дно судить на народе. Здесь что-то не так, говорило мое сознание. Однако фактов у меня не было. Все строилось на логических суждениях. Только оказавшись в эмиграции, я добрался до истории власовского движения и смог понять всю его трагичность и безысходность. Но это все было потом. Во время войны и после. А пока что мы учились. Жизнь вне академии шла своим чередом. И "органы" работали. И не только на нашем втором курсе. В начале 1938 года приехал ко мне Иван - мой старший брат. Поздно вечером, когда уже уснули детишки и жена, он потащил меня в ванную и, открыв воду, рассказал, что только сутки прошли с того момента, как его выпустили из запорожской следственной тюрьмы НКВД. Арестован он был месяц назад. Его бросили в камеру, буквально набитую людьми. По разговорам он понял, что это все "враги народа", о которых говорили на заводских и цеховых собраниях. Он работал на заводе комбайнов - "Коммунар" - в литейном цехе, инженером. До этого "врагов народа" еще не видел. Поняв, в какое попал окружение, он решил изолироваться от него. В разговоры ни с кем не вступал. Несколько дней он твердо держался в своей добровольной изоляции. Он с ужасом видел, как втаскивали в камеру людей после допроса, слышал рассказы шепотом о том, как допрашивают. Потом вызвали и его. Привели его в следственную камеру в 8 часов вечера, увели в 4 часа утра. Его не допрашивали. Следователь предложил ему написать подробную автобиографию и оставил одного. В соседней с ним камере, пытали людей. Брату было слышно каждое слово, крик, стон; через дверь, сообщающую эти камеры, заходил в пыточную следователь, оттуда выходили покурить и передохнуть пыточных дел мастера. Дверь при этом либо оставалась совсем открытой, либо только полуприкрывалась. И брата не оставляло ощущение присутствия на пытке. Когда брат вернулся от следователя, к нему подполз человек, вернувшийся с "выстойки" перед самым уводом Ивана на допрос. "Выстойка" - это пытка длительным стоянием. Человека впихивают в специальный шкаф - нишу в стене, закрываемую плотной дверью. Запертый в этом шкафу человек, может только стоять. И даже не может повернуться, изменить положение. От недостатка воздуха и утомления человек теряет сознание и мешком оседает вниз. Его приводят в чувство и снова закрывают. От длительного стояния циркуляция крови в ногах нарушается и они набухают застойной кровью. С такими ногами был и подползший к брату человек. Он заговорил шепотом: "Не бойтесь вы людей. Я знаю, что вы думаете: они, мол, тут все фашисты, враги народа, а я попал сюда случайно, по ошибке... Я и сам так думал. Теперь знаю: никаких врагов тут нет. Но кому-то, для чего-то, нужно заставить нас назвать себя "врагами народа". И он рассказал о себе и о том, как его допрашивали. Этот человек - инженер с "Запорожстали", впоследствии подписал признание, что готовил взрыв на заводе. Он же, уже после того, как его следствие закончилось, сказал брату: - Вас не пытают, значит могут еще освободить. Это им тоже для чего-то надо; кое-кого освобождают. Если освободят, то старайтесь не забыть все, что здесь видели. И надо сказать, брат отлично выполнил завет этого инженера. Я был просто поражен количеством лиц, чьи фамилии, дела и пытки он запомнил. Мы просидели почти до утра, и я все писал о вымышленных диверсиях, терроре, шпионаже, биографии этих "врагов"", применявшиеся к ним пытки, зверские избиения, раздавленные пальцы и половые органы, ожоги от папиросы на лице и теле, пытки выстойкой и светом (человека на многие часы ставят под мощную электролампу), жаждой. Я записал рассказ брата и сказал ему, что пойду с этим к генеральному Прокурору СССР Вышинскому. Мы оба думали, что это явление чисто местное. Но убежденными в этом не были. Об этом говорит тот факт, что мы ожидали как реакции на мое заявление Вышинскому возможного ареста. В связи с этим договорились о шифре для переписки. Обязались писать друг другу не реже одного раза в неделю. Если будет происходить что-нибудь, связанное с делом о пытках, пользоваться шифром. Если все спокойно - посылать простые по содержанию открытки. Если же кого-то арестуют, то его жена должна послать телеграмму: "Иван (Петро) тяжело болен". Но Иван опасался, что он может и не увидеться с женой. На эту мысль его наводнили обстоятельства его освобождения. Продержали его под арестом около месяца. За это время дважды вызывали к следователю. Оба раза никакого допроса не было. Первый раз он написал автобиографию. Второй раз - свои отзывы на подчиненных и начальников. Но главное было ясно не в этих писаниях, а в том, что он всю ночь сидел в следственной камере, расположенной рядом с камерой пыток и слушал вопли и стоны истязуемых, крик, ругань и угрозы заплечных дел мастеров. В третий раз разговор со следователем был короткий. - Ну вот, Иван Григорьевич, мы с вами пока что расстаемся. Вот вам пропуск и можете идти домой. Разумеется, о том, что вы здесь видели и слышали рассказывать никому не рекомендуется. До скорого свидания. - А как же мой паспорт и справка о том, что я освобожден? Ведь все же знают, что я арестован. Как же я явлюсь на службу? - На службу мы сообщим. А о ваших документах поговорим при встрече. Вот адрес. Прочтите и запомните его. Когда придет время, я позвоню вам на работу и передам, чтобы вы зашли к врачу. Тогда и придете по этому адресу к 10-ти вечера. Вот там и поговорим о ваших документах. А пока не беспокойтесь. Никто вас не тронет, пока мы вам доверяем, хотя на вас есть очень серьезное заявление. Но об этом мы еще поговорим в свое время. Ивану не оставалось ничего другого, как удалиться. Выйдя на улицу, он у первого встречного спросил время. Расписание поездов на Москву он знал. Через 40 минут шел поезд и Иван, не заходя домой, бросился на вокзал. Сейчас, заканчивая разговор со мной, он сказал: - Они ведь что сделали?! Показали мне, что могут сделать со мной, если я не буду их слушаться и взяли меня как овчарку на короткий поводок - не дали ни документа об освобождении, ни паспорта, да еще и пригрозили, что у них есть серьезные заявления на меня. Теперь меня будут вербовать. А не соглашусь на них работать, то им и арестовывать меня не надо. Просто заберут и водворят в камеру, как будто я из нее и не выходил. Если за время моего отсутствия они установят, что я от них домой не явился, то меня могут забрать, как только я покажу свой нос в Запорожье. В этом случае я Марию не увижу и телеграммы не будет. Но я как-только доберусь домой, напишу тебе открытку. Значит, если моей открытки не будет, я арестован раньше, чем дошел до дома. На этом мы расстались. На следующий день я пошел пробиваться к Вышинскому. Приемная прокуратуры СССР была забита толпами людей и гудела, как потревоженный улей. Но майор в те времена был величиной и дежурная по приемной очень быстро свела меня со следователем по особо важным делам. Часть приемной была разгорожена фанерными переборками на небольшие комнатки. В одну из таких загородок зашел и я. Приятный и любезный на вид мужчина приподнялся, указал на стул перед его столом, подал руку, назвался: "Реутов". - Ну, рассказывайте, какая нужда привела вас сюда? - заговорил он. Я начал рассказывать, но рассказать ничего не успел. Как только он понял, о чем будет речь, движением руки остановил меня: - Не будем здесь говорить об этом, - и он указал на перегородки. Я замолчал. Он снял телефонную трубку и набрал номер: - Лидочка! В понедельник прием состоится? А много у вас? Пятнадцать? Норма? Ничего не поделаешь, Лидочка, придется добавить шестнадцатого. Дело такое же как минское. Тут очень симпатичный майор, генштабист. Но я прошу дописать его первым, Лидочка, первым. Дело очень важное. А фамилия его Григоренко. Он сам москвич, а говорить будет о делах запорожских. Там у него брат, который сам приезжал в Москву. Только вчера уехал. Так что сведения у майора из первых рук и самые свежие. В понедельник я пошел на прием. Как и просил Реутов, меня Вышинский принял первым. Теперь-то я уже знаю, что это была за личность, какую страшную роль сыграл он в сталинском терроре. Но тогда, я должен честно в этом сознаться, я уехал от него под впечатлением значительности этой личности. Первое впечатление от внешности хозяина величественного кабинета не очень для него выгодное. Выдвинутая вперед нижняя часть лица, с тонкими губами и узкими щелками остро глядящих глаз, напоминали насторожившуюся морду хищника. Но разговор все сгладил и вызвал чувство доверия и уважения. Он, приветливо улыбнувшись, сказал: - Вы не торопитесь, майор, у нас с вами времени достаточно. Рассказывайте спокойно. И я сразу успокоился. Появилось чувство раскованности. И я изложил суть дела менее чем в 5 минут. Правда, ни фамилий, ни описания пыток в моем докладе не было. Но я сказал ему, что все это у меня есть. Выслушав меня, он вызвал своего секретаря и распорядился: - Попросите Нину Николаевну. После этого задал мне несколько вопросов. Пока я на них отвечал, зашла пожилая женщина в военной форме и со значком чекиста на груди. Вышинский, не приглашая ее садиться, сказал: - Нина Николаевна, вот майор сообщает чрезвычайно важные факты из Запорожья. Запротоколируйте, пожалуйста, подробно его рассказ и доложите мне со своими предложениями. А вас, товарищ майор, я прошу рассказать Нине Николаевне со всеми подробностями, с фамилиями и описанием всего, что там происходило. С чувством горячей признательности и глубокого уважения уходил я от этого человека, который, по моему разумению, принял близко к сердцу и хочет решительно пресечь те нарушения законности, о которых рассказал Иван. Это посещение убедило меня в том, что пытки - местное творчество. Правда - не единичное. Я ведь запомнил Реутовское: "такое, как минское". В общем, мне стало "ясно" - на местах много безобразий, но Москва с ними борется. Мы дошли с Ниной Николаевной до ее кабинета. Здесь она сказала: - А собственно, зачем мы вдвоем будем заниматься одним делом. Вы, майор, человек грамотный. Поэтому вот вам бумага, садитесь и все опишите, а я потом прочитаю и если что неясно, задам вопросы. Так мы и поступили. Ушел я довольно поздно, утомленный, но с приятным чувством исполненного долга. Дождавшись открытки от брата, я послал ему письмо (шифром) с отчетом о том, что я сделал. Но шифр наш, как вскоре продемонстрировала нам жизнь, был не очень умной и далеко не безопасной выдумкой. Однажды я неожиданно проснулся перед рассветом. Это можно считать почти чудом. В сердце какая-то тревога. И вдруг вижу - тихо приоткрывается выходящая в коридор дверь нашей квартиры и в дверь проскальзывает моя жена. Меня как ветром сдуло с кровати. Босиком, в трусах я вылетел в коридор. Она уже бежала по лестнице, направляясь в фойе первого этажа к выходу на улицу. В несколько прыжков я догнал ее. Остановил. Она вся в слезах. -- Мария, что с тобой? Ты куда? Она плачет навзрыд: - Пусти меня! - Нет! Ты вернись сначала домой, расскажешь мне в чем дело. Возвращаемся. - Ну в чем дело? - А это что? - показывает она мне письмо. - Письмо от Ивана, - говорю я, осмотрев конверт. - Да? А что в письме? - Я не читал. Прочту, скажу. А с каких пор ты взяла на себя контроль над моей перепиской? - Ну, ты знаешь, что я твои письма никогда не вскрываю, а тут как толкнуло что. Вскрыла, а там ничего не понятно. Шифр. - Ну и куда же ты с этим письмом бежала? - У меня мелькает догадка и я чувствую, как холодок пробегает по спине. Она выдавливает из себя: - В НКВД, на Лубянку. Я так и сел. Перед глазами картина. Она появляется на Лубянке: "Муж получил шифрованное письмо. Вот оно". Ее заставляют написать заявление и затем допрашивают, заставляют вспомнить еще мои подозрительные действия. А вспомнить есть что. Ведь я же с тех пор как попал на военную службу, связан с выполнением секретных работ и, естественно, приходится что-то скрывать и от семьи. И она все это рассказывает. А возбужденное воображение подбрасывает ей все новые воспоминания. А тем временем ежовско-бериевские мальчики мчатся по пустынным улицам Москвы, прибывают к нам на Большой Трубецкой и берут меня "тепленьким", прямо из постели. - Ну как ты могла пойти на такое? - чуть не плача, говорю я. Читаю ей, расшифровывая, письмо Ивана. В нем сообщается, что расследовать мое заявление приехал прокурор Днепропетровской области. Свою резиденцию расположил в здании областного НКВД. Вызывают лиц перечисленных в моем заявлении, спрашивают каким образом сведения о них дошли до Москвы, принуждают опровергать. Вызвали и Ивана. Пропуск отобрали. Посадили в той же комнате, откуда слышны стоны и вопли истязуемых. Продемонстрировали, что приезд днепропетровского прокурора ничего не изменил. Потом допрашивали Ивана. - Кто у вас есть в Москве? - Младший брат. - Кто он? - Майор. - А где служит? - Где служит, не знаю. Чего он сам не говорит, я и не спрашиваю. - А откуда он знает о том, что с вами было? - Я рассказывал ему. - Как же вы это сделали? - А я ездил к нему. - Когда? - Сразу же как вышел от вас. - Вы что, может, хотите в соседнюю комнату попасть? - То ваше дело. Но только я прежде чем идти к вам, послал брату телеграмму о том, что вызван к вам. И если он завтра утром не получит от меня другой телеграммы, то будет знать, что я арестован. После этого ему был подписан пропуск и он ушел. Жена, прослушав письмо и мой рассказ о том, что пережил Иван, плакала и просила прощения. Но я ее и не осуждал. Конечно, сам я не побежал бы в НКВД доносить на близкого человека, но ведь партия ставила в пример Павлика Морозова. И следовательно, я был неполноценным коммунистом. Жена моя оказалась покрепче. Но душу мою эти доводы разума не убеждали. Я не представлял, как это можно доносить на родного человека. Если бы жена дошла до Лубянки, я был бы уничтожен. И об этом я вспоминал каждый раз, когда видел ее. По письму Ивана я снова обратился к Реутову. Я бил тревогу - в Запорожье перемен нет. Там по-прежнему пытают людей. Но к Вышинскому попасть было нельзя. Он выехал в Белоруссию. И Реутов направил меня к первому заместителю Вышинского Роговскому. Когда я зашел в его приемную, там, кроме девушки-секретаря, сидели двое спортивного вида молодых людей, удивительно похоже одетых. Девушка попросила мой пропуск и положила его себе в папку. Идя в кабинет, по звонку оттуда, папку взяла с собой. Выйдя, пригласила меня зайти. Когда я зашел, Роговский, сидя в кресле с высокой судейской спинкой, даже не взглянул на меня. Рядом с креслом Роговского, опираясь плечом на его спинку, стоял маленький тщедушный человечек. Он на целую голову был ниже спинки кресла. Это был главный военный прокурор армвоенюрист Рогинский. Его присутствие здесь я расценил как попытку давить его четырьмя ромбами на мои две шпалы. - Ну, что скажете? - не глядя на меня произнес Роговский. - Дело в том, что в Запорожье ничего не изменилось. Там по-прежнему людей истязают. - А откуда это вам известно? - У меня там брат. - А у нас туда был послан прокурор Днепропетровской области и он донес, что там были отдельные небольшие нарушения, они устранены и законность полностью восстановлена. - Это неправда. Ровно неделя прошла с тех пор как брат лично слышал как истязали заключенных. - Так вы что же верите брату и не верите областному прокурору? - Да, не верю! - Вы видите, - повернулся Роговский к Рогинскому, - для него областной прокурор, видите ли, не авторитет. - А для него, видите ли, вообще авторитетов нет. Он видит старшего по званию, лицо высшего начальствующего состава и никакого внимания. - А вы бы почитали, как он пишет. Никакого уважения, никакой сдержанности. Вот, послушайте, что он пишет. - Роговский достает мое заявление, которое я написал и оставил Нине Николаевне и читает: - ...это не советская контрразведка, а фашистский застенок. Я резко перебиваю: А кому он это писал? - Как кому? Разве не вы это писали? - Нет, писал это я. Но я вас спрашиваю, кому я это писал? В "Нью-Йорк Таймс", или, может, товарищу Вышинскому? - Да, конечно, Вышинскому. Но... тон. - Тон я не подбирал. Вышинскому я могу писать в любом тоне. Я это не только написал. Я и говорил это ему лично. И он мне замечания не сделал. И вообще, я в одном учреждении вижу разные стили. Вышинский начал с того, что предложил мне стул. Затем успокоил меня и выслушал все, что я хотел сказать, а у вас я стою перед столом, как школьник, и мне бросаются реплики, имеющие целью взвинтить меня. Вот и вы, товарищ армвоенюрист, упрекнули меня в неуважении. А ведь вы здесь гость. Я пришел к Роговскому и всякий воспитанный гость должен, по крайней мере, не мешать хозяину этого кабинета заниматься делом, за которое он взялся, пригласив меня в кабинет. Или здесь моим делом заниматься не хотят? Тогда позвольте мне уйти, тов. Роговский. Вы что думаете, я не найду другого пути для решения моего вопроса?! - Извините, товарищ Григоренко. Не надо обижаться. Садитесь. Вопрос сложный, занимался им сам товарищ Вышинский. Я не совсем в курсе дела и пытаюсь разобраться. Может, какой вопрос не так поставил. Оскорбить вас я этим не хотел. Но перейдем к делу. Скажите, чего вы хотите? - Я хочу, чтобы мое заявление было проверено, чтобы пытки были прекращены, а виновники наказаны. - Ну хорошо, я дам телеграмму Днепропетровскому областному прокурору, чтобы он еще раз внимательно проверил все дело и доложил. - Я вам уже сказал, что не доверяю Днепропетровскому прокурору. По-моему, в самой Днепропетровской области дела обстоят не лучше. Поэтому он и не хочет вскрывать у соседей то, что прячет у себя. Я прошу назначить кого-нибудь другого. - А вы, может, и другого потом забракуете. Тогда уж лучше давайте свою кандидатуру, - иронически усмехнулся он. - Я могу дать. Я лично отнесся бы с большим доверием, если бы на расследование поехал товарищ Реутов. - Ну кандидатуру мы как-нибудь найдем сами. Что у вас еще? - Все. Я открыл двери и в это время прозвучал звонок в приемной. Девушка, взяв папку, пошла мне навстречу и скрылась в кабинете. Через некоторое время вышла. Сделала какой-то знак "спортивным" людям и они оба удалились из приемной. Девушка открыла папку, достала мой пропуск, поставила на него штамп, расписалась и вручила мне. Вскоре я получил письмо от Ивана. Без всякой шифровки. В этом письме Иван сообщал, что прибыла новая поверочная комиссия, которая работает в помещении Городской прокуратуры. Его вызывали, очень любезно разговаривали. Возглавляет комиссию Реутов из прокуратуры СССР. Все следователи, участвовавшие в пытках, арестованы. Арестован Запорожский городской прокурор и областной прокурор Днепропетровской области. Начали освобождать тех, кого я перечислил в своем заявлении. Иван уже встречался кое с кем из них, в частности, с инженером из "Запорожстали". Я был доволен и окончательно "убедился", что партия произвола не допустит. Все дело в нас, рядовых коммунистах. Надо, чтобы мы не проходили мимо местных безобразий и своевременно сообщали о них в центр. Только много лет спустя, я понял, что дело кончилось к моему полному удовлетворению только благодаря тому, что мое заявление по времени совпало со сменой верховной власти в НКВД. Это уже действовала бериевская метла. И мела она в первую очередь тех, кто "нечисто" работал, кто допустил разглашение внутренних тайн НКВД. Я не понимал также того, что сам ходил в это время по острию ножа. Я даже не догадывался какой опасности подвергаюсь. Но мне об этом напомнили. Из добрых или иных побуждений, я этого не понимаю и до сих пор. На втором этаже основного нашего здания, на Кропоткинской улице 19, имелось относительно большое фойе. Его превратили в проходной зрительный зал, соорудив здесь сцену. В день, о котором я рассказываю, оба курса были собраны здесь на лекцию "Коварные методы иностранных разведок по разложению советского тыла". Читал какой-то чин (с двумя ромбами) из наркомата внутренних дел. Во время перерыва я вышел в тыльную часть зала, начал закуривать и вдруг за своей спиной слышу: -- Вы не могли бы мне показать майора Григоренко? Я обернулся. Увидел, что вопрос этот задает сегодняшний лектор. - Я Григоренко, - взглянул я на него. - Вы не возражаете, если я задам вам несколько вопросов? После паузы он спросил: - Вы хорошо помните ваш прием у Роговского? - Да, конечно. - И Рогинский там был? С самого начала или потом пришел? - Нет, был уже там, когда я вошел. - А в приемной кто был? - Девушка - секретарь Роговского и еще два каких-то в гражданском. - А пропуск у вас при входе отбирали? - Да, девушка взяла его и положила в свою папку. - Так, все правильно. А как вы думаете, почему вас не арестовали? - А я не знал, что меня кто-то хотел арестовывать. И не понимаю, за что меня могли бы арестовать. - Ну, арестовывали же и ни за что. Вы же сами об этом писали. Вот и вас должны были арестовать в тот день. Для этого и Рогинского пригласили. Он должен был ордер подписать, как главный военный прокурор. Вопрос об аресте был решен твердо. Не договорились только о том - принимать вас или забрать прямо из приемной. Потом, видимо, решили принять и арестовать по выходе в приемную. Но что-то им помешало. Что-то напугало их. Но что?! - А почему бы вам не спросить об этом у них самих? - Поздно. В свое время не спросили, а теперь поздно. Расстреляны . - Может их сбило с толку мое смелое поведение. Я об аресте не думал. Я был уверен в правдивости моих фактов и не побоялся бы в любом другом месте, в любой инстанции защищать свои требования. А они, может, приписали мою смелость тому, что за мной стоит кто-то очень сильный. - Да, это, конечно, возможно. Вели вы себя действительно... как бы это помягче сказать... неосторожно... Так, как будто за вами сила. А были-то вы один одинешенек. Хоть вы и не помогли мне разрешить интересующий меня вопрос, но я хочу вам дать разумный совет. Не вмешивайтесь в те дела, где головы летят, если не имеете прочной подпоры за собой. Да и подпора... Сегодня подпора, а завтра... Обдумывайте, Петр Григорьевич. Характер у вас беспокойный. Сдерживайте его. Что это было - дружеский совет честного, симпатизирующего мне лица, или серьезное предупреждение могущественной организации? Осенью 1938 года я по партийной линии был направлен руководителем агитколлектива на строительство Дворца Советов. Известно, что Дворец этот так и не построили. Почти два десятилетия на этом деле был занят многотысячный коллектив, пущены на ветер многие миллиарды народных средств, а в итоге - вместо полукилометровой высоты Дворца Советов, родился плавательный бассейн Москва. Этим я не хочу опорочить доброе имя трудившихся там людей. Все они верили в то, что делают полезное дело. Эти люди способны были на великое, но система не способна была на это. У нее хватило ума только на то, чтобы взорвать чудо архитектуры Храм Христа Спасителя, стоявший на том месте, где "гениальному вождю" вздумалось поставить Дворец - памятник Ильичу. Когда я пришел на строительство Дворца, люди еще не видели тупика и с энтузиазмом трудились, мечтая о воплощенном в сталь и бетон великом творении архитектуры. Этим же энтузиазмом проникся и я. Агитколлектив, которым я руководил, был относительно стабильным, но все же нередко он пополнялся новыми людьми и производились замены. Однажды на занятии появилась одна новенькая. Очень красивая девушка. Во время занятий она очень внимательно слушала. Мое внимание привлекла в ней не eе красота... Мало ли красивых девушек встречалось в жизни. Меня поразили ее глаза. Полные печали, несмотря на внешнюю веселость. Не в этот раз, а позже я пошел с занятий агитколлектива с группой моих слушателей. В компании была и та девушка - Зинаида Егорова. Теперь я уже знал ее имя. Шли мы по Кропоткинской улице. Компания постепенно таяла. Кто садился в трамвай, у кого дом был по пути или в стороне - недалеко. В конце-концов мы остались вдвоем. Нам оказалось по пути. Разговор как-то непроизвольно перешел в тон откровенности. Начали рассказывать друг другу о себе. И я узнал, что она недавно потеряла мужа, который был арестован как "враг народа", что и она сидела за мужа и только недавно освобождена из "Бутырок". Мы долго гуляли. И еще несколько раз мы возвращались вместе. И от нее я начал набираться новых знаний. Она не говорила о пытках; и в этом отношении я мог оставаться в приятном для меня заблуждении, что Москва этим не больна. Зина рассказала, что среди арестованных было много матерей; отнятых от детей, в том числе от грудных. В частности, ее уводили, когда ее сын лежал с минингитом при температуре 40. Зинаида рассказывала об ужасающих условиях размещения более 200 заключенных женщин в камере, рассчитанной на 30 человек. Рассказывала о том, что тема "дети" была сделана самими женщинами запретной, и о том, как нарушение этого запрета приводило к массовым истерикам. Но это было не все что она знала. Мы еще были чужие и полного откровения быть не могло. Лицо бесчеловечья наша власть показала на этих женщинах не менее ярко, чем в запорожских пытках. "За что так страшно наказаны эти женщины?" - не раз возникала у меня мысль. - "Испокон веков, от времен дикости человек отвечал только за им самим совершенные преступления. И вот наша "гуманная" рабочая власть додумалась за преступление одного человека карать всю семью - жену, детей, родителей". В сердце у меня кипело. Но... я уже приобрел опыт. В душе рядом с кипением возмущения накапливался страх. Я еще не до конца понимал, но уже чувствовал, что против страшной машины подавления с палкой не пойдешь. И я начал давить в себе чувство возмущения, искать оправдания происходящему и бороться не против зла как такового, а против частных его проявлений. Этим и успокаивал душу. Как-то я попросил Зинаиду познакомить меня с семьей. Когда я увидел этот коллектив беспомощных людей, у меня заныло под ложечкой. Двое стариков (отец и мать), больной сын, который даже разговаривает так, что понимает его только мать, двое племянников от сестры, арестованной в 1937 году. Среди них работающая только Зинаида. А работает она, несмотря на свое высшее образование, техническим секретарем и получает гроши. После ареста, до преподавательской и другой высокооплачиваемой работы ее не допускали. - Как же вы живете? - спросил я у матери, когда Зинаида вышла. - А Зина по ночам стирает и шьет, - ответила она. Еще с одной стороны открылась мне эта женщина. Выходит, что и я своими долгими вечерними провожаниями отнимаю у нее время и ей просто спать некогда. Я стал уклоняться от встреч с нею. И тут понял, что пришла любовь. Та единственная, что на всю жизнь. Та, о которой мечтал в юности. Поздно пришла. Нет, духовной связи ни с одной из женщин в мире нет у меня. Но ведь дети... дети... Мы стали редко видеться, но тем ярче отдельные воспоминания. Помню собрание в клубе в Лужниках. Теперь этого клуба и рабочего поселка строителей Дворца Советов нет. На том месте вырос стадион Лужники. Но тогда, мы, хлюпая грязью из-под раскачивающихся деревянных тротуаров, собрались в клубе. Не помню точно, что обсуждалось, кажется, тезисы Жданова, но помню выступление Зинаиды, вернее, его концовку. Выступила она горячо и убежденно, хорошо аргументированно, а закончила так: - Когда я шла на трибуну, кто-то в зале сказал: "Обиженная пошла". Но это неправда. Я не обиженная. Я обозленная. Я обозлена на атмосферу всеобщей подозрительности, на избиения честных людей, творимые в этой атмосфере, в частности, на избиение моей собственной семьи. Обозлена я и на тех, кто помогает этим избиениям, кто творит атмосферу подозрительности. Некоторые из этих людей и здесь у нас в президиуме сидят. Зал покрыл ее слова бурными аплодисментами. Возвращаясь с трибуны, она проходила и мимо меня, не замечая, конечно. Я на ходу схватил ее руку, слегка пожал ее и сказал: - Молодец! Умница! В ответ она смущенно улыбнулась. Так узнал я ее и с еще одной стороны - как блестящего аналитика и смелого человека. Но встречи наши почти полностью прекратились. Думал же я о ней всегда. Фото ее у меня не было. Но я увидел как-то среди дешевых скульптурных поделок фигурку спортсменки, которая, по-моему, была копией Зинаиды. Я ее купил и с тех пор она постоянно была со мной, почти четыре года, пока ее не разбили. Случайно или умышленно - это другой вопрос, но плакал я над ней, как ребенок. Но то был уже 43-й год. А сейчас, весной 1939 года, я начал работать над дипломной темой. Но делать ничего не мог. Сосредоточиться не удавалось. Не выходила из головы Зинаида. И тогда я решился на явно глупый шаг. Я пошел к ней домой и сказал ей примерно следующее: - Я тебя люблю. Все время думаю о тебе и не могу работать. А период у меня ответственный - дипломная работа. Поэтому я пришел сказать тебе; я знаю, что взаимной любви у нас не может быть и я взаимности не жду. Я надеюсь, что высказав это, я смогу начать работать. Отвечать ничего не надо. Я ухожу. И ушел. И главное, начал работать. Да еще как! Так, что закончил раньше срока почти на месяц. И это было очень кстати. Я получил назначение туда, где велись бои - на р. Халхин-Гол. Надо было выезжать. Я сдал дипломную работу научному руководителю комбригу Кирпичникову, и он ее докладывал государственной комиссии в мое отсутствие. Работа была оценена "отлично". Мне был прислан диплом с отличием. Не закончи я дипломную работу, этого я получить не смог бы. Времени было дано на сборы очень мало. Но я все же забежал к Зинаиде буквально на несколько минут. Я ей снова сказал, что очень ее люблю, но взаимность нам, очевидно, не суждена. На этом мы и расстались, и пробыли в разлуке почти четыре года. Закончился еще один очень важный этап моей жизни. Но прежде чем перейти к следующему, я хотел бы отдать долг памяти одному человеку. Мне хотелось написать о нем отдельно. Дмитрий Михайлович Карбышев, всемирно известный русский военный инженер, отдал всю жизнь военно-инженерному делу. Как саперный офицер участвует в Русско-Японской войне, затем в Первой мировой и в Гражданской. Колоссальный опыт и ищущий ум делают его известным всей Красной Армии и его посылают в Военную Академию им. Фрунзе, где он становится во главе военно-инженерной кафедры. Он с головой уходит в теоретическую и в учебную работу. Одна за другой выходят его книги - учебные пособия, исследования и его знаменитые рассчетные таблицы. Карбышев сделал военно-инженерное дело наукой. Он, можно сказать, первый и в то время единственный теоретик полевого военно-инженерного дела. Самого Дмитрия Михайловича я впервые увидел летом 1934 года. Он приехал к нам в сапбат 4СК на инспектирование. Но мы с Павлом Ивановичем его, как инспектора, так и не почувствовали. Он вывернул батальон, что называется, наизнанку. Он все проверил, докопался до всех наших недочетов. Но он не инспектировал, а учил, советовал, как добрый старший друг. Весь его вид был приятен. Сухой и жилистый, невысокого роста, он был живым воплощением того, что принято называть военной косточкой. Сухощавое лицо обветрено и загорело до темной коричневости. Даже редкие оспины как-то идут к этому лицу. Но особенное впечатление производят глаза. Они прямо-таки горят. Ум и энергию изливают они на вас. Я просто влюбился в этого человека и, видимо, не без взаимности, потому что когда мы встретились более трех лет спустя в вестибюле академии Генерального Штаба, он безо всякого напряжения узнал меня. Еще издали он слегка улыбнулся и произнес: - А, начальник штаба 4-го сапбата, Григоренко, кажется! Какими судьбами?! С тех пор мы были довольно частыми собеседниками. Бывал я несколько раз и у него дома. Свои замыслы и проекты, которыми был буквально нафарширован его мозг, он выкладывал в любой обстановке, если появлялся собеседник. Я любил его послушать и подискутировать с ним. Он тоже ко мне относился как к своему соратнику по делу. Поэтому наши беседы были довольно частыми. Лекции он читал прекрасно. Тактические занятия проводил безукоризненно. Слушатели, как правило, встречали его появление на трибуне аплодисментами. Провожали с трибуны также. Он морщился и махал рукой, выражая неудовольствие, но слушатели только улыбались. Его любили. Уехав по окончании академии на Дальний Восток я, оказывается, простился с Карбышевым навсегда. Вскоре после начала войны стало известно, что Карбышев взят в плен немцами. Весть эта потрясла меня. Мне было абсолютно непонятно, как мог профессор Академии Генерального Штаба оказаться на переднем крае внезапно начавшейся войны. Только позднее я узнал, что он поехал в составе комиссии проверять строительство укрепленных районов на новой границе. По пути он решил взглянуть на то, как содержатся старые укрепления. Это чисто по-карбышевски - делать не только то, что поручено, а все, что относится к делу. И эта поездка, по-моему, решила его судьбу. Он увидел взорванные УР'ы и послал телеграмму об этом в Генштаб, назвав взрыв изменой. Ему ответили в резкой форме, чтоб он занимался тем, что ему поручено. Но он не мог успокоиться. И за это его "сдали" в плен. Тайна его пленения до сих пор не раскрыта. Но своим друзьям по плену он неоднократно говорил, что в плен его "сдали" свои". В плену он всем, кого встречал, говорил: - Я старик, плен не переживу, но вы молодые, вернетесь домой, обязательно добейтесь, кто взорвал УР'ы. Надо покарать преступников. Но покарали его, превратив в ледяной столб. И это, думаю, сделали тоже "свои", хотя и в фашистской форме. Тайна взрывов УР'ов народу не раскрыта. Преступники продолжают править нашей страной. 15. ХАЛХИН-ГОЛ В район начавшихся в конце мая 1939 года боев в Монголии нас, однокурсников, отправилось около двух десятков. Назначение нам дали в две военных инстанции. В только что созданное управление фронтовой группы - по сути, Главное Командование на Дальнем Востоке - и в 1-ю армейскую группу, объединявшую войска противопоставленные японцам. Фронтовой группой командовал командарм 2-го ранга Штерн, 1-ой армейской группой комкор (будущий маршал Советского Союза) Жуков Георгий Константинович. Выехали мы 11 июня 1939 года курьерским поездом "Москва-Чита". Ехали не 5 суток, как полагали, а 11. Вышедший перед нами пассажирский поезд шел не 11 суток, как полагалось, а больше месяца. Незначительный военный конфликт по сути парализовал транссибирскую магистраль. У меня было впечатление, что мы больше стояли, чем ехали. Мы, молодые офицеры генштаба, понимали, что огромная страна совершенно не подготовлена к войне. Еще больше мы расстроились, когда, прибыв на место, узнали, что для нужд воюющей армейской группы идет ежесуточно только 8 снабженческих эшелонов, да перемещаются две дивизии (одна за другой) совершенно черепашьим темпом - 4 эшелона в сутки. Значит всего 12 воинских эшелонов, т. е. меньше чем по этой же магистрали перемещалось в 1904-1905 годах для русских войск в Манчжурии. Русско-японскую войну 1904-1905 гг. пришлось мне вспомнить сразу по приезде и по другому поводу. Поезд наш прибыл около 10 часов утра. Прямо с чемоданами мы отправились в штаб и пошли представляться начальству. Принял нас прибывший за несколько дней до нашего приезда только что назначенный начальником штаба фронтовой группы преподаватель нашей академии, комбриг Кузнецов. Аппарата у него пока никакого не было. Поэтому мы сразу получили различные задания. Меня Кузнецов очень хорошо знал и первого попросил подойти к нему: - Вот приказ 1-ой армейской группы. Прошу нанести его на карту. Я взял в руки объемистую пачку листов папиросной бумаги с текстом на ней и удивленно спросил: - Это все приказ? Армейский приказ? Я взглянул на последнюю страницу. Там стояла цифра "25". - Да, армейский приказ, - едва заметно улыбнулся Кузнецов. - Вот его вы и нанесете на карту. И побыстрее. Нам с командующим и членом военного совета прежде чем выезжать в армию надо разобраться в обстановке по карте. Я шел в отведенную мне комнату и старался догадаться, что же можно написать в приказе, чтобы заполнить 25 машинописных страниц. 2-3 страницы - это еще куда ни шло, а 25!.. Так и не додумавшись, разложил карту и начал читать. Тут-то я и понял. Приказ отдавался не соединениям армии, а различным временным формированиям: "Такому-то взводу, такой-то роты, такого-то батальона, такого-то полка, такой-то дивизии с одним противотанковым орудием, такого-то взвода, такой-то батареи, такого-то полка оборонять такой-то рубеж, не допуская прорыва противника в таком-то направлении". Аналогично были сформулированы и другие пункты приказа. В общем, армии не было. Она распалась нa отряды. Командарм командовал не дивизиями, бригадами, отдельными полками, а отрядами. На карте стояли флажки дивизий, бригад, полков, батальонов, а вокруг них море отрядов, подчиненных непосредственно командарму. И тут я снова вспомнил русско-японскую войну и командующего Куропаткина. Его опыт давал мне возможность понять, каким образом Первая Армейская Группа рассыпалась на отряды: Японцы действуют очень активно. Они атакуют на каком-то участке и начинают просачиваться в тыл. Чтобы ликвидировать эту опасность Куропаткин выдергивает подразделения с неатакованного участка, создает из них временное формирование - отряд - и бросает его на атакуемый участок. В следующий раз японцы атакуют тот участок, с которого взят этот отряд. Куропаткин и здесь спасает положение временным отрядом, но берет не тот, который взял ранее отсюда, а другой, откуда удобнее. Так постепенно армия теряет свою обычную организацию, превращается в конгломерат военных отрядов. Этот куропаткинский "опыт" знал любой военно-грамотный офицер. Опыт этот был так едко высмеян в военно-исторической литературе, что трудно было предположить, что кто-то когда-то повторит его. Жуков, который в академии никогда не учился, а самостоятельно изучить опыт русско-японской войны, видимо, было недосуг, пошел следами Куропаткина. Японцы и в эту войну оказались весьма активными. И снова с этой активностью борьба велась временными отрядами. Я позвонил Кузнецову и пошел к нему с картой. Он взглянул на нее: -- Я так и думал. Пойдемте к командующему. Мы пришли к Штерну. Я представился и разложил карту. - Ну, потрудились японцы, - усмехнулся Штерн. Ну что ж. Придется дать команду: "Всем по своим местам, шагом марш!" На следующий день Штерн с группой офицеров вылетел в 1-ю армейскую группу. Он долго говорил с Жуковым наедине. Жуков вышел после разговора раздраженным. Распорядился подготовить приказ. Приказ на перегруппировку войск и на вывод из непосредственного подчинения армии всех отрядов, на возвращение их в свои части. Неделю по ночам шли передвижения отрядов. Японцы, не понимая, что у нас происходит, нервничали. Обстреливали из минометов и орудий, пускали ракеты, постреливали и из пулеметов. Под минометный обстрел несколько раз попадал и я. Ведь мы, приехавшие со Штерном, ходили контролировать перегруппировку. Странно чувствуешь себя под минами - как голый на ровной, ровной поверхности. Некуда скрыться. Как бы ты ни вжимался в землю, в какую бы ямку не залезал, чувство, что тебя видят, не проходило. Я думал, что это с непривычки, но и потом в войне с немецко-фашистской армией я переживал сходное чувство, когда попадал под мином