вец! - со вздохом сказал Рупп. - Не каждый начинает свой путь рядом с такими, как Тэдди. Тебе чертовски повезло. - Ты прав, мальчик... - Франц запнулся, словно какой-то клубок в горле помешал ему говорить, - но только впоследствии начинаешь понимать, какое значение в твоей жизни имело то, что такой человек, как Тельман, поставил тебя на рельсы... Бывало он забегал к нам в мастерские Гамбургского порта и давал задание с таким видом, будто рассказывал забавную историю. У нас не было тогда даже конспиративной квартиры, а в каждой пивной сидело по шпику... И вот бывало слушаешь Тельмана, а с фрезы нельзя глаз спустить... Он сам всегда говорил нам: никаких промахов в работе, чтобы комар носу не подточил; чем чище твоя рабочая книжка, тем лучше ты законспирирован! - И я буду хорошо работать, Франц! Пока партия сама не скажет: а ну, Рупп, ты нам нужен! - Если бы твой отец слышал эти слова! Он гордился бы тобою. - Я верю тому, что он еще узнает! - Если только он жив... Ты и твои товарищи откроете перед ним двери лагеря... Люби немецкий народ, Рупп, верь в его силы и совесть. - Я знаю, не все же немцы - наци. - Даже если наци будет вдесятеро больше, и тогда, Рупп, мы будем бороться и верить в победу. - Лемке крепко обнял юношу за плечи и прижал к себе. - Бороться до конца, как учил нас Тэдди. И, можешь мне поверить, победа будет нашей! Рупп обвел быстрым движением руки расстилавшуюся перед ним панораму города. - Клянусь: я буду бороться! Лемке пожал руку юноши. - Посиди. Я сейчас вернусь. Он не спеша скрылся за поворотом аллеи. С серого гранита одного из надгробий на него смотрел бронзовый горельеф грубой фельдфебельской маски. Под маской стояло: "Фельдмаршал Эйхгорн погиб в 1918 году в Киеве (от бомбы большевиков)". Лемке усмехнулся. По странной игре судьбы именно в надгробии этого палача Украины нашелся тайник, служивший одним из передаточных пунктов для нелегальной почты коммунистов-подпольщиков Берлина. Лемке быстро огляделся, достал из щели между бронзовой доской и гранитом маленький пакет и с независимым видом праздного гуляки пошел прочь. Лишь убедившись в том, что его никто не может видеть, даже Рупп, Лемке развернул пакетик и достал его содержимое - две обыкновенные пачки сигарет. Он внимательно осмотрел их и одну пачку бережно завернул снова, а из другой высыпал сигареты в карман, а обертку, подняв к глазам, стал разглядывать на свет, то и дело косясь по сторонам. Потом тщательно разорвал тонкий картон на мелкие куски. После этого он, не оглядываясь, пошел обратно к Руппу. Осень в том году была ранняя. Деревья давно пожелтели, и листва их, несмотря на усилия сторожей, густо устилала дорожки кладбища. Лемке с удовольствием прислушивался к мягкому шуршанию листьев под ногами. От этого умиротворяющего шелеста, от податливости, с которой каблук погружался во влажный песок дорожки, на душе становилось спокойно. Минутами даже забывалось, зачем он пришел на кладбище, забывалось о возможной слежке. Впрочем, Лемке был уверен, что возможность слежки почти исключена: положение его было вполне легально и надежно законспирировано. Его незаметная фигура не должна была служить предметом особого внимания тайной государственной полиции. Он мог спокойно участвовать в передаче Тельману вестей о том, что весь прогрессивный мир, все свободомыслящее человечество борется за его освобождение. Уже больше полугода вся прогрессивная пресса мира, едва ли не ежедневно, уделяла внимание аресту и заточению Тельмана. Больше полугода немецкие рабочие испещряли вагоны, заборы, стены домов и фабричные трубы Берлина, Гамбурга, Бохума, Дюссельдорфа и других промышленных центров Германии настойчивым кличем: "Свободу Тельману!" "Свободу Тельману!" - кричали листовки германской компартии. "Свободу Тельману!" - провозглашал на весь мир передатчик "Свободная Германия". "Свободу Тельману!" - так начиналось каждое сообщение международного объединения юристов. "Свободу Тельману!" - говорилось в каждом листке, который летел в немецкие машины, участвовавшие в международных автомобильных гонках. "Свободу Тельману!" - появлялось за ночь на бортах немецких пароходов, заходивших в иностранные порты. Утром капитаны этих судов сами наблюдали за тем, как матросы соскабливали засохшую нитрокраску так, чтобы не оставалось следов. "Свободу Тельману!" - писали изо дня в день Драйзер в Америке, Нексе в Дании, Манн в Англии, писатели-антифашисты Европы, Америки, Азии. Во Франции Ромен Роллан писал: "Тельман для нас не только мужественный, честный, искренний человек, каким он всегда был. Он стал для нас символом еще подавленного, но непобедимого пролетариата - победителя завтрашнего дня. Он знамя интернациональной борьбы". Да, так оно и было: имя Тельмана стало знаменем борьбы за свободу народов, за права человека, против фашизма и насилия. В СССР Горький писал: "Позор для Германии то, что вождь германских рабочих Эрнст Тельман содержится в тюрьме. Я надеюсь, что представители культуры, науки и искусства во всем мире поднимут свой голос для протеста против бесчеловечного обращения с Тельманом, против подготовки юридического убийства". Не было на свете языка, на котором Гитлер и Геббельс не получали бы протестов против ареста Тельмана. Не было языка, на котором в берлинскую тюрьму Старый Моабит не пришел бы на имя Тельмана призыв к бодрости. Вот уже полгода, как Старый Моабит стал не менее знаменит, чем Бастилия. И вот уже несколько месяцев, как печальная слава Старого Моабита удвоилась: мир узнал, что в его стены гестапо перевело еще одного узника. Его имя также изо дня в день повторялось левой прессой мира; его имя с ненавистью произносили фашисты. Это имя принадлежало болгарскому коммунисту, ставшему теперь символом борьбы за честь всего передового человечества, синонимом железной стойкости и верности делу рабочего класса. Это было имя Георгия Димитрова. Еще много месяцев назад, сразу после пожара рейхстага, фашистская юстиция намеревалась в ускоренном темпе провести процесс. Нацисты хотели доказать виновность коммунистов в поджоге рейхстага, хотели свести на нет неопровержимые доказательства того, что поджог был организован штурмовиками Геринга по приказу Гитлера. Но уже больше полугода следователи и прокуроры напрасно пытались сломить волю Димитрова, заставить его отречься от правды, заставить его принять вину на себя и на свою партию. Из письма, которое Лемке должен был переправить сквозь стены Старого Моабита, Тельман узнает, что партия жива, что мир помнит о нем, борется за него; узнает, что слова свобода и справедливость не забыты человечеством и что его собственное имя, как и имя заключенного в тех же стенах Димитрова, стало символом борьбы за правду. Тельман узнает о стойкости Димитрова. Лемке вернулся к скамье и отдал Руппу пачку с сигаретами. - Пойдем, малыш? - Я чего-то недопонимаю... - неуверенно проговорил Рупп и умолк в нерешительности. - Смелей! Юноша казался озадаченным. - Я еще не слышал хорошего слова о наших социал-демократах, - сказал он, - а ведь и Маркс и Ленин в свое время высоко ценили немецкую социал-демократию... - И поспешно добавил: - Может быть, вопрос кажется тебе очень наивным, но, честное слово, я... Лемке дружески похлопал его по плечу и с улыбкой сказал: - Вопрос вовсе уже не так наивен, дружище! По пути великих учителей рабочего класса пошли далеко не все их ученики, - в верхушке социал-демократии было больше предателей рабочего дела, чем борцов за него. Поэтому лучшие люди, такие, как Цеткин, как младший Либкнехт, как Люксембург, как Меринг, в конце концов ушли из ее рядов. Они пошли за Лениным. За ними пошли и мы, немецкие рабочие, во главе с Тэдди. - Ты не рассердился на мой вопрос? - Всякому немцу, а тем более такому, как ты, должна быть ясна подлая роль предателей рабочего класса Германии, предателей всего немецкого народа, продавших его свободу и благополучие сначала буржуазии, а потом фашизму. Я говорю о всяких шейдеманах, лебе, носке, зеверингах и прочей мрази, которая для маскировки продолжает прикрываться именем социал-демократии, хотя от великой немецкой социал-демократии ничего не осталось. Ее лучшие традиции переняли мы, коммунисты... Они медленно шагали вдоль набережной, к улице Инвалидов. На углу они расстались. Рупп дружески сжал руку Лемке у локтя, словно хотел поделиться избытком бодрости со своим учителем. Лемке видел, как фигура юноши исчезла в толпе. Обязанность Руппа заключалась только в том, чтобы передать сигареты служителю суда. Лемке отлично знал, что самое трудное начнется дальше - на маленьком пространстве двора, отделяющего здание уголовного суда от тюрьмы Маобит. Лемке был уверен, что нет никаких оснований беспокоиться за Руппа и за письмо на первом этапе. И все же он не мог заставить себя повернуться и уйти. Он хотел своими глазами убедиться в том, что Рупп целым и невредимым выйдет из подъезда суда. Хотелось понять по его взгляду, что все благополучно. Задумавшись, Лемке не заметил, как очутился у подъезда суда. Его привел в себя негромкий голос: - Не скажете ли, который час? Лемке машинально посмотрел в лицо спрашивающего, поймал его ощупывающий взгляд и, вынув часы, молча показал их. Лемке не понравилось, что взгляд незнакомца, едва скользнув по часам, снова пристально остановился на его лице. Он спрятал часы, так и не произнеся ни слова. Широкие двери суда то и дело отворялись. По ступеням спускались люди. Но среди них все не было Руппа. Лемке взглянул на часы: он больше не мог оставаться тут. Несмотря на владевшее им беспокойство о судьбе юноши, он должен был уйти. Он уже не видел, как Рупп вышел из дверей суда, сдерживая радостную улыбку, и быстро зашагал прочь. 5 Выходящее во двор широкое окно было растворено настежь. Прохладный осенний воздух врывался в комнату, надувая занавеску. Станок, за которым работал Шверер, стоял прямо против окна, но генерал не замечал холода. Ворот старой домашней тужурки из верблюжьей шерсти был расстегнут, и из него торчала жилистая шея, по которой время от времени, в такт глотательным движениям, пробегал большой острый кадык. Обшлага куртки были аккуратно завернуты - каждый ровно на два дюйма, чтобы не мешать движениям маленьких проворных рук, покрытых иссиня-красной, как на лапах замерзшего гусака, кожей. Кожа эта бугрилась от склеротических узлов на вздувшихся венах. Брюки на Шверере были тоже старые, из тех, что уже неловко носить на людях. Лампасы возле карманов немного залоснились; сзади, там, где штанины касались шпор, они были тщательно подрублены, отчего стали в тех местах чуть короче. К тому же брюки были узкие - того фасона, на манер уланок, какого давно уже никто не носил. Генерал был невысок ростом, узок в кости и сухопар. От седых, остриженных бобриком волос и седых бровей, кисточками, как у рыси, торчащих у висков, его розовое, выбритое до блеска лицо казалось красным. Сухие тонкие губы были плотно сжаты. Серые навыкате глаза внимательно щурились из-за очков. Своей мохнатой желтой курткой, алыми лампасами на брюках, острым носом и маленькой головой на длинной шее Шверер напоминал злую красноногую птицу, нацелившуюся клюнуть то, что вертелось в патроне монотонно жужжащего станка. Старик стоял, не сгибая спины, и, опершись мизинцем о супорт, сквозь лупу следил за острием резца. Блестящая ниточка стружки, весело извиваясь, сбегала с вращающегося кусочка металла. Увлечение работой не мешало генералу изредка коситься на часы. Это были особенные часы, с ясными цифрами, с четкими черточками делений. Длинная секундная стрелка, трепетно вздрагивая, бежала по циферблату. Домом Шверера командовали часы. Они висели во всех комнатах. Дом был наполнен шорохом неустанного движения времени. Подчиняясь стрелке часов, генерал снял ногу с педали и выключил станок. Пора было итти в столовую. Он повесил тужурку в шкаф и сделал несколько гимнастических движений. Холодный ветер заставил его поежиться и затворить окно. В столовую он вошел уже в форменном кителе, застегнутом на все пуговицы. Фрау Эмма Шверер зябко повела плечами от холода, пахнувшего из дверей кабинета, но тут же улыбнулась, делая вид, будто ей это нисколько не неприятно. Наливая мужу кофе, она волновалась так, словно это был экзамен невесте по домоводству, а не обычный утренний завтрак, такой же, как каждый день в течение тридцати восьми лет их совместной жизни. Генерал читал газету, но фрау Шверер была уверена, что его взгляд одновременно отмечает и каждое ее движение и бег стрелки на стенных часах. Сколько раз она делала попытки убрать эти безобразные часы из столовой! Однажды пустилась даже на хитрость: за счет хозяйственной экономии купила красивые саксонские часы и повесила их вместо этой отвратительной никелированной тарелки. Но на другой же день опять увидела ее на стене, рядом с новыми фарфоровыми часами. И вот острое стальное жало секундной стрелки короткими толчками снова подгоняло ее. Как будто она была на вокзале, а не у себя дома! Фрау Шверер пододвинула мужу чашку. Бережно держа ложечку костлявыми пальцами с коротко остриженными выпуклыми синими ногтями, Шверер сыпал в кофе сахар. Следя за тем, как исчезают с поверхности кофе голубоватые кристаллы, он проговорил словно в пустое пространство: - Читала сегодня статью Дарре "Новая знать крови"? - Ты же знаешь, я не читаю таких статей. - И совершенно напрасно! Мы никогда не сможем иметь надлежащего призывного контингента, если женщины не будут обязаны рожать так же, как мы, мужчины, обязаны служить. Она опустила глаза: - Служить и рожать - это... не одно и то же. - Нам нужно много солдат! - Я не могу привыкнуть к твоему новому тону, Конрад. Пока фрау Шверер снова наполняла пустую чашку, генерал сорвал обертку с толстой пачки газет. Это была не обычная бандероль, как на других газетах, а конверт из плотной бумаги. На нем краснел штемпель отдела печати министерства рейхсвера: "Только для личного пользования". В пачке были газеты из Советского Союза. Генерал наскоро пробегал заголовки статей, отмечая то, что следовало потом внимательно прочесть. - Отто опять не ночевал дома, - нерешительно проговорила фрау Эмма. Генерал с досадою оторвался от "Красной звезды". - Наверно, провел ночь не хуже, чем если бы лежал у себя в постели, - сказал он. - Но... мальчик ведет ненормальную жизнь. - А что ты считаешь нормальной жизнью для офицера? - Ты не думаешь о здоровье детей! Шверер посмотрел на нее поверх очков. - Еще что-нибудь? - Вот и Эрни совсем отбился от рук. - Ты хочешь семнадцатилетнего оболтуса умывать по утрам губкой? В этом Ха-йот* из него сделают, по крайней мере, здорового человека. ______________ * Ха-йот - начальные буквы названия фашистской организации молодежи - гитлерюгенд (Hitler-Jugend). - Но с ними там бог знает как обращаются! - Я приветствую то, что наци вырвали, наконец, наших сыновей из-под подолов мамаш! - Кажется, я воспитала старших мальчиков и без помощи этих новых организаций. - Пример тому твой слюнтяй Эгон? - Не всем же бог дал быть военными. - Он - фон Шверер! - Он занимает хорошее положение. - Я предпочитаю пехотного лейтенанта профессору механики! Генерал сердито отодвинул пустую чашку. - Но, Конрад... - Я шестьдесят пять лет Конрад! И, кстати говоря, из них тридцать восемь я пью кофе с простывшими сливками... Генерал порывисто встал, повернулся на каблуках и вышел. Войдя в кабинет, он с минуту стоял, потирая руки и с удовольствием оглядывая письменный стол. Потом опустился в кресло перед столом - старое кресло, кожа которого побелела от сидения. На широком поле стола были аккуратно разложены справочники, стопки чистой бумаги, на видном месте - папка с надписью: "Марш на восток. Исследование генерал-лейтенанта Конрада фон Шверера". - Итак! Шверер произнес это вслух, пододвигая к себе папку с рукописью. Вдруг он гневно оттолкнул кресло, вскочил и побежал к двери. - Эмма! Фрау Шверер в испуге выронила из рук вязанье. - Кто трогал мои бумаги? - О, Конрад! - Она всплеснула руками. - Кто посмеет? - Кто входил в кабинет? - Но, Конрад, клянусь тебе... Анни сама стирает пыль. - Но я же вижу... - Может быть, полотер нечаянно? - высказала предположение фрау Шверер. - Полотер? Сколько раз я просил, чтобы ты была в комнате, когда там натирают пол. - Я так и делаю, Конрад. Я слежу за каждым его шагом, - солгала фрау Шверер. - Но, может быть, как-нибудь, когда он двигал стол... - А что, у нас натирает все тот же солдат без руки, что и прежде? - спросил Шверер, так же внезапно успокаиваясь, как и вспылил. - Кажется, довольно старательный малый, а? - Бойс прекрасный полотер, Конрад! - Видна солдатская школа, а? - О да, отличная школа! - с готовностью согласилась фрау Шверер. Генерал поднял упавшее на пол вязанье жены и стал его рассматривать со снисходительным вниманием. Внезапно, бросив вязанье на стол, быстро нагнулся, поцеловал, точно клюнул, у жены руку и поспешно вернулся в кабинет. Снова раскрыл рукопись и провел ладонью по заглавному листу. "Марш на восток". Только на восток! Ключевые позиции для броска на Париж и Лондон - за русской границей. Это Ленинград, это Москва, это Киев! Это должны понять все, от кого зависит решение судеб Германии, а следовательно, Европы и всего мира, немецкой Европы, немецкого мира, чорт возьми! Тем, кто с этим не согласен, можно заткнуть глотку ссылкой на "Мейн кампф". Швереру казалось, что в его труде не было ни одного уязвимого места. Он обещал миру восточные Канны, о каких не мечтал ни один полководец! Шверер сделал несколько заметок для памяти: масштаб операции опрокидывал разговоры Секта и Фуллера о профессиональной армии. Охват задуманного размаха исключал возможность оперирования малочисленной армией, как бы она ни была подвижна. Нужно было еще подумать и о том, какою должна быть собственно немецкая армия. Нужны моторизованные армии, способные беспощадно и энергично подавить любое недовольство, любую тенденцию к отпадению союзников и вассалов. Нужны чисто полицейские силы, способные понудить к бою нежелающих, а в случае надобности попросту уничтожить их. Это должно прийтись по вкусу Гитлеру! Но пока Шверер одинок! Господь бог наградил его тремя сыновьями, но не позаботился о том, чтобы хоть одного из них сделать помощником отцу. Когда-то он возлагал надежду на старшего, Эгона. Но надежда рухнула, когда Эгон сменил карьеру военного на математику. После ранения и возвращения с войны Эгон стал чужим. Он не понимал отца и, видимо, не желал его понимать. В глазах Эгона всегда мелькает насмешка, когда ему приходится сталкиваться с Отто. Откровенное презрение, а может быть, и более неприязненное чувство кривит его губы при виде младшего брата, Эрнста. Эрни звезд с неба не хватает, но мальчик знает, чего хочет. Может быть, он немного и избалован, да ведь ему нет еще и восемнадцати. Перебесится!.. Отто? Этот на верном пути. Мольтке из него не выйдет, но хорошего штабного офицера из него сделать можно. Кстати, не голос ли Отто слышен в столовой? Шверер встал из-за стола, на цыпочках подошел к двери и поглядел в замочную скважину. Эмма может успокоиться: малый жив и здоров. 6 Ян Бойс, полотер, проснулся весь в поту. Снова этот проклятый сон! Который уже раз Ян приказывал себе не думать обо всем этом. Как если бы всего этого с ним вовсе и не было. Никогда не было. Не должно было быть! Ян часто повторял себе это, с тех пор как впервые увидел такой сон. Он хотел убедить себя забыть, выкинуть из памяти эти события. Если бы у полотера Яна Бойса были деньги на гипнотизера, он непременно пошел бы к нему. Ведь в газетах частенько можно видеть объявление: "Заставлю вас забыть о том, что вы когда-то курили". Пусть бы и его заставили забыть о том, что... обо всем, что случилось тогда на Украине... И вот снова тот же сон. Да, в последнее время с его нервами происходило что-то неладное. Снова и снова далеким видением возникало перед ним поле боя в украинских степях. Это был жаркий бой 4 февраля 1918 года. Отряд украинских партизан загнал в Черную балку батальон 374-го ландверного полка оккупационных войск генерал-фельдмаршала Эйхгорна. Партизаны истребили весь батальон. И некому было бы рассказать об этом бое, если бы не уцелел один солдат - Ян Бойс. Он долго ползал между телами убитых немцев. Убедившись в том, что все они мертвы, он потащился к селу, где была немецкая комендатура, бережно поддерживая раненую правую руку левой. Да, он так и остался единственным, кто мог рассказать, что произошло с батальоном 374-го полка. Этапная комендатура. Госпиталь. Ампутация правой руки. Воинский проездной билет до Берлина... В солдатской книжке инвалида Яна Бойса в качестве его мирной профессии значилось "столяр". Вернувшись с фронта, Бойс намеревался поступить в школу для калек, где обучали новым профессиям одноруких, одноногих и вовсе безногих людей. Но инвалидом был теперь каждый десятый немец, а школ столько, что попасть в них мог едва каждый десятый инвалид. И вот однажды, когда Ян пришел в партийный комитет своего района, чтобы пожаловаться на судьбу и порядки, функционер сказал ему: - Что тебе школа, Ян? Есть дела, которые не требуют двух рук, были бы голова да ноги... Оказалось, что для исполнения обязанностей связного партийных организаций как нельзя больше подошло бы занятие полотера. - Полотер?! - с негодованием воскликнул Ян. - Мне, столяру и сыну столяра, превратиться в барского угодника? Ты в своем уме, товарищ?! Сделать из меня какого-то люмпена! Каково?! Но функционер ответил очень спокойно: - Когда отец хотел меня наказать, он говорил: "А ну-ка, марш от верстака!.. Садись и пиши". Для меня не было и нет худшего наказания, чем торчать за столом и водить пером по бумаге. Но ты видишь, Ян, я сижу и пишу. Это нужно партии, и... пишу. Много времени спустя после войны, когда инвалидам были сделаны новые руки и ноги из алюминия и кожи, выдали искусственную руку и полотеру Яну Бойсу. Рука была отличная. С пятью алюминиевыми пальцами в черной перчатке. Такою рукою можно было бы, при желании, даже держать рубанок. Однако Ян не вернулся к профессии столяра. Он продолжал натирать полы. У него была хорошая клиентура. Он брал работу с разбором. А заработок? Что ж, он ведь не собирался строить на свой заработок виллу в Грюневальде. Ян включил свет и посмотрел расписание визитов на сегодня. Расписание висело над столом. Оно было написано не очень красиво. Не так-то легко было научиться писать левою рукой. Ничуть не легче было привыкать и к тому, чтобы держать перо искусственною рукой. Однако все же каждая буква была разборчива. В расписании стояли фамилии клиентов: генерал Гаусс, генерал Шверер, генерал Пруст... Генералы, чиновники, фабриканты. Никакой шушеры. Сегодня Яну предстояло натереть паркет в домах его превосходительства генерал-полковника Гаусса и адвоката Трейчке. Сбоку листка против сегодняшнего числа была сделана приписка: "Внести членский взнос в союз полотеров". Ян отдернул штору и выключил электричество. Он отворил форточку и принялся делать гимнастику. Жутковато выглядел обрубок правой руки, когда Ян проделывал движение номер семь: "сгибание руки в локте на высоте плеч". Но Ян уже привык к своей укороченной конечности и не без удовольствия следил в зеркале за тем, как наливался шар бицепса при сгибании локтя. Покончив с натиркою полов у генерала Гаусса, полотер Ян Бойс вышел на улицу и машинально повернул было направо, домой, но тут же вспомнил, что ему нужно на вокзал: ведь по вторникам - натирка полов у адвоката Трейчке, в Нойбабельсберге. Выйдя на Вегенерштрассе, он свернул к Фербеллинерплатц, где и спустился в колодец подземки. Через десять минут он был уже на вокзале Фридрихштрассе, а еще через пятнадцать стоял в вагоне электрички, прижатый к простенку между двумя окнами. В любое из них, если вытянуть шею, можно было любоваться грязными крышами домов, над которыми грохотал поезд. Надо отдать должное адвокату Алоизу Трейчке: он был аккуратным человеком. По вторникам, к приходу полотера, он всегда был дома. Это было необходимо. К семи часам, когда приезжал Бойс, прислуга господина Трейчке заканчивала свой рабочий день и уходила, поставив на стол ужин для адвоката. Следует заметить, что адвокат был холост и частенько задерживался в Берлине после того, как запирал свое городское бюро, но, конечно, не по вторникам. И в этот вторник, как всегда, Трейчке был уже дома. Он сидел в старом неуклюжем кресле возле книжного шкафа, курил и болтал с Яном, пока тот передвигал мебель и старательно вощил и без того похожий на стекло паркет. Ян немногословно и даже, казалось, неохотно рассказывал адвокату кое-какие новости из числа тех, что обычно слышит в домах полотер. Сегодня главным было сообщение об отъезде генерал-лейтенанта фон Шверера на Дальний Восток. Трейчке обладал, повидимому, способностью рассредоточивать свое внимание. Разговор с Яном не мешал ему сортировать коробки из-под сигарет, принесенные полотером. Трейчке был страстным коллекционером сигаретных коробок. Большие листы десятка альбомов были им собственноручно оклеены этикетками. Он старательно разделял крышку коробочки надвое и наклеивал лицевую и тыльную стороны рядышком. Этикетки были рассортированы в альбомах по годам выпуска. По словам адвоката, они давали наглядное представление о ходе истории той страны, в которой выпускались. Господин Трейчке пробовал увлечь полотера зрелищем нескончаемого ряда этикеток, но Ян не проникся ни художественной, ни исторической ценностью коллекции. Однако он охотно исполнил просьбу Трейчке, начав собирать для него коробки у прислуги в домах, где работал. Что же тут трудного - сунуть в карман несколько картонных коробочек и во вторник привезти их в Нойбабельсберг? Правда, далеко не все они входили в коллекцию Трейчке. Лишь немногие. Остальные адвокат тут же кидал в камин, всегда топившийся по вторникам, очевидно, для того, чтобы скорее просыхала мастика, накладываемая на паркет полотером. И в этот вечер господин Трейчке, изучив коробки, отложил две для коллекции, а остальные бросил в камин. Ян закончил работу, ловко вымыл руку хозяйским мылом и совсем уже было собрался уходить, когда Трейчке сказал: - Вот что, Бойс... Я очень доволен вашей работой! - Он приветливо кивнул в ответ на вежливый поклон Яна. - Поэтому я рекомендовал вас своей соседке, фрау Александер. Это очень достойная дама, супруга полковника Александера. Сам полковник почти не бывает дома. Две уже почти взрослые дочери полковника учатся в Берлине. Так что, собственно говоря, в доме даже некому топтать полы. К тому же, дорогой мой Бойс, - многозначительно закончил Трейчке, - у садовника полковницы вы сможете получать для меня интересные экземпляры папиросных коробок. - Бойсу показалось, что при этих словах в глазах адвоката промелькнула лукавая усмешка. - Да, очень интересные экземпляры, господин Бойс! Ян не стал возражать. Засунув нехитрые принадлежности своего ремесла под протез, он приподнял шляпу и вышел на улицу. Проходя по аллее, Ян с интересом поглядел на окна дома рядом с адвокатом. Это была небольшая, увитая плющом вилла полковника Александера. Адвокат Алоиз Трейчке повертел в пальцах одну из отобранных для коллекции коробочек, вынул из жилетного кармана перочинный нож и длинным тонким лезвием расслоил ее крышку. После этого он вооружился лупой и долго, внимательно изучал внутреннюю поверхность расслоенного картона. Он рассматривал ее так внимательно, словно надеялся увидеть на ней нечто совсем иное, чем обычную картинку и название фирмы, такие же, как на миллионах других коробок. По мере того как он смотрел в лупу, лицо его делалось все более сосредоточенным, брови сходились и глубокая морщина ложилась поперек лба над переносицей. Лицо адвоката, которое полотер Бойс привык видеть почти всегда веселым, стало серьезным, даже озабоченным и уже не казалось таким молодым. Тот, кто взглянул бы на адвоката сейчас, понял бы, что обычная его внешность была обманчивой. Правду о его душевном состоянии говорили не чистый лоб и ряд всегда полуоткрытых в улыбке белых зубов, а серебряные нити в волосах и выражение скорби, сквозившее во взгляде, который не от кого было теперь прятать в одиночестве сумеречной комнаты. Трейчке знал, что дома он может не скрывать своих чувств и единственное, чего он не может себе позволить, - говорить то, что думает. Этому мешало наличие в каждой комнате искусно скрытого микрофона. Их присутствие Трейчке обнаружил давно, но оставил их в полной неприкосновенности, довольный тем, что в его доме, с уходом прислуги, оставались только уши гестапо, а не ее глаза. Это приучило его наедине молчать, а с другими говорить только о том, что должно было рано или поздно доказать гестапо, что она напрасно теряет время на подслушивание. Впрочем, уже самый тот факт, что микрофоны появились именно в его доме, наводил на тревожные размышления. Пришлось перестроить всю систему связи, переменить всех людей, изменить весь план действий. В новой цепочке, организованной партийным подпольем, настоящим кладом был связной Бойс, с риском для жизни собиравший для него почту под видом папиросных коробок. Бойс был так сдержан и дисциплинировав, что ни разу ни полусловом не дал понять адвокату, что знает об истинном назначении этих "экспонатов" для его альбома. Трейчке не боялся за себя: пребывание на таком посту, где каждый шаг был хождением по острию ножа, закалило его волю и выковало такое самообладание, что он вообще никогда уже не думал об опасности с личной точки зрения. Если что его беспокоило, и беспокоило подчас сильно, так это была опасность провала связей, страх за звенья цепочки, которые шли от него. Он хорошо отдавал себе отчет в том, что щупальцы нацистской тайной полиции могут в любую минуту зацепиться за одно из звеньев и привести к разрыву всей цепи. А теперь, когда партия работала в таком глубоком подполье, когда каждый оставшийся на поверхности человек, сохранивший свободу передвижения и чистый паспорт, был неоценим, такой разрыв был бы настоящим бедствием. Поэтому каждое прикосновение к тому, что подпольщики называли "почтой", заставляло его испытывать ощущение, близкое к ожогу. Зато появление каждой почты, каждого слова, благополучно прорвавшегося сквозь полицейские кордоны, было для него большой радостью, настоящим праздником. Нагнувшись к камину, бросавшему трепетные отблески на кусочек картона, Трейчке с жадностью всматривался в различимые только в лупу наколы кода. Он хорошо знал Тельмана, его ясный и точный ум, его непреклонную волю и удивительную чистоту души. Он верил в него, как верили все коммунисты. Он любил Тельмана так же, как его любили рабочие Гамбурга и Берлина, Бохума и Дюссельдорфа, - любого другого города, видевшие Тельмана на ораторской трибуне, слышавшие его ясные, твердые, как сталь, горячие, как пламень, слова. Да, Трейчке очень любил своего гамбургского земляка Тэдди. И было тяжело, мучительно тяжело читать теперь все такие же ясные, как прежде, такие же разящие, как всегда, такие же полные непреклонной веры в свое дело, любви к своему народу слова и представлять себе обстановку, в которой они писались. Прошло не меньше часа. Трейчке все еще сидел с папиросной коробкой в руках, задумчиво склонившись перед едва мерцающим камином. Угли уже совсем догорали, когда Трейчке, в последний раз взглянув на разрезанную крышку, кинул ее в огонь. Он пододвинул к коробке несколько горячих углей и даже подул на них, чтобы картон поскорее загорелся. Когда от него остались только завитушки черного пепла, Трейчке тронул их щипцами, и следы коробочки окончательно исчезли. Глядя, как распадаются легкие хлопья, Трейчке вспомнил о полотере Бойсе. Скоро полотеру, может быть, удастся принести ему тем же способом известия из нового источника: из самого логова зубра нацистской военной разведки полковника Александера. Много терпения и труда было затрачено на то, чтобы установить связь с одним из солдат, обслуживавших Александера, и добиться возможности получать от него информацию. А эта информация сейчас была остро нужна. До подпольного руководства партии дошли сведения, что диверсионная служба Александера снова протянула свои ядовитые щупальцы к Советскому Союзу. Было установлено, что Александер восстановил прерванный было контакт со своим прежним тайным агентом Зеегером - одним из главарей берлинской организации социал-демократов веймарских времен. Этот Зеегер, исключенный в свое время из компартии за троцкизм и вернувшийся к социал-демократам, прилагал теперь усилия к тому, чтобы установить связь с троцкистами, ведшими подпольную подрывную работу в Советском Союзе. Эти нити нужно было обнаружить, их нужно было постараться перервать, дать сигнал русским товарищам об опасности, грозящей им со стороны троцкистских ренегатов. Ренегаты, являвшиеся платными секретными агентами немецкой военной разведки, получили от своих хозяев новую установку: попытаться затормозить бурное движение Советской страны по пути хозяйственного развития. Трейчке не знал точных инструкций, полученных троцкистами от Александера, но он знал, что в числе провокационных лозунгов, которые они должны были пустить в ход, был предательский лозунг противопоставления друг другу старого и молодого поколений прежде всего в среде партийных работников, но также и во всякой другой среде, в какую только удастся проникнуть троцкистам: среди инженеров, ученых, писателей, рабочих - всюду, где только можно внести смуту и расстройство в ряды строителей социализма. Это было уже известно. Партия поручила Трейчке узнать остальное. Опасную нить, тянущуюся от Троцкого через немецкую разведку в СССР, нужно было перерезать. Было очень странно видеть, что такой почтенный человек, как доктор Трейчке, способен, подойдя к углу комнаты, нагнуться к полу и ни с того ни с сего показать вдруг язык. На полу не было ничего, кроме медной сетки вентиляционной системы. 7 Годар вышел на станции метро Севр-Бабилон. Он никогда не делал пересадки, хотя от этого скрещения линий до бульвара Сен-Жермен оставалось еще два перегона. Врач предписал Годару бывать среди зелени, и он добросовестно полагал, что покрытые пылью каштаны бульвара Распай и есть та самая зелень, которая так нужна его сердцу и легким. Никто не угадал бы в этом сутулом человеке, одетом в мешковатый, несвежий штатский костюм, майора французской секретной службы. Годар шел, подавшись вперед, заложив руки за спину. Он тяжело дышал, несмотря на прохладу раннего парижского утра. Выходя из метро, Годар снимал плюшевую шляпу с засаленной лентой и нес ее в руках. Его непокрытые волосы вздымались неопрятною копной, которую обильная седина и еще более обильная перхоть делали серой. Перхоть покрывала и воротник пиджака и плечи. Можно было подумать, что платье майора никогда не чистится. Цвет лица у Годара был землисто-серый; под глазами темнели набухшие мешки - прямое свидетельство того, что сердце и почки майора требуют лечения. Годар шел медленно, останавливаясь, чтобы прикурить от догорающей сигареты новую. Обычно окурок успевал так прилипнуть к краю нижней губы, что сплюнуть его было невозможно, и Годар, морщась от боли, отлеплял его пальцами. Он выходил из метро ровно в восемь часов пять минут. Он знал, что через восемь минут, необходимых ему, чтобы дойти до станции Распай, он увидит там выходящего из метро капитана Анри. В их распоряжении останется семнадцать минут, чтобы посидеть на скамейке в ста пятидесяти шагах от угла бульвара Сен-Жермен и Университетской улицы, так как ровно в половине девятого они должны будут войти в подъезд Второго бюро... И действительно, еще за пятнадцать-двадцать шагов до станции Распай Годар увидел Анри. Капитан Анри, маленький, подвижной, со смуглым лицом и живыми карими глазами, был в хорошо сшитом сером костюме. Его иссиня-черные волосы, густо смазанные брильянтином и расчесанные на прямой пробор, блестели, отчего голова капитана казалась лакированной, как у манекена в магазинной витрине. Только одна узкая прядка волос как бы случайно опускалась на левый висок, чтобы скрыть белый шрам, уходивший за ухо. Над верхнею губой Анри чернели тонкие, подбритые сверху и снизу усики. Когда-то, во времена мировой войны, Годар и Анри были друзьями, но служба разлучила их на многие годы. Теперь она снова свела их во Втором бюро, где оба были начальниками отделов. Увидев Анри, Годар, как всегда, взглянул на часы, чтобы проверить себя. - Посидим, - сказал он, опираясь на спинку скамьи, под тем же самым каштаном, под которым они сидели каждый день. - С сердцем-то все хуже... - Нужно куда-нибудь поехать, - как обычно, ответил Анри. - Да... - Годар затянулся, прикуривая новую сигарету, и тяжело задышал. - Я и сам так думаю... Но, знаешь ли, как-то все не выходит. Проклятые боши не дают передышки. Смешно сказать: когда мы с тобою были мальчишками, то, помнится, я все бормотал: "Вот только покончим с бошами, и все пойдет, как по маслу!" И вот моя шевелюра похожа на половую щетку самой подлой консьержки, а я повторяю все ту же фразу: "Вот только покончим с бошами..." Хотел бы я знать, когда мы действительно покончим с этими свиньями. - Теперь все становится ясно! - Да... - насмешливо проворчал Годар. - Так ясно, что можно зареветь от отчаяния. Сперва я думал: вот прояснится ситуация с Гитлером - уеду в Алжир. И вот действительно все ясно! А я все тут: жду, когда кончится возня со штурмовиками. - Это не может долго тянуться. - Анри разглядывал в карманное зеркальце свои усики, притрагиваясь к ним мизинцем. - Они должны вцепиться друг другу в глотки. Годар покачал головой: - Да, сейчас не время для моего лечения. - Реорганизация, предпринятая генералом, сулит большое оживление. - Э, мой друг! - Годар безнадежно махнул рукой. - Ты думаешь?.. - Поработаешь с мое - увидишь! Любая разведка и контрразведка должна быть агрессивной. Наступать и наступать. Этого не хотят понять у нас. Трясутся над каждым франком. - Тут ты прав, - безразлично согласился Анри, но таким тоном, словно ему было все равно. Он поднял зеркальце, чтобы рассмотреть белую ниточку своего пробора. - И это - рядом с миллионами, которые бросает на разведку Англия, с десятками миллионов, которые дают боши! Мы совершенно утратили инициативу, - проворчал Годар. - Ты преувеличиваешь. Немцы кричат о своей осведомленности, чтобы запугать противника. - Но самое забавное, что их тупого бахвальства достаточно, чтобы заставить нас дрожать от страха! - Нас?! - Да, да, дружище, нас! Наш генштаб. Он прячется за Второе бюро, как за какую-то своеобразную линию Мажино. Он придумал себе эту новую "линию Сен-Жермен" и спит спокойно. - Ты, как всегда, преувеличиваешь! - Хотел бы, чтобы это было преувеличением! - Годар посмотрел на часы: - Пора. Они поднялись и вошли в подъезд бюро. В высоком просторном зале было очень светло. Сквозь листву подступивших к окнам деревьев в комнату влетали солнечные зайчики и