омплиментами... Дальше след в этой самой электронной, как ты сказал, памяти теряется. Но ты тоже был в Ольховке и прятался у нашего знаменитого деда Телеги. Неужели дед ни разу ничего не говорил о семье Костровых: Это же коренная ольховская семья. -- Нет, -- вздохнул огорченно Дробышев, -- ты же знаешь, какой он был, дед Телега. Из тех говорунов, у каких и слова-то клещами не выжмешь. Муций Сцевола по сравнению с ним ноль без палочки. -- Да, осложняется дело, -- пробормотал Рындин и погрузился в долгое молчание. Дробышев терпеливо ждал, зная, что старый друг призвал сейчас на помощь всю свою память. И не ошибся. -- Вспомнил! -- негромко воскликнул Рындин. -- Агроном вышел из моего подчинения в феврале сорок третьего. Тогда отобрали самых стойких, в том числе и его, для работы в гестапо и горловской командатуре. Дальше мы с ним связь потеряли... Кажется, был слушок, что в тех местах перед самым своим уходом гитлеровцы расстреляли группу русских и украинцев, сотрудничавших с ними. Был ли в их числе Павел Костров, не знаю. Остался ли он честным советским человеком, нашим подпольщиком, или стал предателем, как утверждает эта бумага, тоже не знаю. -- Но ведь ниточка уже протянулась, Егор, -- обрадованно прервал полковника Дробышев. Рындин вмиг сбросил задумчивость: -- Что такое? Ниточка? К черту ниточку! Мне канат нужен! Канат, понимаешь? Иначе Рындин не привык работать. А теперь спать. Утро вечера мудренее. Вскоре они затушили свет. Двое суток прожил майор Дробышев на квартире у своего старого друга. Полковник ни разу за это время не пригласил его к себе в управление, не обратился с каким-либо вопросом, хотя бы отдаленно связанным с делом, по которому приехал майор. Чтобы Ивану Михайловичу не было скучно, нашел для него и занятия и развлечения. На полдня отправил майора в гости к шахтерам, заставил там провести беседу о партизанском прошлом донецкого края, а потом спустился под землю и своими глазами посмотрел, "как теперь рубают уголек". Ворчливо при этом заметил: "Чтобы ты потом космонавтам рассказал". После этой поездки Дробышев получил от шахтеров в подарок рыболовные снасти с подробнейшей консультацией о расположении удачных мест для ловли и наиболее удобных путях к ним. Вместе с шофером Рындина Дробышев поймал на второй день с полсотни мелких рыбешек и привез их в садке, пахнущем озерным илом. Были там и колючие ершишки, и красноперки, и подлещики. Поздним вечером он отворял хозяину дверь руками, облепленными рыбьей чешуей. Рындин восторженно зашевелил большими ноздрями, втягивая аппетитный запах. -- Эка ушицей потянуло. Ай да молодец, Иван! Чую, что не терял времени зря. Сняв китель, полковник прошел на кухню, заглянул в чугунный котелок, отдающий дымом, где варилась рыбешка, посоветовал подбавить перца и положить несколько ложек сметаны. Потом повторил: -- Да, да, не терял ты зря времени, дружище. Дробышев скосил на него настороженные глаза. -- Не то что некоторые начальники, которые после истечения двух суток ничего не могут сказать членораздельного. Рындин сел на табурет, широко расставив ноги, и сцепил перед собой большие сильные руки. -- Ну, ну. Эти начальники не так уж плохи. -- Что-нибудь установил? -- просиял Иван Михайлович. -- Давай уху хлебать, -- предложил Рындин вместо ответа. Сели ужинать. Квадрат окна синел плотными сумерками. От большой миски -- из нее они хлебали по-рыбацки, вдвоем, -- струился раздражающий дымок. После ужина Рындин закурил и задумался. -- Как совершенствуются наши функции. Когда-то среди них преобладали карательные и контрольные, а вот теперь... -- Что теперь?.. -- не выдержал Дробышев, но Рындин остановил его холодным взглядом. -- А то, что теперь вся наша работа действительно только на главное нацелена -- на охрану Советского государства, на борьбу с иностранными агентами. Одновременно мы занимаемся профилактической работой. Наши органы охраняют советского человека, его честь, достоинство и благополучие. Вот случилась беда у твоего майора Кострова, беда, о которой он ничего и не знает, и мой аппарат уже третьи сутки только этим и занимается. Все другие ела в сторону отложил, а они у меня тоже есть. -- Он очень шумно вздохнул и почесал затылок, сделав вид, что действительно вспомнил об этих самых делах. -- Ты, быть может, все-таки что-либо расскажешь, Егор? -- обратился майор. По нахохленному, напускно-суровому виду друга он безошибочно угадывал, что Рындин уже чего-то добился, но говорить не хочет, считает, видимо, преждевременным посвящать его сейчас в подробности дела. Зазвонил телефон, и Рындин мягкими шагами отошел от обеденного стола, снял трубку. Голос его изменился, стал сердитым, едва только он выслушал говорившего. -- Что вы там отсебятиной занимаетесь, Косичкин? Эту записную книжку я вам еще утром приказал закончить. Все отложите, всех сотрудников лаборатории мобилизуйте. Понятно? Утром все записи должны быть у меня на столе. К девяти ноль-ноль. Полковник сердито бросил трубку на рычаг, словно она была во всем виновата. Возвращаясь к столу, проворчал: -- Умники еще мне нашлись... -- Ты о каких это записях говорил? -- не выдержал Дробышев. Рындин рассмеялся и потрепал его шершавой рукой по щеке, как маленького: -- Все будешь знать, рано состаришься, Воробышек. Завтра к девяти утра приглашаю тебя к себе в кабинет. Получишь подробную информацию. Кабинет у Рындина был тесный. Большой письменный стол занимал добрую половину, мягкая мебель отсутствовала. Несколько стульев, приставленных к стенам, коричневый сейф -- вот и все. С одной стены пристальным взглядом проницательных глаз встречает посетителя Дзержинский, с другой -- улыбается прижмурившийся от солнца Ильич, прогуливающийся по кремлевскому скверику. Есть большое достоинство у этого кабинета: одна из его стен, остекленная от пола до потолка, фонарем выходит на улицу, отчего в любое время дня здесь необыкновенно светло, маленькая комната полна небом и солнцем. В этот майский день солнце заливало большой донецкий город мириадами лучей, и на столе у Рындина чернильный прибор и серебряный стаканчик с карандашами отсвечивали веселыми зайчиками. -- Садись, Иван, -- кивнул он Дробышеву и нажал вделанную в стол кнопку. Из приемной явился пожилой старшина. -- Старшего лейтенанта Косичкина ко мне. -- Ждет в приемной. Косичкин оказался худощавым лысоватым немолодым человеком в роговых очках и синих нарукавниках, надетых на китель. Он молча разложил перед полковником несколько фотографий, отпечатанные на машинке тексты, пустую ржавую автоматную гильзу с торчавшей из нее выцветшей бумагой и металлическую форму, в которой лежала полуистлевшая записная книжка. -- Самое главное -- патрон, -- сказал он тихо, -- потрясающе! В записной книжке тоже удалось многое восстановить. Однако особенно прикасаться к ней не рекомендую. Ветха до того, что может рассыпаться. Я вам нужен, товарищ полковник? -- Спасибо, Косичкин, мы сами теперь разберемся. В следующий раз надо подобные экспонаты пооперативнее обрабатывать. А то целую неделю такие ценности держите, а начальник и не знает. -- Так ведь текучка захлестнула, -- развел руками Косичкин. -- Не слишком ли она вас часто захлестывает? В прессу еще не давали? -- Нет, товарищ полковник. -- Денька два-три подождите. -- Слушаюсь. Рындин сел в кресло и положил перед собой сцепленные руки. -- Вот орел! Выдать бы ему по первое число, да что поделаешь, победителей не судят. Ну а теперь, Иван Михалыч, слушай. Кажется, мы с этой историей разобрались. И прежде всего потому, что диалектика не отвергает случайностей, -- проговорил Рындин, стараясь подавить в голосе торжествующие нотки, -- и случайности эти иной раз бывают таковы, что в их удачное совпадение даже с трудом веришь. Прежде всего о документе, который был послан вашему генералу. Председатель поселкового Совета Сизов его не подписывал. -- Вот так да! -- подскочил Дробышев, и его глаза округлились от изумления. -- Фальшивка? -- Выходит, -- подтвердил Рындин. -- Более того, подпись под этим документом ни жене Сизова, ни его пятнадцатилетнему сыну тем более не принадлежат. Из сотрудников Совета тоже никто не обладает похожим почерком. -- Что ты говоришь! -- ахнул Дробышев. -- Как в детективе. Кому же понадобился этот грязный розыгрыш? При обыске у него не отобрали огрызок химического карандаша. Он достал его из кармана форменных военных брюк и на всех стенах стал яростно писать. "Умираю коммунистом. Чекист Бахметьев", "Умираю коммунистом. Сын Родины, подполковник Бахметьев", "В органах орудуют враги народа, истребляют честных людей. Чекист Бахметьев", "Не верьте Берия. Чекист Бахметьев". Обессилевшего, его выпустили из карцера. В кителе с оборванными погонами впереди конвойного солдата поднимался он по темной винтовой лестнице. По длинному широкому коридору ввели его в ту самую комнату, где шел первый допрос, и тот же следователь сидел за столом. Перед ним -- раскрытая пачка папирос, ваза с печеньем и бутербродами, бутылка лимонада и наполовину наполненный красноватой жидкостью стакан. Глядя, как лопаются пузырьки в этом стакане, Бахметьев облизал распухшие губы. -- Здравствуйте, Бахметьев, -- внешне приветливо заговорил следователь, -- Ну что же, будете давать показания? От вас нужно очень немного. Нужно, чтобы вы подтвердили, что Постников -- иностранный агент и предлагал вам изменить Родине. -- Я чекист! -- гордо ответил Бахметьев. -- Служу нашей советской разведке, Коммунистической партии и народу. Всех, поднимающих руку на наших советских людей, считаю провокаторами и врагами. Следователь закашлялся папиросным дымом. -- Э-э, бросьте. Кто вам поверит? Кому нужна эта лирика? Предлагаю только одно. Подпишите протокол, где сказано, что вы помогли бежать Постникову и что он рассказал вам о своих связях с иностранной разведкой. Если это сделаете, гарантирую минимальный срок заключения. А все остальное меня не интересует. Бахметьев сипло дышал. Кровью налились глаза. -- Подписывайте, дружище, -- снисходительно продолжал следователь, -- как только вы это сделаете, мы немедленно арестуем находящегося в Москве Постникова, даже если он будет в это время в приемной у самого Министра обороны. Вас переведут на самый нормальный режим. Неужели вы не хотите спокойно жить? Посмотрите, как хорошо за окном. -- Жить -- это навсегда остаться честным, -- вызывающе сказал Бахметьев и посмотрел в широко распахнутое окно. Он увидел сине небо и два облачка, тронутые ветром, крыши домов на противоположной стороне улицы. Над этими крышами дрожал нагретый солнцем воздух. Снизу донесся автомобильный гудок. "Так вот для чего им потребовалась вся эта комедия с допросом и подписанием протокола! -- обливаясь холодным потом, подумал подполковник. -- Стоит только мне поставить под протоколом подпись, и Постников немедленно будет арестован, а потом и расстрелян, как шпион, на основании моих показаний. Нет!" -- приказал он самому себе. -- Ну так что же? Будете подписывать протокол? -- вкрадчиво, но уже теряя терпение, повторил следователь. -- Рекомендую поторопиться. Влажный ветер, ворвавшийся в окно, обдал прохладой осунувшееся от мук лицо Бахметьева. -- Жить -- это навсегда остаться честным! -- упрямо повторил заключенный. -- Давайте сюда протокол. -- Подпись ставьте вот здесь, -- показал следователь. Бахметьев приблизил к глазам исписанный листок, потом его отдалил, словно так лучше было писать. -- Вот вам моя подпись! -- выкрикнул он и разорвал протокол... В древнем, истинно русском городе, на высоком холме, существует старое кладбище. Каждый год в один и тот же день, 23 февраля, когда живые воины особенно чтят погибших, сюда приходит седеющий человек, дослужившийся до звания генерал-лейтенанта авиации и ушедший после этого в отставку. Белые генеральские валенки еще твердо ступают по земле. Человек этот, высокий и костистый, уверенно проходит по центральной аллее, потом мимо древних пышных памятников прокладывает себе путь к маленькой могилке, увенчанной скромным надгробием из белого мрамора. Возле нее он останавливается и обнажает голову. Бывает, что в этот день метет поземка и ветер заносит снегом не белом надгробии надпись. Тогда отставной генерал склоняется над могилой и, сняв перчатку, счищает снег. Зоркие, еще не нуждающиеся в очках глаза старого летчика читают короткую, золотом тиснутую на камне надпись: "Подполковник Бахметьев Владимир Иванович. Апрель 1916 -- август 1945" ...Вот и все, что мог вспомнить майор Дробышев о незнакомом ему чекисте Бахметьеве. А машина все еще бежала и бежала по шоссе. Иван Михайлович открыл стекло, высунувшись, глотал майский воздух. Опять думал о тех больших переменах, какими были отмечены последние годы. Он пришел служить в органы госбезопасности, когда очистительный ветер истории уже прошелся по душным кабинетам и вымел оттуда людей, в той или иной степени замаравших свое достоинство в годы нарушения революционной законности. Строевой офицер в прошлом, Дробышев сейчас прекрасно понимал, что главное в деятельности чекиста -- стоять на страже интересов государства и социалистической законности, честно служить народу. И его наполняла гордостью сама мысль, еще не ясная и не выкристаллизовавшаяся окончательно в сознании, что он может как-то помочь и генералу Мочалову, и Нелидову, всему маленькому отряду космонавтов, и прежде всего Володе Кострову, к которому почему-то всегда испытывал доброе чувство. А как и чем? Он усмехнулся, подумав, что еще не в состоянии на эти вопросы ответить. Он ни словом не обмолвился в разговоре с генералом, но ведь сразу, едва только он увидел штамп поселкового Совета, в памяти возникли десятки больших и малых населенных пунктов, расположенных в том краю, и то приятное, отчего сжимается всякий раз сердце и что называется воспоминанием о юности. Юность имеет замечательное свойство: какой бы она ни была, голодной или сытой, счастливой или не совсем, спокойной или наполненной тревогами, опасностями и суровыми испытаниями, она всегда вспоминается с радостью. С годами, все больше и больше от нее отдаляясь, даже в самых горьких воспоминаниях ищет человек ясное, возвышенное и, найдя, восторгается всей душой. Если бы Дробышеву предложили заново начинать жизнь и по-иному прожить юность, он бы наверняка отказался. Двадцати лет от роду, пройдя подготовку разведчика-десантника, с небольшим, в пять человек, отрядом, он был заброшен в Донбасс с задачей сколачивать подпольные группы и вести против фашистских захватчиков активную диверсионную работу. Он никогда не забудет безлунную ночь на высоте две тысячи метров, приглушенный гул моторов "дугласа", люк, открытый в звездное небо, и голос второго пилота: "Пора, ребята, ни пуха ни пера!" Один из пятерых погиб сразу же после приземления в перестрелке с карателями. Другой оказался предателем, и они расстреляли его сами. Третий взорвал гитлеровский эшелон вместе с собой. Четвертый, лучший друг Дробышева, Егор Рындин (его в шутку называли Чалдоном, за то что какое-то время он действительно работал на сибирских приисках), человек необыкновенной смелости и находчивости, впоследствии стал руководителем всего местного подполья. За его поимку гитлеровцы сулили сто тысяч марок, так он им насолил. После войны Чалдон тоже ушел в органы госбезопасности и был уже полковником. Вот о нем-то и вспомнил в первую очередь Дробышев, знакомясь с поступившей на имя Мочалова бумагой. "Не может быть, чтобы Егор не помог", -- подумал он тотчас же. Подумал об этом и сейчас, когда "Победа" уже мчалась по улицам Москвы. Он ее поспел к концу рабочего дня проставить в отпускном билете вместо Сочи название украинского шахтерского города, куда он теперь спешил. Потом по служебному проводу связался с полковником Рындиным. У них была странная дружба. Письмами обменивались всего два-три раза в год, да и то не столько письмами, сколько поздравительными открытками по большим праздникам. Встречались и того реже -- раз в два, а то и в три года, когда оба попадали на какое-нибудь расширенное совещание. Рындин был теперь на большой должности. Застать его на месте не всегда было легко. Дробышеву повезло -- полковник оказался в кабинете и между ними произошел следующий разговор: -- Здравствуй, Воробышек! А я думал, ты снова пропал с горизонтов на целое десятилетие, -- немного насмешливо приветствовал его Рындин, называя по старой явочной кличке. -- Как поживаешь? -- Живу -- зернышка клюю. В мороз на одной ножке прыгаю, -- ответил Дробышев точно так, как безусым мальчишкой, почти самым молодым подпольщиком отвечал в сорок втором году на конспиративной квартире, когда приходили к нему от Рындина незнакомые люди. -- Вероятно, у тебя ко мне дело, раз позвонил. Просто так ты не звонишь. -- Угадал, Егор. Дело, -- засмеялся Дробышев. -- И настолько серьезное, что должен тебя немедленно повидать. Самолет уходит в двенадцать ночи, двадцатый рейс. Пришли кого-нибудь встретить. Потом он позвонил домой, и нервно кусал губы: долго никто не подходил к телефону. А когда послышался голос жены, лицо Дробышева и совсем покрылось страдальческими морщинами. Он безошибочно догадался, что она сейчас либо гладит купальники и халаты, либо в ванной стирает майки и трусики сына, а может, вместе с ним ищет ласты, трубку, подводную маску, решает, какие удочки взять, а какие нет, рассматривает все то немногое, без чего выезд на юг для любого мальчика теряет свою прелесть. -- Это ты, Иван? -- деловито осведомилась жена. -- Чего хотел сказать? -- Чемоданы еще не уложила, Леля? -- Еще нет. -- Вот и отлично, -- тяжело вздохнул Дробышев, -- с морем придется обождать. Я сегодня исчезаю дней на семь. -- Ну вот, -- послышался в трубке разочарованный вздох, -- всегда так. Как же я скажу теперь Вадьке? Он так ждет... -- Ничего, Леля. Все будет хорошо. И море будет, -- пообещал майор. -- Нет, ты неисправим, -- грустно усмехнулась жена. -- И куда я смотрела пятнадцать лет назад? -- Ага! -- повеселел Иван Михайлович. -- Вот и расплачивайся за старые ошибки. Ночью пузатый светлый Ан-10 с красной стрелой на борту разбежался по взлетной дорожке подмосковного аэродрома, ограниченной двумя рядами электрических фонарей, и ушел в звездный мрак. Откинувшись на мягкую спинку кресла, Дробышев дремал. Но когда стали подлетать к Донбассу, сонная истома мгновенно его покинула. С высоты семь тысяч метров пристально всматривался Иван Михайлович в фантастическое нагромождение огней, сияющих то слева, то справа, то впереди по курсу. Даже глубокой ночью ярко светились города и поселки трудового Донбасса. Это была та земля, на которой двадцать лет назад проходила боевая юность комсомольца Дробышева. Смежив глаза, вспоминал он дни подполья, погибших друзей, взрывы эшелонов на густых железнодорожных путях этого края, суды над полицаями и комендантами -- все, чем была богата бурная, наполненная опасностями, победами и невзгодами его жизнь. В этих пестрых воспоминаниях оставалось место и для деревни Ольховка, где родился и рос Костров. Несколько раз приходилось Дробышеву осенью сорок второго года, после громких диверсий заметая следы, скрываться в этой большой деревне у верного человека, но фамилию Костров он ни разу не слышал. Да и не мудрено: было в той деревне полтораста дворов, а он, в сущности, знал в ней лишь одного шестидесятилетнего старика по прозвищу Телега, у которого и скрывался. Годы оккупации сделали этого деда настолько мрачным, что ни о ком из селения он не любил особенно распространяться. Самолет опустился на донецкий аэродром в два с минутами. Не успел Дробышев сойти по трапу, как из мрака огромной тенью надвинулась на него какая-то фигура. -- Иван! Чертушка! -- воскликнул Рындин, тиская друга. Был полковник в штатском, ветерок шевелил на непокрытой голове густую шапку волос. -- Идем на свет, дай разгляжу. -- Постой, Егор, ребра пощади, -- смеялся Дробышев. Они зашагали к ярко освещенному аэровокзалу по сухой донецкой земле, пахнущей горьковатой полынью и мятой. Годы мало изменили Рындина. Все тот же горбоносый профиль и худощавое лицо. -- В управление не поедем, -- командовал Рындин, -- это только в плохих кинофильмах чекисты ночи напролет проводят в своих кабинетах и туда же доставляют с аэродромов друзей, с которыми долго не виделись. Ситуация, дорогой Иван Михалыч, такова. Я временный холостяк. Дочь старшая от нас уже отбилась. Отрезанный ломоть, что называется. Кончила нефтяной институт и упорхнула на Сахалин. Жена с сыном в Евпатории. Так что приму я тебя по-царски. Ужин и бутылка коньяку нас уже ждет. В квартире полковника Рындина царствовали нерушимый покой и порядок -- видать, даже в отсутствие жены старательно поддерживались хозяином. Стол был уже накрыт. Ужин в основном состоял из холодных блюд. В чугунном котелке дымилась картошка в мундире. -- Это самое главное, Иван, -- похвастался Рындин, чтобы дым партизанских костров не забывался. Выпили, поговорили о боях и походах, сосчитали седины и морщины. -- Знаю, что ты теперь у космонавтов, -- тихо сказал Рындин. -- Там, Егор, -- подтвердил Дробышев. -- Занятное дело. Ну а на Луну скоро кого-нибудь отправишь? Голубые глаза Ивана Михайловича потеплели. -- На Луну придется обождать, дружище. Но и этот вариант, вероятно, не за горами. Доживем и до такого дня. -- Вот тогда от того космонавта, который Луну облетит, обязательно мне фотографию пришлешь с автографом. -- Непременно пришлю, Егор, -- заверил Дробышев. Рындин вновь наполнил небольшие хрустальные рюмочки, весело тряхнул головой, отчего черные волосы рассыпались. -- Врешь ведь, Воробышек. Небось на второй же день забудешь о своем обещании. Ты и так мне пишешь в год по столовой ложке. -- Так же, как и ты, -- отпарировал Дробышев. -- Это, пожалуй, верно, -- сдался полковник и, поднимая высоко рюмку, предложил: -- Знаешь что... давай за дружбу! Ведь не от того она, окаянная, зависит, кто кому в год по сколько писем пишет. Лично я дружбу так понимаю. Ты можешь два и три года мне не писать. Но вот случилось у тебя какое-то осложнение, дело серьезное возникло, требуется немедленное разрешение, и, если ты ко мне обратился за помощью, я, как говорят футболисты, полностью должен выложиться, а тебе помочь. Вот как! Они выпили, и Рындин, хрустя огурчиком, спросил: -- Кстати, что у тебя за дело ко мне? Дробышев по-мальчишески присвистнул. -- Ты же сам предупреждал -- о делах утром. Рындин, не соглашаясь, покачал головой. -- То я шуткой, дружище. Если хочешь ускорить, рассказывай сразу. -- Хорошо, Егор, -- согласился майор, -- я же знаю твою деловитость. И выпить не дашь спокойно. ...Рындин слушал внимательно, полузакрыв глаза. У него была особая такая манера: если слушал человека, которому безгранично верил, то -- только так, не глядя на него, смежив веки. Егор утверждал, что так лучше думать, оценивать услышанное и сразу прикидывать мысленно возможные варианты решения. -- Да-а, -- сказал он, когда Дробышев замолчал, -- очень неприятная история. Тут дело вовсе не в формуле: сын за отца не отвечает. Мы прекрасно убедились, что ценность человека определяется его делами и поступками, а не родственными связями. Но ты и с другим посчитайся. Полетит в космос этот самый твой майор, мы опубликуем его биографию, а враги наши вытащат на свет подлинную историю его родителя. Представляешь, какой шум они поднимут? Кстати, как фамилия этого товарища? Дробышев расстегнул воротник армейской рубашки, помедлив, ответил: -- Костров. Майор Костров Владимир Павлович. В порядке информации, Егор, сообщаю, что фамилии будущих космонавтов не афишируются. -- Это я знаю, Ваня, -- тихо согласился Рындин. -- Дай-ка бумагу. Он внимательно прочитал короткий текст, всмотрелся в подпись и штамп поселкового Совета. -- Постой, постой! -- воскликнул он неожиданно. -- Костров Павел Федорович... Как же, вспоминаю... У нас действительно был такой человек в подполье. Павел Костров... тысяча девятисотого года рождения. Кличка его Агроном. На подпольную работу пришел из деревни Ольховка. Там был колхозным агрономом, действительно. Поэтому и кличку такую дали. Дробышев в ожидании пододвинулся к полковнику. -- Дальше, Егор... дальше, -- умолял он, -- у тебя же изумительная память. Такую деталь, как год рождения, через столько лет не забыл. Электронный мозг... Что еще вспомнишь? Не томи. Но Рындин сделал досадливый жест: -- Подожди, Ваня, с комплиментами... Дальше след в этой самой электронной, как ты сказал, памяти теряется. Но ты тоже был в Ольховке и прятался у нашего знаменитого деда Телеги. Неужели дед ни разу ничего не говорил о семье Костровых: Это же коренная ольховская семья. -- Нет, -- вздохнул огорченно Дробышев, -- ты же знаешь, какой он был, дед Телега. Из тех говорунов, у каких и слова-то клещами не выжмешь. Муций Сцевола по сравнению с ним ноль без палочки. -- Да, осложняется дело, -- пробормотал Рындин и погрузился в долгое молчание. Дробышев терпеливо ждал, зная, что старый друг призвал сейчас на помощь всю свою память. И не ошибся. -- Вспомнил! -- негромко воскликнул Рындин. -- Агроном вышел из моего подчинения в феврале сорок третьего. Тогда отобрали самых стойких, в том числе и его, для работы в гестапо и горловской командатуре. Дальше мы с ним связь потеряли... Кажется, был слушок, что в тех местах перед самым своим уходом гитлеровцы расстреляли группу русских и украинцев, сотрудничавших с ними. Был ли в их числе Павел Костров, не знаю. Остался ли он честным советским человеком, нашим подпольщиком, или стал предателем, как утверждает эта бумага, тоже не знаю. -- Но ведь ниточка уже протянулась, Егор, -- обрадованно прервал полковника Дробышев. Рындин вмиг сбросил задумчивость: -- Что такое? Ниточка? К черту ниточку! Мне канат нужен! Канат, понимаешь? Иначе Рындин не привык работать. А теперь спать. Утро вечера мудренее. Вскоре они затушили свет. Двое суток прожил майор Дробышев на квартире у своего старого друга. Полковник ни разу за это время не пригласил его к себе в управление, не обратился с каким-либо вопросом, хотя бы отдаленно связанным с делом, по которому приехал майор. Чтобы Ивану Михайловичу не было скучно, нашел для него и занятия и развлечения. На полдня отправил майора в гости к шахтерам, заставил там провести беседу о партизанском прошлом донецкого края, а потом спустился под землю и своими глазами посмотрел, "как теперь рубают уголек". Ворчливо при этом заметил: "Чтобы ты потом космонавтам рассказал". После этой поездки Дробышев получил от шахтеров в подарок рыболовные снасти с подробнейшей консультацией о расположении удачных мест для ловли и наиболее удобных путях к ним. Вместе с шофером Рындина Дробышев поймал на второй день с полсотни мелких рыбешек и привез их в садке, пахнущем озерным илом. Были там и колючие ершишки, и красноперки, и подлещики. Поздним вечером он отворял хозяину дверь руками, облепленными рыбьей чешуей. Рындин восторженно зашевелил большими ноздрями, втягивая аппетитный запах. -- Эка ушицей потянуло. Ай да молодец, Иван! Чую, что не терял времени зря. Сняв китель, полковник прошел на кухню, заглянул в чугунный котелок, отдающий дымом, где варилась рыбешка, посоветовал подбавить перца и положить несколько ложек сметаны. Потом повторил: -- Да, да, не терял ты зря времени, дружище. Дробышев скосил на него настороженные глаза. -- Не то что некоторые начальники, которые после истечения двух суток ничего не могут сказать членораздельного. Рындин сел на табурет, широко расставив ноги, и сцепил перед собой большие сильные руки. -- Ну, ну. Эти начальники не так уж плохи. -- Что-нибудь установил? -- просиял Иван Михайлович. -- Давай уху хлебать, -- предложил Рындин вместо ответа. Сели ужинать. Квадрат окна синел плотными сумерками. От большой миски -- из нее они хлебали по-рыбацки, вдвоем, -- струился раздражающий дымок. После ужина Рындин закурил и задумался. -- Как совершенствуются наши функции. Когда-то среди них преобладали карательные и контрольные, а вот теперь... -- Что теперь?.. -- не выдержал Дробышев, но Рындин остановил его холодным взглядом. -- А то, что теперь вся наша работа действительно только на главное нацелена -- на охрану Советского государства, на борьбу с иностранными агентами. Одновременно мы занимаемся профилактической работой. Наши органы охраняют советского человека, его честь, достоинство и благополучие. Вот случилась беда у твоего майора Кострова, беда, о которой он ничего и не знает, и мой аппарат уже третьи сутки только этим и занимается. Все другие ела в сторону отложил, а они у меня тоже есть. -- Он очень шумно вздохнул и почесал затылок, сделав вид, что действительно вспомнил об этих самых делах. -- Ты, быть может, все-таки что-либо расскажешь, Егор? -- обратился майор. По нахохленному, напускно-суровому виду друга он безошибочно угадывал, что Рындин уже чего-то добился, но говорить не хочет, считает, видимо, преждевременным посвящать его сейчас в подробности дела. Зазвонил телефон, и Рындин мягкими шагами отошел от обеденного стола, снял трубку. Голос его изменился, стал сердитым, едва только он выслушал говорившего. -- Что вы там отсебятиной занимаетесь, Косичкин? Эту записную книжку я вам еще утром приказал закончить. Все отложите, всех сотрудников лаборатории мобилизуйте. Понятно? Утром все записи должны быть у меня на столе. К девяти ноль-ноль. Полковник сердито бросил трубку на рычаг, словно она была во всем виновата. Возвращаясь к столу, проворчал: -- Умники еще мне нашлись... -- Ты о каких это записях говорил? -- не выдержал Дробышев. Рындин рассмеялся и потрепал его шершавой рукой по щеке, как маленького: -- Все будешь знать, рано состаришься, Воробышек. Завтра к девяти утра приглашаю тебя к себе в кабинет. Получишь подробную информацию. Кабинет у Рындина был тесный. Большой письменный стол занимал добрую половину, мягкая мебель отсутствовала. Несколько стульев, приставленных к стенам, коричневый сейф -- вот и все. С одной стены пристальным взглядом проницательных глаз встречает посетителя Дзержинский, с другой -- улыбается прижмурившийся от солнца Ильич, прогуливающийся по кремлевскому скверику. Есть большое достоинство у этого кабинета: одна из его стен, остекленная от пола до потолка, фонарем выходит на улицу, отчего в любое время дня здесь необыкновенно светло, маленькая комната полна небом и солнцем. В этот майский день солнце заливало большой донецкий город мириадами лучей, и на столе у Рындина чернильный прибор и серебряный стаканчик с карандашами отсвечивали веселыми зайчиками. -- Садись, Иван, -- кивнул он Дробышеву и нажал вделанную в стол кнопку. Из приемной явился пожилой старшина. -- Старшего лейтенанта Косичкина ко мне. -- Ждет в приемной. Косичкин оказался худощавым лысоватым немолодым человеком в роговых очках и синих нарукавниках, надетых на китель. Он молча разложил перед полковником несколько фотографий, отпечатанные на машинке тексты, пустую ржавую автоматную гильзу с торчавшей из нее выцветшей бумагой и металлическую форму, в которой лежала полуистлевшая записная книжка. -- Самое главное -- патрон, -- сказал он тихо, -- потрясающе! В записной книжке тоже удалось многое восстановить. Однако особенно прикасаться к ней не рекомендую. Ветха до того, что может рассыпаться. Я вам нужен, товарищ полковник? -- Спасибо, Косичкин, мы сами теперь разберемся. В следующий раз надо подобные экспонаты пооперативнее обрабатывать. А то целую неделю такие ценности держите, а начальник и не знает. -- Так ведь текучка захлестнула, -- развел руками Косичкин. -- Не слишком ли она вас часто захлестывает? В прессу еще не давали? -- Нет, товарищ полковник. -- Денька два-три подождите. -- Слушаюсь. Рындин сел в кресло и положил перед собой сцепленные руки. -- Вот орел! Выдать бы ему по первое число, да что поделаешь, победителей не судят. Ну а теперь, Иван Михалыч, слушай. Кажется, мы с этой историей разобрались. И прежде всего потому, что диалектика не отвергает случайностей, -- проговорил Рындин, стараясь подавить в голосе торжествующие нотки, -- и случайности эти иной раз бывают таковы, что в их удачное совпадение даже с трудом веришь. Прежде всего о документе, который был послан вашему генералу. Председатель поселкового Совета Сизов его не подписывал. -- Вот так да! -- подскочил Дробышев, и его глаза округлились от изумления. -- Фальшивка? -- Выходит, -- подтвердил Рындин. -- Более того, подпись под этим документом ни жене Сизова, ни его пятнадцатилетнему сыну тем более не принадлежат. Из сотрудников Совета тоже никто не обладает похожим почерком. -- Что ты говоришь! -- ахнул Дробышев. -- Как в детективе. Кому же понадобился этот грязный розыгрыш? -- Вероятно, кому-то понадобился. Но я этим вопросом пока не занимался, дорогой мой майор. Для меня во сто крат важнее было разобраться в самой версии. Раз документ оказался фальшивым, значит, сомнительность обвинения в десять раз возрастает. И вот послушай, чего я достиг за эти двое с половиной суток, пока ты полавливал рыбку да слушал шахтерские байки. Около месяца назад на окраине города, в котором находилось гестапо, где, по утверждению мнимого Сизова, работал Павел Костров, строители рыли котлован под фундамент для нового пятиэтажного дома. Увидели истлевший автомат и гранаты. Естественно, кто же хочет в зрелом возрасте играть с огнем? Саперов кликнули -- наших, армейских. Те и завершили раскопки. Оказалось, строители наткнулись на фронтовую траншею. Мин там не обнаружено, но было найдено очень много стреляных гильз, десятка полтора лимонок, обрывки солдатских шинелей, полевая офицерская сумка и в ней вот эта книжица. Посмотри ее, но поосторожнее, пожалуйста. Дробышев с волнением взялся за алюминиевую форму. На дне ее лежала записная книжка. Половина коричневого переплета была оборвана, и слабые карандашные строки еле-еле угадывались в размытых временем и окопной сырости. К сохранившейся части переплета прилип кусок земли, и пахло от него тленом, глубинной сыростью солдатской могилы. -- Там еще была штатская кепка и колода карт, -- задумчиво прибавил полковник, -- но большой ценности карты не представляют. Записей каких-либо на них не обнаружено. -- А книжка? -- Книжка свою службу сослужила, Иван. Наш Косичкин, человек очень медлительный, но недостаток оперативности возмещает исключительным мастерством. Да и старательностью тоже. Долго не брался за эти документы, -- видишь ли, текучка его заела! А две ночи не поспал -- и посмотри, какой прекрасный результат. Все восстановленные записи перепечатаны на этих двух страничках, но по ним "Войну и мир" написать можно. Что, по всей видимости, произошло? Траншею занял взвод боевого охранения, первый ворвавшийся в город. Потом его окружили фашисты, и в неравном бою он погиб. Удалось установить фамилию офицера, которому принадлежала записная книжка. Лейтенант Пестров из Углича. Вероятно, командир взвода. Тоже двадцать с гаком считался пропавшим без вести. Но самое главное -- рядом с ними, в этом же самом окопе, сражались и штатские товарищи. Почему они там очутились, поймешь из записей. -- Можно взять? -- почти шепотом спросил Дробышев. Черная шевелюра Рындина утвердительно заколыхалась. Майор осторожно приблизил к глазам листки. Четкие строчки управленческой пишущей машинки были резким контрастом со слабыми следами карандаша на страницах истлевшей записной книжки, которую и взять-то в руки было боязно. Сжав губы, майор очень медленно читал текст, и зияющие пропусками корявые, наспех написанные фразы глухой болью царапнули за самое сердце. Будто раздвинулись уютные стены рындинского кабинета, и он увидел выжженную солнцем степную окраину города, исхлестанную струями пулеметного огня, лезущих на траншею с гранатами в руках гитлеровцев, злобно орущих: "Рус, сдавайс!" -- и горсточку храбрых людей в родных ему солдатских шинелях с пятиконечными звездочками на выгоревших от солнца пилотках, худых и осунувшихся, объятых единственным порывом: не сдаваться! И он стал читать: "16 сентября. Наш взвод ворвался на рассвете в город. Успели захватить тюрьму. Фашисты решили, что мы -- это основная сила, и отступили. Живыми в тюрьме застали только пятерых. Дерутся сейчас с нами. Старший из них наш подпольщик Павел Костров по кличке Агроном. Мировой парень. Дерется как лев. Фашисты опомнились и поняли, что мы резко вырвались вперед. Появились их автоматчики. Пришлось отступить. Заняли траншею на окраине и ведем бой. Наши должны перегруппироваться и подойти". Затертое число, только "бря", оставшееся в первой фразе. "Нас было тридцать шесть, а теперь восемнадцать. Из пятерых освобожденных подпольщиков остался один Костров. Вчера подбили с ним три танка. Гранаты противотанковые кончаются. Нас окружают со всех сторон. Танков больше не пускают, хотят взять живыми. Огонь -- не поднять головы". Совсем без числа. "Где же наши основные силы? Значит, наступление захлебнулось. Слышим артиллерию, но пехоты и танков нет. Гитлеровцы берут на измор. Сидим без сухарей и воды. Один только станковый наш напоен. Костров шутит: "Кохаем его, как невесту". По вечерам фашисты наглеют, в рупор кричат: "Сдавайтесь, обеспечим гуманное обращение!" Костров отвечает очередью наугад. Ругаю -- так нельзя, патронов мало. Ни одного бесприцельного выстрела -- вот девиз". И еще без числа. "Нас всего семеро, и кажется, нам отсюда не выбраться. Вчера вечером сержант Савиных пополз с флягой за водой и на полпути был убит осколком мины. Жалко старика. Где-то в Сибири у него осталось пятеро детишек. Вижу из окопа его распухшее тело, землистое лицо и оскаленные зубы. Отличный был снайпер. Омню, как весной подо Ржевом он сутки караулил на пасху немецкого полковника, все говорил: "Ты у меня разговеешься". Тот, основательно нагрузившись спиртным, в одном исподнем вышел до ветру. Савиных не промазал. У него на счету было шестьдесят три. Теперь -- сам. Держаться все труднее... вот это... вечером... они идут с гармошками, во весь рост... уже побежали. Не сдадимся... если, мама, узнаешь... деремся и погибаем, как коммунисты. Кострову оторвало... За Родину... нет ничего... прощай!. Листок дрогнул в пальцах майора. Иван Михайлович бережно положил его на зеленое сукно письменного стола. С минуту они молча смотрели друг на друга. За огромным стеклянным окном кабинета, выходившим на людную улицу, разгорался теплый день. Просинь неба слепила глаза, и витиеватый след реактивного самолета казался на ней нарисованным. Легкий шум троллейбусов доносился снизу. Доброе солнце успело нагреть тесную комнату, а ветер, ворвавшийся в распахнутую форточку, казалось, принес запах степных просторов и легкий, едва уловимый угольной пыли. -- Вот и все, Воробышек, -- заключил негромко Рындин. -- Видишь, ак повернулись события. К ордену надо Павла Кострова представлять посмертно, а не доносы на него писать. Еще обрати внимание на эту стреляную гильзу. Она была очень тщательно закупорена паклей, поэтому записка, вложенная в нее, довольно неплохо сохранилась. Я ее тебе