малярии, холеры, тифа. Неудивительно, что я кончил... Но странно было бы говорить о конце, не добравшись даже до начала. Итак, Аурора в день своего семнадцатилетия весной 1941 года в одиночку пришла к гробнице Васко; а там, в церкви, в темном углу дожидалась старая карга... Когда Флори кинулась к ней из сумрачных церковных глубин, ошеломленной Ауроре на миг почудилось, что это ее бабушка Эпифания, восставшая из могилы. Но, быстро оправившись от испуга, она улыбнулась, вспомнив, как огрызнулась на отца, вдруг уверовавшего в призраков; нет, нет, это просто какая-то старуха, и что это за клочок бумаги она ей тычет? Иногда нищенки совали людям такие бумажки: "Помилосердствуйте Бога ради, я немая, дома 12 голодных детей..." - Прошу прощения, ничем не могу помочь, - сказала Аурора небрежно и начала уже отворачиваться, как вдруг старуха произнесла ее имя. - Мадам Аурора! - (Громко.) - Римская блудница моего Ави! Прочтите, что здесь написано. Аурора вновь повернулась к ней лицом; взяла у нее лист бумаги; прочла. x x x Порция, богатая наследница, которая соглашается исполнить волю покойного отца и выйти за первого, кто верно отгадает один ларец из трех (золотой, серебряный, свинцовый), представлена Шекспиром как воплощение справедливости. Но прислушайтесь: когда принц Марокканский, ищущий ее руки, не справляется с загадкой, она облегченно вздыхает: Избавились! - Спустить завесу. Что ж! Вот так бы всем, кто с ним по виду схож! То есть никаких мавров! Нет, нет; она любит Бассанио, который, по счастью, выбирает нужный ларчик, где лежит портрет Порции ("ты, простой свинец"). И вот как этот безупречный юноша объясняет свой выбор: ...пышность - лишь коварный берег Опаснейшего моря, шарф прелестный, Сокрывший индианки красоту. Да, ты личина правды, под которой Наш хитрый век и самых мудрых ловит... Так-то; для Бассанио красота "индианки" подобна "опаснейшему морю" и даже сравнима с личиной "хитрого века"! Поэтому мавры, индийцы и, само собой, "жид" (Порция лишь дважды снисходит до того, чтобы назвать Шейлока по имени, в остальных случаях ограничиваясь обозначением нации) должны знать свое место. Воистину благочестивая пара; этакие нелицеприятные судьи... Я для того привожу все эти цитаты, чтобы объяснить, почему, признавая, что наша Аурора не была Порцией, я лишь отчасти могу поставить ей это в вину. Она была богата (и в этом похожа на Порцию), но выбрала себе мужа сама (а в этом не похожа); она была, безусловно, умна (в этом вновь похожа) и в семнадцать лет цвела своей очень индийской красотой (в этом совершенно не похожа). Мужем ее стал еврей, чего с Порцией никогда не могло случиться. Но подобно тому, как девица из Бельмонта не позволила Шейлоку получить фунт кровавого мяса, так и моя мать нашла способ, не нарушив справедливости, отказать Флори в ее требовании. - Скажи своей матери, - заявила Аурора Аврааму в тот вечер, - что, пока она жива, никто у меня не родится. -Сказав это, она выставила его из спальни. - Ты делай свои дела, я буду делать свои. Но того дела, какого Флори от нас ждет, - этого ей не дождаться. x x x Она тоже провела черту. В тот вечер в ванной оттирала себя до красноты, чтобы не осталось и намека на пряный любовный аромат. (Помните? Я моюсь-разммваюсь...) Потом заперла дверь спальни на замок и задвижку и погрузилась в глубокий сон без сновидений. В последующие месяцы, однако, в ее работах, будь то рисунки, картины или ужасные маленькие фигурки из красной глины, насаженные на палочки, преобладали пламя, ведьминские пляски, светопреставление. Позже она уничтожила большую часть произведений "красного" периода, следствием чего стал неудержимый рост цен на уцелевшие вещи; появление какой-либо из них на аукционе всякий раз становилось событием и вызывало ажиотаж. Несколько вечеров подряд Авраам жалобно скулил у ее запертой двери - но тщетно. В конце концов подрядил, за неимением Сирано****, местного певца-аккордеониста петь серенады во дворе под ее окном, а сам при этом, стоя с идиотским видом подле музыканта, громко вторил словам старых любовных песен. Аурора, растворив ставни, бросила им цветы; затем выплеснула воду из цветочной вазы; наконец швырнула саму вазу. Все три раза она добилась прямых попаданий. Тяжеленная каменная ваза угодила Аврааму в левую лодыжку и сломала кость. Мокрого и стенающего, его отвезли в больницу, и с тех пор он оставил попытки смягчить ее сердце. Их жизненные пути начали расходиться. После перелома у Авраама на всю жизнь сохранилась небольшая хромота. Уныние сквозило в каждой черточке его лица, оттягивало вниз углы рта, делало его красивое лицо мрачным. Аурора же цвела, как прежде. Нарождавшаяся в ней гениальность заполняла пустоты в ее постели, сердце, утробе. Она ни в ком не нуждалась, кроме самой себя. x x x В годы войны она по большей части отсутствовала в Кочине, вначале из-за своих длительных поездок в Бомбей, где ее приметил и взял под крыло Кеку Моди, молодой парс, который поддерживал и пропагандировал новых индийских художников (не очень выгодное занятие в то время) и чей дом на Кафф-парейд стал для многих из них центром притяжения. Хромой Авраам туда с ней не ездил; при расставании она неизменно говорила: "Пока, не скучай, Ави! Смотри за хозяйством". Там, вдали от него, недоступная его раненому взгляду, полному неизбывной тоски, Аурора Зогойби выросла в ту гигантскую общественную фигуру, которую мы все помним, в красавицу с роскошными, артистически распущенными волосами, ставшую эмблемой национально-освободительного движения и бесстрашно шедшую во главе демонстраций бок о бок с Валлабхаи Пателем и Абул Калам Азадом, в доверенное лицо - и, согласно упорным слухам, любовницу - пандита Неру, в его "ближайшую из близких", которая впоследствии будет бороться за его сердце с Эдвиной Маунтбеттен. Хоть ей и не доверял Махатма Ганди, а Индира Ганди ее ненавидела, ее арест в 1942 году, после резолюции Конгресса с требованием ухода англичан, сделал ее национальной героиней. Джавахарлал Неру, также арестованный, сидел в крепости Ахмаднагар, которую в шестнадцатом веке принцесса-воительница Чанд Биби обороняла от полчищ Великого Могола Акбара. И пошли разговоры, что Аурора Зогойби - это новая Чанд Биби, восставшая против другой, еще более могущественной империи, и ее изображение стало появляться повсюду. Рисунки на стенах домов, карикатуры в газетах - создательница образов сама превратилась в образ. Два года ее продержали в окружной тюрьме города Дехрадун. Когда ее выпустили, ей было двадцать лет, и волосы у нее были совершенно седые. Она вернулась в Кочин, овеянная легендой. Авраам встретил ее словами: "Хозяйство в порядке". Она небрежно кивнула и принялась за работу. На острове Кабрал не все было по-прежнему. Пока Аурору держали в тюрьме, Принц Генрих-мореплаватель, многолетний любовник Айриша да Гамы, серьезно заболел. Оказалось, что у него тяжелая форма сифилиса, и вскоре стало ясно, что Айриш тоже не избежал инфекции. Из-за сифилитической сыпи на лице и теле он не мог выйти на люди; тощий, с запавшими глазами, он выглядел лет на двадцать старше своих сорока с хвостиком. Его жена Кармен, когда-то угрожавшая убить его за постоянные измены, самоотверженно за ним ухаживала. - Посмотри, на кого ты стал похож, муженек мой, - как-то сказала она. - Ты что, помереть собрался у меня на руках? Он повернул к ней голову, не поднимая ее с подушки, и не увидел в ее глазах ничего, кроме сострадания. - Мне надо поставить тебя на ноги, - сказала она, - а то с кем мне дальше танцы танцевать? И не только тебя, - тут она сделала кратчайшую из пауз, и кровь бросилась ей в лицо, - но и твоего Принца Генриха. Принцу Генриху-мореплавателю дали комнату в доме на острове Кабрал, и в последующие месяцы Кармен упорно, не зная усталости, выхаживала обоих больных, которых лечили лучшие и наименее болтливые - потому что самые дорогие - специалисты города. Пациенты постепенно пошли на поправку; и настал день, когда к Айришу, который сидел в саду в шелковом халате, гладил растянувшегося рядом бульдога Джавахарлала и потягивал известковую воду, пришла его жена и тихо сказала, что Принцу Генриху можно будет у них остаться. - Хватит войн, домашних и мировых, - сказала она. -Навоевались. Предлагаю трехсторонний мир. Весной 1945 года Аурора Зогойби достигла совершеннолетия. Двадцать первый свой день рождения она отпраздновала в Бомбее без Авраама; на вечере, устроенном в ее честь Кеку Моди, были многие из художественных и политических светил города. Англичане как раз выпустили тогда из тюрем конгрессистов, поскольку затевались новые переговоры; сам Джавахарлал Неру был освобожден и послал Ауроре из Шимлы, из гостиницы "Армсделл" длинное письмо, в котором извинялся за свое отсутствие на торжествах. "Я совершенно охрип, - писал он. - Не могу понять, чем я привлекаю эти громадные толпы. Очень лестно, разумеется, но изматывает и часто вызывает досаду. Здесь, в Шимле, мне то и дело приходится выходить на балкон или веранду, даруя им даршан - лицезрение. Из-за осаждающих меня толп о том, чтобы выйти прогуляться, не может быть и речи, разве что глубокой ночью... Появись я на твоем празднике, он был бы безнадежно испорчен". В качестве подарка он прислал ей "Основы наук для гражданина" и "Математику для миллионов" Хогбена с тем, чтобы "стимулировать твой художественный талант воздействием иной стороны человеческого духа". Слегка поморщившись, она отдала книги Кеку Моди. - Сдалась Джавахару эта заумь. Мне незачем - я девушка односторонняя. x x x Вернемся к Флори Зогойби; она была еще жива, но явно повредилась умом. Однажды, в конце июля, люди увидели, что она ползает на четвереньках по полу синагоги в Маттанчери, и услышали от нее, что она зрит будущее на голубых китайских плитках и что очень скоро целая страна поблизости от Китая будет съедена гигантскими прожорливыми грибами. Старый Моше Коген с печалью в сердце освободил ее от должности. Его до сих пор незамужняя дочь Сара знала от кого-то, что в Траванкуре около моря есть церковь, которую начали посещать душевнобольные всех религий, поскольку считалось, что церковь способна исцелить недуг; Сара сказала отцу, что хотела бы свозить туда Флори, и свечной фабрикант согласился оплатить поездку. Первый день по приезде Флори провела, сидя на земле внутри церковной ограды, проводя веточкой линии и беспрестанно разговаривая с невидимым, потому что несуществующим, внуком. Во второй день Сара на час оставила Флори одну, а сама пошла пройтись вдоль берега, глядя на приплывающие и отплывающие баркасы рыбаков. Когда она вернулась, у церкви был ад кромешный. Один из сумасшедших облил себя бензином и совершил самосожжение у подножия большого распятия. Когда он чиркнул роковой спичкой, гигантский всполох лизнул край цветастой юбки сидевшей рядом старухи, и ее тоже охватило пламя. Это была моя бабушка. Сара привезла ее тело обратно, и ее похоронили на еврейском кладбище. После похорон Авраам долго стоял у могилы и не отстранился, когда Сара Коген взяла его за руку. Через несколько дней гигантский гриб пожрал японский город Хиросиму, и, услышав об этом, свечной фабрикант Моше Коген зарыдал горькими слезами. x x x Теперь кочинские евреи почти все уже уехали. Осталось доживать не более пятидесяти человек; те, кто помоложе, отбыли в Израиль. В Кочине живет последнее поколение; уже решено, что синагога станет собственностью штата Керала и в ней откроют музей. Последние беззубые холостяки и старые девы греются на солнышке в переулках Маттанчери, не оглашаемых детскими криками. УХОД в небытие этой общины также должен быть оплакан; хоть и не истребление, как в других местах, но все же конец истории, длившейся два тысячелетия. В конце 1945 года Аурора и Авраам уехали из Кочина, купив просторный дом под сенью тамариндов, платанов и хлебных деревьев на склоне холма Малабар-хилл в Бомбее; из круто спускавшегося террасами сада открывался вид на пляж Чаупатти, бухту Бэк-бей и набережную Марин-драйв. - В любом случае в Кочине больше делать нечего, - рассуждал Авраам. - С деловой точки зрения переезд - абсолютно разумный шаг. Он оставил надежных людей руководить операциями на юге и регулярно, из года в год, совершал туда инспекционные поездки... но Аурора не нуждалась в разумных обоснованиях. В день приезда она вышла на смотровую площадку на последней террасе сада - дальше был головокружительный обрыв к черным прибрежным камням и кипящему морю - и во всю силу голоса крикнула прокатившееся эхом "Ура!" Авраам смиренно стоял в нескольких шагах позади нее, сцепив перед собой пальцы рук, и постороннему взгляду мог показаться дежурным управляющим, каким он когда-то был. - Надеюсь, новое местоположение благотворно скажется на твоей творческой деятельности, - сказал он с болезненной церемонностью. Аурора подбежала к нему и кинулась ему в объятия. - На творческой деятельности, говоришь? - спросила она, глядя на него так, как не глядела уже годы. - Тогда пошли, мистер, в дом, и давай творить. * Гаты - горы в южной Индии. ** В. Шекспир, "Венецианский купец". *** Румпельштильцхен - гномик из немецкой народной сказки. За услугу, оказанную невесте короля, он требовал у нее ее первенца. **** Имеется в виду герой романтической пьесы Э. Ростана (1868-1918) "Сирано де Бержерак", писавший по просьбе друга любовные признания от его имени. Часть вторая. МАЛАБАРСКИЕ ПРЯНОСТИ 9 Единожды в году моя мать Аурора Зогойби танцевала превыше богов. Единожды в году боги приходили на пляж Чаупатти плескаться в загаженном море; тысячи и тысячи толстобрюхих идолов из папье-маше, изображавших слоноголового бога Ганешу или Ганапати Баппу, двигались к воде верхом на крысах из того же материала - ведь индийские крысы, как мы знаем, переносят не только чуму, но и богов. Иные из этих кентавров бивня и хвоста были так малы, что могли поместиться на человеческих плечах или их можно было бы взять в охапку; другие - размером с небольшой дом - передвигались на деревянных платформах с огромными колесами, толкаемых множеством людей. Вдобавок в огромных количествах появлялись танцующие Ганеши, и вот с этими-то вихлявыми Ганапати, сладострастными и толстобрюхими, сражалась Аурора, противопоставляя свои безбожные вращения развеселому покачиванию бесконечно растиражированного бога. Единожды в году небо заволакивали облака всех мыслимых оттенков; розовые и фиолетовые, пурпурные и алые, шафранные и зеленые, эти порошковые облака, выпускаемые из бывших в употреблении инсектицидных пистолетов или вылетающие из связок лопающихся в воздухе воздушных шаров, осеняли копошащихся внизу богов "подобно aurora borealis или, точнее, aurora bombayalis*", как говорил художник Васко Миранда. И там же, в небесах, над толпами богов и людей, год за годом -сорок один год подряд, - не страшась крутизны под бастионами нашего дома на Малабар-хилле, дома, который из иронического озорства или своенравия мать назвала "Элефантой"**, то есть обиталищем слонов, кружилась почти божественная фигура нашей собственной "Бомбейской зари", облаченная в ослепительные, переливающиеся всеми огнями радуги одежды, превосходящие яркостью даже праздничное небо с его висячими садами из крашеного порошка. Длинными прядями взметались ее белые волосы-возгласы (о пророчески преждевременная седина в моем роду!), живот ее - не жирно-трясучий, а стройно-летучий - был обнажен, босые ступни мелькали, на щиколотках звенели серебряные браслеты с бубенчиками, голова гордо поворачивалась из стороны в сторону, руки изъяснялись на непостижимом языке... Так исполняла великая художница свой танец вызова, танец презрения к извращенности рода человеческого, заставлявшей людей лезть в толпу, рискуя погибнуть в давке, "лишь бы только куклу в жижу макнуть", как моя мать язвила, закатывая глаза к небу и кривя рот в горькой улыбке. - Людская извращенность сильней, чем людской героизм, - дин-дин-дон! - чем трусость, - топ-хлоп! - чем искусство, -возглашала в танце Аурора. - Ибо у всего этого есть пределы, границы, дальше которых мы не пойдем; но извращенность безгранична, и предел ей не положен. Что на сегодняшний день крайность, завтра уже будет в порядке вещей. И словно в подтверждение ее слов о многоликой мощи извращенности танец Ауроры стал с годами главным событием праздника, который она презирала, стал частью того, против чего был направлен. Ликующие толпы ложно, но неисправимо видели в кружении и яркости ее безбожных юбок свою же веру; они считали, что Аурора тоже возносит хвалу богу. "Ганапати Баппа морья"***, - пели они, приплясывая, под резкие звуки дешевых труб и огромных рогов-раковин, под оглушительную дробь, выбиваемую пришедшими в наркотический раж барабанщиками с белыми выкаченными глазами и пачками бумажных денег в зубах от благодарных верующих, и чем высокомернее легендарная женщина танцевала на недосягаемом парапете, чем сильней в ее собственных глазах возносилась над тем, что презирала, тем с большей жадностью толпа всасывала ее в себя и переваривала, видя в ней не мятежницу, а храмовую танцовщицу - не гонительницу богов, а их фанатичную поклонницу. (Авраам Зогойби, как мы увидим, находил для храмовых танцовщиц иное применение). Однажды в разгар семейной ссоры я со злостью припомнил ей многочисленные газетные сообщения о ее постепенном врастании в торжества. К тому времени праздник "Ганеша Чатуртхи" стал поводом для демонстраций силы со стороны индуистско-фундаменталистски настроенных молодых громил в головных повязках шафранного цвета, подстрекаемых крикливыми политиканами и демагогами из так называемой "Оси Мумбаи****" - такими, как Раман Филдинг по прозвищу Мандук (Лягушка). - Раньше ты была бесплатным зрелищем для туристов, -насмехался я. - А теперь ты составная часть "программы облагораживания". За этим благозвучным названием стояла деятельность мумбаистов, заключавшаяся, попросту говоря, в очистке городских улиц от неимущих; однако броня Ауроры Зогойби была слишком крепка для моих примитивных ударов. - Думаешь, я поддамся похабному давлению? - презрительно кричала она. - Думаешь, меня очернит твой черный язык? Сыскались, видите ли, какие-то мумбисты-джумбисты тупоголовые! Я на кого, думаешь, иду войной? На самого Шиву Натараджу***** и на его носатого пузатого пресвятого сына-кретина - сколько лет уже я гоню их со сцены вон! А ты мотай на ус, черномазый. Может, научишься когда-нибудь поднимать ветер, сеять бурю. Нагонять ураган. Тут же, конечно, над нашими головами прокатился гром. Щедрый, обильный дождь хлынул с небес. Сорок один год подряд танцевала она в день Ганапати -танцевала безрассудно, с риском для жизни, не удостаивая взглядом оскаленные внизу обросшие ракушками терпеливые черные каменные зубы. Когда она в первый раз вышла из "Элефанты" во всем убранстве и начала крутить пируэты на краю обрыва, сам Джавахарлал Неру просил ее образумиться. Это было вскоре после антианглийской забастовки военных моряков в бомбейском порту и объявленного в ее поддержку хартала - прекращения торговли по всему городу, акция была остановлена по совместному призыву Ганди и Валлабхая Па-теля, и Аурора не упустила случая съязвить на этот счет: - Что, пандитджи, ваш Конгресс так и будет, чуть запахнет порохом, идти на попятный? УЖ я-то, будьте уверены, не потерплю компромиссов. Б ответ на новые просьбы Неру она поставила условие: она спустится, лишь если он от начала до конца прочитает наизусть "Моржа и Плотника" Кэрролла, что он, ко всеобщему ликованию, сделал. Помогая ей спуститься с опасного парапета, он сказал: - С забастовкой все не так просто. - С забастовкой все предельно ясно, - возразила она. -Скажите лучше, что вы думаете о стихотворении. Мистер Неру густо покраснел и мучительно сглотнул. - Это печальное стихотворение, - сказал он после короткой заминки, - потому что устрицы еще очень юные. Здесь, можно сказать, идет речь о пожирании детей. - Мы все пожираем детей, - отрезала она. Это было за десять лет до моего рождения. - Не чужих, так своих. Нас было у нее четверо. Ина, Минни, Майна, Мавр -волшебная трапеза из четырех блюд: сколь часто и сколь плотно она ни наворачивала, пища не иссякала. Четыре десятилетия она наедалась досыта. В шестьдесят три года, танцуя свой сорок второй танец в день Ганапати, она упала. Тихие слюнявые волны облизали ее тело, и черные каменные челюсти взялись за работу. В то время, однако, хотя она оставалась мне матерью, я уже не был ей сыном. x x x У ворот "Элефанты" стоял, опираясь на костыль, человек с деревянной ногой. Закрываю глаза, и вот он передо мной, отчетливо виден, этакий немудрящий Петр у врат земного рая, ставший по совместительству моим личным уцененным Вергилием, моим вожатым по аду - по великому адскому граду Пандемониуму, по темному, недоброму, зазеркальному двойнику моего родного златого града, по низинам, а не высотам Бомбея. Возлюбленный мой одноногий страж! Мои родители, постоянно изощрявшиеся в языковых вывертах, звали его Ламбаджан Чандивала. (Можно подумать, Айриш да Гама заразил их привычкой всему на свете давать прозвища.) Эта двуязычная шутка в те дни была понятна гораздо большему, чем сейчас, числу людей: ламба - долговязый; джан (душенька) - звучит почти как Джон; чанди - серебро, silver; вала - суффикс деятельности или обладания. Итак, долговязый Джон Сильвер, жутко бородатый и косматый, но младенчески беззубый в прямом и переносном смысле, перетирающий бетель кроваво-красными деснами. "Наш приватный пират", говорила о нем Аурора, и само собой, вы верно догадались, на плече у него обычно сидел и орал всякие гадости зеленый попугай Тота с подрезанными крыльями. Птицу купила моя мать, во всем стремившаяся к совершенству, на меньшее она не соглашалась. - А то что за пират без попугая? - спрашивала она, изгибая брови и делая правой рукой крутящее движение, словно поворачивала дверную ручку, и добавляла, непринужденно и достаточно скандально, потому что вольными шуточками о Махатме Ганди тогда просто так не бросались: - Все равно, что Маленький человек без его набедренной повязки. Она пыталась научить попугая говорить по-пиратски, но увы - это была упрямая старая бомбейская птица. "Пиастры! Пиастры!" - выкрикивала мать, но ученик хранил возмутительное молчание. И вот, когда прошли уже годы бесплодного натаскиванья, Тота вдруг сдался и недовольно проскрипел: "Писе - сафед - хати!" Эта достопамятная фраза, которая переводится примерно как "пюре из белых слонов", стала излюбленным семейным ругательством. Я не видел последнего танца Ауроры Зогойби, но многие из бывших на месте говорили впоследствии, что во время ее рокового падения за ней шлейфом тянулось это диковинное проклятие: "Пюр-р-ре-е-е.." - и глухой удар о камни. Волны прибили к ее телу сплюснутую и разбитую фигуру танцующего Ганеши. Но, конечно, она не это пюре имела в виду. Заклинание Тоты сильно подействовало и на самого Ламбаджана Чандивалу, ибо он - как и столь многие из нас -был слегка сдвинут на слонах; когда попугай заговорил, Ламба признал в сидящей у него на плече птице родственную душу и впустил в свое сердце это временами пророчествующее, но чаще безмолвное, как рыба, и, сказать по правде, злобное и дрянное создание. О каких же островах сокровищ мечтал наш пират с попугаем? Чаще и пространней всего он рассуждал о реальном острове Элефанта. Для детей из семьи Зогойби, которых слишком много чему учили, чтобы они могли грезить наяву, Элефанта была пустяком, горбом посреди залива. До Независимости - то есть до рождения Ины, Минни и Майны - люди плавали туда, нанимая лодки, и гуляли по острову, рискуя напороться на змею или иную гадость; однако ко времени моего появления на свет остров давно уже был освоен, и от "Ворот Индии" туда регулярно отправлялись экскурсии на катерах. Три мои большие сестры там откровенно скучали. Поэтому для меня, когда я ребенком в послеполуденную жару сидел на корточках подле Ламбаджана, Элефанта была чем угодно, только не островом грез; но для Ламбаджана, послушать его, это была земля, где текли млеко и мед. - В старые времена там правили царь-слоны, баба******, - рассказывал он. - Думаешь, почему в Бомбее так любят бога Ганешу? Потому что, когда люди еще не народились, там на тронах сидели слоны и рассуждали про всякую философию, а прислуживал им кто? Обезьяны. Говорят, когда слоны все вымерли и люди в первый раз приплыли на Элефанту, они увидели там каменных мамонтов выше башни Кутб-Минар в Дели, и так перепугались, что все порушили. Да уж, постарались люди тогда, чтобы о слонах памяти никакой не осталось, но кое-кто, выходит, и не забыл. Там, на Элефанте, есть в холмах такое место, где мертвые слоны схоронены. Что? Не верим? Качаем головкой? Гляди, Тота, он нам с тобой не верит. Ладно, баба. Хмурим, значит, лобик? Ну так смотри! И под попугайские крики он доставал - что же, что же еще, о тоскующее сердце мое, как не мятый лист дешевой бумаги, который даже я, ребенок, никак не мог принять за старинный пергамент. В общем, "карту". - Один большой слон, может быть, сам Великий Слон там до сих пор прячется, баба. Что я видел, то видел! А кто, по-твоему, ногу мне откусил? Кровищи-то было! А потом он отпустил меня великодушно, и кое-как я сполз с холма и добрался до лодки. Чего только я у него не насмотрелся! Он сокровища бережет, баба, там у него россыпи побогаче, чем у хайдарабадского низама. Ламбаджан охотно воспринял пиратский образ, который мы для него нафантазировали, - поскольку, естественно, моя мать, которая любила во всем ясность, растолковала ему его кличку - и с годами, казалось, постепенно уверовал в свою мечту, в Элефанту для "Элефанты", погружаясь в нее все глубже. Сам того не зная, он сроднился с семейной легендой да Гама и Зогойби, в которой немалую роль играют спрятанные сокровища. Так пряная сказка Малабарского побережья продолжилась на Малабар-хилле чем-то еще более пряным и сказочным, и это, по всей видимости, было неизбежно, ибо какие бы перченые дела ни творились в Кочине, наш великий космополис был и остается точкой пересечения всех подобных побасенок, и самые жгучие байки, самые смачно-бесстыдные истории, самые кричаще-мрачные грошовые (или, точнее, пайсовые) триллеры разгуливают в чем мать родила по нашим улицам. В Бомбее тебя сминает эта безумная толпа, тебя оглушают ее ревмя-реву-щие рога изобилия, и - подобно фигурам Аурориных родичей в ее настенной росписи дома на острове Кабрал - твоя собственная история должна тут протискиваться сквозь тесноту и давку. Это-то и нужно было Ауроре Зогойби; рожденная отнюдь не для тихой жизни, она наслаждалась шибающими в нос испарениями города, смаковала его обжигающие соусы, поглощала его острые блюда до последнего кусочка. Аурора стала представлять себя предводительницей корсаров, подпольной владычицей города. "Над этим домом развевается один флаг - Веселый Роджер", - не раз говорила она, что вызывало у нас, детей, лишь смущение и скуку. Она и вправду заказала флаг своему портному и дала его чоукидару, то бишь привратнику. "Ну-ка живенько, мистер Ламбаджан! На флагшток его, на самую верхотуру, и посмотрим, кто отдаст ему честь, а кто нет". Что до меня, я не отдавал честь черепу и костям; в ту пору я был человеком не пиратского склада. К тому же я знал, как на самом деле Ламбаджан лишился ноги. x x x Первым делом хочу отметить, что в то время люди вообще теряли конечности легче, чем сейчас. Знамена британского владычества висели по всей стране, подобно липучкам от мух, и, пытаясь отклеиться от этих губительных флагов, мы, мухи, - если допустимо мне употреблять слово "мы" применительно к годам, когда меня еще не было на свете, - часто оставляли на них ножки или крылышки, предпочитая увечье рабству. Разумеется, теперь, когда английская клейкая бумага стала достоянием истории, мы находим способы калечить себя, сражаясь с другими, столь же смертельно, опасными, столь же устарелыми, столь же липучими штандартами нашего собственного изготовления. - Довольно, довольно; пора слезть с трибуны! Вырубим громкоговоритель и перестанем грозить пальцем. - Я продолжаю. Второй существенный момент в истории с ногой Ламбаджана связан с занавесками моей матери - точней, с тем обстоятельством, что задние стекла в кабине ее американского авто постоянно были задернуты зелеными с золотом занавесками... В феврале 1946 года, когда Бомбей, эта сверхэпическая, полная движения кинокартина за одну ночь была превращена в стоп-кадр грандиозной забастовкой военных моряков и портовых служб, когда не отчаливали суда, не выплавлялась сталь, на ткацких фабриках замерли челноки, на киностудиях прекратились и съемка, и монтаж, - в эти дни Аурора, которой шел двадцать второй год, носилась по парализованному городу в своем ревущем занавешенном "бьюике", направляла шофера Ханумана в самую гущу захватывающего действа или, точнее, великого бездействия, покидала машину у ворот фабрик и судоремонтных заводов, углублялась в одиночку в трущобы Дхарави, смело шла мимо питейных заведений Дхоби Талао и пылающих неоном злачных мест Фолкленд-роуд, вооруженная лишь складной деревянной табуреткой и этюдником. Разложив то и другое, она принималась запечатлевать историю угольным карандашом. - Забудьте про меня, - властно говорила она изумленным забастовщикам, стремительной рукой зарисовывая их, стоящих в пикетах, пьющих по кабакам, пристающих к девкам. - Я ничего вам худого не сделаю - я как ящерка на стене. Или, если хотите, божья коровка. - Сумасшедшая, - дивился Авраам Зогойби много лет спустя. - Мама твоя, сынок. Сумасшедшая, как обезьяна на дереве. Не знаю, о чем она думала. Это даже в Бомбее нешуточное дело, когда женщина одна разгуливает по переулкам и заглядывает мужчинам в лица или идет в притон, где пьют и играют, и делает зарисовки в блокноте. Кстати, божьими коровками звались тогда бомбы. Да, это было нешуточное дело. Дюжие грузчики с золотыми зубами всерьез думали, что она пытается похитить у них души, перенося их из тел в портреты; бастующие сталевары подозревали, что под личиной художницы кроется шпионка, подосланная полицией. Вопиющая странность такого занятия, как искусство, сделала ее сомнительной фигурой -как оно бывает везде и всюду, как всегда было и, вероятно, всегда будет. Все это и многое другое она превозмогла; все похабные посягательства, все угрозы рукоприкладства прекращались под этим спокойным неуступчивым взглядом. Моя мать всегда обладала сверхъестественной способностью делаться в ходе напряженной работы невидимой. День за днем, собрав свои длинные белые волосы в пучок и надев дешевенькое ситцевое платье с Кроуфордского рынка, она бесшумно и неотвратимо появлялась в своих излюбленных местах, и мало-помалу волшебство начинало действовать, люди переставали ее замечать; они забывали, что она шикарная леди, приезжающая на автомобиле величиною с дом и даже с занавесками на окнах, и правда жизни возвращалась в их лица - вот почему угольный карандаш в ее летучих пальцах ухватил столь многое: бешеные потасовки голых детей у водопроводного крана; злобу и отчаяние праздных рабочих, курящих самокрутки на ступенях закрытых аптек; вымершие фабрики; кровь в глазах мужчин, готовую выплеснуться и затопить улицы; напряженные позы женщин, плотно закутанных в сари, сидящих на корточках у крохотных примусов в джопадпатти - нищенских хибарах - и пытающихся из ничего соорудить обед; панику в глазах полицейских с бамбуковыми дубинками, опасающихся, что скоро, когда наступит свобода, их скопом запишут в каратели; тревожное возбуждение моряков-забастовщиков, стоящих у ворот морского арсенала или жующих орешки на причале Аполло Бандер и с виноватой наглостью шалых детей доглядывающих на красные флаги недвижных судов в порту; беззащитное высокомерие английских офицеров, словно выброшенных на берег крушением и чувствующих, что власть отхлынула от них, как бурлящая вода, оставив им лишь осанку и позу былой неуязвимости, лишь лохмотья роскошных имперских одежд; и во всем этом сквозило ее собственное ощущение, ощущение неадекватности мира и его неспособности оправдать ее ожидания, так что злость и разочарование персонажей нашли отражение в злости и разочаровании самой художницы, поэтому ее этюды стали не просто репортажами, а личным переживанием, которое передает уже сама эта линия - яростная, рвущаяся за все мыслимые пределы, резкая, как удар в лицо. Кеку Моди спешно арендовал зал в районе форта и выставил там эти этюды, которые были окрещены "чипкалистскими", то есть "ящеричными", потому что по предложению Моди, понимавшего, что рисунки носят явно подрывной, прозабастовочный характер и бросают вызов британским властям, Аурора их не подписала, а просто нарисовала в углу каждого листа маленькую ящерку. Кеку был совершенно уверен, что его арестуют, и счастлив заслонить собою Аурору (ибо он с первой же встречи подпал под ее обаяние), и когда этого не произошло - англичане полностью проигнорировали выставку, - он увидел в этом еще одно доказательство паралича не только их власти, но и их воли. Долговязый, угловатый, бледный, величественно близорукий, в очках с круглыми стеклами такой толщины, что они казались пуленепробиваемыми, он мерил шагами выставочный зал в ожидании так и не состоявшегося ареста, то и дело прикладывался к невинного вида термосу, который был наполнен дешевым ромом, похожим по цвету на крепкий чай, и, хватая посетителя за пуговицу, принимался пространно разглагольствовать о неизбежном закате империи. Авраам Зогойби, пришедший однажды на выставку без ведома Ауроры, придерживался иного мнения. - Эх вы, художники-рисовальщики, - сказал он Кеку. -Послушать вас, вы горы можете сдвинуть. С каких это пор массы стали ходить на выставки? А что касается англичан, то, по моему скромному мнению, в настоящий момент искусство для них - дело десятое. Поначалу Аурора гордилась своим псевдонимом: воистину она стала тем, чем хотела стать, немигающей ящеркой на стене истории, смотрящей и всматривающейся; но когда у ее новаторской манеры появились последователи, когда другие молодые художники принялись делать зарисовки на улицах и даже окрестили себя "чипкалистским движением", моя мать, что очень для нее характерно, публично от них отмежевалась. В газетной статье, озаглавленной "Ящерица - это я", она признала свое авторство, заявила, что готова к репрессиям со стороны англичан (их не последовало), и