диот по триста раз гонял его на повторную сдачу той внутренней жидкости, недержание которой с трудом можно отнести к признакам богатырского здоровья, и недержание с ним случалось всякий раз, когда доктор все ему объяснял про протоэнурию, но положительное звено состояло в том, что док ни под каким видом не гасил в нем луч надежды. И зам каждое утро, проснувшись с надеждой или только с ее лучом, не срамши, не жрамши, не опорожнивши себя, мчится в поликлинику, и каждый день его надежда не подтверждалась, потому что матросиков у нас много, и все они негодяи, и все они успевали плюнуть заму в тот скромный половничек, что он в банку нацедил, отчего потом зам при получении в руки анализа заводил при докторе такую псалмодию, что становится просто неудобно за его мировоззрение и идеи. Оказывается, он совершенно был не готов к самопожертвованию, хотя, конечно, все где-то даже подозревали, что так оно и есть и наш заместитель ведет себя как блядь последняя, то есть как всякий зам на краю гибели, то есть как очумевшая колхозная баба, севшая жопой на противотанковую мину. А от плевого пожара он вообще в отсеке носился по проходу, как молодая коза, блеял, душистый, сочась фекалиями веретенообразно (то есть ссаками жидкими исходя совершенно на нет), опрокидывая моряков, которые бросались к нему, ссущему, наперерез, чтоб помочь осознать себя. Ибо! Нет такого пожара, чтоб не нашлось у тебя пары секунд, во время истечения которых можно было бы поправить себе галстук и кое-что на роже и в душе. И если уж вырвало клапан на пятнадцать кило по забортной воде на глубине четыреста метров, если улетел он, как снаряд, и в кого-то по дороге врезался так, что и смотреть потом на беднягу не хочется, так будь же ты человеком, сукин ты кот, потому что ты все же заместитель командира, а не дерьмо собачье и смотрят на тебя, паскуда, десятки глаз и ждут, когда ты скомандуешь: "Аварийная тревога! Поступление забортной воды в отсек!" - и, может быть, даже возглавишь борьбу за живучесть. Конечно, найдется кому все это сделать и без тебя, но тогда хоть не сразу превращайся в вез-де-с-су-щее существо наиподлейшего вида, а если и случилось с тобой такое, то уж будь любезен, как только с аварией справятся, возьми на выбор или серп, или молот и отхвати себе тот постыдный кусочек, тот сраный окраинок, обтянутый кожей, тот вялопровод трясучий, который в результате воспитания оставили тебе вышестоящие органы. И будет это называться - "замовское харакири". Хотя кажется мне, что до харакири нашим замам еще расти и расти. Не будут они его делать ни при каких обстоятельствах. Потому что ущербны они. Прищипнуты, как мы уже выше говорили, на манер восточного обрезания. Клиртованы (а клиртование - это когда клитор последовательно удаляют всему гарему; от клитора к клитору, от клитора к клитору). Безусловно, и на этот раз все мои размышления метафизичны, вероятнее всего, полностью и приложимы не к замовской конечной плоти, а скорее к его уму, чести и достоинству. Кстати, весь предыдущий пассаж, посвященный заму, его члену и его мировоззрению, целиком относится и к командирам, старпомам, помам и прочая, прочая, прочая. И пусть выражение "Береги член смолоду", принадлежащее нашему корабельному доктору, сослужит им в деле повышения уровня нашей боевитости свою посильную службу. О нашем докторе здесь тоже можно порассказать. Конечно, у нас доктором на корабле был не тот орел, который в автономке сам себе вырезал аппендицит, чем привел все командование в изумление, а потом и в состояние слабой истерий, вялого шока, мелкой комы, тихой рефлексии и многих сделал интровертами (перевертышами то есть, в смысле всяких безобразий). После чего его с корабля убрали, наградив за доблесть орденом Красной Звезды. Правда, потом у него все подряд спрашивали: "Толя! Если уж ты вырвал сам себе аппендицит, то где же он?", - на что он обстоятельно отвечал, что аппендицит он положил в банку со спиртом в качестве вещественного доказательства, но крысы (я так и знал, что в дело замешаются крысы) проникли в банку (поди ж ты), выпили спирт (экие бестии) и червячком закусили. А ему опять говорили: "Толя! Ты бы хоть сфотографировал его на память для зрения", - на что он отвечал, что фотографирование он производил с помощью матроса, по фотографии получились только до входа в брюшину, а потом у матроса пленка кончилась. И еще его долго расспрашивали всякие дотошные негодяи, которых на корабле и вокруг него всегда много бродит и которым всегда интересно узнать, как же это люди в мирное время ордена зарабатывают, вследствие чего он стал ужасно нервным и в дальнейшем, когда рядом с ним заговаривали об аппендиците, всегда вздрагивал и внутренне выл, поскребывая себя визуально и мысленно в нескромных местах. Нет, конечно! Таких врачей, которые себе чего-нибудь с удивительным проворством во время службы отхватили, у нас не было. Вот другим что-нибудь оттяпать - это пожалуйста. Был у нас врач Петя, который, спасая командира БЧ-5 то ли от перитонита, то ли от гангрены, то ли еще от чего-то позорного, вместе с гниющей частью от восторга и облегчения, что так у него все здорово получилось, ему яйца оторвал. И никто этого не заметил, а когда наконец заметили, то решили: ну зачем бэчепятому яйца, ему главное - жизнь сохранили, чтоб он по-прежнему был командиром БЧ-5, - да и сам пострадавший сколько раз подходил к нему, умиляясь, брал его руки в свои и вроде бы покачивал их, улыбаясь, и говорил высоким голосом: "Ну зачем мне яйца?! Главное - жизнь!" - на благо Отечества, хочется добавить, и замполиты так считают. И был у нас врач Федя, который обожал раскроить какой-нибудь прыщик у матроса и сделать из него незаживающую рваную рапу и который ходил за замом, как тундровый охотник за червивым оленем, и уговаривал его произвести операцию по удалению кисты, которая давным-давно должна была у зама появиться, судя по тем записям, что оставил ему его предшественник. И был у нас врач Леха, которого я столько раз просил: - Леха! Излечи от укачивания. Меня ни одна зараза не хочет излечивать. Я буду всюду за тобой ползать. Подползать и целовать в неосвещенных проходах. А Леха отговаривался, мол, "морская болезнь... вестибулярный аппарат... неисследованная часть мозга". А однажды так качало, что все лежали вперемешку с потрохами, а лодка выписывала бешеную восьмерку - вверх, вправо, потом зависает и, набирая скорость вниз, влево - ужас кромешный, вжимает в пол так, что в глазах темно. Как я до него добрался - не помню. Вползаю: - Леха! Подыхаю... А он мне: - На. Цистамин, противорвотное. Только я глотаю эту дрянь, как лодка деревенеет где-то там наверху, и мне на мгновение становится лучше. - Хорошо, - говорю, - очень хорошо... - Неужели сразу помогло? - Как рукой. - Ты смотри, как быстро действует, И тут она пошла вниз. Дворняжка! Сомлей в углу и уйми там свое нечистое дыхание. Именно так я отвечаю тем, кто начинает учить меня, как справляться с укачиванием. Яйца на очи, как говорят в солнечной Болгарии, "Яйца на очи!" Меня так вдавило в кушетку, и я так высоко плюнул, что цистамин мигом был в потолке, а я - в собственном дерьме зеленом. - Интересная реакция организма! - говорит Леха и сует мне в нос вату с нашатырем. Миллион иголок попадает в нос, в мозг, а потом глаза вылезли, как пьяные улитки из домиков, и, перед тем как остекленеть, внимательно посмотрели на Леху, Именно так смотрели экспериментальные собаки на академика Павлова. - Интересная реакция организма! - Леха где-то там, на поверхности сознания, и мне его не достать. - А что если нам попробовать амилнитрат?! После этой дряни остатки воздуха в легких улетучились сами, а глаза, про которые я уже сказал, что они выкатились на значительное расстояние, вылезли еще дальше, а тело задергалось так, будто оно веревку родает. Секунда - и сдохну. Пропадает амилнитрат - появляется воздух, мысль и Леха. - Интересная реакция организма! - говорит Леха. - А что, если нам попробовать этот... ну как его... этот, - Леха щелкает пальцами в поисках нужного слова, - ...этот ну как его... - Леха!!! - хриплю я в ужасе. - А? - Ле-ха!!! - А? - Хуй на! - и после этого я выпадаю с кушетки на пол и на четвереньках, так меньше беспокоит, как раненный в жопу ящер, выползаю из амбулатории. Чтоб этого Леху прибило когда-нибудь! Поленом, бревном, коленчатым валом. И чтоб у него позвоночник высыпался в трусы! И чтоб у него на лбу вместо ожидаемой венской залупы выросла вагина принцессы Савской. И чтоб у него там завелись тараканы, которые не давали б ему ни на минуту забыться. И чтоб амилнитрат попробовали все его родственники и в особенности родственницы, и чтоб после этого первые стали активными педофилами, а вторые - педофобами, а третьи - если б они нашлись - запаршивели все! Ох, врачи, врачи! Не было бы в вас нужды, давно бы вас истребили. Между прочим, у Вересаева в случае холеры врачей забивали насмерть. А у Чехова - заставляли высасывать дифтерийную пленку у ребенка. И детки потом ладошками насыпали ему могильный курган. А врачи Куприна? Он идет и в слякоть, и в холод ночью от больного к больному, он не берет денег за лекарства, и в темноте передней ему целуют руки. А вам в темноте передней целовали когда-нибудь руки? А Леха бинты домой воровал, сука. Сейчас живет где-нибудь, обложенный катастрофическим количеством бинтов. Его потом перевели флагманским бригады утонувших кораблей, где кроме всего прочего он должен был еще учитывать крыс, убиваемых личным составом. 75 крыс равнялось 10 суткам отпуска. У него в отпуске побывала вся бригада. Они месяц подсовывали ему одну и ту же крысу. Леха аккуратненько отмечал принесшего и крысу в специальном журнале учета, а потом она летела я иллюминатор. И тут начинались чудеса: крыса не тонула, она плавала по поверхности, потому что матросики перед тем, как потащить ее к Лехе, надували ее, вставив ей тростинку в задницу. Они ее вылавливали, сушили феном и снова тащили к Лехе, а ночевала она в бригадном холодильнике вместе с колбасой для комбрига, а комбриг потом жаловался па бурление и газоотделение. Леха что-то неладное почувствовал только тогда, когда крыса истлела у него на руках, после чего он стал фиксировать в журнале не крысу целиком, а только ее хвост. Принесут ему хвост - он его зафиксирует и сам проследит, как тот утонет. Тогда матросики в недрах этого плавающего флагманского караван-сарая завели подпольную крысоферму: отловили двух производителей, посадили их в клетку - и давай кормить, и развелось у них море крыс, среди которых велась селекционная, племенная результативная работа, в результате которой у молодняка вырастали ужасающие хвосты. Хвосты доставались Лехе, и он их самолично топил. Удивительно радостной и спокойной сделалась жизнь на этой бригаде. Люди трудились с утра до вечера с небывалым энтузиазмом. Люди точно знали, когда они отправятся в отпуск. И бригада числилась самой крысоловящей. В этом показателе она всех облапошила. К ним по данному факту даже приезжала комиссия, председатель которой говорил Лехе: - Не может быть, чтоб у вас столько ловили. - Ну почему же, может, - говорил Леха и через рассыльного передавал: - Принесите свеженьких. И ему немедленно доставляли пучок хвостов. И он вручал его проверяющему. Вы бы видели глаза того проверяющего. То были не глаза Ньютона, которому в голову грянуло яблоко, то были даже не глаза Карла Линнея, увлеченного своей паршивой систематизацией видов, - то были глаза стадного павиана, раньше всех обнаружившего в кустах патефон. Так и отстали от Лехи с этими крысами. Ничего не могли с ним поделать. А тот доктор, что советовал всем беречь свой член, пробыл у нас совсем недолго, потому что спал со всякой блядью, в том числе и с женой такого высокого командира и начальника, что я из почтения даже выговорить его не могу, потому что только намереваюсь это сделать, как во рту сейчас же будто ментол раздавили. И со всеми своими бабами этот доктор проверял различные положения и позиции, изложенные в русских народных пословицах и поговорках. Но когда он с той женой начальника проверил положение "солнце за щеку" и "всем вам по лбу", то она него так окрысилась, просто неприлично, я полагаю, себя повела, что пожаловалась мужу, и он его услал куда-то туда, где прививки от дифтерита можно делать только моржам. "Пидор" - это слово меня всегда взбадривает и возвращает к энергичному повествованию. И никто не говорил мне его, просто вроде бы само прозвучало, он столько раз прозвучало со стороны, что почему бы ему еще раз не прозвучать, и я сейчас же вспомнил одно устное исследование, которое я провел вместе с одной моей знакомой девушкой, когда вовремя заметил в ней проснувшийся интерес к гомосексуализму. Я ей заявил, что на военном корабле нет места гомосексуализму, а потом я вдохновился, зашагал туда-сюда, остановился и исзложил ей все, что я знал по данному вопросу, а также все, что я вроде бы знал, а также то, что я вовсе не знал, но мог бы знать. А в ней интерес все распалялся и распалялся, и глаза у нее все открывались и открывались, что заставило меня еще неоднократно возвращаться к мужеложству как наисладчайщей теме нашей современности. Я говорил долго, ярко, красочно, сочно, дополняя руками, манипулируя свободно ими и терминами. Я вдохновился так, что, казалось, не остановлюсь никогда. Я промчался по лесбиянству, геронто-, педо-, зоо- и фитофилии, как по милым тропинкам, исхоженным с детства местам, и остановился, по-моему, только тогда, когда обнаружил, что говорю о задержках менструальности у норок и смене полов у домовых мышей. И остановился я только потому, что обнаружил, как собеседницу хватил кондратий. А что делать? Нельзя у писателя настойчиво интересоваться, что он думает по тому или иному вопросу; он вам такого наговорит - рады не будете. Ведь он же писатель, он живет в мире иллюзий и проснувшихся чувств. Ну как же его можно воспринимать всерьез? И как у него можно спрашивать совета о том о сем? - Шмара! Профура! Прошмандовка! Вы не знаете, какое отношение ко мне лично имеют эти выражения? И я не знаю, но командование так часто ими пользовалось, что я уже думал: ну, может, внешне я им что-то напоминаю? - Подберите свои титьки! - говорили мне на построении на подъеме Военно-морского флага нашей Родины, и я подбирал, поворачивался к своим людям и говорил: - Слышали, что сказал старший помощник командира? Пятки вместе - носки врозь! Попку сжать и грудь вперед! Все нам в рот! Смотреть озорней в глаза свирепой флотской действительности! И люди меня понимали. И смотрели озорней. И правильно! (Клитор коровы вам всем на завтрак!) Во взгляде настоящего флотского офицера должна быть дуринка-смешинка-соринка-чертовинка! (Бигуди на яйцах!) И она там у него потому, что в любой обстановке он сохраняет присутствие духа. Вот упал с пирса "уазик" комдива с двумя пьяными матросами, и утонули они тут же, и распорядительный дежурный, лейтенант, описывая полукруг, как кот с банкой на хвосте, вбегает к комдиву, сильно картавя: - Там люди... с пирса... утонули!.. - Лейтенант! - говорит комдив. - Выйдите и зайдите как положено. Лейтенант вышел, зашел и говорит отрывисто, потому что губы пляшут: - Люди! Утонули! Товарищ! Комдив! - Последний раз говорю: выйдите и зайдите как положено! Лейтенант вышел и зашел как положено (стук в дверь: "Разрешите?" - "Да-да"): - Товарищ адмирал! (Руки по швам. "Разрешите доложить? Распорядительный дежурный такой-то".) С пирса упала ваша машина! Два шофера утонули! После этого адмирал - будто только этого и ждал - вскочил и заорал: - Так! Какого ж хуя ты молчишь? (Енот твою мать!) Вот оно! Великую оздоровительную силу русского мата нельзя разменивать по мелочам! - Так, старпом! - говорит командир на совещании. - И последнее. На корабле много мата! Мат прекратить! Развернуть работу! Старпом, который слушал мат еще через мамину плаценту, а потому был в этом деле не последний человек. настоящий специалист и ценитель, вначале выглядит смущенным, но потом делает себе озабоченное лицо и говорит: - И начать, я считаю, нужно с офицеров, товарищ командир! - И начните! - Поворачивается к замполиту: - И вам, Антон Себастьяныч, тут непаханое поле деятельности. Всех блядей к ногтю! (Увидел замовское удивление.) Кстати, "блядь" - литературное слово. И если я говорю офицеру, что он блядь, значит, так оно и есть. И офицер должен работать, искореняя этот недостаток. А через пять минут старпом со стапель-палубы уже кричит матросу, полусонному дурню, который наверху шагпул мимо ограждения и покатился-покатился и если не зацепится за что-нибудь сейчас, то ляпнется с высоты семнадцати метров. - Прособаченый карась! Ты куда, блядь паскудная, пополз?! Когтями! Когтями цепляйся, кака синяя! И матрос (кака синяя) цепляется за что-то когтями. А без мата как бы он зацепился? Как бы он собрал свою волю в кулак и почувствовал, что жизнь прекрасна? Как бы он вспомнил о Родине, о долге, о личной ответственности за каждого? Этот старпом прослужил на корабле двадцать лет, а потом как-то очень быстро собрался в один день и списался с плавсостава с диагнозом - "мгновенная потеря памяти". Правда, врачи ему сначала сказали, что с такими штуками, как "тараканы в голове", "моментальное размягчение ума", "временная глупость", "взрывы в кишечнике" и "что-то гнусное внутри", они не списывают, но он предоставил какие-то послеродовые метрики, где было написано, что еще при рождении "стрельцом" он вышел у мамы боком. - А как же вы на флот попали? - спросили его, и он заявил, что проник через форточку и затер пальцем то место, где было описано его детство. После чего его уволили в запас, взяв у него на всякий случай пункцию спинного мозга, и теперь у него при ходьбе не только память, но и ноги отстегиваются, и голос у него стал такой певучий-певучий, истинное кантабиле получается при разговоре, слово кабальеро, никак не остановить. Просто - член на планширь! Я считаю, что именно так эту ситуацию и можно прокомментировать: член на планширь! Так командовал нам капитан первого ранга Сыромятин, когда мы - молодые, в пушке, с зеленью на ушах, первокурсники - проходили шлюпочную практику. - Всем член на планширь с правого борта! - командовал он нам, когда мы, сидя в шлюпке в десяти метрах от берега, отвечали ему устройство шестивесельного яла и тут кто-то не выдержал его громового голоса и писать попросился. И все вытащили тогда свои члены и положили их с правого борта. И вдруг он истошным голосом, сжимая кулаки и наклоняясь от усердия, как заорет: - Всем с-сссать!!! - и все сейчас же ссут сидя, и ты, ссущий так же, как и все, неторопливо замечаешь, что у кого-то член с родинкой, у кого-то - в пятнышках и в таких трогательных мелких пупырышках, а раньше ты этого не замечал; а в пятнадцати метрах - пляж с людьми. А если кто замешкался с ответом или устройства шлюпки не помнит, то он ему: "Пешком из шлюпки марш!" - и он в одежде в воду - бух! - и бредет к берегу. Говорят, этого бешеного капитана первого ранга представили когда-то к "герою Советского Союза" и к званию "адмирал", но когда он прикатил в то место, где у нас все это вручают, то вошел в помещение вразвалочку, а ему сказали: "Выйдите и войдите за наградами как подобает". И тогда он повернулся и врубил такой строевой шаг, что люстра жалобно затренькала, а, выходя, он еще дверью шлепнул так, что все ковры побелкой запорошил, и больше ни за наградой, ни за званием не явился, а отправился в ближайшую пивную горло промочить, там его в конце дня и обнаружили, и получил он тогда назначение не в "герои" и не в "адмиралы", а к нам в училище, на шлюпочную практику. Вот в присутствии каких людей, положив свой член на планширь, в окружении друзей, пузырясь от страха через жопу, я ссал с правого борта. А вокруг - солнце, тишина и безмятежное море, совершенно не подозревающее о растущей мощи нашего родного военно-морского флота и его великом грядущем, в котором я лично совершенно убежден неоднократно, и даже очень. А мне еще говорят, что я не люблю флот. Дорогие мои сифилитики, импотенты ума, прямолинейно пустоголовые! Флот - это я. Я на нем полжизни прожил. И как же я могу не любить самого себя?! Да я себя обожаю, идиоты. И с этого момента присваиваю себе титул - "Дивный"! Да-а-а... А флот так и стоит перед глазами... - Пиз-зззда с ушами! Просто пиз-зззда! - говорит командир на пирсе в окружении офицеров, и это - исчерпывающая характеристика его подчиненного. А вот и стихи: Пошто! Моей мечте вы ухи обкорнали! Пошто! Взашею мне шлепков паклали! Пошто! Я молодой от вас в тавот попал! Их читает Мишка Таташкии по кличке Крокодил. Он сочиняет их на ходу, и поскольку мы ходим много, то этих нескладушек у него - полным-полно. Например, идет он рядом со мной и бредит: "Сосу сосал сосид сосил", - это он рифму подбирает; или: "Пись-ка уютно-уютно лежало, дерево рядом тихонько дрожало", - и читает он их нам на построении на ухо, когда стоит во второй шеренге. Когда надоест - поворачиваешься к нему и говоришь: - Мишка! Едремьть! Ты знаешь слово "эдикт"? - Знаю. Это по-римски "выражение". - Это по-русски - "э-ди-к-ты"! А рядом уже обсуждается старпом: - Наш старпом всегда так противно визжит. - И воняет. - Ив желаниях своих, я вам должен доложить, он мелок, как писька попугая. - Из ужасов половой жизни хотите? Ночью снится мне что-то невыносимо белое. А я же любопытный. Пододвигаюсь поближе, тянусь, окликаю, а это рука, безжизненно торчащая из белоснежной жопы. И только я придвинулся к ней, еще ничего до конца не осознавший, а она меня - хвать! - и стала обнимать. Чуть ежа не родил! А вот еще: - С утра руки чесались сделать что-нибудь для Отечества! Купил японский веер. - Зачем? - Трихомонады отгонять! - Эх! Наковырять бы козявок! - И засунуть бы их заму в рот! - После чего в воздухе разольется мягкий запах мяты и детской опрелости. - Из-за вас я совершенно не слышу старпома. - А на хрена он... - Тише! Я тоже не слышу. Сейчас выбью серные пробки из ушей и приспособлю их под его чарующие звуки. - А я при разговоре с командиром чувствую все время, как спина прогибается и зад отклячивается, а в глазах - любовь-любовь и желание совершить то, совершить это, доложить об этом, об том... - Вчера старпом послал меня на стройку кафель для гальюна воровать. За мной два часа майор с лопатой гонялся. - Догнал? - Куда ему, пьяненькому! Эх, вторая шеренга. Вот когда я умру, то пусть мое эфирное тело на прощанье отправится на пирс и послушает, о чем говорят офицеры во второй шеренге. А пирс выкрашен суриком, красный и с утра в росе, и солнце только что встало, и сопки вокруг, и ты словно в чаше, маленькая соринка, и тихо, и ветерок ладошками гладит по щеке. Это он балуется. А глаза закроешь - и сейчас же увидишь траву. Зеленую. А хорошо лежать в той траве. Только нужно обязательно лечь на подстилку, а то трава, даже самая мягкая, кусается, колется. А сколько в ней различных красивых побегов и стеблей. Нужно только придвинуться, чтоб рассмотреть. Вот мягкий тысячелистник, вот - скромница ромашка, а вот еще что-то, названия, конечно, не знаю, но, наверное, это ятрышник, северная орхидея. Очень капризный. Ни за что не вырастет на грядке, потому что наши руки для него слишком грубы и бесцеремонны. А сколько всякой живности бродит по листам: и задумчивая тля, и всякие там нагруженные заботами кобылки, и, конечно же, пауки. А вот и пчелы прилетели. Осмотрели, нет ли чего, погудели-полетели. А пауки очень пугаются, если их взять на руку, - тут же хотят улизнуть, а рядом на камешке давно уже лежит ящерка, а заметить ее можно только по брюшку, которое раздувается и опадает - вдох-выдох. А если перевернуться на спину, то на тебя сейчас же надвинется небо. Навалится. Синее. И кажется, это оно специально придавило тебя к земле. Уж очень густой у него цвет. Кажется, оно говорит: "Лежи не двигайся, иначе ты все сломаешь". И я лежу. Без мыслей и, главное, без тревог. МОРЕ, ЛЕТО, ПРОХЛАДА И КАРКАЮЩИЕ ЧАЙКИ Лодка встала в док. Конечно же, под субботу и воскресенье. Мы становимся в док не иначе как под субботу и воскресенье и не иначе как с той целью, чтоб не дать людям выходной. И списки на выход с завода не подготовили. В общем, сиди и пей. Можешь еще с перехода морем начать. Начать-то можно, только пить нечего: специально не получили на корабль спирт, чтоб его в доке весь не выпили. Мда-а... ну, если пет спирта, тогда мы пьем чай, причем до одури. А гальюн закрыт. Только лодка встала в док (и даже не в док, а когда она еще в створе - на пути туда то есть), как на ней закрывается гальюн, чтоб на стапель-палубу не нагадили. На замок закрывается. Конечно, как говорят братья надводники: "Только покойник не ссыт в рукомойник", - по ведь все об этих наших способностях знают, и потому воды в кране нет, чтоб потом залить это дело: снята с расхода. Мда-а... тогда приходится затерпеть, зажаться часов на восемь, пока лодка не встала на кильблоки, пока воду не спустили, пока леса на корпусе не возвели и пока лестницы не подкатили. Терпишь, терпишь - и вот... "Разрешен выход наверх!" - пулей туда по трапу, колобком до стапеля, а там уже начинается "барьерный бег"; надо перелезать через ребра жестокости, и бежишь, торопишься, задирая ножку, и перелезаешь через ребра жестокости, которые в высоту доходят до одного метра, добираешься до конца, где имеется тот самый, погружаемый вместе с доком гальюн, в котором приборку делает во время погружения великое море, но ты в него не бежишь - исстрадался; от нетерпенья ты становишься па самый краешек дока, открытый всем ветрам, а море - вот оно, у ног, и ты - роешься, роешься, роешься у себя внутри в штанах, роешься, перетаптываясь, и находишь наконец там все, что и требовалось, и вытягиваешь его и... - о Господи! - воешь от восторга и от ощущения жизненной теплоты. Ночью хуже. Ночью проснулся, сгруппировался, сполз с коечки, оделся, выполз из каюты, потом через переборку нырнул, задел ее обязательно башкой, потом по трапу вверх, потом долго до стапеля и только потом уже - "барьерный бег". (Секундочку! Минуточку! Не бросайте чтение. Сейчас пойдет основная часть!) Так вот: Юрий Полкин, командир группы дистанционного управления, стоя вместе с лодкой в доке, в четыре утра, после того как он с вечера накачался чаем, проделал все эти акробатические номера только для того, чтоб, сами понимаете, добраться до моря. Юрик добрался до моря и встал там на торце. Лето, тишь, каркающие чайки, прохлада, море и Юрик, стоящий на самом краешке. А море - вот оно, между ног, чуть не сказал. И Юрик, вот он, в общем-то там же. Стоит и спит. Он уже нашел у себя там внутри все что надо, вытянул все это на поверхность и теперь, убаюканный падением капельноструя, спит, паразит. И тут всплывает нерпа. Она всплыла так бесшумно, как может всплыть только перпа. У ног спящего паразита Юрика. И капельноструй юриковский запросто попадает нерпе в лоб. Нерпа удивляется, увидев над собой нашего Юрика, да еще в таком неожиданно-хоботном варианте, и, удивившись, делает так: "Уф!" - и Юрик открывает глаза. Надо вам сказать, что нерпа была похожа на лодочного боцмана. Поразительно была похожа: такая же коричневая, лысая, круглая и усатая, и это "Уф!" - точно как у боцмана. Юрик как только увидел нерпу, похожую, как две капли, на боцмана, перед собой, да еще когда попадаешь этому боцману прямо в лоб, - так, знаете ли, чуть не выронил себя, чуть не посерел, не поседел и не потерял сознание от ужаса, ножки у него сами собой отломились, и он трахнулся задом о палубу и от слабости остался на ней сидеть, не поднимаясь. Нерпа давно исчезла, а Юрик все сидел и сидел, а из него все лилось и лилось, и откуда бралось то, что лилось, я не знаю, но долго лилось, черт!.. А вокруг - это, как его, море, лето, прохлада и каркающие чайки. ЛОДКА, БОЦМАН И ГАЛЬЮН В нашем рассказе будет три действующих лица: боцман, гальюн и лодка. Сейчас два из них дремлют в третьем, но вы увидите, как ловко мы выудим их на свет Божий. Средиземное море; солнце в полуденной дреме; вода тиха, и прозрачна, и голуба, как в ванне с медным купоросом; водная гладь нестерпимо сверкает; штиль и воздух. "По местам стоять к всплытию!" - и огромная лодка всплывает в сонме солнечных зайчиков. Палуба еще улыбалась лужами, когда на ней появился боцман. Он наладил беседку, опустил ее за борт, оделся в оранжевый жилет и, зацепившись карабином, полез к своему любимому забортному заведованию. Вода где-то рядом ласкалась, и какие-то рыбки резвились. Боцман засмотрелся на рыбок. Мысли его повисли. Солнце залезло на спину и разлеглось на лопатках. В одно мгновение оно сделало свое дело: боцману стало тепло и расхотелось работать. В голове его вихрем пронеслась дикая смесь из золотого пляжа, бронзовых женских тел и холодного пива. Слюна загустела и скисла. Боцман очнулся и с досады размашисто плюнул в Средиземное море. Рыбки бросились в стороны, и обрывки боцманской слюны зависли в волнах. Боцман взглянул на волны, подумал и... высморкался. Всего два тысячелетия назад такое неуважение дорого бы стоило мореходам: в те времена из моря с грохотом появлялось чудище в бородавках и с хрустом поедало обидчиков, и как только все бывали съедены, пучина поглощала корабль. Боцман собирался еще раз плюнуть насчет разного рода обросших суеверий, и тут... море под ним заворчало: в глубине произошло движение; мелькнуло что-то длинное, толстое - шея чудовища! - Мама моя, - поперхнулся присевший внутри себя боцман, вылезая глазами. Первобытный холод облил спину, кольнул поясницу, забрался между ног - да там и остался! Заворочалась, зашевелилась кудлатая бездна; ударил гул; глаза у боцмана вылезли вовсе. И тут уже бездна взорвалась, встала стеной, протянув свои щупальца к небу. Разбежалась зеленая пена, и в пене, напополам с дерьмом, родился вцепившийся боцман. "Что это было?" - спросите вы, незнакомые с флотской спецификой. Отвечаем. Было вот что: очень сильно продули гальюн. ЛЫСИНА, БОРОДА И СТРУЯ Если б вы знали, что за лысина у Сергей Петровича! Чудо! И она совсем не то, что у некоторых, ну хотя бы не то, что у нашего старпома, которая вся в щербинах, болячках, родинках, кавернах, струпьях и каких-то невыразительных прыщиках. Нет! Лысина Сергей Петровича - это нечто розовое, гладчайшее, напоминающее этим своим качеством, проще говоря, свойством, никелированную елду со спинки старинной железной кровати с ноющими пружинами, и по этой причине ее легко можно было бы отнести к инструменту, может быть, даже духовому, кабы не ее теплота. Да! Вот уж теплее места на всем его теле не нашлось бы - хоть всего его общупай, - и поэтому возможно было бы, примерившись, хорошо ли все это выглядит со стороны, поместить на нее для последующего отогревания сразу две онемевшие от непогоды девичьи ступни, находись такие в интимнейшей близости, или четыре ладони. Но полно об этом! И другие части Сергей Петровича нетерпеливо дожидаются неторопливого нашего описания. Вот хоть его борода - то не клочья какие-то, нет! - то борода царя Давида, Соломона или, может быть, Дария (а может, и Клария), но только вся непременно в колечках и завитушках до середины грудей. И если на голове у Сергей Петровича ни одной волосины, то борода поражает густотой и плотностью рисунка. А уши! Видели бы вы его уши! Это даже и не уши вовсе, а я даже не знаю что. Ужас как хороши! Они у него такие нежные - просто хочется взять и оттянуть. Они немного напоминают крылья новорожденного мотылька - оттого-то их и хочется сцапать. А нос? Это даже несколько неприлично было бы сравнить его с чем-то, кроме как с клювом казанского сокола, который тем и отличается от клювов всех остальных своих собратьев, что уж слишком колюч и продолжителен. И если Сергей Петрович попробует языком достигнуть его самого кончика, то заодно он легко выскоблит и каждую из имеемых в наличии ноздрей. А в глазах Сергей Петровича - голубых, из которых один вдруг, фу ты пропасть, раз! - и поехал куда-то в сторону, - никак не учуять души. Разве что иногда мелькнет в них нечто вечернее, вазаристое, то, что легко можно принять за ее проявление, - не то интерес, не то жажда наживы. Не зря мы заговорили здесь о наживе и об интересе, и вообще обо всем, надо вам заметить, здесь сказано было не зря. Конечно. Сейчас-то все и развернется. Я имею в виду событие. Правда, чтоб осветить его. нам понадобится еще описание глаз молодого королевского дога - белого в яблоках, принадлежащего вот уже восемь месяцев Сергей Петровичу. Глаза его несут неизмеримо больше чувств, нежели глаза хозяина. Вот уж где порода! Тут вам и волнение, и нетерпение, и вместе с тем смущение, доброта и любовь, где искорками добавлены любопытство, бесстрашие и глубокая собачья порядочность. Все это можно прочитать в тех собачьих глазах всякий раз, как он мочится на ковер. Он мочится, а Сергей Петрович терпеливо ждет, когда он вырастет, чтоб начать его случать с королевскими самками. А все ради нее - благородной наживы. Потому что за каждого щенка дают деньги. А ему хочется денег. Много. И самок тоже много, и все они в воображении Сергей Петровича уже выстроились до горизонта. И все они жаждут королевских кровей. И Сергей Петрович тоже жаждет и начиная с месячного возраста пристает к своему догу - все ему кажется, что тот уже готов. И мы ему сочувствуем, потому что, дожив до восьми месяцев, можно и вообще потерять терпение. И Сергей Петрович его потерял - он отправился в Мурманск, в собачье управление, где ему тут же заметили, что напрасно он упорхнул так далеко: в их поселке, в соседнем даже подъезде, у того самого старпома с непривлекательной лысиной есть догиня и все прочее-прочее. И Сергей Петрович помчался туда и немедленно вытащил старпома на случку. И вот они уже сидят па кухне у Сергей Петровича. Жен нет, и они вволю выпивают и рассуждают о том, как надо держать суку на колене, и с какой стороны должен подходить кобель, и куда чего необходимо вставлять, чтоб получилось "в замок", и как потом нужно полчаса держать суку за задние ноги, поднимая их под потолок, а то она - от потрясения после изнасилования - может обмочиться, а это губительно для королевских кровей. Они раскраснелись, они рассуждают, говорят и не могут наговориться: оказывается, там, на службе, они почти разучились о чем-нибудь говорить по-человечески, а по-человечески - это когда не надо оглядываться на звания, должности, родственников, ордена и "сколько кто где прослужил", то есть можно говорить о чем попало, пусть даже о том, как вставлять "в замок", и тебя слушают, слушают, потому что ты, оказывается, человек, и всем это интересно, и все, оказывается, нормальные люди, когда они не на службе. Вот здорово, а?! А собаки в это время заперты в комнате - пусть поворкуют, авось у них и само получится, - и вот уже один другого называет "тестем", "сватом", "свояком". - Дай я тебя поцелую! - и вот уже обе распаренные лысины, одна гладкая, другая - с изъянами, сошлись в томительном поцелуе. Но не отправиться ли нам к собачкам? Конечно, отправиться! - Цыпа, цыпа! - зовет догиню старпом, и они входят в комнату. Входят и видят возмутительное спокойствие: собаки сидят каждая в своем углу и проявляют друг к другу гораздо больше равнодушия, чем их хозяева, - есть от чего осатанеть. И, осатанев, обе наши лысины немедленно накинулись на собак. Та, что более ущербна, схватила догиню за тощие ляжки. Другая, неизмеримо более совершенная, принялась подтаскивать к ней дога, по дороге дроча его непрестанно. И сейчас же у всех сделались раскрасневшиеся лица! И руки - толстые, волосатые, потные! И глаза растаращенные! И крики: - Давай! Вставляй! Давай! Вставляй! И вот уже ляжки догини елозят на колене старпома, и зад ее интеллигентно вырывается, а взгляд - светится человеческим укором. И тут наш восьмимесячный дог, которого Сергей Петрович так долго подтягивал, настраивая, как инструмент, кончил, не дотянув до ляжек. Видели бы вы при этом его глаза: в них было все, что мы описывали ранее. Королевская струя ударила вверх и в первую очередь досталась великолепной бороде, запутавшись в колечках, потом - носу, по которому так славно стекать, ушам-глазам и, наконец, лысине, теплота которой давно ждала своего применения, а во вторую очередь она досталась люстре и потолку и оттуда же, оттянувшись, капнула на другую, куда более ущербную лысину.  * МИНУЯ ДЕЛОС *  ДЕТСТВО Меня не брали на свалку. Они так и говорили: "Мы тебя не возьмем". Мои братья. Они не брали меня за то, что я не умел врать и все, как на духу, выкладывал нашей маме. За это меня считали предателем и не брали, хотя о посещении свалки не нужно было расспрашивать - нужно было просто понюхать рядом с ними воздух. Воздух был полон свалки. Свободы и свалки. Въедливый, пронзительный дух. Как мне хотелось на свалку! Там находилась масса интересных вещей. Часть из них сразу же оседала в карманах: полуистлевшие трансформаторы, транзисторы, конденсаторы - все это приносилось домой и в сей же миг со скандалом и грохотом вылетало в окно под горестный братский плач. Братья рыдали, а я лживо вздыхал и сочувствовал. - Вылитые отец, - говорила моя мама про моих братьев, - этот тоже женился, приехал из Ленинграда и привез с собой целый чемодан. И главное, чего?! Радиодеталей! Целый чемодан барахла. Это было его приданое. Мама всегда ругала папу, а заодно и моих братьев, потому что они были "вылитые отец" и с младых соплей интересовались только техникой. Игрушки они разбирали-крушили-ломали. Я ничего не крушил, Я был "вылитая мать" и создан был для счастья. Наш средненький, Серега, все время что-то протыкал. Однажды он проткнул только что купленную резиновую надувную игрушку - это был олень. Мама ее купила, надула, заткнула пробкой, чтоб воздух не выходил, и дала нам поиграть. Серега вынул гвоздь, сотку: бац! - и оленя не стало. Серега был выпорот и выгнан на улицу. - Уходи! - кричала мама. - Мне не нужен такой сын! И Серега ушел. Сначала он все сидел, сидел внизу на ступеньках, необычайно серьезный для своих трех лет. Он сидел и думал, непривычный и взрослый. Потом он встал и ушел. "К папе". Серега нашелся глубокой ночью. Мать - заплаканная, издерганная, всклокоченная беготней, "Одна тетя" сняла Серегу с электрички и сдала его в милицию. Когда мать влетела в отделение, Серега рисовал на бумаге цветными карандашами. Серега не удивился. Он дал себя поцеловать, маленький, основательный, толстый карапуз, - дал поцеловать, но остался таким же серьезным и основательным. Он и сейчас такой же. Мой несгибаемый брат. Я плакал. Навзрыд. Я плакал, когда Серега потерялся, когда все, в том числе и я, его искали и когда он нашелся. Я обнимал его и плакал. Мне было очень хорошо. Именно тогда я и открыл для себя, что плакать, в сущности, п