старший не растерялся: "Товарищ главком! Давайте пешком пройдемся, здесь два шага". И прошлись.) А улица как вымерла: всех загнали по норам, а в подъездах выставили вахтенных не ниже капитана третьего ранга, чтоб они никого не выпускали, а то вылетит какой-нибудь наш албанец с ведром мочи и артиллерийского кала, споткнется и ведро главкому под ноги вывалит. И вот на пустынной улице - где-то там далеко - показался заблудившийся, видимо, замполит. Заметив главкома и свиту, он сперва заметался, как кот перед собачьей упряжкой, не зная, куда ему вломиться, а потом отчаянным прыжком, выставив входную дверь, влетел в оранжерею - ту, что рядом с тыловым камбузом, - сорвал там длинный, кривой, как казацкая цацка, огурец и, одним махом взметнувшись на косогор, оказался перед главкомом, размахивая этим своим поэтическим приобретением. - Вот, товарищ адмирал флота Советского Союза! - сказал он, протягивая ему это зеленое чудовище. - Выращен! В нечеловеческих условиях советского Заполярья! Главком умоляюще покосился на сопровождающих и попросил тонким голоском: - Уберите от меня этого сумасшедшего. А те будто только этой команды и ждали, подхватили несчастного того зама кисловатого под руки и, поднимая фонтанчики серой пыли, с азартом поволокли его куда-то в овраг, чтоб там кончить, наверное, а он по дороге дрыгал суставами и то ли читал вслух окружающие лозунги, то ли кукарекал. И вы знаете, мне кажется, что все недоумение у замов оттого, что у некоторых представителей этой славной профессии по всем признакам головка члена все же прищипнута была в детстве, как это делают с растениями - кабачками, например, чтоб они не очень вытягивались, отчего он у них и вырастает только вбок. НУ КАК С ТАКИМ ЧЛЕНОМ, ПРЕДСТАВЛЯЮЩИМ ИЗ СЕБЯ ЛОМАНУЮ ЛИНИЮ, МОЖНО БЫЛО ЖЕНЩИН ЗАБАВЛЯТЬ? Только демонстрируя его на расстоянии, я считаю. И в море они, видимо, по той же причине, всегда мылись не с личным составом, а отдельно. Исключения - в смысле того, что не всем прищипывали, - конечно же, были. Некоторым, видимо, удавалось отвертеться. Вот наш Тихон Трофимыч, с которым мыться в одной душевой можно было - пожалуйста, заходи, - но с которым матросы в этом месте стеснялись встречаться. Только самые неопытные просились: "Разрешите с вами помыться?" И тут же в ужасе назад выскакивали и потом по отсекам разносили весть о том, что у зама заморыш совершенно не прищипнут, до колена и в толщину как хорошая осина, и трет он его обеими руками, будто стружку снимает. ТО-ТО МЫ ПОДОЗРЕВАЛИ, ЧТО У ЗАМА ЧТО-ТО НЕ ТО! Уж очень много страсти вкладывал он в учение Маркса и Энгельса. В смысле излагал его очень убедительно. Что и было подозрительно, потому что остальные замполиты, видимо, с членами мелкими, своевременно прищипнутыми и растущими в сторону, заметно тушевались при изложении работ, касающихся происхождения семьи, частной собственности и государства. А этот не смущался, так прямо и рубил. "Человек - это обезьяна!" И мы ему внимали, а в задних рядах всегда робкий гул стоял. Там решали, как зам свой шланг в штанах укладывает. - Бухточкой, бухточкой! - шипели самые нерадивые. И, видимо, были правы, потому что впереди у зама невероятно подвижный ком красовался, что при экономии материала, отпущенного Родиной на штаны, делало его заметным, особенно во время лекций и бесед. Особенно когда он в середине фразы в сердцах хватал его рукой и вниз оттягивал. Только зам спросит "Как у нас воплощается забота о личном составе?" - и все сейчас же уставятся ему в ширинку и следят за рукой, которая в ту сторону направляется, и ухмыляются, будто именно там и находится правильный ответ. И тут я должен, нет, я просто обязан сделать заявление! И тут я обязан заявить, что, конечно, многие полагали, что мужской детородный орган - это и есть тот продукт, которым долгое время у нас партия кормила народ! Но! Непосредственного подтверждения этому вы нигде не найдете. Разве что в какой-нибудь заброшенной казарме, на Богом забытом стенде с наглядной агитацией, где политически незрелые негодяи рисовали все подряд, в том числе под органом политическим всем знакомый орган половой. Но на боевых постах и в зоне, где у нас лодочки имелись, нашу наглядную агитацию берегли, холили и постоянно обновляли, а в ночь перед комиссией главкома ее даже охраняли, чтоб не изгадила сволочь какая-нибудь или чтоб бакланы с аппетитом сверху на нее не нассали. Ходил туда-сюда офицер и кричал этим проклятым птицам: - Кыш! Брысь! Гесь! - и веткой отгонял. И они его прекрасно понимали, и с пронзительными криками срывались с места и летели куда-нибудь подальше на памятники ночевать. А командующий утром приезжал и, чуть чего, брал за шкирку того офицера, если он не успевал до очередного лозунга раньше бакланов домчаться или если домчался, но постеснялся рукавом стереть. И еще он его брал за это малопривлекательное место, когда находил вольно шляющегося воина-строителя. Тот воин от него сразу же давал деру - вверх по скользким скалам, с ходу врезаясь в колючее заграждение и снося его совершенно, уходил сопками. И вот тогда командующий подзывал того зачавканного офицера, который как очарованный наблюдал это вспархивание, и говорил: - Если вы мне вечером не сообщите его фамилию, то я завтра утром заинтересуюсь вашей. И несчастный офицер, сразу ставший узкоплечим и пахучим, растаращив до боли гляделки, по стойке "смирно" глотал хлынувшую слюну и чувства и сейчас же ощущал жгучее желание находить всех подряд и сажать, находить и сажать и, будьте покойны, находил и сажал. Хотя в другое время, в расслаблении, конечно же, он ковырял бы в носу, находил бы там козявки, доставал их и истончал между пальцами, как чувства, и они потом падали бы и терялись. Но в то время, когда адмирал брал его все-таки, я думаю, не за шкирку, а за жопу, он был собран в пучок и готов к страданиям. А прикажи ему в ту секунду адмирал раздеться - и он, рывком обрывая пуговицы, разделся бы, потому что страна Великанов и командующий для офицера - это тоже Великан, который может все: может поднять, сорвать одежды и сожрать Мальчика-с-пальчика. Подойдет к тебе Великан - и разденешься, никуда не денешься, потому что такая страна, черт тебя подери! И для командующего в этой стране имеется свой Великан, и для главкома. И куда ни кинь свой взгляд - везде одно и то же... И будто действительно когда-то некоторый Великан наступил тут на берег и вдавил его в море, и образовалась наша бухточка, где у нас теперь только пирсы, пирсы, лодки, лодки. А летом - воздух, море, благодать. А гулко, как в бане, и слышно все, потому что от скал отражается, особенно когда лодка к пирсу подходит и командир в мегафон с буксирами разговаривает. Господи! Какие восклицания! Экспрессия, истинная экспрессия... Какие могучие выражения, при которых слово "жопа" выглядит как невинная присказка. И как все точно, словно ярлыки наклеены, потому что рождается это все в мгновение наивысшего торжества истины, потому что прав командир, тысячу раз прав, когда он кричит, хрипит, визжит в мегафон этим болванам, козлам, обалдуям клееным мы не будем повторять что, потому что это не имеет отношения к нашей с вами бдительности, а имеет отношение к мироощущению или к миросозерцанию, едри его мать! А в 79-м доме жил Сова. Не может быть, чтоб я вам про него не рассказывал. Сова - маленький, толстенький, черненький такой, начисто лишенный шейных позвонков, у него голова сразу к плечам приставлена. И глаза у него хитренькие, узкие. Сова - командир ракетной боевой части, и еще он всегда готов к представлению, эскападе, прокламации и лирической драме. Однажды жена послала его в воскресенье в ДОФ: приобрести билетики в кино. Было ровно четыре часа пополудни. Сова вырядился в преддверии интеллектуального общения с экраном в костюм и пошел, а навстречу ему еще два придурка ракетчика, пихающие в гору свежекупленный холодильник. Почему в гору и почему на себе? А по-другому у нас ничего не доставляется, дети мои. Только на себе и только в гору. - Сова! - кричат эти ненормальные. - Помоги, сдыхаем! Надо вам сказать, что у ракетчиков очень сильно развито чувство локтя Они так и норовят друг другу помочь. Остальным начхать триста раз, а у ракетчиков так не получается, у них все время локоть за спиной торчит, и все время он их пихает - помоги, помоги! И Сова помог. А как же! Затащили они этот проклятый холодильник на пятый этаж, выпили, и Сова очнулся в два часа ночи в прихожей на ботинках - он лежал, свернувшись клубочком. - Е-мое! - воскликнул Сова, ощупывая костюм. - Лучше б я в говно упал! И я с ним не могу не согласиться. Лучше упасть в говно и пролежать в нем полдня по случаю надвигающегося какого-либо праздника или просто оттого пролежать, что при падении от испарений потерял сознание. У нас командир БЧ-5 вот так упал в говно от потери сознания, то есть наоборот, - сначала в говно, а потом уже потеря сознания, то есть потеря знаний о себе. Его взяли после ресторана в комендатуру, а он попросился у них в гальюн и в дучке уже замыслил побег: выломал доску и уже почти вылез наполовину наружу - и тут неаккуратненько на что-то наступил, и это "что-то" треснуло, и с ужасающим нарастающим звуком он провалился в гавно (или в "говно" - как правильно, не помню) и от немедленно возникшего испарения потерял сознание; его вынимать, а он висит на подмышках, и, главное, никто его не соглашается руками вынимать - все палкой пытаются, палкой. А она соскальзывает - и по роже. Ужас, одним словом. Смерть героя - упал в говно и утонул. Ужас - еще раз хочется сказать. Но этот ужас - это переживание совсем иного сорта, когда ты пошел за билетами, а очнулся в два часа ночи в передней, на чьих-то невкусных ботинках, а жена все еще дома, ждет тебя, чтоб сходить в кино. - Е-мое! - воскликнул Сова еще раз и еще раз нашел с моей стороны полное понимание. А эти два травмированных с детства членоплета спят в салате. Дети Арины Родионовны! Он растолкал одного из них, а тот распеленал свои дивные глазки и не узнал Сову: - Ты кто? - Я? - удивился Сова, и какое-то время он действительно не знал правильного ответа - Я - никто. - Вот и иди отсюда, - сказали ему и выперли за дверь. Через пять минут Сова вернулся. - Слушай, - сказал он двери, - пойдем к моей жене, скажешь ей, что я у вас ночевал. - Да пошел ты! - возмутилась дверь. И Сова пошел. А в автономках Сова всегда назначал себе день рождения, чтоб получить поздравления и торт. Он подходил всегда к заму тихонько, вставал рядом со спины и говорил скромненько: - А у меня завтра день рождения И зам резко оборачивался, обнаруживал Сову и смущался так, будто тот застал его за чем-то интимным и совестным, и он тут же бросался Сове руку пожимать, поздравляя его всячески, а потом мчался на камбуз, чтоб там торт организовать. Так что Сова у нас рождался в каждой автономке независимо от времени года. И зам ни разу не проверил, когда же Сова действительно появился на свет Божий. А еще Сова любил спать. Он спал сидя, стоя, лежа, на корточках, на карачках, стоя раком; заходишь к нему в каюту, а он стоит на койке раком, ты ему: "Сова! Сова!" - а он спит; он спал на учениях, на докладах, совещаниях, собраниях, конференциях и просто так. Он спал, когда его распекали: вгонял голову в плечи, делал глазки щелками и тихо сопел. Он хрючил во время больших и малых приборок, на политзанятиях, политинформациях и в строю, при поворотах на месте и в движении. Мы стояли в Полярном полгода. И жили на ПКЗ. На этом плав-безобразии. Там была плавказарма, которая, стоя у пирса, давно утонула, то есть нижняя ее часть прогнила и впустила воду, и это пешеходное корыто село на грунт. В общем, в трюме - вода, дальше - крысы, потом - матросы, а затем - наша палуба, где офицерам отвели каюты, а выше - начальство. И еще служба там правилась по всем статьям: "Для подъема флага построиться - шкафут, пра-вый борт!" - и все это на корабле, который давно утонул. Просто "карман-сюита" - как все это дело называл старпом соседей, имея в виду то положение вещей, когда человек засовывает себе руку в карман, чтобы почесать там то, что на виду обычно не чешется. И еще командир приказал вытащить из офицерских кают все матрацы, чтоб офицеры в рабочее время не разлагались, то есть не спали бы, как киргизские сурки, то есть без задних ног. И остались в каютах только голые панцирные койки, такие колючие, что на них лечь мог только умалишенный. Сова надевал шинель, застегивал ее на все пуговицы, на голову - шапку - ушанку с опущенными ушами и в ботинках - руки на груди - заваливался на голые пружины и спал. Зайдешь, бывало, в каюту, и не по себе становится: Сова, вытянувшись, лежит в шинели на голых пружинах, свежий как покойник. Ему поначалу даже бирку в руки совали: "Я - умер, прошу не беспокоить". - Савенко! - кричал командир, когда его вдруг где-нибудь отлавливал. - Где вы пропадаете? - В цехе, товарищ командир, там клапана... - В цехе?! Ну-ну! Если узнаю, что вы спите в каюте, клитор вырву! - Есть! - говорил Сова и поворачивался, и у него на спине - сверху и донизу - была отпечатана койка. Он обожал надеть на себя повязку дежурного и так разгуливать по территории. Так его никто не трогал, и он никого не трогал. Но иногда на него что-то находило, видимо, что-то конструктивное, и он, пользуясь этой повязкой, останавливал строи, заставлял их равняться, перестраиваться, назначал старшего на переходе. Как-то стоим мы с ним на обочине - а Сова только-только из себя дежурного сделал, - а мимо прет строй воинов-строителей - немытые, зачуханные, по грязи, сапоги рваные. Строй похож на пьяную сороконожку. Сова встал по стойке "смирно", грудь выпятил, поднял лапу к уху и пролаял: "Здравствуйте, товарищи воины-строители!" Солдаты обомлели. С ними, наверное, никто никогда не здоровался, их, скорее всего, вообще никто не замечал, никто не любил. Они сами скомандовали себе "Раз-два-левой!", взяли ножку, подравнялись, прижали руки по швам, рывком повернули головы направо и завопили: "Здравия! Желаем! Товарищ! Майор!" Сова, все еще стоя по стойке "смирно", скосил на меня глазки и спросил - Саня, чего это я только что сделал? А? - Не знаю. - И я не знаю. Вот до чего может довести чувство стадности. Не ведаешь, что творишь. Говорят, Сова умер. Во время погрузки ракет он уснул, и на него упала ракета. Не верю. Не мог Сова так бесславно исчезнуть. Вот увидите, войду я когда-нибудь в центральный, а он там дает очередное представление. А как ракета падает, я видел. Хлоп - и потекла. И облако белое, ядовитое от нее поднимается. И как все узрели то облачко неприятное, и как рванули все - мигом вымерло, а впереди безумной толпы бежал капитан первого ранга. Он так врезался в окружающее нашу героическую базу колючее заграждение, что проволока лопнула у него справа и слева и в грудь глубоко вошли обрывки. Он бежал, как лось рогатый, и у него во время бега работало все: руки-ноги-рот и, главное, конечно же, ноги - они у него так и мелькали, так и мелькали, создавалось даже ложное впечатление, что они у него обуты в белые чулки, а за ним неслись все остальные, на мгновение позабывшие про свой мужеский пол. И добежали они до какой-то вонючей ямы, и бухнулись в нее с разгону все, и все разом закопались, зарылись в землю, как кроты. Вот это были скачки! Потом каждый из участников мог запросто изобразить "Зорге на лошади" или только "его лошадь". Не помню, чтоб за это потом награждали. Да и чем у нас могут наградить?! Господи! Да у нас же все награды юбилейные - какие-нибудь "70 лет Вооруженных Сил" или "100-летие" еще чего-нибудь, может быть, даже исполнения оперы "Аида" или другой оперы, Масканио (брата Пуччини), "Сельская чушь". Вот я никогда не носил на себе эту юбилейную глупость Да и небезопасно это - можно ляжку проколоть. Вот была у одного ветерана орденская планка от ключицы до колена. Так его так зажали, чтоб не очень ветеранился, в общественном транспорте, что она у него расстегнулась и упала. А потом ее кто-то подобрал и воткнул ему в грудь печальную, да так здорово воткнул, что сердце насквозь проколол. Окружающие ему: "Папаша! Папаша!". С-свет небесный! А у него головенка уже отвалилась, а глаза уже видят сады райские. Выводок блядей! Хочется воскликнуть насчет всяческих наших наград. Выводок блядей! Нет, граждане, у меня на груди всегда красовалась только одна планочка-волкодавка, символизирующая собой одну единственную награду - медаль "Не-Помню-За-Что". Я тогда даже не поинтересовался, что я там в военторге приобрел, когда мне орденская планка понадобилась, просто зашел в ларек, ткнул пальцем в самую мелкую - "эту", мне ее и выдали. Сколько она у меня распечатывалась и падала с грудей - это не сосчитать, и все время я на нее наступал, и она мне в ботинок впивалась, и хорошо, что маленькая, - насквозь его не протыкала, а то Серега Бережной по кличке "Бережней с кретинами", тот самый, что, напившись, уверял, что он - Эрнест Хемингуэй, родной внук покойного, и сделан во время кубинского кризиса, купил себе планку сразу на четыре отростка и только пришпилил ее на себе, как она у него через мгновение отцепилась, упала, а он на нее, конечно же, наступил и пропорол себе ступню. Месяц потом в госпитале валялся, потому что от сопревшего в ботинке носка получил заражение голубой Эрнестовой крови. Между прочим, после этого разрешили носить шитые планки, то есть пришивать их к белью намертво. Выводок блядей! Хочется повторить. Вот так у нас всегда, чтоб им письку на лохмотья размотало, - пока не ухлопают кого-нибудь, перемен не жди. Вот упал у нас генерал на пирсе, поскользнулся он, милашка, в наших новеньких флотских тапочках на кожаной подошве, и только затылочек во все стороны в лучах восходящего солнца брызнул. И только тогда нам всем тапочки заменили: выдали те, что не скользят на вспотевшем железе, - тапочки на микропоре. А сколько до этого подводников падало, сколько их билось своими тупыми головками или что там у нас вместо них имеется - о железо! о железо! о железо! - и никого это не волновало, а как генерал звякнулся, язви его в душу тухлую, так всем сразу и полегчало. Велик, конечно, соблазн возвести этот случай в принцип и бить генералов, ухватив их за срань, обо что ни попадя, чтоб до перемен на Руси достучаться, но не будем мы этим пользоваться. По-моему, нехорошо это как-то. Нехорошо. Лучше мы снова вернемся к описанию пейзажа. - Онанизм! - заявлял наш старпом, который является составной частью нашего пейзажа. - Это полезно! И заявлял он так в переполненной кают-компании где-нибудь к середине похода Причем посреди доклада, не поймешь к чему - все затихали, ждали, что же дальше. А он, вроде бы про себя: - И врачи рекомендуют Надо бы нашему доктору лекцию прочитать. - Так доктор и так все знает, Алексей Ильич! - не выдерживал я у себя в углу, и ине тут же вставляли в нежную часть кусок подзорной трубы, огорчали меня то есть, наказывали в приказе, а потом аккуратненько переносили все это в мою карточку взысканий-поощрений. И не было в моей карточке места живого. Меня наказывали: "за неуважение к старшим", "за препирательство", "за систематический халатный надзор", "за спесь и несобранность", "за умничанье" и, наконец, "за постыдную лживость при объективности событий". А зам перед проверкой штабом флота вбегал к помощнику командира в каюту и, торопливо спотыкаясь, записывал нам, командирам боевых частей, всем одно и то же взыскание: "За низкую организацию соцсоревнования во вверенном подразделении" - выговор-выговор-выговор! И я сочувствовал этой его торопливости. Потому что когда мне давали эту карточку на ознакомление - а вы знаете, конечно, что у нас офицера знакомят с его взысканиями, - я, улучив мгновение, кинь ее в форточку, и она, заметавшись, как чумная мышь летучая, полетела, полетела, полетела - размножаться. И помощник потом все никак не мог мне доказать, что он только что мне ее вручил. Потому что не успел я расписаться за ее получение в журнале учета ознакомлений офицерского состава со своими карточками, потому что, пока он рылся, оттелячив свой ядреный круп турецкого кастрата, хрипя в галстуке под целой стопкой журналов - "инструктажа по технике безопасности", "учета воинской дисциплины", "учета бесед..." и "учета учетов" - в поисках того журнала "ознакомлений", я свою карточку уже сплавил в форточку. - Не может быть! - говорил он потом и шарил повсюду бессознательно. - Я где-то здесь ее положил. - Может, - говорил ему я и смотрел нагло. Про-мис-куи-тет, одним словом, про-мис-куи-тет! И обширная, систематическая пронация с помощью пронатора. Я как-то сказал все эти слова, пытаясь с помощью их очень сдержанно, в строгих меланхолических тонах описать всю нашу флотскую жизнь, но меня никто не понял. Все смотрели на меня и будто принюхивались, будто я по старинному обычаю венецианок между щечками ягодиц раздавил ампулу с духами и теперь они в непонятном томлении старательно постигают природу столь дивного аромата. А у зама даже носик вытянулся, и вся его мордочка сделалась такой суетливо тонкой, щетинистой - ну, точь-в-точь как у опоссума, проверяющего свежесть утиных яиц -такая недалекая-недалекая - видимо, оценивал он те слова на правильность политического звучания Но столь хрупкая его изостация (изосрация, так и хочется ляпнуть) была совершенно подавлена и опоганена нашим старпомом. - Химик, еб-т! - сказал он. Наш старпом, кроме как "мандавошка - это особый вид бабочки без крыльев", ничего же поучительного сказать не может. И еще он много чего сказал, но я это все усвоил только на треть, потому что смотрел ему на мочку уха. Этому фокусу меня научил Саня Гудинов, с которым мы столько прожили, что если собрать все это вместе, то получится огромный холм, состоящий из людей и событий, воспоминаний и восклицаний, рапортов, объяснительных и проскрипционных списков. А фокус состоял в следующем: нужно при распекании тебя начальством смотреть собеседнику на мочку уха. Начальство это не выдерживает, оно невольно начинает ловить твой взглод и забывает совершенно то, о чем оно с тобой разговаривало. Эх, Саня, Саня! Мы с ним пять лет жрали из одного котла всякую малопонятную дрянь и спали, не раздеваясь, на одной походной несдвигаемой кровати, где кроме нас поместились бы все сказки Гауфа, и все мы в сравнении с ними были Дюймовочками и нуждались в родительском утешении. А родителями в тот период нашей с ним биографии у нас была группа командования. Это к ней, чуть чего, следовало обращаться за утешениями. - Пойду выпью со сволочами, - говорил о них Саня и отправлялся пить, празднуя то ли проводы очередного нашего зама, то ли пома, то ли старпома. И, напившись, они мирились, и старпом вел Саню к себе допивать. - Глафира! - внутренне ликуя, говорил старпом жене, которую вообще-то звали Марией, когда дверь открывалась. - Учти! Мы с другом! И "Глафира" учитывала. То есть я хотел сказать, что после этого происходило нечто необъяснимое: его жена, ростом чуть выше веника или травы полуденной, выражаясь эзотерическим образом, стоящая в дверном проеме руки в боки, вдруг выбрасывала одну руку далеко вперед и сгребала старпома полностью в горсть - ему словно ядро между лопаток попадало; после чего она зашвыривала его в комнату - а он еще ножками так ловко сам себе наподдавал по жопке в этом перелете, что просто детское умиление порождал, - потом дверь с треском захлопывалась. Саню я обнаруживал наутро во второй нашей комнате - он клубочком лежал на полу. В этой комнате у нас хранилась политическая литература: откровения ведущих политических авторов и прочее проституирование в виде газет и журналов. Дело в том, что Саня выписывал себе кучу обязательной литературы: "Красную звезду", "Квадратный полумесяц" и другие чудеса. И все это, не читая, мы годами складывали в этой комнате. Так вот: если правильно расположить вдоль стенки все эти отпечатанные мысли и потоки сознания, то на них можно было даже ночевать при отсутствии кроватей, что мы и делали, появись у нас в жопу пьяные гости: мы правильно располагали авторов, чтобы они с прыжка не развалились, потом за руки за ноги - "раз! два! три!!!" - закидывали на них гостей, оборачивая все это предварительно полиэтиленом на тот случай, если поутру они спросонок, не доходя до унитаза, будут ссать друг на друга вперемежку. Но в этот раз, видимо, Сане пришлось туго, потому что он-таки не дошел ни до постели, ни до политических авторов. Я его поднял и потащил к кровати, а он только чуть-чуть в себя пришел, только почувствовал, куда я его перемещаю, как сразу же уперся. "Нет, - говорит, - пусть тут зам ляжет, а я - с краешку". Так и не лег на кровать. А еще говорят, Саня не любит замов. Данный случай свидетельствует, что любит, и до этой любви, если сильно набубениться, можно докопаться. Видимо, после того, как Саню от старпома выставили, он вдоль озера здорово нагулялся и совершенно потерял ориентацию: пришел и рухнул среди журналов и статей. Саня, когда крепенько выпьет, всегда гулять отправляется. Если он вам скажет. "Я пошел гулять", - значит, он уже готов к повреждениям, и выпускать его не стоит. Хотя внешне это на нем никак не отражается и заметить надвигающуюся прогулку можно только по косвенным признакам. Например, он вдруг открывает холодильник и начинает из него выгружать на стол все банки и тут же их вскрывает, приговаривая: "Это изумительные, восхитительные люди", - имея в виду тех людей, которым он собирается скормить все эти консервированные прелести. Однажды он таким образом уничтожил всю замовскую икру. В нашем холодильнике наш новый заместитель - Клопан Клопаныч, как мы его окрестили, - хранил свою икру. Не ту, конечно, икру, которую он лично отметал, а ту, которую нам для автономки выдавали. Просто квартиру ему еще не предоставили, и холодильника у него не было, вот он у нас свою икру и пристроил. Он раньше на Черноморском флоте мучился, а там "икорку" - как он изволил выразиться - не выдавали, а у нас выдавали, и он этому обстоятельству жутко обрадовался. Да мы и сами предложили: мол, у вас на ПКЗ все равно сопрут, давайте к нам. Вот ее-то Саня и скормил "изумительным" людям. Потом он, правда, подошел и сообщил эту трепещущую новостъ нашему новому заместителю, лимон ему в задницу. Икнул, потом основательно и глубоко рыгнул и сообщил. Саня, когда смущается, всегда сначала икает, а потом уже глубоко и убедительно рыгает. В общем, проделал он все эти упражнения со ртом и с желудком, говоря: - Александр Александрович! (Фу-х!) Я вашу (мать) икру-то... съел! И вы знаете, немедленно запахло наигравшейся гориллой. Этот наш новый зам в разные периоды своей жизни у нас пах по-разному: при волнении - наигравшейся гориллой, при огорчении - побеспокоенными клопами, а в случае опасности - духами и жасмином. Так что если рядом с замом запахло духами, значит, жизни нашей что-то угрожает. У замов просто чутье поразительное на это дело, чуют они, тряхомуды печальные, когда их жизнь в опасности, а этот наш недоносок - в особенности. И еще у него уши оттопыривались, когда он был вне себя, и тогда, когда Саня ему эту новость сообщил, они тоже у него отошли от головы на значительное расстояние, а затем на лице его сейчас же сделалось выражение, будто пришла свинья и съела всех его детей, с него просто картину можно было писать. Рубенс. "Хавронья и младенцы". Потом он пожевал впустую воздух - он всегда жевал так воздух, когда собирался сообщить нечто значительное, - и... - Александр Евгеньевич! - пауза, во время которой зам слегка, как кляча на солнце, качает головой. - Но у меня ведь дети! Надо вам сказать, что Саня (консервированные слюни тети Глаши!) вообще-то поначалу слабо понимал, какое отношение имеют дети к замовской икре. Оказывается, у зама много детей, оказывается, их у него - вертеп едучий, и еще оказалось, что по ночам, оставшись один на один с верблюжьим одеялом в вонючей каюте на пароходе, зам мечтал, как он вскроет банку и собственноручно ложкой вложит каждому своему грызенышу в рот по икринке. Пришлось за корабельный спирт доставать заму эту икру - а что делать! - и еще кое-какие консервы, которые Саня вместо детей съел вместе с "восхитительными" людьми. Протоэнурия. Я когда вспоминаю этого нашего зама, мне всегда приходит в голову именно это слово; сначала, правда, ахинея какая-то, удивительная в своей прозрачности, лезет в голову, а потом - оно. И еще приходит слово - "прострация", и еще - "проплиопитек". Проплиопитеками кто-то назвал наших матросов, которые при сдаче всем экипажем перед походом анализа мочи плевали заму в миску, отчего у него всякий раз обнаруживали в моче белок (хотя белок может быть в моче у замов, я считаю, просто от трусости перед автономкой). А белок в моче, ребята, официально обнаруженный, - это и есть протоэнурия, что само по себе есть - заболевание почек, лихорадка, половая недостаточность и прочая глобальная зараза. И как только такой никудышный замовский анализ становился достоянием гласности, зам немедленно впадал в пространственную прострацию на несколько дней, а доктор-идиот по триста раз гонял его на повторную сдачу той внутренней жидкости, недержание которой с трудом можно отнести к признакам богатырского здоровья, и недержание с ним случалось всякий раз, когда доктор все ему объяснял про протоэнурию, но положительное звено состояло в том, что док ни под каким видом не гасил в нем луч надежды. И зам каждое утро, проснувшись с надеждой или только с ее лучом, не срамши, не жрамши, не опорожнивши себя, мчится в поликлинику, и каждый день его надежда не подтверждалась, потому что матросиков у нас много, и все они негодяи, и все они успевали плюнуть заму в тот скромный половничек, что он в банку нацедил, отчего потом зам при получении в руки анализа заводил при докторе такую псалмодию, что становится просто неудобно за его мировоззрение и идеи. Оказывается, он совершенно был не готов к самопожертвованию, хотя, конечно, все где-то даже подозревали, что так оно и есть и наш заместитель ведет себя как блядь последняя, то есть как всякий зам на краю гибели, то есть как очумевшая колхозная баба, севшая жопой на противотанковую мину. А от плевого пожара он вообще в отсеке носился по проходу, как молодая коза, блеял, душистый, сочась фекалиями веретенообразно (то есть ссаками жидкими исходя совершенно на нет), опрокидывая моряков, которые бросались к нему, ссущему, наперерез, чтоб помочь осознать себя. Нет такого пожара, чтоб не нашлось у тебя пары секунд, во время истечения которых можно было бы поправить себе галстук и кое-что на роже и в душе. И если уж вырвало клапан на пятнадцать кило по забортной воде на глубине четыреста метров, если улетел он, как снаряд, и в кого-то по дороге врезался так, что и смотреть потом на беднягу не хочется, так будь же ты человеком, сукин ты кот, потому что ты все же заместитель командира, а не дерьмо собачье и смотрят на тебя, паскуна, десятки глаз и ждут, когда ты скомандуешь: "Аварийная тревога! Поступление забортной воды в отсек!" - и, может быть, даже возглавишь борьбу за живучесть. Конечно, найдется кому все это сделать и без тебя, но тогда хоть не сразу превращайся в вездессущее существо наиподлейшего вида, а если и случилось с тобой такое, то уж будь любезен, как только с аварией справятся, возьми на выбор или серп, или молот и отхвати себе тот постыдный кусочек, тот сраный окраинок, обтянутый кожей, тот вялопровод трясучий, который в результате воспитания оставили тебе вышестоящие органы. И будет это называться - "замовское харакири". Хотя кажется мне, что до харакири нашим замам еще расти и расти. Не будут они его делать ни при каких обстоятельствах. Потому что ущербны они. Прищипнуты, как мы уже выше говорили, на манер восточного обрезания. Клиртованы (а клиртование - это когда клитор последовательно удаляют всему гарему: от клитора к клитору, от клитора к клитору). Безусловно, и на этот раз все мои размышления метафизичны, вероятнее всего, полностью и приложимы не к замовской конечной плоти, а скорее к его уму, чести и достоинству. Кстати, весь предыдущий пассаж, посвященный заму, его члену и его мировоззрению, целиком относится и к командирам, старпомам, помам и прочая, прочая, прочая. И пусть выражение "Береги член смолоду", принадлежащее нашему корабельному доктору, сослужит им в деле повышения уровня нашей боевитости свою посильную службу. О нашем докторе здесь тоже можно порассказать. Конечно, у нас доктором на корабле был не тот орел, который в автономке сам себе вырезал аппендицит, чем привел все командование в изумление, а потом и в состояние слабой истерии, вялого шока, мелкой комы, тихой рефлексии и многих сделал интровертами (перевертышами то есть, в смысле всяких безобразий). После чего его с корабля убрали, наградив за доблесть орденом Красной Звезды. Правда, потом у него все подряд спрашивали: "Толя! Если уж ты вырвал сам себе аппендицит, то где же он?", - на что он обстоятельно отвечал, что аппендицит он положил в банку со спиртом в качестве вещественного доказательства, но крысы (я так и знал, что в дело замешаются крысы) проникли в банку (поди ж ты), выпили спирт (экие бестии) и червячком закусили. А ему опять говорили: "Толя! Ты бы хоть сфотографировал его на память для зрения", - на что он отвечал, что фотографирование он производил с помощью матроса, но фотографии получились только до входа в брюшину, а потом у матроса пленка кончилась. И еще его долго расспрашивали всякие дотошные негодяи, которых на корабле и вокруг него всегда много бродит и которым всегда интересно узнать, как же это люди в мирное время ордена зарабатывают, вследствие чего он стал ужасно нервным и в дальнейшем, когда рядом с ним заговаривали об аппендиците, всегда вздрагивал и внутренне выл, поскребывая себя визуально и мысленно в нескромных местах. Нет, конечно! Таких врачей, которые себе чего-нибудь с удивительным проворством во время службы отхватили, у нас не было. Вот другим что-нибудь оттяпать - это пожалуйста. Был у нас врач Петя, который, спасая командира БЧ-5 то ли от перитонита, то ли от гангрены, то ли еще от чего-то позорного, вместе с гниющей частью от восторга и облегчения, что так у него все здорово получилось, ему яйца оторвал. И никто этого не заметил, а когда наконец заметили, то решили: ну зачем бэчепятому яйца, ему главное - жизнь сохранили, чтоб он по-прежнему был командиром БЧ-5, - да и сам пострадавший сколько раз подходил к нему, умиляясь, брал его руки в свои и вроде бы покачивал их, улыбаясь, и говорил высоким голосом: "Ну зачем мне яйца?! Главное - жизнь!" - на благо Отечества, хочется добавить, и замполиты так считают. И был у нас врач Федя, который обожал раскроить какой-нибудь прыщик у матроса и сделать из него незаживающую рваную рану и который ходил за замом, как тундровый охотник за червивым оленем, и уговаривал его произвести операцию по удалению кисты, которая давным-давно должна была у зама появиться, судя по тем записям, что оставил ему его предшественник. И был у нас врач Леха, которого я столько раз просил: - Леха! Излечи от укачивания. Меня ни одна зараза не хочет излечивать. Я буду всюду за тобой ползать. Подползать и целовать в неосвещенных проходах. А Леха отговаривался, мол, "морская болезнь... вестибулярный аппарат... неисследованная часть мозга". А однажды так качало, что все лежали вперемешку с потрохами, а лодка выписывала бешеную восьмерку - вверх, вправо, потом зависает и, набирая скорость вниз, влево - ужас кромешный, вжимает в пол так, что в глазах темно. Как я до него добрался - не помню. Вползаю: - Леха! Подыхаю... А он мне: - На. Цистамин, противорвотное. Только я глотаю эту дрянь, как лодка деревенеет где - то там наверху, и мне на мгновение становится лучше. - Хорошо, - говорю, - очень хорошо... - Неужели сразу помогло? - Как рукой. - Ты смотри, как быстро действует. И тут она пошла вниз. Дворняжка! Сомлей в углу и уйми там свое нечистое дыхание. Именно так я отвечаю тем, кто начинает учить меня, как справляться с укачиванием. Яйца на очи, как говорят в солнечной Болгарии. "Яйца на очи!" Меня так вдавило в кушетку, и я так высоко плюнул, что цистамин мигом был в потолке, а я - в собственном дерьме зеленом. - Интересная реакция организма! - говорит Леха и сует мне в нос вату с нашатырем. Миллион иголок попадает в нос, в мозг, а потом глаза вылезли, как пьяные улитки из домиков, и, перед тем как остекленеть, внимательно посмотрели на Леху. Именно так смотрели экспериментальные собаки на академика Павлова. - Интересная реакция организма! - Леха где-то там, на поверхности сознания, и мне его не достать. - А что если нам попробовать амилнитрат?! После этой дряни остатки воздуха в легких улетучились сами, а глаза, про которые я уже сказал, что они выкатились на значительное расстояние, вылезли еще дальше, а тело задергалось так, будто оно веревку рожает. Секунда - и сдохну. Пропадает амилнитрат - появляется воздух, мысль и Леха. - Интересная реакция организма! - говорит Леха. - А что если нам попробовать этот... ну как его... этот... - Леха щелкает пальцами в поисках нужного слова, - этот ну как его... - Леха!!! - хриплю я в ужасе. - А? Ле-ха! - А? - Хуй на! - и после этого я выпадаю с кушетки на пол и на четвереньках, так меньше беспокоит, как раненный в жопу ящер, выползаю из амбулатории. Чтоб этого Леху прибило когда-нибудь! Поленом, бревном, коленчатым валом. И чтоб у него позвоночник высыпался в трусы! И чтоб у него на лбу вместо ожидаемой венской залупы выросла ватина принцессы Савской. И чтоб у него там завелись тараканы, которые не давали б ему ни на минуту забыться. И чтоб амилнитрат попробовали все его родственники и в особенности родственницы, и чтоб после этого первые стали бы активными педофилами, а вторые - педофобами, а третьи - если б они нашлись - запаршивели все! Ох, врачи, врачи! Не было бы в вас нужды, давно бы вас истребили. Между прочим, у Вересаева в случае холеры врачей забивали насмерть. А у Чехова - заставляли высасывать дифтерийную пленку у ребенка. И детки потом ладошками насыпали ему могильный курган. А врачи Куприна? Он идет и в слякоть, и в холод ночью от больного к больному, он не берет денег за лекарства и в темноте передней ему целуют руки. А вам в темноте передней целовали когда-нибудь руки? А Леха бинты домой воровал, сука. Сейчас живет где-нибудь, обложенный катастрофическим количеством бинтов. Его потом перевели флагманским бригады утонувших кораблей, где кроме всего прочего он должен был еще учитывать крыс, убиваемых личным составом. Семьдесят пять крыс равнялось десяти суткам отпуска. У него в отпуске побывала вся бригада. Они месяц подсовывали ему одну и ту же крысу. Леха аккуратненько отмечал принесшего и крысу в специальном журнале учета, а потом она летела в иллюминатор. И тут начинались чудеса: крыса не тонула, она плавала по поверхности, потому что матросики перед тем, как потащить ее к Лехе, надували ее, вставив ей тростинку в задницу. Они ее вылавливали, сушили феном и снова тащили к Лехе, а ночевала она в бригадном холодильнике вместе с колбасой для комбрига, а комбриг потом жаловался на бурление и газоотделение. Леха что-то неладное почувствовал только тогда, когда крыса истлела у него на руках, после чего он