л. Потом опять месяц... Купец не ангел. -- Вот и продолжайте вести подобный образ жизни, -- посоветовал доктор. -- До ста лет проживете. Однако дожить до ста лет Буркалову не пришлось. Когда грянула Октябрьская революция, в маленьком, затерявшемся в дремучих просторах России Верхневолжске было еще некоторое время тихо, и только на деревообделочной фабрике несколько наиболее грамотных рабочих стали поговаривать, что не худо бы учредить местный Совет, как это сделано в других городах, дать Буркалову и нескольким другим, более мелким богатеям по шее да зажить по-новому. Сам купец находился тогда в завершении очередного "цикла". Когда ему, посиневшему от пьянства, втолковали в трактире постоялого двора о том, что произошло в Питере, купец побледнел, вызвал к себе управляющего Штаубе и, матерно выругавшись, сказал: -- Ну вот что, господин иностранец. Бери десять тысяч целковых и сматывай на все четыре стороны. Думаю, что западная подойдет тебе лучше всего. А мне самую лучшую тройку заложи. Цыгана поставь коренником. На фабрику поеду. С рабочими хочу объясниться. И, выпив для лихости со своими забубенными собутыльниками еще четверть водки, въехал Буркалов на фабричный двор, где его уже ждала сурово притихшая толпа. -- Люди! -- дико закричал он. -- Каюсь перед вами. Нету для меня ни ада, ни геенны огненной. Был я действительно эксплуататором, грабил вас и наживался на вашем труде. Люди, берите все, что у меня есть, потому что это ваше. Берите фабрику и все мои капиталы, берите баржу и мельницу. Ненадобно мне трех каменных домов и двух флигелей. Оставьте только одну каморку да в простые рабочие, а то и в грузчики определите, если сочтете возможным. С этими словами сел Буркалов на тройку и уехал заканчивать свой очередной "цикл". И никто не знал, о чем в ту пору думал первый богач Верхневолжска, потому что сентиментальностью он не страдал, дневников никогда не вел и писем покаянных не писал. Но когда наутро члены только что созданного первого городского Совета рабоче-крестьянских и солдатских депутатов, посудив и порядив, решили объявить купцу свою волю -- признать его эксплуататором, но за чистосердечное раскаяние и публичное отречение от своих, на горе народном нажитых капиталов в домзак не заключать, а допустить к физическому труду на фабрике во благо молодой Советской республики -- и поехали в трактир постоялого двора, их встретил бледный, встревоженный половой. -- Нам немедленно Буркалова! -- Нельзя-с, -- дрожащим голосом ответил половой. -- То есть как это нельзя-с? -- передразнил его старый краснодеревщик Мешалкин. -- Или не видишь, что перед тобой весь Совет рабоче-крестьянских депутатов. -- Вижу, но только все равно нельзя-с к Игнатию Гавриловичу. -- Да по какой же это причине? -- гремел Мешалкин. -- А по той самой причине, -- бледными губами пояснил половой, -- что они-с, то есть Игнатий Гаврилович, в настоящее время находится в петле-с. Замертво. -- Ну! -- только и выдохнул краснодеревщик. -- Значит, не совладал он со своей совестью все-таки. -- Совесть совестью, -- прибавил переплетчик Лысов, -- но и кровушки-то народной он досыта попил. Похоже, и в Волге воды прибавилось от горемычных мужицких слез. Не одну сотню людей пустил Буркалов по миру... А на следующий день над лабазами, мельницей, фабрикой и пароходством с грохотом, под народное "ура" уже сбивали тяжелые железные и деревянные вывески, на которых с твердым знаком на конце красовалась одна и та же надпись: "Буркаловъ И.Г." Новые рассветы и новые песни пришли в древний Верхневолжск. Гражданская война не обошла его стороной, оставила и шрамы свои. В городском сквере появилась красноармейская братская могила с белой мраморной плитой. А над высоким правым берегом вырос через несколько лет памятник первому председатель горсовета, убитому из-за угла кулаками. После Великой Отечественной невдалеке от центральной площади, все в том же скверике, где были похоронены герои гражданской войны, появился скромный бюст летчика-штурмовика, уроженца города: на горящем самолете он врезался в танковую колонну фашистов. Напротив этого бюста была воздвигнута Доска передовиков промышленности и сельского хозяйства. И бронзовый летчик прищуренными глазами как бы одобрительно глядел на нее... Главная буркаловская фабрика разрослась и стала предприятием областного значения. Появились еще две фабрики: обувная и ткацкая. Педагогический и зооветеринарный техникумы наводнили город ребятами и девчатами из ближайших деревень. И не беда, что не было по-прежнему Верхневолжска на больших картах. Никто в нашей стране не мог, право, приуменьшить значение этого тихого и милого старорусского городка, раскинувшегося на волжском берегу. А когда его пересекло новое асфальтовое шоссе, жизнь тут забила еще бойчее. О том, что Юрий Гагарин проследует через Верхневолжск, в райкоме партии и горисполкоме узнали накануне. И хотя уже завершался рабочий день, известие это облетело моментально все предприятия, школы и дома, наполнило городок необыкновенным ликованием. Ткачихи успели сшить для космонавта нарядную рубашку с волжскими орнаментами. Обувщики, каким-то чудом узнавшие, какой размер обуви носит первый космонавт Земли, изготовили прекрасные светлые полуботинки. Будущие педагоги оборвали весь свой техникумовский сад и собрали букеты роз, ярче любых космических светил. В другом -- зооветеринарном -- техникуме самодеятельный оркестр разучил песню на слова местного поэта и готовился встретить ею космонавта. Футболисты общества "Волгарь" рады были преподнести гостю туго надутый мяч, тот самый, что влетел в ворота мастеров большого волжского города в решающем матче на кубок области. Для такого случая были мобилизованы и шесть духовых оркестров. При въезде в город уже натягивали алый транспарант с ликующей надписью: "Добро пожаловать, покоритель космоса, в славный Верхневолжск!" Секретарь исполкома принес председателю на подпись проект специального постановления, обязывающего строго-настрого всех обитателей города "держать на привязи собак и коз, не выпускать на улицы кошек, кур и прочую живность, дабы не создавала она беспорядка". Но председатель, прочитав замысловатый текст, только головой покачал, сострадательно про себя подумав: "Эх, Нил Стратович, оно и видно, что тебе шестьдесят пятый. На пенсию пора". И осталась, к неудовольствию старика, незамеченной его личная инициатива, после чего он удалился из кабинета с демонстративным вздохом. Когда подготовка к приезду высокого гостя достигла своего апогея, зашевелились в Верхневолжске и "тени прошлого". "Тенями прошлого" председатель исполкома Павел Ильич Романов, офицер Балтийского флота в запасе, называл аленький штат единственной действующей здесь церкви, состоящей из священника -- старого, одинокого отца Григория, -- не менее дряхлого дьячка, пономаря и псаломщика в одном лице -- Антипа, да еще такой же пожилой одноглазой дьячихи. Они вдруг ударили в колокола, не заглянув, как говорится, в святцы, -- ударили неведомо по какой причине: святого праздника в этот день не было, а скликать к вечере весьма редких прихожан было еще слишком рано. -- Нил Стратович, -- попросил огорченный председатель своего секретаря, -- узнайте, пожалуйста, по какому это поводу оживились тени. -- Я постараюсь, -- согласился секретарь. Он ушел, а Павел Ильич Романов впал в мрачное беспокойство. Он прекрасно знал, что от отца Григория можно было ожидать любой сумасбродной выходки. Меньше всего отличался этот служитель культа раболепием перед именем господним, покорностью и набожностью. Странный это был человек. В сорок первом году он служил в небольшом приходе на Смоленщине. Похоронив в сорок восемь лет попадью, жил одиноко в ветхом домике с сыном Егором, которого любил больше всего на свете. В сорок первом Егору исполнилось четырнадцать, он окончил в городе семилетку, мечтал о техникуме и не очень твердо обещал погостить летом у отца. Но когда грянула война, мальчик все-таки завернул в родное село да там и остался, потому что начались дни оккупации. Отец и сын в(ходили у себя в подполье четырех раненых командиров, а потом вместе ушли в партизанский отряд, по смоленским и брянским лесам исколесили немало дорог и участвовали не в одном рисковом деле. Григорий давно ничем не обнаруживал тяготения к церковной службе, только по вечерам, от бессонницы или после ужина, сотворял под прощающие усмешки партизан крестное знамение. В марте сорок третьего сын его Егор был убит при взрыве железнодорожного моста. Раненный в ногу Григорий на руках принес в партизанский отряд стынущее тело юноши, сам вырыл могилу. После освобождения Смоленщины он покинул родные места, чтобы не растравлять душу, и принял приход в Верхневолжске. Чудной это был поп. Прихожан не баловал, а самой богомольной Авдотье Салазкиной, пришедшей в разгар полевых работ за отпущением грехов, без обиняков сказал: -- Катись ты к чертовой матери, старуха! Ты ни богу свечка, ни черту кочерга. Работать в поле надо, иначе ты ни мне, ни всевышнему не нужна. Эта шальная выходка долго была предметом шуток у горожан, давно забывших дорогу в церковь, а Павел Ильич Романов, встретив после этого отца Григория, остановил его и сочувственно сказал: -- Эх, Григорий Онуфриевич, не по нраву вам служба господняя. Я же вижу прекрасно, как ею тяготитесь. Давно бы надо бросить да добрым делом заняться. Мы бы помогли. Однако или не уловил отец Григорий добрых ноток в его голосе, или притворился непонимающим, он резко тряхнул седой гривастой головой и не допускающим возражения басом ответил: -- Ведомо мне, что делаю. Отрицаю бренность мирскую, ибо верую. Против Советской власти вовеки веков не шел и помыслов таких не имел, но услужение господу считаю сейчас первым своим делом. -- Сказав это, он прищурился и посмотрел на Романова тепло и грустно, совсем как на своего сообщника. Вздохнул и прибавил: -- Да и куда же я могу сейчас пойти в мои годы? Нет, уж, видно, до конца дней своих придется мне вечный грех за Егорку замаливать. И удалился, подволакивая простреленную фашистами ногу. Непонятным он был человеком, и не без основания поручил Павел Ильич Романов своему секретарю разведать замыслы "теней прошлого". Нил Стратович вскоре вернулся и доложил о затее отца Григория. Оказывается, вызвал тот к себе своего единственного служку Антипа и напрямик спросил: -- Слышь, дьячок. Ведомо тебе или нет, что по нашему городу сам Гагарин проезжать будет? -- Ведомо, батюшка, -- тощим голосом протянул дьячок, стараясь уловить, к чему клонит его суровый немногословный наставник. -- Ну и какого ты на этот счет мнения? -- Думаю, отец благочинный, что полеты в космос не по божьему велению совершаются. -- Ну и дурак же ты, дьяк! -- мрачно изрек отец Григорий. -- Тебе бы во времена великой инквизиции существовать, а не в двадцатом веке. Юрий Гагарин -- это русский богатырь. Он повыше любого апостола. -- Батюшки-светы!.. -- задохнулся дьячок. -- Да ты пообожди креститься, -- брезгливо отмахнулся отец Григорий. -- Что дьяк ты плохой, то мне ведомо. Но знаю я, что как звонарь ты первостатейный мастак. -- Еще бы, отец Григорий! Было время, в самом Успенском соборе по молодости на пасху так отбивал!.. Большой колокол гудом гудет, а маленькие, как лихие плясуны, динь-дилинь, динь-дилинь... Искусство, скажу я вам. -- Вот и надо встретить Колумба космоса отличным благовестом. -- Будет исполнено, отец Григорий, -- осклабился дьячок, польщенный похвалой. -- Я его малиновым звоном угощу. Знаете, какой благовест сочиним! Средний колокол -- тот это так торжественно, басовито, настоящей, что называется, октавою... А маленькие такие трели будут исполнять, что прослезиться можно. Голосочки у них этакие сладенькие, как малиновая настоечка, кою вы, батюшка, распивать у меня иногда келейно соизволите. -- Ладно, давай малиновый звон, -- решил отец Григорий, не предполагавший, что Павел Ильич Романов будет докладывать о его затее первому секретарю горкома. -- Ну и пускай, -- поморщился первый секретарь, выслушав его. -- Не будешь же ты их по рукам и ногам за это связывать. Пусть побалабонят. Ты лучше скажи мне: встречу у городски ворот и вручение хлеба-соли предусмотрел? Нет? Ну вот видишь. А это гораздо важнее, чем беспокоиться о чудаковатом попе. Романов быстро связался с хлебозаводом, и там ему пообещали изготовить такой каравай, какого еще не едал ни один именитый начальник, а подносить его было поручено лучшему бригадиру хлебозавода Нине Токмаковой, девушке рослой, румяной и черноглазой. ...Поздно, очень поздно погасли в эту ночь огни в городских учреждениях. Огромная ярко-оранжевая луна повисла над Волгой, навела через нее сказочную переправу. Гулко прогудел проплывший без захода к портовому причалу пассажирский экспресс, прохладный послеполуночный ветерок трепал повешенный у въезда в город алый стяг с приветственными словами в честь первого космонавта. Даже влюбленных парочек на скамейках городского сада было вполовину меньше обычного, а те наиболее стойкие, что пришли, и то на этот раз больше говорили о космосе, чем о земных своих чувствах и радостях. Где-то на окраинах беспокойно лаяли собаки, да еще в прибрежном лесу сонно вскрикивала и умолкала ночная птица. Утомленный ожиданием, Верхневолжск медленно погружался в сон. Лишь на самой окраине в деревянном домике с голубыми стенами и резными наличниками курносый двадцатилетний парень сидел за маленьким столиком, и на листе бумаги рождались под его пером тугие неповоротливые фразы. Нет, он писал не стихи, потому что никогда не стремился стать поэтом, -- он писал прозу, и она ему очень трудно давалась. Перед ним лежала небольшая почтовая открытка с изображением смеющегося человека, известного теперь всему миру. Завтра этот человек появится в Верхневолжске. Двадцатилетний парень внимательно и даже пытливо вглядывался в лицо первого космонавта и ладонью ворошил свои курчавые волосы. Парень меньше всего думал о встрече с Гагариным. Он сам хотел стать космонавтом и слагал об этом до невразумительности длинное письмао. Парня звали Алеша Горелов. x x x В Верхневолжске самой лучшей, предназначенной для встречи высоких гостей машиной была зеленая "Волга", которую рачительный Павел Ильич Романов берег как зеницу ока. На этот раз ее водителю была поставлена задача не отставать от колонны машин, сопровождающих Гагарина. Такую же инструкцию получили водители машин секретаря горкома и председателя исполкома. Они должны были составить головную часть колонны и привезти Гагарина к деревянной трибуне на центральной городской площади, верно служившей для митингов на всех революционных праздниках. Уже был подготовлен список ораторов и заучены ими речи. Словом, все хлопоты были закончены, каждый из устроителей встречи знал, что и когда ему делать. В лучшей столовой города собирались накрыть "руководящий" стол, а сам Павел Ильич Романов даже спич заготовил. И вдруг, как гром среди ясного неба, раздался звонок из области: -- Имейте в виду. Гагарин к вечеру должен быть в Москве. В вашем городе он задерживаться не будет. Так что никаких митингов и встреч не затевать. Ясно? -- Ясно, -- упавшим голосом произнес председатель исполкома. -- Ну а хоть хлеб-соль вручить можно? -- Это можно, -- согласились на другом конце провода. К полудню городская площадь бурлила от народа. По обеим сторонам пятикилометровой центральной Первомайской улицы шпалерами в несколько рядов выстроились встречающие. Весь город высыпал на улицы. После обеда над Верхневолжском пронесся ливень, неожиданно шумный и озорной. Он вымочил до нитки всех, не пощадив ни старых ни малых, и едва лишь закончил свою бестактную проделку, как засияло солнце и высушило мгновенно все мостовые, так что не попавшему под этот ливень трудно было понять, отчего в жаркий сухой день толпятся на улицах совершенно мокрые люди. Было уже около пяти вечера, когда по рядам, от окраины до центральной площади, пронеслось: "Едет!" Именно в эту минуту колонна из нескольких легковых машин замедлила скорость перед въездом в город. На переднем открытом кабриолете в наброшенном на военную форму пыльнике стоял Гагарин. У наспех сооруженной арки и протянутого над нею транспаранта машина остановилась, и Юрий Гагарин, сойдя на землю, принял хлеб-соль из рук розовощекой Нины Токмаковой и чинно ее расцеловал. Павел Ильич Романов, заготовивший от имени городского исполкома пространную речь, ограничился лишь двумя-тремя приветственными фразами. -- Дорогой Юрий Алексеевич! -- сказал он. -- Когда вы снова полетите в космос, возьмите в кабину своего корабля тепло наших сердец и сосуд с волжской водой. Тепло наших сердец будет двигать вашу ракету лучше любого надежного топлива до самых далеких космических миров, а глоток волжской воды придаст вам в космосе силу и бодрость. Гагарин запросто подошел к Романову, чтобы поблагодарить его за добрые слова, но надо же было так случиться, что именно в эту самую минуту над еще далекой отсюда городской площадью, над Волгой-рекой и окрестностями Верхневолжска, в сухом терпком воздухе грянул колокольный звон. Дружно рявкнули большие, отлитые из меди, басовитые колокола и вслед за ними, словно стая гончих, преследующих на охоте зверя, зазвенели, затренькали те самые "малиновки", которыми погрозился угостить высокого гостя дьяк Антип. Председатель исполкома болезненно сморщился, а Юрий Алексеевич, вопреки всеобщему замешательству, удивленно спросил: -- Послушайте, а это по какому случаю? Разве сегодня какой-нибудь престольный или Николай-летний? -- Да нет, это они в вашу честь, -- совершенно растерявшись, сознался находившийся ближе всех к космонавту исполкомовский секретарь Нил Стратович. Высокий гость громко расхохотался и покачал головой: -- Вот дают! Однако, пора нам и в путь. Он снова занял место в кабриолете, и процессия тронулась. Колонна машин проезжала через город на очень маленькой скорости. Гагарин стоял в автомобиле, приветственно подняв руку. На его сероватом от усталости и дорожной пыли лице светилась улыбка. Он с интересом разглядывал потонувшие в зелени палисадников дома, ловил восторженные взгляды парней и девушек, улыбался цветам, которыми забрасывали его машину. Пышные белые и алые розы, букетики полевых ромашек, васильков и маков бились о борта кабриолета. Некоторые из них, брошенные неумелыми руками, попадали не в него, а во вторую машину. На ней ехали два кинооператора, снимавшего встречу космонавта в Верхневолжске, и тучный, одетый в легкий белый костюм спецкор центральной газеты, сопровождавший космонавта. Его лицо с явно обозначившимся вторым подбородком не было сонным и флегматичным, как у некоторых толстяков. Напротив, плотно сжатые губы и складки в углах рта подчеркивали энергию. Он держал в руках раскрытый блокнот, но ничего в него не записывал, лишь наблюдал за всем происходящим выпуклыми серо-голубыми глазами. Как только кортеж машин приблизился к центральной площади, все шесть верхневолжских духовых оркестров взорвались торжественным встречным маршем. Студенты, рабочие, мальчишки и старики пенсионеры восторженно скандировали из толпы: -- Га-га-рин! Ю-ра! Сла-ва! Га-га-рин! Юрий Алексеевич продолжал приветственно махать рукой. Усталая улыбка не гасла на его губах. На скрещении двух улиц -- Первомайской и Ленинской -- стиснутая могучим людским потоком колонна вынуждена была на некоторое время остановиться. Именно в это мгновение из толпы бросился к машине космонавта смугловатый курчавый юноша. Был он в легких песочного цвета брюках и в красной старомодной ковбойке, какие уже давно не носят молодые люди в больших городах. Закатанные выше локтей рукава обнажали сильные руки. В правой из них белел конверт. Настойчиво работая локтями, юноша уже пробился в самый первый ряд встречающих и очутился ближе многих других к машине космонавта. -- Юрий Алексеевич! Гагарин! -- закричал он, стараясь обратить на себя внимание. -- Возьмите это, Юрий Алексеевич! Но сквозь медь шести духовых оркестров Верхневолжска и приветственные крики горожан его голосу не суждено было пробиться. Правда, на какое-то мгновение их взгляды встретились: взгляд прославленного на весь мир героя и никому не известного провинциального парня. Может быть, интуитивно почувствовал Гагарин, что этот парень рвется к нему не просто так, а хочет казать свое, выстраданное. Но что? В следующую минуту внимание гостя было привлечено уже иным, и он потерял из виду этого нескладного, неожиданно возникшего почти у самой дверцы автомобиля парня. А тот, уже оттиснутый на второй план, все еще кричал: -- Юрий Алексеевич, возьмите письмо! Гагарин дружески улыбнулся одному ему и закрыл ладонями уши, давая понять, что ничего не слышит. Видимо, "пробка" на площади была ликвидирована, и торжественный кортеж легковых машин двинулся дальше. Обдав парня горячим настоем бензиновых паров, рванулся передний автомобиль. В последней надежде парень бросился за второй машиной. Занятые своим делом кинооператоры не обратили на него ровным счетом никакого внимания. Тучный журналист в это время лениво прожевывал яблоко. Только его выпуклые глаза насмешливо и вопросительно скользнули по лицу юноши. А тот в последней надежде обратился к нему: -- Возьмите хоть вы, товарищ. Юрию Алексеевичу передайте. Рванулась мимо него и эта машина. Ветер разлохматил редкие волосы на голове журналиста. Толстяк недоуменно крикнул: -- Ну что там еще, молодой человек? Может, и вы в космос проситесь? Кому-то понравилась эта шутка, и за своей спиной юноша услыхал смешки. Он подавленно отмахнулся: -- Эх, не поняли вы меня, товарищ. Но уже промчалась колонна во главе с космонавтом, Медленно растекалась толпа... Как знакомо каждому из нас ощущение огромной приподнятости, рожденное присутствием на каком-либо выдающемся событии! Пусть ты слушаешь речь видного политического деятеля, пусть встречаешь героя, или чествуешь убеленного сединами ученого, или сидишь на стадионе, когда твои соотечественники-футболисты выигрывают важный и трудный матч, -- все равно ты до самого конца события ощущаешь себя полноправным участником происходящего. Но вот померкли торжественные краски исторического дня или вечера, и, оставшись наедине с самим собой, вновь вернувшись к своим заботам, ты убеждаешься, что ты -- это ты, а герой -- это герой, и был ты всего-навсего небольшой частицей всеобщего ликования, которым сопровождалось событие. И самому себе в таких случаях ты кажешься в сравнении с промелькнувшим героем значительно меньше, чем есть на самом деле... Так бывает в жизни. Но чувство, владевшее верхневолжским парнем, не сумевшим пробиться к Юрию Гагарину, было гораздо сложнее. Острая обида искала выхода. Прислонившись спиной к каменному забору, отделявшему от площади местный парк, стиснув от горечи губы, он, казалось, оцепенел. Мимо пробегали принарядившиеся девчонки, проходили в серой замасленной робе рабочие -- им еще предстояло после встречи провести в цехах по два-три часа. Музыканты несли под мышками тромбоны, валторны и геликоны. Местный поэт, обиженный тем, что его так и не представили Колумбу космоса, на ходу размахивая руками, читал своим случайным попутчикам те самые стихи, которые он должен был прочесть Гагарину. Постепенно затихал многоголосый гомон и предвечерняя обычная тишина возвращалась в растревоженный Верхневолжск. Опустела, обезлюдела улица, а парень все стоял и стоял, думая о чем-то своем, неизвестном и непонятном для других. Пальцы стискивали конверт. Внезапно они разжались, и конверт упал в прибитую сотнями прошедших людей уличную пыль. Парень тотчас же нагнулся и поднял его. Поднес к глазам. На конверте округлыми большими буквами было написано: "Первому космонавту мира майору Ю.А.Гагарину от А.Горелова". Шевеля губами, перечитал он надпись и вдруг с яростью разорвал конверт на мелкие клочки. Потом кинул их в стоявшую рядом желтую урну, над которой розовела жестяная дощечка: "Окурки и мусор бросать сюда". x x x Алексею еще не исполнилось и двенадцати, когда его мать, Алена Дмитриевна Горелова, перестала ждать мужа. Уже давно все окрестные вдовы, кто мог только, определили свои судьбы, а она все ждала. Еще не состарившаяся в свои тридцать восемь лет, лишь чуть располневшая в бедрах, была Алена Дмитриевна хороша той неяркой, но неотразимой красотой, какой далеко не всех русских женщин одарила природа. Длинная пышная коса до пояса так и осталась не обмененной ни на какие модные прически, к которым Алена Дмитриевна относилась без всякого уважения. Губы свои она только раз или два за всю жизнь, и то из озорства, подводила помадой, а в последние годы считала, что это для нее, вдовы, непристойно. Но может, поэтому губы ее так и не вяли, были розовыми и душистыми. Лишь в дни самых жарких полевых работ, чтобы не нарождались новые морщины (они и без того уже свились от горя в углах рта у Алены), она густо мазала лицо кислым молоком. И солнце ее щадило, не старило. Когда она, полногрудая и стройная, проходила в праздник в цветастом платье по окраинным улицам или вечером на полевом стане пела с девушками и бабами песни, на нее заглядывался не один молодой мужчина. Работала после войны Алена Дмитриевна все в том же совхозе "Заря коммунизма", где в юности встретилась в полеводческой бригаде с веселым городским парнем, приехавшим по комсомольской путевке в совхоз из самого Ленинграда. Помнится, дежурила она одна на стане, и появился неведомо откуда этот ладный, чуть запотевший парень, с такими бесшабашными синими глазами, что в них было страшно глядеть, -- совсем как в глубокий колодец. Комбайн стоял рядом, в высокой сизой пшенице -- она в тот год вымахала такой, что человека в полный рост могла спрятать. -- Эй, молодица, дай-ка попить! -- закричал Павел. Она поднесла ему железный ковшик и молча смотрела, как молодой комбайнер черпал им из деревянного, перехваченного обручами бочонка студеную ключевую воду и жадно пил, так что по смуглой от загара шее -- на ней бились мраморные жилки -- проливалась за растегнутый воротник струйки. -- Ух, до чего и прелесть твоя вода! -- сказал он, отдавая ковшик и норовя задержать ее руку в своей. -- А еще разок попить к тебе прийти можно? Усмехнулась Алена, только бровью-дугой повела: -- Отчего же. Вода у нас волжская, бесплатная. -- А я знаю, красавица, -- вдруг выпалил парень, -- тебя Аленушкой кличут. -- Смотри ты, вещий какой! Кому Аленушка, а кому Алена Дмитриевна. Ничего не ответил комбайнер, а вечером, когда за волжский бугор уже пряталось солнце и тени скользили по жнивью, разыскал ее в поле, отбил от подружек и, дерзко заглядывая в глаза, спросил: -- Слушай, ты веришь в любовь с первого взгляда? Так это она ко мне пришла. Не сыщу я больше такой, как ты, если тебя потеряю. Иди за меня. Завтра же в загс явимся. -- Так ты и ступай один в этот самый загс, -- отрезала Алена. Но никакие насмешки не могли сломить упрямого парня. Стал он услужливым и кротким, ласковым и неназойливым, как иные кавалеры, добивавшиеся Алениного расположения. За лето он так понравился Алене, что всем было ясно -- после уборки не миновать свадьбы. Так оно и случилось. Легко и счастливо зажили молодые. У Павлуши были золотые руки, перед которыми ничто не могло устоять. Не без помощи дружков поставил он на окраине Верхневолжска небольшой светлый домишко с голубыми наличниками, на премиальные обзавелся мебелью: что купил, что сам смастерил. Даже самодельный приемник осилил и поставил в самой большой комнате. Словом, хоть петь, хоть работать, хоть любить -- был он щедрой души человек. И в домике под цинковой крышей не ждали по веснам аиста, потому что не мог бы он, поджарый, принести сюда большего счастья, чем то, что уже тут поселилось. В конце сорокового почувствовала себя Алена Дмитриевна тяжелой, и Павел не знал, куда деваться от радости. А потом пыльная фронтовая дорога властно позвала его, как и всех других парней и мужиков из Верхневолжского зерносовхоза. И уже без него, в горькую лихую осень сорок первого, родился сын Алешка. Вместо подарка на крестины прислал отец армейскую газету со своей фотографией на первой странице, где он был снят в полном танкистском облачении, а короткая подпись гласила, что при освобождении Калуги командир среднего танка лейтенант Павел Горелов уничтожил около десяти вражеских орудий и награжден за это орденом боевого Красного Знамени. Она тогда прослезилась, но вовсе не потому, что ее поразил орден и растрогало лаконичное описание подвига. Она прослезилась от радости, что он жив и здоров, и всю ночь думала о том, как много еще таких боев предстоит перенести ее Павлуше. Когда хромой почтальон Яков разносил по улице почту, она вздрагивала, боясь, что вместо письма получит дурное известие. Но время шло, а от мужа по-прежнему приходили короткие ласковые письма. Подрастал Алешка. Ему было около года, когда в душную августовскую ночь усталая после полевых работ Алена была разбужена громким стуком. Простоволосая, почти нагишом, она выбежала в сенцы и, задыхаясь от радостного предчувствия, спросила: -- Кто? И услышала такой незабываемый голос: -- Да открывай, не бойся, Аленушка. Я это. Она так долго шарила в темноте, силясь сбросить три крючка и цепочку, что он не выдержал и засмеялся: -- Да что ты, или засов позабыла снять! -- Руки дрожат, Павлуша, -- призналась она, унимая заколотившееся сердце. -- Не надо, ласточка. Живой я, здоровый, не волнуйся. Когда в проеме двери на фоне высокого звездного неба увидела Алена окутанную сумерками фигуру мужа с заплечным солдатским вещевым мешком, охнула, чуть не ударилась о дверной косяк. Неподатливыми руками ввела мужа в дом, разула, раздела. Сколько радости испытала она той ночью! Оказывается, Павел был отпущен на побывку перед новым наступлением за какой-то новый подвиг, и только на двое суток. Утром он брал на руки розового Алешку, щекотал колючей щекой и, жмурясь от счастья, приговаривал: -- Медведь пришел, парень. x x x Два дня побывки! Их и не заметил никто по-настоящему в дружной семье Гореловых. А потом в такую же душную ночь Алена снова проводила мужа на фронт. И растаяла в сумерках высокая солдатская фигура. Осенью сорок третьего она получила похоронную. Товарищи Павла рассказали в письме, что на глазах у них его танк был подожжен термитным снарядом и, не выходя из боя, врезался в дот, мешавший продвижению пехотинцев. Хромой Яков три дня не решался переступить порог ее дома, а как только вошел, она сразу все поняла по его виновато опущенным глазам. -- Ты тово, Алена Дмитриевна... -- хрипло пробормотал старик, -- ты это самое... не больно убивайся-то. Всякое на фронте случается. Иной раз человека погибшим считают, а он жив... сквозь пламя и воду т огненные реки пробьется. Ты повремени убиваться. И потом сыночек у тебя какой, Алена! Кто же ему крылышки отрастит, если мать этак убиваться будет... Не у одной у тебя горе, доченька. До всего народа добралось оно в эти годы. И она была благодарна Якову за добрые слова. И долгие годы после этого старалась себя уверить, что, может, не все еще потеряно и что муж ее терпит беды и лишения в фашистских лагерях, а потом вернется. Дважды за Алену Дмитриевну сватались, но она гордо отказывала и выходила к сватам в черном траурном платье, сшитом на первую годовщину гибели Павла. Бесплодная надежда оставила в ней какие-то слабые, не убитые временем ростки. Но в 1952 году, накопив деньжонок, вместе с подросшим Алешей она съездила на место гибели мужа на юг Украины и действительно на берегу Днепра, около деревни, указанной в похоронной, нашла серый гранитный обелиск, обнесенный свежевыкрашенной оградой, и на мраморной плите прочла надпись, не оставляющую больше никаких сомнений: "Здесь 12.9 1943 года геройски погиб танковый экипаж в составе старшего лейтенанта П.Н.Горелова, механика-водителя старшины Боровых Г.Х. и башенного стрелка Косенко А.Г. Вечная память героям!" Она села на небольшой пригорок, а десятилетний Алеша, сжав кулачки, остался стоять и не вытирал слез, катившихся по загорелым щекам. Он не всхлипывал, стоял молча, будто вслушивался, как гудит под крутояром растревоженный серый Днепр и чайки, задевая крыльями гребни волн, мечутся над его серединой. Потом, хмуря широкий лоб, скупо сказал: -- Уйдем, мама. Здесь тяжело. Вот в этот день и погасли окончательно слабые ростки надежды в душе у Алены Дмитриевны. Весной следующего года вышла она замуж за старшего агронома совхоза, вдового сорокапятилетнего Никиту Петровича Крылова. Был он лысоват, низкоросл, но лицом недурен, и настрадавшаяся за долгие годы вдовьей своей жизни Алена надеялась если не на любовь, то на доброе отношение и ласку. И все, может быть, между ними так бы и было, если бы не Алешка. Она долго скрывала от мальчика правду. Когда агроном все чаще и чаще стал наведываться в голубенький домик на Огородной, Алеша не задал матери ни одного вопроса. С угрюмым любопытством приглядывался он к малознакомому пожилому мужчине, и в глазах у него появлялась недетская печаль. Соседки уговорили Алену Дмитриевну отвести в день свадьбы сына к родственнице, жившей на другом конце Верхневолжска. -- Не надо его сердечко испытывать, -- говорили они, -- пусть лучше потом узнает, когда все свершится. Твоя свадьба для него не радость. Алена подумала и согласилась. На свадьбе было много тостов и песен. Когда подгулявшие гости опустошили за ужином огромный жбан с крепкой брагой и нарядно одетая, почему-то невеселая Алена сидела в центре стола рука об руку с агрономом, случилось непоправимое. В те минуты, когда гости нестройно кричали "горько", а жених в черной тройке с нафиксатуренными редкими, на пробор зачесанными волосами целовал Алену, неожиданно появился в разодранной рубашке Алеша. Мальчик остолбенело остановился в дверях, не зная куда девать свои не по росту длинные руки. -- Подойди, сыночек, -- тихо сказала совершенно трезвая мать. -- Ты видишь Никиту Петровича, сыночек? -- Вижу, -- глухо отозвался он. -- Никита Петрович теперь мой муж, и ты должен называть его папой. -- Папой? -- пересохшим голосом спросил Алеша. -- Да. Папой, -- при всеобщем молчании повторила мать. Алеша не тронулся с места. Он застыл, остановленный какой-то ему одному понятной думой. Решив, что неловкая пауза прошла, гости уже стали наливать "по новой". И вдруг Алеша подошел к портрету отца, висевшему на стене над празднично накрытым столом. Павел Горелов в танковом шлеме и гимнастерке с боевыми орденами, чуть прищурившись, смотрел со стены на шумевших гостей. -- Мама, ты хочешь, чтобы я называл Никиту Петровича папой? -- Да, сынок, -- повторила Алена Дмитриевна строже. -- А это кто же, мама? -- спросил Алеша, рукой показывая на портрет, и, захлебнувшись жалобным плачем, бросился куда глаза глядят из дома. Прошло несколько недель. Алеша и вида не подавал о случившемся. Он исправно помогал матери, относил ей на покос обед, а иной раз и ужин, встречаясь с агрономом дома и в поле, коротко и сдержанно обменивался ничего не значащими фразами. Никита Павлович попробовал было задобрить пасынка и однажды позвал в кино. Но Алеша спросил, какая идет картина, и тотчас же соврал, что уже несколько раз ее видел. Никита Павлович попытался действовать строгостью, но и это не помогло. Он запретил Алеше задерживаться на улице с ребятишками по вечерам, играть в футбол, чтобы не изнашивать обувку. Но Алеша по-прежнему возвращался домой поздно, влезал через окно, открытое матерью в его каморку, и, раздевшись, долго вздыхал под одеялом. Однажды он услышал доносившиеся из спальни приглушенные шорохи и голоса. -- Как там ни суди ни ряди, а нехорошо получается, -- прокуренным басом говорил агроном, -- я, конечно, не в претензии к тебе, Алена, но и ты пойми меня правильно. Надо с первых шагов к порядку и уважению парня приучить. Иначе не наладим мы с тобою хорошей семейной жизни. Это я говорю точно. -- Так чего же ты хочешь? -- сквозь слезы спросила Алена. -- Взял бы да и побеседовал с ним первый. -- Это я, разумеется, сделаю, -- закашлялся Никита Павлович, -- но и ты, Алена, не сиди сложа руки. Должна тоже мне помощь в этом оказать. -- Какую же, например? -- А вот с портретом хотя бы. -- Это с каким же портретом? -- А с тем, что висит в нашей комнате. -- С Павлушиным, что ли? -- Сняла бы ты его, Алена. Я, пойми, плохих чувств к погибшему твоему мужу не питаю. Грешно бы это было. Да и сам жену имел, покойницу ныне. Но посуди сама, раз я занял в твоем доме его место... -- Так тебе, значит, мертвый уже помешал, -- сдавленным голосом перебила его Алена. Но Крылов, не собиравшийся, по-видимому, ссориться, вкрадчивым голосом поправился: -- Да нет, не поняла ты меня, женушка. Это я к слову. -- Так вот что, Никита Петрович, -- тихо и решительно произнесла Алена Дмитриевна, -- о портрете этом больше я от тебя чтобы ни слова. Где он есть -- там ему и быть, пока я жива. Понял?.. Голоса в спальне сбились на неразборчивый шепот, а Алеша, лежа со стиснутыми губами, с горечью думал, зачем это хорошая и добрая его мать, говорившая об отце всегда одни только ласковые слова, пустила в их дом этого пожилого, чужого ему примака, пропахшего табачным дымом. "Еще отцом его называй, -- зло подумал мальчик, -- а фигу не хотел?" И пошли у отчима с пасынком раздоры, да такие, что хоть святых выноси. Отчим -- слово, пасынок ему -- два. Ни наяву, ни во сне не мог простить Алексей этого замужества своей матери. А когда заметил, что Никита Петрович всякий раз морщился, если речь заходила о его отце, невзлюбил его еще больше. И однажды вспыхнула меж ними крутая ссора, приведшая к недобрым последствиям. Была у отчима блестящая иностранная зажигалка. Никогда он сам не служил из-за своего плоскостопия ни в армии, ни на флоте; трофейную эту зажигалку кто-то ему подарил. Стоило только нажать кнопку, крышка зажигалки распахивалась, и оттуда выскакивал маленький чертик, извергающий изо рта огонь. Очень она приглянулась мальчику. ВО время летних каникул, когда агроном находился в поле, взял Алеша ее на игрище с ребятами, да и потерял где-то. Отчим приехал с поля ночью злой и усталый. Были у него на уборочной какие-то свои заботы и неприятности. Разве мало их у агронома, отвечающего за такое большое хозяйство, каким был совхоз "Заря коммунизма"! Наскоро похлебав щей и молока, захотел он перед сном выкурить папироску. Потянулся за своей любимой зажигалкой -- на месте ее нет. Долго сопел агроном, рылся во всех ящиках и вазах -- нигде не нашел. Тогда, как к последней решительной мере, прибегнул к допросу Алешки. Зажег в его комнате свет и по тому, как тот вздрогнул, сразу понял, что не спит он, а только притворяется спящим. И мгновенно вспыхнула у Никиты Петровича безотчетная злость. -- Слышь, Алексей, очнись-ка на минуту. -- Ну чего вам? -- неохотно открывая глаза, протянул мальчик. Он уже с тоской ожидал неизбежной развязки. -- Может, завтра меня спросите? Глаза слипаются. -- Ты мою зажига