и каской начали дорожить. Приведу один случай. Командир батальона капитан Черапкин был тяжело изувечен разрывом мины. Ему раздробило нижнюю челюсть, но верхняя часть головы была защищена каской и жизнь ему удалось спасти. При этом ортопедической операцией была восстановлена и нижняя часть. Случай наградил и меня за мои заботы о касках. По горным тропам я с группой солдат и офицеров (всего 8 человек) направился в 310 стрелковый полк. Тропа то скрывалась в лесу, то выныривала на поляны. Наблюдатели противника откуда-то, по-видимому, засекли нас. И когда головной из нашей колонны вышел на очередную поляну, на опушку обрушился минометный налет. Страшно закричала лошадь, и в это время меня сокрушительным ударом по голове вышибло из седла. Когда я очнулся, лицо было мокрое. Дотронулся рукой - кровь. Надо мной наклонились ординарец и состоящий в моей охране солдат комендантского взвода. В голове гудело, но спросил: "Потери?" Оказалось, две лошади тяжело ранены - пришлось пристрелить - и две легко ранены. Люди все целы. Мне сделали перевязку и усадили на лошадь. Когда уже собрались трогаться, я вдруг вспомнил: "А где моя каска?" Ординарец - пожилой сибиряк - Василий Максимович - бросился искать. Через некоторое время подошел и каким-то странно сниженным голосом сказал: "Вы посмотрите!" Я взглянул. Он держал в руках мою каску, в которую воткнулся, проломив ее, и застрял осколок мины величиной с ладонь. Помолчав Василий Максимович сказал: "А ведь это Бог вас надоумил, Петр Григорьевич, насчет касок. Это по его внушению вы так горячо стояли за них. Что с вами сейчас было бы, если бы Вы не вняли голосу Божьему?" В санроте 310 полка врач тщательно осмотрел голову. Оказалось, осколок повредил лишь кожу - ударом и ожогом. Метка и до сих пор на голове, с правой стороны, а каска... Ее я решил сохранить на память и приказал упаковать вместе с застрявшим в ней осколком. Но слухи об этом случае как-то быстро распространились, и многие офицеры заходили, прося показать. Пришлось распаковать и положить так, чтобы можно было осматривать без меня. Потом попросил Леусенко, чтобы показать у себя в полку. Ему я, по-приятельски, отказать не мог. Но когда она вернулась от него, начали просить другие командиры частей, и отказывать уже было неудобно: "Леусенко дал, а мы что хуже?" Потом приехал Леонид Ильич Брежнев и, встретившись со мной, сказал: "Ну, показывай свою каску. Звон о ней идет по всей армии". Каска в это время была в какой-то из частей. Я протелефонировал, и мне ее быстро доставили. Леонид Ильич посмотрел, глубокомысленно произнес: "Да-а". Затем не то попросил, не то приказал: "Дай мне ее на время. Надо показать руководящему составу". Я сказал, что хотел бы сохранить как память. Он ответил: "Так я же верну. Зачем она мне? Тебе это, конечно, память, а мне только для дела. Покажу и верну". Не мог же я не поверить начальнику политотдела армии. Но не сдержал он слова. Каска исчезла. Довольно настойчивые мои попытки розыска не увенчались успехом. Политотдельцы говорили, будто бы в результате неосторожного обращения осколок выпал, а без него к каске пропал интерес, и она была где-то брошена. Таков этот случай. Случай, а не предначертание. Вряд ли можно согласиться с Василием Максимовичем, что Бог со мной в игрушки игрался: введешь каски - спасешь жизнь свою. Не введешь, на тебя готова мина и осколок для твоей головы". Не так просто проявляется воля Божья. Война, как впрочем и вся жизнь, движется не только промыслом Божьим, но и столкновением многих воль и зависимыми от нас случайностями. На войне, жизни и смерти множеств, сосредоточены на небольших пространствах, и случайности здесь, ввиду их множественной схожести и повторяемости, часто выглядят как предопределение, как судьба, как промысел Божий. Отнюдь не отрицая последнего, я против того, чтобы сводить все к этому, даже тогда, когда смерть выглядит чудом. Каждый раз, видя чудо спасения или, как с Завальнюком, чудо смерти, я вспоминаю отца Владимира: "Бог тебе не нянька. Он дал тебе разум и тем оградил тебя от несчастий". Подтверждение этому я видел неоднократно. И в каждом чуде видно проявление действительного чуда Божьего: разума человеческого или же случая. К осени 1944 года, как я уже говорил, запахло окончанием войны. На это указывал и характер прибывающих людских пополнений. Людей в стране уже не было. Готовилась мобилизация 1927 года, то есть 17-летних юнцов. Но нам и этого пополнения не обещали. От 4-го Украинского фронта требовали изыскания людских ресурсов на месте - мобилизации воюющих возрастов на Западной Украине, вербовки добровольцев в Закарпатье и возвращение в части выздоравливающих раненых и больных. Нехватка людей была столь ощутительна, что мобилизацию превратили по сути в ловлю людей, как в свое время работорговцы ловили негров в Африке. Добровольчество было организовано по-советски, примерно так, как организуется 100 процентная "добровольная" явка советских граждан к избирательным урнам. По роду службы ни "мобилизацией", ни вербовкой "добровольцев" мне заниматься не приходилось, но из дивизии выделялись войска в распоряжение мобилизаторов и вербовщиков "добровольцев" и, возвращаясь обратно, офицеры и солдаты рассказывали о характере своих действий. Вот один из таких рассказов. "Мы оцепили село на рассвете. Было приказано, в любого, кто попытается бежать из села, стрелять после первого предупреждения. Вслед за тем специальная команда входила в село и обходя дома, выгоняла всех мужчин, независимо от возраста и здоровья, на площадь. Затем их конвоировали в специальные лагеря. Там проводился медицинский осмотр и изымались политически неблагонадежные лица. Одновременно шла интенсивная строевая муштра. После проверки и первичного военного обучения в специальных лагерях "мобилизованные" направлялись по частям: обязательно под конвоем, который высылался от тех частей, куда направлялись соответствующие группы "мобилизованных". Набранное таким образом пополнение в дальнейшем обрабатывалось по частям. При этом была установлена строгая ответственность, вплоть до предания суду военного трибунала, офицеров, из подразделений которых совершился побег. Поэтому надзор за "мобилизованными" западно-украинцами был чрезвычайно строгий. К тому же их удерживало от побегов то, что репрессиям подвергались и семьи "дезертиров". Мешала побегам и обстановка в прифронтовой полосе, где любой "болтающийся" задерживался. Удерживала от побегов и жестокость наказаний - дезертиров из числа "мобилизованных" и "добровольцев" расстреливали или направляли в штрафные роты. "Добровольцев" вербовали несколько иначе. Их "приглашали" на "собрание". Приглашали так, чтоб никто не мог отказаться. Одновременно в населенном пункте проводились аресты. На собрании организовывались выступления тех, кто желает вступить в ряды советской армии. Того, кто высказывался против, понуждали объяснить почему он отказывается, и за первое неудачно сказанное или специально извращенное слово объявляли врагом советской власти. В общем многоопытные КГБисты любое такое "собрание" заканчивали тем, что никто не уходил домой свободным. Все оказывались либо "добровольцами", либо арестованными врагами советской власти. Дальше "добровольцы" обрабатывались так же, как и "мобилизованные". Наша дивизия получала пополнение из обоих этих источников. И, думаю, все понимают, что это пополнение не было достаточно надежным. Чтобы превратить "мобилизованных" западных украинцев и "добровольцев" из Закарпатья в надежных воинов, надо было не только обучить их и подчинить общей дисциплине, но и сплотить в боевой коллектив, дав им костяк из опытных и преданных Советскому Союзу воинов. Таковыми были наличный состав дивизии и пополнение, прибывающее из госпиталей. Последнее являлось нашим ценнейшим людским материалом, и его никогда не хватало. Чтобы выздоровевшие раненые и больные не оседали в тылах и не задерживались лишнее время в госпиталях, фронт устанавливал медслужбе точно в какие сроки и сколько выздоровевших направить в боевые соединения фронта. За недовыполнение установленных норм или за опоздание с отправкой выздоровевших, с медслужбы строго взыскивалось. Поэтому врачи в ряде случаев выписывали людей, которым надо было еще лечиться и лечиться. Эти люди прибывали обессилевшими - только что не на носилках. Пополнение, поступающее из госпиталей, было настолько ценным, что встречали, осматривали и распределяли его лично командир дивизии или я, или даже вместе. При этом мы проверяли также врачей. И в каждой партии обязательно находились люди, которых мы направляли в свой медсанбат для долечивания. Неправда ли, своеобразно выполняли клятву Гиппократа врачи, выписавшие этих раненых из госпиталя. Об одном из выписанных таким образом я и хочу рассказать. Прибыла очередная партия пополнения из госпиталей. Я начал опрос, осмотр и распределение по частям. Представители частей тут же принимали выделенных им людей. Здесь же стоял хирург медсанбата, который осматривал ранения, в сомнительных случаях, и решал направить в часть или в медсанбат на долечивание. Еще при общем взгляде на двухшеренговый строй пополнения я обратил внимание на пожилого солдата, который как-то странно держал левое плечо. Человеку этому, как потом я выяснил, был 51 год, но для меня тогдашнего 36-летнего подполковника его вид представлялся чуть ли не стариковским. Перебирая одного за другим, я, наконец, дошел и до заинтересовавшего меня старика. -- Фамилия? - Кожевников. - А имя, отчество? - Тимофей Иванович. - Что у вас с плечом? - Да это осколок его немного попортил. - Вы откуда? - Из-под Москвы. - Давно воюете? - Очень давно. Всю первую мировую войну провоевал. И в этой - в первый день пошел в ополчение, и вот до сегодняшнего дня. - В каких войсках служили? - Все время в пехоте. И в империалистическую, и теперь. - Сколько раз ранены? - Четыре раза в империалистическую. А в нынешнюю вот это - двинул он головой в сторону левого плеча - седьмая. - Товарищ майор, - обратился я к хирургу - осмотрите рану у Тимофея Ивановича. Через некоторое время он доложил мне: "Рана еще открыта. Надо в медсанбат, минимум на месяц". - Тимофей Иванович, - подошел я, - вот майор говорит, что вам еще месяц надо лечиться, но если вы можете дождаться конца осмотра, то я хотел бы с вами еще поговорить. Вы можете выйти из строя, можете присесть или прилечь. Но если вам трудно ожидать, я прикажу отправить вас в медсанбат. -- Нет, я подожду. Закончив осмотр, я снова подошел к нему. - Тимофей Иванович, я думаю, что Вам уже хватит воевать в пехоте. Один из солдат моей личной охраны тяжело ранен и уже вряд ли вернется до конца войны. Если Вы не возражаете, я сохраню эту должность для вас. Подлечитесь и займете ее. - Да если служить в штабе, то зачем мне медсанбат. И так заживет. Если вы берете меня в свою охрану, то я готов начать службу сейчас. Я посмотрел на хирурга. Он спросил у меня: - А на передовую охрана вас тоже сопровождает? - Да! Но только не оба, а один из двух. Поэтому Кожевникова пока что можно и не брать. -- Ну, тогда что же. B штабе есть фельдшер. Значит, уход за раной будет обеспечен такой же, как и в команде выздоравливающих. А нести какую-нибудь службу мы заставляем и в команде выздоравливающих. На том и порешили. Тимофей Иванович был направлен в комендантский взвод. Сблизились мы с Кожевниковым очень быстро. Правда, близость эта была странной. Он молчун. Каждое слово из него, что называется, клещами тащить надо. Только иногда он вдруг начинал объясняться мне в любви. Долго я не мог понять причину этих приливов. Потом, наконец, догадался. Его общительность просыпалась под влиянием хорошей выпивки. Пить он мог невероятное количество. И при том не пьянел. И ничем не обнаруживал, что выпил. Можно было только поражаться, когда я, узнав об изрядном его возлиянии, подходил и спрашивал: "Тимофей Иванович, а вам не тяжело стоять на посту?", - а он в ответ на это, глядя на меня глазами ребенка, удивленно тянул: - Мне? А почему мне должно быть тяжело? - Ну, вы же выпили? -- Я-а? Да разве это выпивка. Только что запах остался. А ни в одном глазу. И действительно не было никаких признаков опьянения. Так я эти признаки ни разу и не видел. Только наблюдением установил, что после хорошей выпивки его тянет на разговор со мной. Ни с кем другим. Только со мной. По этому признаку я и научился узнавать, когда он крепенько хватил. Он ко мне был безусловно привязан, хотя ни в чем это обычно не выражалось. Я к нему тоже привязался. Но тут причина ясна. Меня привлекла его основательность в боевом отношении. Так получилось, что в первый же его выезд мы попали в сложную ситуацию. Наблюдательный пункт 129 полка, куда я поехал в сопровождении Тимофея Ивановича, был внезапно окружен венгерской частью. По дороге туда, мы опасности не заметили. Тропу, по которой мы поднимались на довольно крутую гору, занимаемую наблюдательным пунктом полка, противник, к моменту нашего проезда, еще не перерезал. Но разведчики, которых Александров, после нашего приезда послал по этой тропе в один из своих батальонов с приказом деблокировать полковой НП, натолкнулись на венгров, были обстреляны и возвратились на НП. Вскоре после нашего прибытия венгры пошли в атаку на высоту. Двигаясь вверх по крутому склону, они вели непрерывный огонь из автоматов разрывными пулями, ввиду чего треск стоял везде. Под горой трещали автоматы, на верху в нашем расположении - разрывные пули. Кто-то испуганно вскрикнул: сюда прорвались. Тимофей Иванович, который сосредоточенно распихивал по карманам обоймы патронов, буркнул: "А-а, детские игрушки. Хотят панику создать треском своих пулек". Потом обратился ко мне: "Разрешите пойти в траншею - помочь. Там сейчас каждый человек нужен. А здесь делать нечего. Если они залезут в траншею, то тогда моя охрана мало пользы Вам принесет". - Много вы там пользы принесете со своей винтовкой. Автомата не захотели взять, а теперь с чем воевать? Берите хотя бы мой, а мне уж оставьте винтовку. - Да зачем мне этa пукалка. Я с винтовкой в горах любую атаку отобью. Пока они будут царапаться на высоту, я на выбор всех перещелкаю. В это время Александрову доложили, что венгры залегли под огнем с высоты, но накапливаются и явно готовятся к новой атаке. Александров поднялся: "Всем в траншею!" (Траншея была проложена вокруг всей высоты.) Он сам одел каску и взял автомат. Обратился ко мне: "Разрешите мне идти. Для вашей охраны остаются кроме вашего солдата мой связист и разведчик". - Нет, я тоже в траншею. Пойдемте, Тимофей Иванович! Мы вышли. Кожевников уверенно повел меня. Выглядело, как будто он давно знает эту высоту. Интуиция это или он успел осмотреться, когда мы приехали, но мы с ним заняли удобнейшую позицию. Через несколько минут венгры поднялись и пошли вверх по склону. - Ну вот, что вам делать с вашим автоматом. До противника не менее 200 метров. Только неучи и трусы стреляют из автомата на такое расстояние, а я из своей винтовки вот того офицерика сейчас сниму. - И не успел я как следует рассмотреть фигуру, на которую он указывал, как она свалилась. "А теперь вот этого... и вот этого... и еще этого..." За каждым выстрелом кто-то сваливался. Вставляя новую обойму, он как важнейший секрет сообщил мне: "Не успею дострелять эту обойму, как та часть цепи, что я обстреливаю, заляжет. Редкий винтовочный огонь без промаха нагоняет панический страх". И действительно, вторая обойма положила значительный участок цепи. Офицеры бегали вдоль нее, кричали, поднимали людей, но пошла в дело третья обойма, и начали падать эти офицеры. Весь участок цепи, находящейся в зоне обстрела винтовки Кожевникова, вжался и землю. - Сколько же вы, Тимофей Иванович, наделали сегодня вдов исирот, - раздумчиво произнес я. - А ни одного. - Как так? - А я их не убиваю. Я только подстреливаю. В ногу, в руку, в плечо. Зачем мне их убивать? Мне надо только, чтоб они ко мне не шли, чтоб меня не убили. А сами пусть живут. Пуля штука нежная, чистая. Так что раны не тяжелые - быстро заживают и последствий не оставляют - не то, что от грубого и грязного осколка. И я понял - передо мной многоопытный солдат, который не только знает свое дело, но и смотрит на него как на всякий труд, с уважением и любовью, не шутит, не бравирует и не злоупотребляет своими возможностями (надо сделать так, чтобы меня не убили, а невольные враги мои пусть живут). Я почувствовал к нему огромное доверие и прямо-таки сыновнее почтение. Я проникся уверенностью - такой не подведет, в беде не оставит. После этого случая я уже никогда не выезжал на передовую без Тимофея Ивановича. Я уверен, что истинная жизнь на войне и памятна прежде всего ситуациями критическими; для личной жизни и для жизни близких тебе людей. Сами же боевые действия, их ход и характер запоминаются не все подряд, а те, которые чем-то примечательны. Для того, чтобы описывать войну или отдельные ее этапы и события или боевые действия части, соединения, объединения, надо изучать архивы, воспоминания многих людей. Но я пишу не историю. Я рассказываю свою жизнь. Поэтому и поведал прежде всего о случаях, в которых поставлена была в критические условия моя собственная жизнь. Начну рассказ об этих эпизодах с событий на реке Ондава. Во всей полосе наступления 27 гв. корпуса эта река канализована. На участке нашей дивизии это выглядело так: само зеркало реки шириной около 60 метров. С обеих сторон река обвалована. Валы высотой около 5 метров, шириной до 15. Между каждым из валов и урезом воды - низменный совершенно плоский пойменный берег, примерно по 30 метров шириной. За пределами валов в обе стороны от реки - мокрые луга. В нашу сторону около 3-х километров. Затем начинается лес. В сторону противника свыше 4-х километров. Далее у села Хардиште местность начинает повышаться. Мы подошли к Ондаве в середине ноября 1944 г. и начали готовить форсирование. Своеобразие положения обеих сторон состояло в том, что боевые порядки полков первого эшелона могли располагаться только на валах и непосредственно за ними. Наш первый эшелон (129 и 310 полки) занимали вал восточного берега, противник - западного. Наш второй эшелон в лесу, противника в деревне Хардиште. В этих условиях задача форсирования реки решалась захватом вала западного берега. Сбитый с вала противник будет сходить до Хардиште, зацепиться за мокрый луг он не сможет. И наоборот, если мы вал захватить не сможем, то вынуждены будем вернуться на свой берег, так как удержаться на 30 метровой полоске между валом и рекой невозможно. Сверху, с вала, вся эта полоса как на ладони, и оставшихся там людей противник перещелкает по одному, как куропаток. Исходя из этих соображений, мы составили план подготовки форсирования, рассчитанный на две ночи и один день. Само форсирование намечалось на рассвете после второй ночи. План был одобрен командармом и работа началась. Но вдруг, в тот же день, поздно вечером звонок Гастиловича Угрюмову. Меня предупредили, и я взял трубку. - Угрюмов, твой сосед слева захватил плацдарм на Ондаве. Надо помочь. - Чем? Перебросить артиллерию или стрелковый полк? - Ты что, маленький? Разве так поддерживают при форсировании? Захватывают новые плацдармы, затем их соединяют. Сразу видно, что ты на Днепре не был. "Сам-то ты, ведь, тоже не был, - подумал я. - А если бы был, то, может понял, что Днепр это не Ондава". - Товарищ командующий! - заговорил Угрюмов. - Мы готовим форсирование по утвержденному вами плану и форсируем реку в установленный срок без плацдармов. - Перестань умничать. Я уже донес командующему войсками фронта о захвате плацдарма и указал, что боевые действия по захвату новых плацдармов развиваются. (Ах, вот в чем дело, - подумал я, - хотим, чтобы и у нас было, как на Днепре.) Так вот, немедленно передвинь Леусенко влево до своей левой границы. Там пройти всего 2 км. И на рассвете захвати плацдарм. Потом соединитесь с плацдармом левого соседа. - Товарищ командующий, пройти там действительно 2 км, но мы же пришли только сегодня вечером и не проверили местность на минирование. Если начнут рваться мины, противник накроет нас минометным огнем, весь полк погубим. До противника всего 120-150 метров. При таком удалении успешно пройти перед его фронтом можно только в абсолютной тишине, а этого в условиях местности, не проверенной на минирование, достигнуть нельзя. Если люди начнут подрываться и стонать, минометы врага будут бить на звуки, потеряем весь полк. - Вот если ты такой умный, все заранее знаешь, то пойдешь в полк сам и вместе с Леусенко организуешь дело так, чтоб переместить тихо и без потерь, а на рассвете захватить плацдарм. - Но ведь и переправочные средства еще не прибыли! - Ну вот, пойдешь и сам все организуешь. К утру плацдарм обеспечь. Для меня абсолютно ясно - возражать Гастиловичу сейчас бесполезно. Единственный выход - показным повиновением затянуть время и найти какой-то разумный выход. И я включаюсь в разговор. - Товарищ командующий, позвольте я пойду к Леусенко. Как никак, вы же знаете, я бывший сапер, так что форсирование по моей части. Чувствую, он явно доволен моей просьбой. Видит в этом мое одобрение его приказа. Но себя не выдает. С видимым безразличием говорит: - Ну, это там уж ваше дело, кому куда идти. Мне безразлично кто, но командир или начальник штаба обязан лично проследить за выполнением задачи. Гастилович положил трубку. Угрюмов произнес: "Зайдите!" Когда я пришел к нему, он спросил: "Ну, что вы придумали?" - Ничего. - А зачем же напросились? - Чтобы придумать что-нибудь на месте. Теперь он считает меня своим союзником и с большим доверием отнесется к моим докладам и предложениям. А если б кончили разговор, не согласившись с ним, он бы ни одному нашему слову не поверил. Отдавайте распоряжение Леусенко. По пути зашел в оперативное отделение, отдал необходимое распоряжение и пошел к себе. Жена встретила настороженным взглядом, но ни о чем не спросила. - Вечером схожу в полк Леусенко, - сказала она. Мы оба с большой симпатией относились к обоим Леусенкам. Они удивительно внешне подходили друг к другу, но не подходили к военной обстановке. Это были типичные украинские селяне, которых почему-то одели в военную форму. Иван настоящий сельский "дядько", который, несмотря на молодые годы (около 30 лет) уже успел завоевать уважение своей хозяйственной сметкой. Среднего роста, широкоплечий, "кремезный", как говорят на Украине, он меньше всего подходил к карте и карандашу. Для его широких крестьянских рук больше подошел бы держак вил или граблей. Широкое умное лицо его всегда было задумчиво. Глаза смотрели внимательно и с доброй чисто украинской хитрецой. Слушал распоряжения и указания очень внимательно, и казалось, не только воспринимал излагаемые мысли, но и чему-то их примеривал и раскладывал по специально для них предназначенным местам. Давая же указания, он, представлялось, наблюдал за каждым своим словом и проверял, туда ли, куда надо, кладет их слушающий. Он во всем был основателен. Получив указание, долго выспрашивал о различных его деталях, как бы не веря в его целесообразность. Потом, не торопясь, обдумывал, советовался, но в сложной обстановке реагировал очень быстро, энергично, решительно. Буквально поражало его всегдашнее спокойствие. Я один раз его спросил: "Вы когда-нибудь пугались чего-то?" - Було - спокойно ответил он. И рассказал о том, как он с полком ходил в тыл противника и, обходя одну за другой позиции, занятые противником, наткнулся на позицию, которая не была занята, но охранялась собаками. Одна из собак совершенно неожиданно бросилась на него. - Перелякався (перепугался) насмерть, - говорил он. - Так перелякався, що аж руки тремтили май же пивгодины. (Так перепугался, что даже руки дрожали почти полчаса). - Ну и что же вы сделали с перепугу, - спросил я его. - Собаку застрелив, - спокойно ответил он. Полной его противоположностью была Вера. Представляя собой тоже характерный тип, она выглядела обычной цокотухой - не высокой, но очень плотной, грудастой. Это была украинская жена, у которой вся жизнь в муже и его хозяйстве. В полку многие ее не любили за то, что она докладывала мужу обо всех нарушениях дисциплины и непорядках, которые ей становились известными. Можно было слышать, например, такое: командир батальона докладывает Леусенко обстановку. Слышится вопрос: "А ты сам, где находишься?" Несколько замявшись, тот докладывает. Вдруг врывается женский голос. "Не верь, Ваня! Он находится там-то и там..." "Вера, уйди с волны! Я сам знаю, где он находится и сейчас обучу его правильному ориентированию". Веру, в связи с такими случаями, обвиняли во вмешательстве в дела полка. Партполитаппарат, недолюбливавший Ивана Михайловича, подбирал жалобы на его жену, разбавлял их сплетнями. И все это шло в политдонесения. И чем дальше от передовой читались сии бумажки, тем страшнее выглядела обстановка в полку. Неоднократно Леусенко предписывалось из армии и фронта отправить жену в другую часть. Но Иван Михайлович был тверд. Бумажки эти подшивал, но не отвечал на них. Когда же с ним разговаривал кто-либо из высокого начальства, он отвечал: "Не понимаю, почему моей жене нельзя служить в одной части со мной. Она что, не выполняет свои должностные обязанности?" Но именно в этом ее обвинить было нельзя. Она являлась высококвалифицированным, первоклассным радистом. Она имела то, что называлось природным даром. Формально она не принадлежала к составу полка. Была радисткой батальона связи дивизии и как таковая была послана в полк для работы на радионаправлении дивизия - 310 сп. Связь она держала отлично. Полк неоднократно отрывался на большие расстояния, но радиосвязь действовала бесперебойно. Надо было слышать, как радисты дивизии, принимая телеграммы из 310 сп. любовно говорили: "Ну пишет! С Верой не пропадешь". Когда связь была особо сложной, Вере высказывалось столько комплиментов, и никто тогда не вспоминал, что она жена командира полка. Она была просто мастер высокого класса, боевой друг. Но в одном - в постоянном стремлении защищать интересы мужа - она была неисправима. Моя жена тоже попыталась по-дружески посоветовать ей не касаться служебных дел мужа. Но она удивленно воскликнула: "Ну как же так! Полк Ванин, а Ваня мой! Как же я могу молчать, когда его обманывают?" - Ну, так вы делайте это, когда остаетесь вдвоем. А вы говорите при всех. -- А что мне скрывать! Что я неправду говорю? В общем, жена моя тоже потерпела поражение. Вера оставалась непреклонной в защите "семейных интересов", как были непреклонны ее предки по женской линии в защите своих семей и своего хозяйства. Я с самого начала пошел по другой линии. Никого ничему учить не стал, а занял позицию защиты этих двух любящих людей. Получив первое, после моего прибытия в дивизию, распоряжение об откомандировании Веры, я не стал его пересылать в полк, а пригласил заехать Леусенко. Мне надо было узнать его истинную позицию. Он твердо заявил, что без Веры в полку не останется. И я отписал в армию, что красноармеец Вера Леусенко в 310 полку не служит. Она - красноармеец - радист батальона связи. Тогда прислали распоряжение откомандировать Веру из дивизии. Я ответил, что она имеет высокую квалификацию, и батальон ее никуда откомандировывать не желает. Прислали подтверждение, потом напоминание. Тогда я, воспользовавшись приездом в дивизию Гастиловича, рассказал ему об этой истории. Он раздраженно махнул рукой: "А это все брежневская братия. Любят под чужие простыни заглядывать. Не отвечали и не отвечайте в дальнейшем. А я там у себя в штабе скажу, чтоб прекратили. Больше напоминаний не было. И Вера продолжала заботиться о Ванином полке. Вот и сейчас, едва я вошел в дом, занимаемый Леусенко, как Вера бросилась просвещать меня. - Хватит, Вера, - промолвил Иван. - Бывало и похуже, и сейчас обойдется. Не задерживаясь, мы с Иваном пошли. - До чего же пакостно на душе. Больше всего не люблю рисковать жизнью без смысла, - проговорил Иван. - Почему же без смысла? Очень даже со смыслом. Спасти десятки, а может, сотни людей. - Да сам-то смысл бессмысленный, Петр Григорьевич, ведь можно же было не отдавать этот идиотский приказ о захвате плацдарма. Какие тут плацдармы, когда вся оборона 15 метров глубиной. Захватил вал, и всей обороне конец. Зачем же тут плацдарм? Да и где? Внизу под валом, у уреза воды? - Ну, сейчас речь не об этом. Приказ уже есть. Надо найти способ его выполнения. С меньшим уроном для полка. И мы начали обсуждать. Навстречу показались две повозки. На них начальник инженерной службы полка и двое саперов. Все получили ранения на мине и во время минометного обстрела. Все в радостно возбужденном состоянии, хотя ранения и тяжелые. - Ну, мы отвоевались. Вам желаем дойти до победы. Леусенко задал несколько вопросов об обстоятельствах ранения. Получалось, что местность, по которой идти, минирована. На душе становилось все тоскливее. Пришли к реке. Батальоны, прижавшись вплотную к валу, отдыхают. На валу, в окопах, охранение. Противник все время настороже. Бросает ракеты, обстреливает из пулеметов и минометов. Полковые саперы продолжают проверку пути перегруппировки в новый район. Прибыла рота саперного батальона дивизии. С маршрута уже снято полковыми саперами большое количество мин. Но дивизионные снимают еще и еще. Вот взрыв. Потом еще и еще. На каждый взрыв противник дает минометный налет. Калечатся и гибнут люди. Ночное разминирование - горе. Перед рассветом решаем идти. Противник как будто успокоился. В полку настроение тревожное. Всех предупреждают: "В случае, если кто подорвется, не стонать, чтоб не вызвать минометного налета". Одновременно пытаемся успокоить. Сообщаем, что путь разминирован. Леусенко заявляет - пойду в голове колонны. Люди больше поверят в надежность разминирования. - Ну, что ж, и я пойду с тобой. Если моя есть, то дождется меня, даже если пойду последним, - пытаюсь шутить я. Когда уже построились, передали еще раз по колонне. - Тишина полная! Тимофей Иванович стал впереди меня: "Будем идти, ставьте свою ногу точно в мой след!" - прошептал он. - Вам положено за мной идти. Вот вы и будете ставить в мой след. Вмешался Леусенко. В конце концов решили - первый пойдет командир саперной роты, потом ординарец Леусенко, потом он сам, затем Тимофей Иванович и затем я. Передаем по колонне: ставить ногу в след впереди идущего, и пошли. Удача сопутствовала нам. Пришли в новый район в абсолютной тишине. Вскоре прибыли три складных деревянных лодки. В предрассветной дымке незаметно для противника спустили на воду и бесшумно переправились. Пехота бросилась на вал, но поднялась тревога, и вражеский огонь прижал нашу пехоту к земле. Было ясно: вал без хорошей артподготовки не взять. Приказываю Леусенко: "Давайте сигнал на общий отход". - А как же с плацдармом? - сомневается он. - Подумайте, как вывести всех, в том числе раненых и убитых. За остальное отвечаю я. Доложил Угрюмову. Сказал, что плацдарм не стал захватывать на свою ответственность. Некоторое время спустя позвонил Гастилович. Довольно мирно и спокойно спросил: "Ну, что там у тебя?" Я рассказал ход событий. Закончил словами: "Рассчитывал внезапно захватить хотя бы кусочек вала. Тогда бы зубами вцепились в него. Оставлять людей внизу под валом на истребление, считал недопустимым. Перескочить на ту сторону ничего не стоит. В любой момент, если прикажете, перескочим, не оставаться там, если не захватить вал, невозможно. - Что намерены делать? - Мы вскрыли при первом броске огневую систему противника. Сейчас готовим прямую наводку и будем давить. Потом еще раз атакуем с целью захвата хотя бы небольшого участка вала противника. - Ну что ж, действуйте! - спокойно и благожелательно согласился Гастилович. Мы еще дважды побывали на том берегу, но оба раза вынуждены были возвратиться. Противник все время перебрасывал на этот участок новые силы. Все три наши лодки вышли из строя, но потери при трех форсированиях были не столь большие: 5-6 убитых и около двух десятков раненых. Я доложил о гибели всех наших переправочных средств и около двух часов дня нам разрешили прекратить атаки и возвратиться к своим штабам. Но прежде, чем возвращаться, нам захотелось лично увидеть "плацдарм", который захватил сосед. Мы уже примерно знали, что там делается, так как наши туда уже ходили для связи. Теперь мы, сидя на НП комбата, увидели все воочию и услышали рассказ очевидца. Перед нами на узкой песчаной полоске между противоположным урезом воды и подножием вала, серели несколько десятков лежащих человеческих фигур. - Их переправилось 34, - говорил комбат. - Несколько погибли во время атаки вала. Остальных я мог вывезти, но... "Нет, ни в коем случае. На Днепре, если даже метр захватил от воды, то назад ни шагу". И вот видите. Все они перебиты. Вон... посмотрите... Только те двое подают признаки жизни. Остальных перебили. Я с тоской смотрел на эти несчастные останки, свидетелей бюрократического шаблона и бездушия, и думал: "Да, это действительно по-нашему". Как-то в одном из своих выступлений Сталин с гордостью говорил о том, что все советские люди прониклись идеей индустриализации, и привел пример, как секретарь одной из сельскохозяйственных областей упрашивал в Госплане, чтоб в его области запланировали строительство хоть "маленького гиганта". Сталин объяснил, что под гигантом он разумел предприятие металлургии. Так вот маленький гигантизм проник и в армию. Что было на Днепре, почему не быть у нас на Ондаве. Гигант - металлургия. Поэтому и маленький литейный завод тоже гигант. Днепр - река, и Ондава тоже течет в одну сторону. А местные условия - чепуха. Что с ними считаться! Они непривычные. Не звучат. Другое дело - плацдарм. Пусть гибнут люди без смысла, зато о нас начальство услышит. С этими невеселыми мыслями мы и дошагали до командного пункта Ивана. Иван зашел первый, и Вера истошно закричала, бросившись к нему: "Ванечка, живой!!!" Иван выпил стакан водки и повалился на кровать. К моему удивлению, здесь на КП была и моя жена. Узнав об операции, она пробиралась на передний край. Ее задержали. Кстати, она действовала охлаждающе на Веру, которая была близка к истерике. Зина молча подошла ко мне, также молча я обхватил ее за вздрагивающие плечи, и не так понял, как почувствовал, что пережила она за эти часы разлуки. Так и не сказав ни слова и не простившись с хозяевами, мы пошли к машине и поехали к себе. Я не зашел в штаб. Не доложил о прибытии Угрюмову. Но Николай Степанович понял меня, как поняли и подчиненные. Я возвращался к жизни. Жена встретила похороненного. Нам надо было ожить и почувствовать себя живыми.С этого дня зародилась и новая жизнь: наш сын Андрей. Мы и до сих пор в шутку его называем князь Ондавский или по названию населенного пункта, те тогда размещался штаб дивизии, князь Угор-Жиповский. А с форсированием все разрешилось очень просто. Мы передали все переправочные средства 129 полку. На рассветe следующего дня он одним броском форсировал Ондаву и через час уже овладел Хардиште, отрезав пути отхода противнику, оборонявшемуся против 310 полка. На тех же переправочных средствах, вторым броском переправился 151 полк. Саперы тем временем построили мост, и 310 полк, который теперь оказался во втором эшелоне, перешел по мосту. Плацдармы, как видим, никому ни для чего не были нужны. Следующий эпизод я расскажу исключительно для того, чтобы показать, как складываются иногда судьбы на войне, как отмечаются не те, кто подвиги совершают, а те, кто сумеет себя "показать", заслужив покровительство начальства. Когда я только прибыл в дивизию, начальник Политотдела Паршин, информируя меня о политико-моральном состоянии частей, дал характеристику и начальникам штабов полков. Особенно неблагоприятно отозвался он о начальнике штаба 151 сп Якове Гольдштейне: "Еврей, был в плену у немцев и остался жив. Даже лечился в немецком госпитале. Партбилет, говорит, уничтожил, но доказательств нет. В партии не восстановлен. Политическим доверием не пользуется, но кто-то поддерживает, потому что, несмотря на наши политдоносения, остается начальником штаба полка. Советую тебе как следует присмотреться к нему. Подозрительная личность". Естественно, что я настроился предвзято и был сухо официален при нашей первой встрече. Но странное дело, внутренней подозрительности у меня не возникло. Наоборот, от всего его внешнего вида, от его застенчивой улыбки на меня повеяло теплом. Весь он был мне симпатичен. Его красивое лицо, с открытым прямым взглядом, его невысокий рост, стройная подтянутая фигура, одесский говорок, краткие толковые ответы на мои вопросы и даже его инвалидность - левая рука вывернута полусогнутой ладонью назад - привлекали меня. - Что у Вас с рукой? - спросил я. - Да это танк немецкий прошелся по ней, - смущенно ответил он. - А что же в госпитале не смогли ее хотя бы поставить в правильное положение? - Да, видите ли, я долго не мог попасть в госпиталь, и все срослось без вмешательства хирурга. Потом врачи предлагали оперироваться, но обстановка была такая, что я отказался. Я ушел с этой первой встречи, неся в груди своей противоречивые чувства. С одной стороны, действительно, еврей и немцы не тронули, и даже лечили в своем госпитале. Но, с другой стороны, весь опыт моего общения с людьми указывал на то, что если человека я с первого взгляда интуитивно воспринимаю с симпатией, то это хороший человек. Гольдштейн вел себя просто, без заискивания и подчеркнутой официальности. Он оставил тепло в моей душе. И с этим я не мог не считаться. Не желая разгадывать шарады, я в тот же день зашел к начальнику отдела контрразведки СМЕРШ. - Я хотел поговорить с Вами о Гольдштейне. Если нельзя, я уйду. А если Вы можете что-то сказать мне, то прошу. - А что вы хотели бы узнать? - Я хотел бы, чтобы Вы сообщили мне все, какие вы имеете или какие можете сообщить, компрометирующие данные на него. - У нас таких данных нет. - Ну, а как же плен. Еврей был в плену и жив. - А Вы знаете, как он попал в плен и как оттуда вышел? - Нет, не знаю. - Он фактически в плену не был. Послe разгрома штаба полка на реке Десне немцы подобрали всех наших тяжело раненых и убитых и свезли в Мозырь, а там сбросили в заброшенном сарае. Через два дня Мозырь заняли партизаны. Они осмотрели этот сарай, и всех, кто еще был жив, свезли в партизанский госпиталь. Потом, когда они поднялись на ноги, передали нашим войскам. Среди этих спасенных партизанами был и Гольдштейн. Немцев он даже и не видел, хотя формально был в плену. - Мне совсем иначе преподнесли. - Кто? Паршин, наверно. Это простой подхалимаж. Паршин хочет угодить своему начальству, которое очень не любит евреев. Не обращайте внимания. Оснований для недоверия к Гольдштейну нет. Так что судите его только по работе. Чтобы еще лучше разобраться в этой истории, я при очередной встрече попросил самого Гольдштейна рассказать o его пленении. И вот, что я услышал. 151 полк форсировал Десну. Перебрался на ту сторону и командир полка со штабом. Вскоре начались