его друзья; все, кому дорога свобода, кто борется за нее, - его единомышленники, его боевые товарищи! Он чувствовал, верил, знал: за ним величайшая из партий, когда-либо рожденных великим освободительным движением. Так мог ли он чувствовать себя слабым?! Даже здесь, в этой бетонной норе, даже с руками, изъеденными сталью оков?! Как только силы позволили ему, Тельман встал на ноги. С каждым днем увеличивая время, он стал ходить по камере - три шага туда, три обратно, три туда, три обратно. Ходил, ходил, ходил, чтобы не дать ослабнуть мышцам, не дать распуститься телу, лишенному воздуха и света, здоровой пищи и прогулок. Ха, они думали, что запереть его сюда - значит сломить если не духовные силы, то уж физические во всяком случае! Нет, они ошиблись! Ошиблись, скоты! Он, Тэдди Тельман, рабочий Гамбурга! Он знает, в какую сторону нужно смотреть, чтобы видеть восход солнца. Он знает, какой источник силы и надежд находится там, на востоке Европы. Одной мысли об этом было достаточно для того, чтобы в его взгляде появился упрямый блеск. Железное здоровье и несгибаемая воля позволили Тельману пройти сквозь испытания, которые свели в могилу многих. И, как бы ни ослабевало временами его тело, ум оставался ясным и работал неустанно. Даже невозможность делать записи не лишала его способности запечатлевать в памяти мысли по сложнейшим вопросам. Он изобрел мнемонический прием, позволявший ему с большой точностью воспроизводить то, что было продумано и мысленно "записано" несколько дней и даже недель назад. Сформулированную и отточенную мысль он слово за словам записывал воображаемым пером на стене, стараясь в едва различимых трещинах и извилинах бетона отыскать сходство с начальной буквой каждого слова; так, строка за строкою, возникал на стене призыв, направленный против попыток фашистов обмануть немецкий народ перед выборами и заставить его голосовать за Гитлера. Он знал, что та связь с миром, которая у него еще есть, недостаточна, чтобы передать товарищам на волю эту статью. Хорошо, если удастся сообщить хотя бы две-три руководящие мысли. Но вместе с тем он знал и другое: общественное мнение мира, борьба антифашистов Европы, Америки и Азии уже заставили гитлеровцев выпустить на свободу Димитрова. Значит, сила антифашистского фронта огромна, и она растет, крепнет! Может быть, и ему удастся вырваться из этих стен!.. Вырваться из тюрьмы! Надежда на это была так несокрушима, несмотря на кажущуюся безнадежность положения, что Тельман сравнивал ее иногда с единственной яркой звездочкой, горевшей на черном небосводе, простиравшемся над Германией. Оставаясь подчас едва различимой, эта звездочка все же освещала для него первобытную темноту, в которую фашизм низверг его несчастную родину. Свобода, жизнь, борьба! Нужно было жить ради борьбы, бороться ради победы. В этом каменном мешке, даже в часы упадка физических сил, он не переставал думать о том, что еще оставалось сделать для трудового народа, и о том, какую пользу он еще может принести отсюда, из стен тюрьмы, в борьбе за свободу Германии; о том, как помочь партийным товарищам, поддержать в них силы для борьбы, вселить в их души веру в успех, в неизбежность конечной победы над фашизмом. В самые трудные минуты где-то далеко-далеко в темной вышине загоралась эта чудесная звездочка... И, как в прекрасной сказке, написанной рукою сурового, но правдивого автора - истории, почти на каждый призыв Тельмана проходил сквозь бетонные стены тюрьмы и цензуру гестаповцев неуклонный ответ: "Мы слышим, Тэдди, мы стоим на посту!" Подчас это казалось почти невероятным, но это было так: партия не теряла связи с Тельманом. Иногда известия с воли сильно запаздывали, но, так или иначе, он узнавал почти все главное, что случалось в стране и даже далеко за ее пределами - в отечестве трудящихся, в СССР. Иногда случались провалы в цепочке тюремной "почты". Проходили дни без связи с миром. Тогда Тельман отдавался воспоминаниям. Легко и складно текли они в мозгу под неустанный ритм собственных шагов. Едва уловимый шорох войлочных кот подталкивал мысли, как удары маятника больших часов. Мысли бежали назад, в пережитое. Тельман уносился воспоминаниями в далекую прекрасную Москву. Он бродил по ее гигантским стройкам; склонялся к стремительно вращающимся станкам ударников; шутил с ткачихами "Трехгорки"; проводил ночи в спорах с товарищами из Франции и Китая, Испании и Японии, Италии и Канады, с товарищами по партии, стекавшимися со всех концов необъятного мира, чтобы своими глазами видеть, как рождается общество, о котором мечтали поколения борцов за социализм. Тельман представлял себе зал, где собрались участники последнего пленума Исполкома Коминтерна, на котором ему довелось присутствовать. Он мысленно останавливал взор на лицах товарищей, слышал их голоса, вспоминал доклады одних, страстные реплики других. Вот он видит: поднимается председатель и прерывает стоящего на трибуне Клемента Готвальда. Слово предоставляется для внеочередного сообщения товарищу Пику. Тельман снова слышит голос Пика: "Из Берлина по телефону сообщают: рейхстаг оцеплен полицейскими отрядами. Подступы к центру города наводнены сотнями полицейских. Занято чуть ли не все здание. Клару Цеткин вводят в зал двое товарищей. Товарищ Клара открывает заседание большой речью..." Когда воспоминания Тельмана доходят до этого места, он невольно улыбается. Ему кажется, что он отчетливо слышит знакомый страстный голос Клары, обращающейся к депутатам последнего парламента Германии. В напряженном молчании огромного зала, где, не шелохнувшись, сидят ошеломленные депутаты, отчетливо слышно каждое слово Клары: "Рейхстаг собирается в момент, когда кризис гибнущего капитализма обрушивает всю тяжесть жесточайших страданий на широкие трудящиеся массы Германии, на миллионы безработных, на голодающих... Зимою прибавятся новые миллионы безработных... Политическую власть в Германии захватило в настоящее время, через голову рейхстага, президентское правительство, которое является подручным трестированного монополистического капитала и крупных аграриев, правительство, движущей силой которого является генералитет рейхсвера..." Тельману кажется, что он видит лица потрясенных речью членов правительства во главе со Шлейхером, видит помертвевшие маски Папена и главарей гитлеровской шайки. Никто не решается прервать оратора. "Рейхстаг должен осознать и выполнить свой основной долг: свергнуть правительство, которое пытается, нарушая конституцию, устранить рейхстаг. Он должен привлечь к ответственности президента страны и министров..." Тельману кажется, что он слышит, как тяжело дышит судорожно вцепившийся в подлокотники Геринг; как нервно барабанит пальцем Геббельс; как шепчет что-то про себя сидящий, подобно зловещей черной кукле, Папен. Тельман отчетливо ощущает многозначительность паузы, сделанной Кларой. Над головами депутатов повисает звенящая от напряжения тишина. "...Но поднимать против правительства обвинение перед верховным судом равносильно тому, что жаловаться дьяволу на чорта. Свержение правительства рейхстагом может быть только сигналом к наступлению и к развертыванию классовых сил вне парламента. Однако развертывание внепарламентской активности трудящихся не должно ограничиваться свержением антиконституционного правительства. Оно должно быть направлено дальше, к свержению буржуазного государства и его основы - капиталистического хозяйства..." Какой молодец наша вечно молодая Клара! Она уже тогда поняла, что это последняя легальная трибуна коммунистов в Германии на долгие годы. И она говорила немцам все. Она говорит, и никто не решается ее прервать: "Борьба трудящихся масс против отчаянной нужды является одновременно борьбой за полное освобождение. Это борьба против порабощающего и эксплуатирующего капитализма за освобождение, за социализм". Ах, Клара, дорогая, умная и всегда такая смелая Клара! Как хочется склониться перед твоими сединами и почтительно поцеловать твою руку, которую ты сейчас так угрожающе сжала в кулак, протянутый к скамьям нацистов. "...Я открываю рейхстаг по обязанности, в качестве старейшего депутата. Я надеюсь дожить еще до того радостного дня, когда я в качестве старейшего открою первый съезд Советов в советской Германии!" Да, придет этот радостный день, непременно придет, даже если для этого понадобятся страдания и жертвы, борьба в неслыханно трудных условиях, на протяжении многих лет!.. Только бы сохранить партийные кадры, объединить вокруг них всех антифашистов в единую крепкую армию!.. Победа придет! Честь немецкого народа будет спасена в борьбе с фашизмом, победой над ним!.. ...Кончаются дни разобщенности. С воли снова приходят вести. Приведенная ими в движение, мысль Тельмана возвращается от воспоминаний к действительности. Он принимается взвешивать, анализировать. В рапортичках тюремщиков, каждые десять минут заглядывающих в глазок камеры No 347, изо дня в день стоит одно и то же слово: "ходит"... "ходит"... "ходит"... Он ходит и думает. Его мысли неизменно прикованы к немецкому народу, к судьбам немецкой революции, к родной партии, ушедшей в глубокое подполье, но продолжающей бороться и руководить всеми передовыми силами Германии в борьбе с коричневой чумой гитлеризма. Тельман давно научился правильно смотреть на историю: судьба шайки разбойников, хозяйничающих в Германии, не должна стать и не станет судьбою немецкого народа... Чего бы Тельман не отдал за то, чтобы не в отрывочных сообщениях с воли, а своими глазами прочесть анализ положения, данный Сталиным на съезде великой ленинской партии! Тельман уверен, что немецкий и русский народы ничто не разделяет, он твердо верит тому, что именно русский народ придет в беде на помощь немецкому народу. Тельман глубоко верит тому, что настанет время, когда прозревший немецкий народ с надеждою обратит взоры к Москве и именно оттуда протянется могучая дружеская рука, которая выведет немцев из бездны мрака... Мрак, мрак кругом. Гитлер безумствует в Германии, Муссолини бесчинствует в Италии, скользкая козявка Мосли ползает по Англии, что-то отвратительное гнусавит во Франции де ла Рокк, брызжет ядовитой слюною в Мадриде Хиль Роблес. Всюду, куда ни глянь, суетятся в Европе, как отощавшие клопы, и кликушествуют социал-демократы и "социалисты" всяческих тонов и оттенков, смахивающие на фашистов. Они разлагают волю народа к борьбе, они поливают революционный огонь масс водицей уговоров. И впереди всех, с лицемерными стенаниями и хныканьем, ползут на брюхе немецкие социал-демократы и с ними ренегаты вроде Маслова и Фишер. Смешно! Сладкой розовой водицей своей лжи они хотят залить бушующее пламя свободы, все ярче и ярче разгорающееся над Европой, над всем миром. Отвратительно и смешно! Целые батальоны фашистских и социал-демократических "философов"-провокаторов изливают мутные потоки своей "мудрости" на головы уставших народов. Они пытаются своими соглашательскими, лживыми "теориями", при одном воспоминании о которых Тельман скрипит зубами от негодования, или своими нарочитыми перегибами влево подменить простую народную правду, которую несут на своих знаменах коммунисты. Лидеры социал-демократов - преступные дураки! Они уверяют, будто ЦК немецкой компартии не блещет теоретическими знаниями, будто по одному этому он не может взять правильной линии в борьбе! Дураки и скоты! Тельман и здесь, в тюремной камере, с гордостью поднимает голову при воспоминании о том, как несколько лет назад, в Москве, обращаясь к ним, немецким коммунистам, представитель русских товарищей сказал, что нынешний ЦК германской компартии есть ЦК ленинский. Да, именно так: "Ленинский ЦК". Вот знамя, под которым не склонишь головы ни при каких опасностях! Он, Тельман, не пророк и никогда не воображал себя пророком, он не знает, что будет завтра с ним самим. Может быть, и его собственною кровью будет обагрено знамя, которое он с такою гордостью нес столько лет. Этого он не знает. Но он будет твердить везде, всегда, на трибуне митинга и под топором палача: "Знамя коммунизма победит!" Пророчество? Да, если вам угодно так называть неизбежность истории. Стиснув пальцы скованных рук, Тельман напряженно вспоминает: изменил ли он когда-нибудь словом или делом своей партии? Поколебался ли он после ухода от них бессмертного Ленина? Что значит быть одним из руководителей ленинской партии? Это значит так же, как Ленин, никогда - ни в большом, ни в малом - не обмануть рабочих; никогда ни на волос не позволить разойтись своим делам со своими словами! Быть коммунистическим вождем - это значит высоко, как Ленин, держать свой авторитет вождя, суметь, как Ленин, снискать и сохранить нерушимой и непоколебимой веру масс. Быть бесстрашным в бою за дело народа и беспощадным к врагам народа; не знать, что такое паника, и сохранять ясный ум в любых обстоятельствах; быть правдивым и честным - всегда, везде... Тельман ходит по камере и думает, думает... Железный человек, пронесший сквозь тюрьму и пытки прежнюю остроту мысли, неукротимость духа. Удивительный человек, которого боятся палачи. Они боятся его, сидящего в тюрьме, ничуть не меньше, чем боялись тогда, когда он был на свободе. Словно его воля отсюда, из каменных стен тюрьмы, переносится в миллионы рабочих сердец Германии. Три коротких шага вперед, три назад. Несколько движений скованными руками, чтобы заставить циркулировать кровь. И снова: три шага вперед, три назад... Тельман останавливается под загороженным решеткой оконцем. Сквозь мутное стекло виден кусочек неба. Оно черным покровом нависло над тюрьмой, надо всей Германией. Но вот одна за другою загораются в нем звезды. Вот звезда надежды, вот - правды, вот - добра. А вот вспыхивает и далекая, но ярко сверкающая между остальными звезда победы. Как быстро она приближается! На миг Тельман становится просто человеком, которому хочется крикнуть: "Скорей же, скорей! Чтобы и мне увидеть!" Только на миг. Снова стиснуты зубы, и прильнувший к глазку тюремщик видит лишь упрямо шагающего по камере заключенного. Три шага вперед, три назад. Победа придет тогда, когда ей должно прийти по закону истории. В масштабе истории - скоро. Европа ныне восхищенна Внимая смотрит на восток... М.Ломоносов  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  1 Уэллс вернулся из Парка культуры физически разбитым. Все время, что он сидел в Зеленом театре, ему что-то говорили, объясняли, переводили слова артистов. Но он почти ничего не слышал и глядел вокруг себя прищуренными глазами, не отвечая. Он был под впечатлением утреннего разговора и, напрягая память, старался восстановить детали встречи, каждое слово собеседника. Всем существом он ощущал, что каждый звук, каждая интонация этих слов должны иметь для него и для всех, кто услышит их через него, особенное значение. Не дослушав концерта, он уехал. Он с удовольствием вошел в прохладный номер гостиницы, снял размокший воротничок и подошел к окну. Оно выходило на площадь, за которою возвышалась стена Кремля. Уэллс старался разобраться в своих впечатлениях. Свойственное его характеру саркастическое упрямство мешало ему признаться, что даже этих двух дней в Москве было достаточно, чтобы зачеркнуть все, что он записал после приезда из России в 1920 году. То, что представлялось ему тогда "электрической утопией", можно было теперь видеть, трогать руками. Каким легкомыслием казалось ему теперь его собственное заявление о том, что "марксистский коммунизм является теорией, которая не заключает никаких творческих идей и явно им враждебна". Увы, эта фраза останется черным штрихом в биографии автора фантастических романов, расписавшегося в бессилии своей фантазии. Странное признание сделал он тогда своим читателям: "Можно ли представить себе более смелый проект в обширной, плоской стране, с бесконечными лесами, безграмотными мужиками и ничтожным развитием техники!.. Вообразить себе применение электрификации в России можно только с помощью очень богатой фантазии". Да, тогда он, романист, не смог себе этого представить. Советская действительность превзошла полет его, Уэллса, писательской мысли. Способен ли он публично признать все, что видел и слышал вчера и сегодня, за истину, против которой нет смысла спорить?.. Он переменил воротничок и пошел в ресторан. Зал был пуст. В ярком свете люстр столики на голубом ковре сверкали хрусталем и белизною накрахмаленных скатертей, как льдины в море. Было очень тихо. Ковер и деревянные панели стен поглощали звуки. В дальнем углу Уэллс увидел знакомого английского журналиста. Он сидел с немцем, которого Уэллс тоже знал. Уэллсу не хотелось пустой болтовни, и он направился было к другому столику, но англичанин уже встал и отодвинул для него стул. Уэллс - в Москве! Это было хорошим товаром для журналиста. Пришлось сесть. Однако усталый вид Уэллса говорил о том, что его не легко будет расшевелить. Вероятно, поэтому англичанин вернулся к прерванному разговору с немцем. - Я делюсь основными положениями статьи, посланной вчера в мою газету, - пояснил он Уэллсу. Уэллс равнодушно посмотрел на него: ему было совсем не интересно знать, что думает этот человек. Однако после первых же фраз он невольно стал прислушиваться. Англичанин говорил немцу: - Японии предназначено сыграть очень большую роль в будущности Востока. Я убежден: она пойдет к своему назначению с непоколебимой решимостью. Я всегда считал ошибкой прекращение нашего союза с Японией. - Мне кажется, Саймон совершенно прав, - сказал немец. - Англия должна гарантировать только одну границу - французскую. Тогда мы, немцы, могли бы взять на себя наведение порядка в Восточной Европе. - Именно так и должно быть! - подтвердил англичанин. - Франции не следует давать возможности сговориться с Москвой. Мы с вами должны общими усилиями убедить мир в том, что пора покончить с попытками организации пресловутого блока "белых". "Желтая опасность" для Европы - воображаемая опасность. Если гарантировать от японских аппетитов наши восточные воды, то мы ничего не имели бы против того, чтобы развязать японцам руки на дальневосточной границе Советов. - Вполне разумно, - согласился немец. - Конечно, если бы до того нам дали возможность вооружиться. - Вам ее дадут. В Англии достаточно людей, которые понимают, что между нашей Европой и Дальним Востоком расположен политический и экономический резко антагонистический организм. Нужно договориться с вами и с японцами взять Россию в клещи. - Является ли это лишь вашим личным взглядом? - Так думают влиятельные лица в Англии, - с важностью заявил журналист. - Один из них сказал мне: "Япония может довести корейско-маньчжурокую границу до Ледовитого океана и аннексировать дальневосточную часть Сибири, при условии, конечно, что наши интересы будут обеспечены, например, ленскими золотоносными землями. Союз Англии и Франции сделает невозможной немецкую экспансию на запад. Мы откроем ей дорогу к России". - Очень, очень разумные мысли! - воскликнул немец. - Почти так же говорится и в книге фюрера! Уэллс с раздражением постучал ножом по тарелке, подзывая официанта. Англичанин быстро взглянул на него и понял, что нужно переменить тему. - Говорят, вы были сегодня в Кремле? - спросил он писателя. Уэллс пробормотал что-то неразборчивое и, отодвинув стул, встал. Стул зацепился за ковер и упал. Уэллс, не оборачиваясь, вышел из ресторана. Немец смотрел ему вслед с удивлением. - Он всегда всем недоволен! - насмешливо произнес англичанин. - Если бы мы с вами хвалили большевиков - он стал бы их бранить. Таков характер. - Очень странный характер, - сказал немец. - Просто дурной характер, - желчно согласился англичанин. В коридоре своего этажа Уэллс столкнулся с Паркером. Уэллс не сразу узнал американца, хотя его красное лицо показалось Уэллсу отдаленно знакомым. - Не узнаете? - улыбнулся Паркер. - Мы встречались в Лондоне. - А! Вспоминаю: вы еще собирались в Китай, "который нечто вроде России". - Прекрасная память, сэр! - Это профессиональное - запоминать глупости. Они всегда могут пригодиться, - сказал Уэллс и скрылся за дверью своего номера. Он не успел сбросить пиджак, как позвонили от портье; прибыл нарочный с пакетом из Кремля. Уэллс нетерпеливо разорвал конверт. Это была объемистая стенограмма утренней беседы в Кремле. Как ни странно, но только что слышанное в ресторане освещало беседу новым, неожиданным для Уэллса светом: теперь сличить собственные записи, относящиеся к встрече, с точной записью кремлевского стенографа. Правда, стенограф не отразил ни выражения лиц собеседников Уэллса, ни их интонаций, но все это достаточно крепко держала память писателя. "Так, - подумал Уэллс, - посмотрим же, как тут записано мое "выступление". Быть может, я сказал что-нибудь, чего вовсе не собирался говорить. Это бывает, когда волнуешься..." Он принялся просматривать стенограмму: "...Я недавно был в Соединенных Штатах, имел продолжительную беседу с президентом Рузвельтом и пытался выяснить, в чем заключаются его руководящие идеи... Поездка в Соединенные Штаты произвела на меня потрясающее впечатление. Рушится старый финансовый мир, перестраивается по-новому экономическая жизнь страны. Ленин в свое время сказал, что надо "учиться торговать", учиться этому у капиталистов. Ныне капиталисты должны учиться у вас постигнуть дух социализма. Мне кажется, что в Соединенных Штатах речь идет о глубокой реорганизации, о создании планового, то-есть социалистического, хозяйства. Вы и Рузвельт отправляетесь от двух разных исходных точек. Но не имеется ли идейной связи, идейного родства между Вашингтоном и Москвой?.." И вот ему терпеливо, но настойчиво разъясняют, как способному, но запутавшемуся школьнику: у США другая цель, чем у коммунистов в СССР. "Та цель, которую преследуют американцы, возникла на почве экономической неурядицы, хозяйственного кризиса. Американцы хотят разделаться с кризисом на основе частно-капиталистической деятельности, не меняя экономической базы. Они стремятся свести к минимуму ту разруху, тот ущерб, которые причиняются существующей экономической системой". Уэллс усмехнулся: хорошо, что он не американец, а то бы ему пришлось с пеной у рта доказывать, что в США никакой неурядицы нет и никакой разрухи тоже нет. Но нет, он не собирается выступать в роли адвоката янки - факты, как говаривал, кажется, Ленин, - сильная вещи, с ними трудно спорить, и прав его собеседник, когда делает из этих фактов вывод: "Таким образом, в лучшем случае речь будет идти не о перестройке общества, не об уничтожении старого общественного строя, порождающего анархию и кризисы, а об ограничении отдельных отрицательных его сторон, ограничении отдельных его эксцессов. Субъективно эти американцы, может быть, и думают, что перестраивают общество, но объективно нынешняя база общества сохраняется у них. Поэтому, объективно, никакой перестройки общества не получится..." Разве можно не согласиться со всем этим? Не выглядел ли он, Уэллс, немножко наивно, когда ему пришлось выслушать объяснение о том, что теоретически, конечно, можно допустить, что и в условиях капитализма можно шаг за шагом итти к той цели, которую он, Уэллс, называет социализмом в англо-саксонском толковании этого термина? Это не было произнесено иронически, и не будь он, Уэллс, тем, кем был, он, может быть, и не уловил бы тончайшей интонации, из которой должен был понять, что его понимание слова "социализм" - по меньшей мере легкомыслие, чтобы не сказать больше. Согласен ли он с этим?.. Скорее нет, чем да. Не будь его собеседником Сталин, он, Уэллс, может быть, и продолжал бы эту дискуссию в чисто теоретическом смысле. Но это не тот оппонент, с которым можно вступить в спор на подобную тему, заранее не вооружившись до зубов. Казалось бы, он должен был итти в Кремль именно во всеоружии для такого разговора, но что делать, если уже там он обнаружил, что все, что было у него в запасе, до беспомощности слабо перед утверждением оппонента, что этот его "англо-саксонский" социализм в приложении к нынешнему положению Соединенных Штатов будет означать не больше, чем некоторое обуздание отдельных, наиболее необузданных акул капиталистического мира путем некоторого регулирования в народном хозяйстве. Может ли это что-либо дать в смысле серьезного преобразования всей системы как таковой? Конечно, нет! Как только Рузвельт или какой-нибудь другой капитан современного буржуазного мира захочет предпринять что-нибудь серьезное против основ капитализма, он не может не потерпеть неудачи, так как ему будет противостоять весь мир банков, весь мир монополий - весь мир крупных собственников, в чьих руках находится все хозяйство страны. Тут уже сам Уэллс должен был домыслить то, что не было досказано собеседником: да и захочет ли кто-нибудь из капитанов буржуазного государственного корабля, - даже Рузвельт, - предпринять такое плавание против течения?.. Едва ли! Зачем? Ведь подобный поход против основ капитализма означал бы разрыв с теми, кто является фактическими хозяевами и самого его, Рузвельта!.. Уэллс не заметил, как от чтения отчета он перешел к размышлению на эту неожиданную для него тему, кто же является чьим хозяином в том мире, где живет он сам и где живет Рузвельт: хозяйство ли и капитал подчинены государству, или оно само, государство, вынуждено подчиняться фактическим хозяевам капиталистам, то-есть опять-таки развиваться не по велению разума, а по воле главарей монополий?! Рука писателя машинально перебирала лежащие на коленях листы и взгляд его почти так же машинально скользил по строкам отчета: "...Переделка мира есть большой, сложный и мучительный процесс. Для этого большого дела требуется большой класс. Большому кораблю - большое плавание. Уэллс. Да, но для большого плавания требуются капитан и навигатор. Сталин. Верно, но для большого плавания требуется прежде всего большой корабль. Что такое навигатор без корабля? Человек без дела. Уэллс. Большой корабль - это человечество, а не класс. Сталин. Вы, г-н Уэллс, исходите, как видно, из предпосылки, что все люди добры. А я не забываю, что имеется много злых людей. Я не верю в доброту буржуазии". Звякнул телефон. Уэллс с досадой сбросил телефонную трубку с аппарата. Еще минуту тому назад Уэллсу казалось, что он знает в стенограмме каждое слово, но стоило ему просмотреть несколько страниц, и он опустил листки на колени, в задумчивости уставившись в окно. Странно, ведь он не услышал в ресторане ничего нового ни от англичанина, ни даже от немца: настроения той Европы были ему отлично известны и раньше. Так почему же он утром в Кремле возражал против многих ответов Сталина, которые сейчас, в свете только что слышанного, представляются ему неоспоримыми? Неужели только из обычного для себя духа противоречия? Нет, это было бы несерьезно, недостойно. Так в чем же дело, почему пришедшие ему сейчас на память слова этого глупого немца, наверно фашиста, и такого же глупого англичанина заставили смотреть на свои собственные слова более строгими глазами, чем он смотрел утром? Не в силах проанализировать свои чувства, Уэллс поднял с колен листы и стал читать дальше. "...Сталин. Конечно, старая система рушится, разлагается. Это верно. Но верно, и то, что делаются новые потуги иными методами, всеми мерами защитить, спасти эту гибнущую систему. Из правильной констатации Вы делаете неправильный вывод. Вы правильно констатируете, что старый мир рушится. Но вы не правы, когда думаете, что он рухнет сам собой. Нет, замена одного общественного порядка другим общественным порядком является сложным и длительным революционным процессом. Это не просто стихийный процесс, а это борьба, это процесс, связанный со столкновением классов. Капитализм сгнил, но нельзя его сравнивать просто с деревом, которое настолько сгнило, что оно само должно упасть на землю. Нет, революция, смена одного общественного строя другим, всегда была борьбой, борьбой мучительной и жестокой, борьбой на жизнь и смерть. ...Взять, например, фашизм. Фашизм есть реакционная сила, пытающаяся сохранить старый мир путем насилия. Что Вы будете делать с фашистами? Уговаривать их? Убеждать их? Но ведь это на них никак не подействует. Коммунисты вовсе не идеализируют метод насилия. Но они, коммунисты, не хотят оказаться застигнутыми врасплох, они не могут рассчитывать на то, что старый мир сам уйдет со сцены, они видят, что старый порядок защищается силой, и поэтому коммунисты говорят рабочему классу: готовьтесь ответить силой на силу, сделайте все, чтобы вас не раздавил гибнущий старый строй, не позволяйте ему наложить кандалы на ваши руки..." Пришлось прервать чтение, так как Уэллс с досадою обнаружил, что трубка его снова погасла, и принялся ее сосредоточенно раскуривать. Он по опыту знал, что это всегда развлекает. Особенно, когда попадается сырой табак. А именно сейчас Уэллсу и нужно было отвлечься от прочитанного, оттолкнуться от силы учения Маркса и Ленина, которой на него веяло от листков стенограммы, будивших свежие воспоминания об утренней встрече. Защитный рефлекс закоренелого скептика требовал ухода от спора с самим собою. Как это бывало с ним в минуты творческих поисков, он уже увидел свое второе "я" - второго Уэллса, отошедшего в сторону, готового к бою. Но что-то уж очень победоносно глядит на него сегодня тот, второй Уэллс... Если бы ему довелось беседовать в Кремле еще раз, он задал бы еще очень много вопросов. О многом он не спросил, и многое останется для него не освещенным гением этих творцов новой истории... Писатель привык копаться в психологии своих героев и искать смысл общественных явлений, слишком привык к тому, чтобы смотреть на происходящее анализирующим взглядом. Могло ли остаться для него незамеченным удивительное явление, происходящее с ним самим? Он, автор "России во мгле", в угоду своему английскому читателю упрямо и последовательно сопротивляющийся фактам, вызванным гигантскими событиями в России; он, приехавший сюда романистом-снобом, для которого, казалось, были заранее решены все социальные коллизии, вдруг почувствовал, что сегодняшнее свидание в Кремле поколебало его душевное благополучие. Уэллс-писатель стоял в недоумении перед психологическим ходом "романа" о самом себе, романа, который писала рука жизни. Общение с людьми, с которыми он провел это утро, взволновало его с небывалой силой. Его собственной вере в свой авторитет угрожало крушение. Он, привыкший считать себя на голову выше других, вдруг увидел настоящее величие мысли и духа и понял: он, англичанин Уэллс, - карлик. Мысли других людей, представителей совсем иной среды, другого класса, вмешавшись в предусмотренное планом, политическими взглядами автора и его литературными традициями развитие романа, в один день, в один час перевернули его ощущения, восприятие мира и событий. Упрямая сущность британца восставала в Уэллсе против того, чтобы поддаться покоряющей силе такого вмешательства. Ведь это значило бы, что его творчество должно пойти новыми, чужими путями, неожиданными для него самого и для миллионов его английских читателей, путями, которые можно было бы даже назвать антагонистическими в отношении тех, какими он шел прежде. Для англичан он писал, он был частицею их самих, выразителем их самых прочных идей, традиционно британских мечтаний. Поддаться неотразимой убедительности, силе коммунистической идеологии, согласиться с неопровержимостью глубокого и точного анализа значило для Уэллса признать превосходство большинства, олицетворяемого коммунистами, - большинства, всегда отрицавшегося Уэллсом. Признать себя побежденным значило понести читателю новые идеи. Эти идеи были таковы, что должны были бы, подобно бомбе, взорвать все, что он создавал и утверждал до сих пор, - священную уверенность британцев в превосходстве их индивидуалистической философии. Одновременно должна была бы взлететь на воздух и вера остального мира в законное и само собой разумеющееся превосходство человека, рожденного на островах Соединенного королевства, человека, носящего имя "англичанин"... Не сдаваться, не сдаваться!.. Это был аккомпанемент, настойчиво сопровождавший каждую мысль. Уэллс наморщил лоб, насупил брови, и пальцы его сжали трубку. Не сдаваться! Пусть разум и совесть говорят ему, что правы они, эти простые русские каменотесы и прядильщицы, слесари и матросы, директоры строек из вчерашних шоферов и министры в солдатских гимнастерках. Пусть правы их теоретики, пусть права сама их жизнь! Уэллсу не должно быть до этого дела. Он представитель своего, британского буржуазного мира, он частица того класса Британии, который на протяжении веков безраздельно господствует над величайшей мировой империей. Он, Уэллс, не только аккумулятор идей и мыслей, рожденных психологией этого класса - хозяина империи, но и один из тех, чье назначение - внедрять эти мысли в сознание остальных рядовых британцев; его долг подавать эти идеи устойчивости британского мира так, чтобы они загораживали все другие, могущие подорвать благополучие его класса, его мира, его империя. Но, быть может, он тогда попросту обманщик - такой же обманщик рядовых англичан, каким чувствует себя сейчас перед самим собою! Что же, может быть, и так! Даже наверно так оно и есть. "Обман во спасение". И разве церковь вот уже два тысячелетия не занимается тем же самым?.. Окутанный клубами табачного дыма Уэллс неподвижно сидел в кресле с высокой резной спинкой. Он так ухватился за подлокотники, будто ему нужно было собрать все силы для сопротивления чему-то, что он видел за колеблемою ветром шторой; будто он боялся, что уже сейчас этот ветер превратится в вихрь, ворвется сюда и вырвет его навсегда из удобного, похожего на старинный трон кресла. Взгляд Уэллса был устремлен на окно. Высоко в небе над Кремлем, отсеченное от земли чернотою ночи, трепетно алело полотнище флага, ярко освещенное невидимым прожектором. Несущееся впереди звезд, мерцающих в далеком небе, оно казалось Уэллсу знаменем таинственного, космически величественного мира. Он долго сидел у окна, потом раздраженно поднялся и повернулся к нему спиною. Это яркокрасное полотнище сияло, переливаясь перед ним, как знамение его проигрыша в споре, который он вел всю жизнь. Ему еще никогда не было так ясно, как сегодня, что, формально отрекшись от фабианства, он никогда не уходил от него. Его проповедь грядущего царства технократии - только версия фабианского эволюционизма. Вся его жизнь ушла на утверждение того, что русская революция зачеркнула уже на шестой части земного шара. Если мыслить историческими масштабами, как он пытался мыслить всегда, то... Может быть, было бы лучше для него, Уэллса, никогда не вспоминать о приглашении Ленина: "Приезжайте в Россию через десять лет". Было бы лучше не приезжать теперь. Он приехал, чтобы убедиться, что вся его жизнь оказалась ошибочным утверждением ошибочных вещей. Даже трудно поверить, что это он сам сказал когда-то: "Советское правительство должно послужить исходной точкой новой цивилизации" и "созидательная и воспитательная работа большевиков, как скала надежды, возвышается над окружающей бездной". Гордиться ли ему тем, что когда-то у него хватило смелости написать эти строки, или жалеть о них? Ведь сколько бы он ни спорил теперь с самим собою - читатели хотят верить этим словам, а не его новым героям. Человечество потому и сумело пронести светоч своих идеалов сквозь века мрака, что всегда стремилось верить таким, хотя бы нечаянно вырвавшимся возгласам правды, а не злобному бормотанию призраков, вроде вылезшего из "Каинова болота" Паргейма. Какое смятение в душе!.. Неужели прав был Энгельс, говоря, что фабианцы понимают неизбежность социальных переворотов, но страх перед революцией - их основной принцип. Может быть, "Россия во мгле" - не правда о том, какою он видел Россию, а всего лишь защитная реакция против того, что он боялся провидеть?.. Он не знал... ничего не знал, но ему хотелось думать, что никто не смеет сказать, что он, Герберт Джордж Уэллс, не потратил жизнь на поиски истины. Но сможет ли хоть кто-нибудь сказать, что он нашел эту истину, если он и сам не смеет об этом подумать? И что это была за "истина"?! Искать всю жизнь и найти совсем не то, что искал!.. Современный капитализм неизлечимо жаден и расточителен! Это Уэллс знает и сам, потому он и издевался всю жизнь над капиталистами. "Пока капитализм не будет разрушен, он будет продолжать глупо и бесцельно растрачивать человеческое достояние, бороться со всякими попытками эксплуатировать природные богатства для всеобщей пользы, а так как конкуренция является его сущностью, он неизбежно будет вызывать войны..." Ему помнится так. Что же, Уэллс не спорил с этим и тогда, в двадцатом году, не спорит и теперь. Что же?.. Бытие не вечно - важно то, что останется после тебя... А что останется после Герберта Джорджа Уэллса? Романы, утверждающие очевидные ошибки выдуманных героев?.. Уэллс устало провел ладонью по лицу, разделся. Но и лежа в постели, он продолжал думать о том же. И всякий раз, когда он поворачивался на правый бок, ему становилось видно окно и за ним уносящееся в темную даль сияющее алое знамя. И так ярко было это видение, что Уэллс до осязаемости ясно представлял его себе даже тогда, когда закрывал глаза. Он встал, подошел к окну и нетерпеливо задернул тяжелую штору. 2 Заметив, что Лемке притормозил и намеревался повернуть направо, Винер сказал: - Прямо! - Но, господин доктор, я хотел проехать по Виландштрассе. - Нет, нет! - раздражаясь, крикнул Винер. - Вам говорят - прямо! Вечно у вас свое мнение! Переждав поперечный поток автомобилей, Лемке послушно пересек Курфюрстендамм. Приходилось делать ненужный крюк. Но Винер не выносил возражений, и Лемке должен был ехать, как тому заблагорассудится. В конце концов, за бензин платил Винер. А Винер хотел еще раз взглянуть на витрину антиквара на углу Вильмерсдорф и Зибельштрассе. Было любопытно узнать, продан ли этюд Маркэ. Чортов торгаш просил за него вдвое больше, чем он стоит. Останавливаться у лавки Винер, конечно, не станет, чтобы не обнаружить своего интереса. Автомобиль поравнялся с антикварным магазином, и, к своему разочарованию, Винер увидел, что интересующего его полотна в окне уже нет. Значит, кто-то из новых собирателей опять опередил его! Они готовы платить какие угодно деньги, лишь бы на полотне была более или менее известная подпись. Однако дело сейчас не в нуворишах, а в плане, задуманном Винером благодаря случайному вмешательству Асты. Девчонка молодец! У нее отцовская голова! Несмотря на свои шестнадцать лет, она прекрасно разбирается в политике. "Теперь, папа, - заявила она, - нам надо собирать не изображения христов или купальщиц, а портреты фюрера и его шайки". Может быть, это вырвалось у нее случайно. Но сказано верно. Да, он отведет под картины нацистского содержания угол направо от входа, чтобы эта часть коллекции первою бросалась в глаза. Автомобиль остановился. Лемке соскочил со своего места и отворил дверцу. Винер выставил